летали из рук в руки: с огурцами, с яйцами, с луком, с сыром, с клубникой. Семен Семенович нарезал хлеб, свиное сало; он уж и побриться успел, и рубашку белую надел, да еще широкие, шикарные резинки натянул повыше локтя, для форсу. А как же? Мы, Бородины, народ культурный. Знаем обхождение... Вокруг него увивался Андрюшка и приставал с расспросами: - Дядь Сень, а какой народ самый первый? - Русские, - с ходу отвечал Семен Семенович. - А потом? - Потом американцы. - А потом? - Англичане, французы... европейцы, одним словом. - А чехи, дядь Семен? - Чехи - наши братья по вере и Христу. - А индусы? - Индусы - народ богобоязненный. У них был еще премьер-министр Бурхадур Шастри... Мастенький мужичонко, с тебя ростом. Он все в кальсонах ходил. А теперь у них премьер-министром ходит Индира Ганди, красивейшая женщина в мире. У нее за это есть на лбу отметина. - Не в красоте счастье, - сказала тетя Марфута. - Было бы что обуть да одеть. - Ноне обижаться гре-ех, - пропела тетя Соня. - Теперь у нас все есть, - и хлеб, и пашано продают, и масло подсолнечное. - А махорки нету, - возразил из угла дядя Ваня. - Куришь папиросы, куришь... Ни крепости, ни скусу... Только горло дерет. - Дядь Сень, а ты богатый? - спросил Андрей. - Да как тебе сказать? Вот если б мы с тобой, Андрюша, нашли баржу с золотом... Ее в озере Падском Стенька Разин затопил. Тогда бы разбогатели. Ого-го! - Ты уж помалкивай! - оборвала его тетя Марфута. - Проворонил ты свои тыщи. - Какие тыщи? - Какие?.. У дяди Паши лежали под крыльцом. Сто тридцать тыщ пропало, - тетя Марфута подмигивает мне и посмеивается. - Да ну тебя! - отмахнулся Семен Семенович. - Это что за тыщи? - спросил я. - Дядя Паша Кенарский... конюхом у него работал. Тогда еще Семен председатель сельпа был. При пекарне держали дядю Пашу. А Полинка заведующей пекарни. - Чья Полинка? - спросила тетя Соня. - Да наша. Семенова сестра. Она все жалела дядю Пашу - хлебом его кормила. Он и признался ей: я, говорит, Полинка, богатый человек. А сам в шоболах ходит. Полинка смеется. А он ей: ты не смейся. У меня в одном месте сто тридцать тыщ лежит. Где взял? Табак в войну продавал да складывал. Она все со смехом: куда ж ты их прячешь? Никому не говорил, а тебе скажу. Потому - ты мне ближе родной матери. За доброту твою признаюсь. А лежат они под крыльцом у меня, под верхней ступенькой. Вот Полинка и говорит Семену, - тетя Марфута подсмеивается и кивает на Семена Семеновича, тот насупленно молчит, режет сало, - давай их возьмем! Все равно они пропадут. Жена у него, Катя, простая, и сам скряга старый. Что им делать с такими деньгами? А Семен ей: ты с ума спятила. Чтоб я, председатель сельпа, взял сто тридцать тыщ? Дура ты! Сам дурак. Ну, посмеялись, да забыли. Вот тебе реформа объявилась... Дядя Паша сидит на крыльце в пекарне и плачет, рекой разливается. "Полинка, - говорит, - деньги-то мои пропали... Все сто тридцать тыщ. Я удушусь". - "Да ты, - говорит Полинка, - хоть сдай их - тринадцать новыми получишь". - "Да меня посадят за них. Скажут - где взял? Я сжег их с горя". - "Ну и фофан! Я их, признаться, хотела украсть у тебя". - "Да что ж ты, глупая, не взяла? Хоть бы ты попользовалась..." Все засмеялись. - Да, жил человек! - распевно произнесла тетя Соня. - На одном хлебе сухом держался. Что дадут в пекарне, то и ест. А купить что-нибудь - ни боже мой. От таких денег-то! Родилась у него девочка. Он говорит: Катя, давай окрестим ее! Да в чем я пойду крестить? У меня ни обуть, ни одеть! Вот дура, у самой нет - взаймы попроси. Она и крестить ходила в чужих валенках. Петр Иванович молчал, молчал да изрек из своего угла: - Вы чего, на свадьбу накрываете, что ли? Выпить есть, а чем закусить каждый сам себе найдет. За стол сажайте, не то живот брехать начнет. - Ой, да я эта... Яишенку изжарить хотела, - метнулась из сеней Настя. - Она пойдет на второе, - сказал дядя Ваня. - А пока и огурцами обойдемся. Да вон сало свиное. Чего еще надо? Больно хорошо. - Что и говорить, - усмехнулась, подмигивая, тетя Марфута. - Каждое блюдо - прямо декальтес... - Ну тогда садитесь, - сдалась Настя. Все двинулись к столу. - Эдакое разнообразие, а ей все мало, - ворчал Петр Иванович, присаживаясь первым. - Да, не говори! - подхватила тетя Соня. - Забыли, как пустую мурцовку хлебали. - Смотря где. К примеру, в лугах ежели, в полдни, мурцовочки похлебать - первое дело, - сказал дядя Ваня. - Только хлебец посолить с утра надо, чтоб соль впиталась, да водички из озера зачерпнуть, посвежее... - В двадцатом годе мурцовочку только во сне видели, - распевала тетя Соня. - Мы, в семье, три воза выжимок картофельных съели. - Ты скажи спасибо Зиновею, - перебила ее тетя Марфута. - Он заведующим в Лопатинской больнице работал. Вот и достал нам выжимок на Гордеевском заводе. А то выжимки! Их ни за какие деньги не купишь в те годы. - А я разве против? Я не против Зиновея, - согласилась тетя Соня. - Я только насчет выжимок. Колготно с ними. Бывало, промоешь их, отожмешь - и в чугуны. Напаришь, вывалишь в дежу - она вровень с краями. Вот и киснут... - Ну, хватит вам про выжимки! - сказал Семен Семенович. - Вы еще расскажите, как мякину ели. - А что, и мякину ели! - обрадовалась тетя Соня. - Помнишь, как в тридцать третьем году дранки на холстины наменяли? А уж дранки наешься... На двор без вилки не ходи, не расковыряешь... - Чего, баба Соня? - не понял Андрей. - Ой, Андрюша!.. Села баба на чело. Тебе еще рано знать. И все засмеялись. - Как он растет! Какой большой! - умиленно сказала мне тетя Соня. - В кого им маленьким быть? - возразила ей тетя Марфута. - Воспитание хорошее, питание ноне правильное. Вот они и дуют, как на дрожжах. - Бородины - народ определенный, пьют только белое вино. - Когда есть чистое белое, красным вином годится разве что рот полоскать. - Ну, с приездом, Андреич! - Дай бог не последний раз видимся... Выпили, покривились, поели. И как-то неожиданно, словно по морской команде - все вдруг! - повернули разговор в другую сторону, пошли пьянство осуждать. - Жизнь настала хорошая, все у нас теперь есть. А вот как с пьяными поступать? - спросила тетя Соня. - Связать по ноге да пустить по полой воде, - сказал Петр Иванович и сам засмеялся. - Ты вот что скажи, почему у вас в газетах не пишут про пьяниц? Почему не осуждают такое дело? - допрашивала меня Настя. - Вы считаете, что пьяницы сами одумаются? - Небось вон Пашка одумался, - ответила ей тетя Марфута. - Как посидел в тюрьме-то, так в рот не берет. - Он-то протрезвел, а тетя Параня через его пьянство умерла! - крикнула Настя. - Нет, по-моему, всех пьяниц надо через газету протаскивать и потом в тюрьму сажать на хлеб и на воду. - Это ж какую тюрьму надо построить, - удивилась тетя Соня. - Ведь они дуют ноне каждый день. Да чего там мужики? Бабы пьют. Теща Мишки-милиционера пьет. "Москва", Соньки-буфетчицы мать, пьет. Чувал с Веркой и сыном - всей семьей пьют и дерутся. Чувала парализовало от вина-то. Елизавета Максимовна, что за Ивана Ивановича Прохорова выходила, теперь пьет. Намедни возле магазина в грязи валялась... всем хлыстом упала. А ведь раньше при хороших должностях была - и в банке работала бухгалтером, и в доротделе. Лельку Чистякову посадили. Муж ее, Серенька, отчет составлял. Она села сзади его, стала мораль читать: деньги просила то есть. Пьяная! Он сидит, считает, на нее ноль внимания, ни гугу. Что, говорит, язык проглотил? Я те приведу в чувство. Да топором ему по черепу бац! Спасибо, топор вскользь пошел. Оклемался Серенька... Да что толку? Раньше в заготсырье работал, а теперь вон на пенсии. Хромает. На него повлияло. - Да, теперь он неполноценный, - согласился дядя Ваня. - Ты вот об чем напиши, Андреич. - Ладно уж, Лелька дура. С дуры какой спрос? - сказала Настя. - А вот возьми моего зятя, Степана Степановича Климачихина. Он - бывший прокурор, а пьет. За сыном с ножом бегал. В сноху тарелкой бросил. Сноха с ребенком сидела. А ведь у него сын не простой человек - кредитным инспектором работает. Вот об чем напиши. - Господи, какие страсти принимают! Какие страсти! А из-за чего? - сказала тетя Марфута. Петр Иванович вдруг рассмеялся: - Где похороны, Елизавета Максимовна сразу венок хватать. И передом идет. - Она и свадьбу не пропускает, - сказала Настя. - Кто идет из зака, они с Веркой Сипатой веревку протягивают: давай поллитру! - Кому хочется с дураками связываться, - ответила тетя Марфута. - Когда хорошие люди погибают, и то никому нет дела. Вон Валерка Панков. Какой парень погиб! А через чего? - И он через пьянство, - отозвалась тетя Соня. - Нет, бабы, нет. Пьянство вы сюда не впутывайте, - замотала головой Настя. - Валерий Панков погиб через суеверию. - Через какое еще суеверие? - прыснула Муся. Она примостилась на уголке стола и поклевывает с тарелки, как залетная курочка, - носик вострый, глаза круглые, бойкие и смеется как-то округло, рассыпчатым горошком: "Ко-ко-ко-ко!" - А ты не смейся! - одернула ее Настя. - Не знаешь - и молчи! Его при жизни записали в поминащее. Жена, Шурка, записала. А теща ездила в Пугасово, в церковь, земле предавать. По нему, по живому, службу заупокойную вели. И навалилась на меня, говорил он, тоска. Ну, деваться некуда. Вот он и ахнул себя из ружья. - А я вам говорю - тут ревность причиною. И больше ничего, - настаивала Муся. - Что бы там ни было, а человека нет, - сказала тетя Марфута. - И причиною тому Шурка. А ей никакую статью не подыщешь, хоть и виновата кругом. Вот об чем писать надо. - Все дело в породе, - со значением мотнула головой тетя Соня. - Небось вот из нас, Бородиных, ни одного пьяницы не найдешь. Все живут своим разумом. Сказано: кто на корню устоял, тому ни одна буря не страшна. И пьянка его не повалит. - Да, это верно. Ежели корень сырой, то пиши пропало, - согласился дядя Ваня. - Одного лень валит, другого воровство, третьего водка. - А Пашка Жернаков? - спросил Петр Иванович, видимо уязвленный втайне тем, что его род обошли. - А что Пашка? - вскинулась тетя Марфута. - Иль он больше других пил? Лошадь вон на четырех ногах и то спотыкается. - Пашку вы не трогайте! - пропела тетя Соня. - Человек встал на свои собственные рельсы. - Ага. И на твоей племяннице женился. Теперь он праведный, - хохотнул Петр Иванович. - А что тут плохого? Племянница - человек порядочный. Она не чета его бывшей вертихвостке. Живут они мирно. Не пьют. - Да ну их к монаху, ваших пьяниц огорчающих! Это есть пережиток исторического прошлого, - сказал Семен Семенович и тряхнул седеющими кудрями. - Споем! Не дожидаясь ничьего согласия, он запрокинул голову, сладко прикрыл глаза и запел, раздувая ноздри и выпячивая кадык: Ой-и-й, чтой-то сделало-о-о-ось, случи-и-и-лось над тобо-о-ой, хоро-о-оший мо-ой? Его дружно поддержали высокие женские голоса и печально, протяжно, как на похоронах, тоскуя, жаловались: Глаза серые, веселые на свет больше не глядят, Разуста твои прелестные про любовь не говорят... Пели долго и согласно, разбившись на голоса да еще с подголосками, - то отваливаясь к стенке, отрешенно уходя в себя, то подавшись к столу, ревниво одергивая друг друга, подталкивая: "Ты эта, Марфа, не балуй на верхах", "Семен, живее давай, пускай в перебой! Чай, не на быках едешь", "Ну бабы, ну! Давайте мою любимую: "Отец мой был купец известный, имел наличный капитал...", "Дак мы еще Ланцова не пели". "А Ваньку Ключника?", "Про княгинюшку, про страда-алицу!"... И опять умолкли враз, как по команде, и упоительно заливался раскатистый баритон Семена Семеновича: В саду я-я-ягода ма-а-алина под закры-ы-ышею росла-а-а... Расходились поздно, по-темному, удоволенные, с просветленными лицами. - Эх, Андреич! Спасибо, что приехал. Как в церкви побывали... На спевке да на исповеди. - Почаще приезжай! Не забывай родину. Я вышел на волю. Стояла тихая летняя ночь. Ничто не шелохнется, нигде не шумаркнет; только в кромешном небе низко над селом прочертил огнями дугу учебный самолет, деревянно протарахтел мотор, да где-то за моей спиной в ответ ему прозудело оконное стекло. Самолет нырнул за горбины темных ветел и, видимо, сел на близком аэродроме. И снова воцарилась благостная тишина. Я прошел садом, поднялся по лестнице на поветь, где на свежем душистом сене постлали нам с Андреем постель, и лег на большую пуховую подушку лицом кверху. Подо мной, где-то на насесте, сонно пролопотали потревоженные куры, да шумно вздохнула корова, словно кузнечный мех кто-то качнул. Потом грохнула щеколдой сенная дверь, послышались женские голоса, потренькивание тарелок да звонкое цоканье кружки в пустой алюминиевый таз. Посуду вышли мыть, догадался я. - Дядя Федя не озоровал. А этот прямо зафреник, - послышался утомленный Настин голос. - Никакой он не зафреник. Зафреник! Просто дурью мучается, - лениво возражала Муся. - Нет, не скажи! Мне сама племянница говорила. И сестра Нюрка. Запирали, говорит, его... на испыток. И что же? Он один воюет с чугунами да с горшками. А ты говоришь - не зафреник... "Ну, вот и дома..." - приятно думал я, засыпая. 1970 СИМПАТИЧЕСКИЕ ПИСЬМА Дело было в Тиханове. Я жил у двоюродного брата Семена Семеновича Бородина. Однажды хозяйка, вернувшись с полдневной дойки, сказала мне: - Тебя спрашивала Даша Хожалка, которая с Выселок. - Она жива еще! Я вспомнил темнолицую худую женщину неопределенного возраста с негнущейся ногой. Всю жизнь она работала в больнице нянькой, или, по-старому, хожалкой, за что и получила свое прозвище, по которому ее знали все в округе от малого до старого. Помню, как в детстве мы, ребятишки, завидев ее, табуном бежали за ней и кричали во след всякие обидные прозвища, как это делали все шалуны в деревне при виде убогого: "Солдат с бородой, с деревянною ногой". Не то еще: "Баба Яга - костяная нога!" Ходила она быстро, решительно выбрасывая вперед, как кочергу, свою негнущуюся ногу, и не обращала на нас никакого внимания. И мы скоро отставали. - Зачем я ей понадобился? - спросил я Настю. - Ей подбрасывают эти самые... симпатические письма. - Чего, чего? - удивился я. - Ты знаешь, что такое симпатические письма? - Которые со всякими оскорблениями и угрозами. - Запомни, голова - два уха: симпатические письма пишутся невидимыми чернилами, и чтобы их прочесть, надо либо погреть на огне, либо в раствор опустить. - А я что говорю! Которые против закона шпионы пишут. - Какие тут шпионы? Окстись, милая. - Шпионы, это я к примеру сказала. А здесь свои орудуют, да еще родственники. - Чем они пишут, молоком? - Каким молоком? Чернилами. - Симпатическими? - Ну чего ты привязался? Дарью, говорю, обижают. - Кто ее обижает? - Сноха с подружкой. Они обе в больнице работают прачками. Вот и развлекаются: письма эти самые сочиняют и подбрасывают Дарье под порог. А то и по почте шлют. - Она бы властям пожаловалась. - Жаловалась! И письма эти в суд отнесла, и заявление писала. Но судья отказалась разбирать ее дело. Говорит, передам в товарищеский суд. А Дарья в слезы. Какой у нас товарищеский суд? Там тюх да матюх, да колупай с братом. На смех подымут. Она руки на себя наложит. Ей-богу, правду говорю. Сходил бы к судье. Поговорить надо. Не погибать же человеку. И я пошел к судье. Антонина Ивановна, так звали судью, встретила меня в своем кабинете; это была худенькая женщина средних лет, одетая в серенький пиджачок, какие носят домохозяйки, когда собираются сходить в магазин или на рынок. На столе перед ней лежала целая кипа бумаг, сама она что-то усердно писала, озабоченно сводя брови. Я представился и спросил насчет дела Дарьи Горбуновой. - Горбуновой, Горбуновой... - повторила она несколько раз. - Ах, да! Это насчет шантажа и мелкого хулиганства? Разбирательству в суде не подлежит. - Ее тоненькие брови сдвигали складку на переносице, отчего придавали лицу выражение нахмуренное и сосредоточенное. - Почему же? - Это мелочи. - Защитить доброго человека - дело не маленькое. Вызвать, да разобрать в суде, да оштрафовать хулиганов... Она только вздохнула и посмотрела на меня с укором. - Видите, сколько дел скопилось! - указала на стопку бумаг перед собой. - И все за неделю набралось. Тут голова кругом идет. - А что за дела? - Да все одно и то же: пьянство да хулиганство. Вот, оформляю на одного ухаря. Шофер из рязанской АТК, на шефской помощи здесь. В Гордееве сразу двух баб сшиб да мужику пятки отбил. - Как это он ухитрился сразу трех зацепить? - Эти поля осматривали, выбирали массивы для жатвы, какие поспелее - метки ставили. Ну и сели на обочине, возле дороги, полдневать. А этот обормот пьяный ехал. Ему надоело по дороге ехать - пыльно! Свернул на обочину и чесал впрямую, не глядя перед собой. Ну и наехал... Мужик успел отпрянуть в последнюю минуту, кувырком через голову - ему колесом ударило по пяткам. А бабы и не шелохнулись, как куры на гнезде, - только головы нагнули. - Насмерть задавил? - Да нет. В больнице отлеживаются. Он их не задел колесами - только спины ободрал - не то карданом, не то мостом. И даже не остановился, стервец. Мужчина встал, видит: еще один грузовик едет. Помахал рукой. Этот остановился и тоже пьяный. "Отвези в больницу женщин, - говорит пострадавший. - Помощь срочная нужна". Ладно, положили их в кузов. Едут. Вдруг шофер говорит: "Я не поеду в больницу. Меня ж заберут как пьяного". - "Как не поедешь? А если они помрут?" - "А кто их задавил?" - "Да вон тот грузовик". Тот еще впереди пылил. "Ах, Володька! - говорит. - Сейчас мы его догоним". И догнали. Переложили ему в кузов пострадавших. Сам виновник и привез их в больницу. Вот, в субботу будет суд. - Веселое дело, - говорю, - предстоит вам разбирать. - Тут все дела такие же веселые, - кивнула она на стопку бумаг и, воодушевляясь, как продавец перед покупателем, стала перебирать их и раскладывать, словно товар. - Вот здесь еще заявленьице - пенсионер подал. Пришли к нему два архаровца, под видом электриков. Связали, воткнули в рот ему веник из клоповника, взяли деньги и ушли. Оказалось - десятиклассники. Один - племянник нашего главного врача Ланина. А вот еще тип... Залез в магазин, напился, как свинья, и проспал там всю ночь. Проснулся на рассвете, опохмелился еще и взял деньги. Принес домой девятьсот рублей. А продавцы говорят: у них недостает тысячи восьмисот рублей. Вот и разбираемся. - Помогай вам бог. - Это все частные дела, личные, так сказать, - все более воодушевлялась Антонина Ивановна. - А вам для газеты куда интереснее тяжба лесхоза с колхозом. Вот, полюбопытствуйте! Веретьевский колхоз выкашивает на силос лесные поляны, принадлежащие соседнему лесхозу. Тот составляет акты, а этот не подписывает их. Потеха! Вот, поглядите. Она взяла из пачки одну бумагу и протянула мне: - Прочтите! Читаю. Акт составлен лесхозом на типографском бланке. Иные пункты и в самом деле забавны. Вот пункт одиннадцатый: "Было ли лесонарушителем оказано сопротивление?" Ответ чернилами: "Бригадир Володин Роман Иванович обругал матом лесничего Ракова". Пункт тринадцатый: "Объяснение лесонарушителя". Чернилами дописано: "Лесонарушитель от объяснения отказался". Четырнадцатый: "Показание свидетелей или понятых". Ответ: "Председатель Веретьевского сельсовета от заверения акта отказался. И понятых не выделил. Я, говорит, колхозниками не распоряжаюсь, а других граждан на территории сельсовета не проживает". Я вернул акт судье и спросил: - Что же вы будете делать? Только плечами пожала: - Взыскать надо с колхоза тысячу девятьсот восемьдесят рублей штрафа. Но документы недействительны. Акт не заверен. Вызываю председателя колхоза - не идет. Следователю отдаю акт - не берет. Говорит: я что? Силой буду заставлять их подписывать этот акт? Нет у меня таких полномочий. Вот и веселись тут. - Да! - Я головой покачал и спросил: - В чем же корень зла? - Водка! Вот вам и корень. Все она творит. Будь моя власть, я бы запретила ее продавать, проклятую. - Не поможет, - говорю, - самогонку станут гнать. - Нынче не из чего гнать ее. Хлеба-то нет, в смысле, зерна. И сахару продается в обрез. - Найдут! Из свеклы начнут гнать, из картошки. Питие да хулиганство - пороки древние, социальные. Вон Дарью Горбунову травят, поди, не по пьянке. - А те свихнулись на антирелигиозной пропаганде! - Антонина Ивановна впервые улыбнулась, словно обрадовалась чему-то. - Я вызывала сочинителей этих писем. Стала стыдить: что вы, говорю, срамите человека и сами срамитесь? Письма сквернословные. - Она вынула из ящика стола стопку писем, написанных на листиках, выдранных из школьной тетради. - Вот, полюбуйтесь! - А что они вам ответили? - спросил я, принимая эти письма. - Говорят: она же верующая! Сектантка! И даже удивились - за что я их распекаю? Какая сектантка, спрашиваю. Ну как же! Это которая на дому молится. Мы, говорят, сами видели: и утром, и вечером поклоны бьет. И даже молитвы читает. Вот это и есть сектантка, говорят. Мне тошно стало. - Неужели глупы до такой степени? - удивился я. - Да придуриваются! - Она даже рукой прихлопнула по столу, как бы от досады. - Причина-то ведь ясная: хотят прибрать к рукам ее полдома. Сноха дурит, Татьяна Горбунова. Вот и сочиняют эту галиматью, пугают старуху. Может, сбежит. - Куда же она сбежит? - Да к ним же, к сыну. Они живут раздельно в одном и том же доме, дом-то пятистенный! Вот сноха и хочет прибрать Дарьину половину, поселить там своего сына со снохой, а Дарью загнать к себе на печь, в угол. Ну и шлет анонимные письма. Дура набитая! Думала, что никто не догадается о ее проделке. А когда ее уличили, прижали, тут же стала выкручиваться, искать снисхождения по статье. И ведь нашла! Она, видите ли, хочет взять верующую под свой контроль. Оказывается, это она ведет антирелигиозную пропаганду. Почитайте, что это за пропаганда. Я взял наугад одно из писем, прочел вслух: "Уважаемая сектанка, святая. Вы душегуб ряда товарищей. Очень строго предупреждаем тебя, сволоча, в трагической смерти Горбунова А. Ты его, паскуда, прокляла своими молитвами. Этого мы тебе никогда, дрянь, не простим. Колдунья! Если ты не кончишь колдовать, тебя будет судить товарищеский суд. В молодости блудила, а сейчас открыла на дому секту, собираешь людей и пропагандируешь с молитвами. Ах ты, душегуб, злодей, игоист-сектанка!.." Дальше пошел сплошной мат. - Кто такой Горбунов? - спросил я. - Это ее пасынок. Работал механиком в ЛМС. Зимой поехали за сеном. Завязли в лугах, выпили и уснули в машине. Трое обморозились, а он замерз до смерти. При жизни помогал Дарье. Вот они и бьют ее по самому больному месту. - У нее вроде своих детей и не было, - сказал я. - Кажется, она жила одинокой. - Правильно! Вышла замуж за Горбунова в годах. Тот овдовел, имел на руках пять человек детей. Вот она их и выращивала. Да больных выхаживала всю жизнь. Плакала здесь у меня. - И посмели травить ее?! - Так и посмели... Был расчет, что верующую надо взять под контроль, то есть переселить к родственникам, к ним же. И полдома к ним перейдет. А письма эти, мол, побоится показать: ведь в них разоблачают сектантку. Каждый преступник, и крупный, и мелкий, и тем более хулиган, вытворяет свои художества только в расчете на безнаказанность. Возьмите хоть этот случай с покосом. Ведь ясно же, где концы спрятаны: колхоз скосил поляны, тридцать шесть га, на силос, оприходовал и отрапортовал. Они уже в районной сводке. Теперь он плюет на лесничество. Лесничий выделял покосы пенсионерам да своим рабочим на частный скот. А колхоз скосил траву общественному скоту. Ну, чьи козыри выше? - А закон? - спросил я. - Про закон у нас любят говорить, а не исполнять его. Ведь тот же паршивец, племянник Ланина, который веник затолкал в рот старику, знал, что дядя хлопотать начнет. И дядя хлопочет. А он главный врач, сила! Вот и выходит, что дядя выше закона. Оттого и творится вся эта карусель. Ее бледное лицо от возбуждения порозовело, и вся она как-то преобразилась, помолодела, даже похорошела; ее блеклые карие глазки теперь сердито округлились, и было в них что-то гневное и грозное, как у орлицы, готовой броситься на врага. - Это же какое-то взаимное подталкивание на соблазн, на преступление, какое-то бесовское соучастие и правых, и виновных. Ведь даже продавцы нарушили инструкцию: заперли магазин не на два замка, а на один висячий слабенький замочек! Словно это был не магазин а почтовый ящик. И деньги оставили в магазине в нарушение инструкции. А теперь доказывают, что у них там лежало не девятьсот рублей, а вдвое больше. "Ну, допекло тебя до белого каления", - подумал я про нее сочувственно и спросил: - А может, все-таки разберете дело Горбуновой? Она пристально поглядела на меня и словно погасла, потеряла всякий интерес к разговору. Ответила сухо: - Извините, не могу. Это мелочь. Я же сказала им: пусть подают в товарищеский суд. Я попрощался и вышел. Горбуновы жили на выселках. Их кирпичный пятистенный дом стоял на берегу речки Пасмурки, затененный раскидистыми ветлами, на которых густо чернели грачиные гнезда. Перед окнами, в палисаднике, цвели белые и красные мальвы, а вокруг плюшевый разлив травы-муравы, а ближе к речке извилистым вервием спадали вниз по речному бугру песчаные тропинки. Помню этот дом с той еще, детской поры: он всегда был каким-то голым и стоял точно сторожевая башня на юру - ни палисадника перед ним, ни околицы сбоку, ни тесовых ворот на подворье, ни ветл, ни берез. Окна были вечно растворены, а стекла частенько разбиты, и шибки заткнуты были тряпьем или забиты фанерой. Хозяин этого дома, Парфен Селиваныч Горбунов, целыми днями пропадал в кузнице, а многочисленная грязная и голопузая детвора его, как саранча, налетала на соседние сады и огороды. Старший, Ивка, был одним из лучших казаношников на селе и мастерски играл в выбитного. И зимой и летом носил он отцовскую "куфайку", свисавшую на нем, как на чучеле огородном, по самые колени; в карманах этой "куфайки" скрывалось великое множество бесценного ребячьего добра: и точеные орляники из старинного синего фарфора, и надраенные до красного блеска тяжелые, как сковородки, медные гроши, и казанки, и любовно отшлифованные не столько напильником, сколько ребячьими мозолями налитки-свинчатки. Кажется, он вечно ходил во второй класс: и со мной ходил, и с моими младшими сестрами ходил. Школьный директор Яков Васильевич Орлов во время своих инспекторских налетов любил ставить "столбом" у доски всех, которые оплошали при его взыскующих опросах. Ивку Горбунова всегда вызывал первым и ставил у доски столбом: "Ивушка стоеросовая, детина неразумная! Стой столбом, пока не зазеленеешь. Краснеть ты уже давно разучился". Меня встретил возле дома здоровенный мужчина, шириной в два обхвата. Седеющие волосы непробиваемой, как баранья шуба, густоты спадали на лоб по самые брови и придавали его широкому скуластому лицу выражение угрюмой нелюдимости. Поздоровались, сели на лавочку. - А я вас помню, - говорю, - со школьной поры. - А я вас нет, - и даже не смотрит на меня. - Где работаете? - Механиком, на ЛМС. Руки лежат на коленях, пальцы отдают вороненым блеском и согнуты, как зубья конных граблей. Серая рубаха поверху расстегнута, кажется, что ее и не натянешь на эту каменную бугристую грудь. - Довольны работой? Он лениво и как бы с недоумением поглядел на меня и спросил: - Вы пришли ко мне по делу или так, покалякать? - Иван Парфеныч, не дело вы с письмами затеяли. Нехорошо. Он поднял голову, как гусь по тревоге, и глянул на меня так, будто я только что с облака спустился. - В Москве, говорят, работаешь? В печати? - спросил иным тоном. - Да, - ответил я и назвал одну именитую газету. - Вот и командировка. - Не надо! - остановил меня он жестом. - Неужели и туда дошло? Это свое "туда" он произнес с особенной интонацией - не то с испугом, не то с недоверием. - Как видишь, дошло. - Н-да, доигрались. - Он шумно вздохнул и потупился. - Ну, чего со мной говорить? Иди к матери. Она тебе все расскажет. - А где жена? - Ушла за стадом. - И кивнув на другую половину дома, сказал: - Ступайте к матери! Обитая жестью дверь в половину Дарьи Максимовны была заперта. Я постучал. За дверью послышались шаркающие шаги, потом старческий женский голос спросил: - Кто здеся? Я назвался. Прогремел железный засов, и дверь открылась. На пороге передо мной стояла Дарья Максимовна. Я ее сразу узнал - хотя она и была седой, но держалась все так же прямо, как солдат на смотру; широкие черные брови высоко взметнулись на лоб, сгоняя в складки смуглую кожу и придавая лицу выражение тревожного недоумения. - Проходите в избу, касатик, - приглашала она меня, уступая дорогу. - Просьба моя решающая - не оставьте без внимания. Посадила меня на деревянный диванчик, обшитый клеенкой, сама села на табуретку возле стола, положила перед собой на столешницу худые руки с темными узловатыми пальцами. - Они меня замучили симпатическими письмами: то по почте шлют, то под порог их подкидывают. Там такая клевата, такая клевата! "Ты пойдешь в огород к своим пчелкам, мы тебя убьем, твой труп пойдет на распятие, а нам тюрьма родная мать". Вот что они пишут! Так что просьба моя решающая - не оставьте без внимания. Потом, нагибаясь ко мне, достала из-под дивана старые калоши и драные чулки, положила возле меня: - Это вчера мне подкинули под порог. А вот записка, - сунула мне в руку тетрадный листок, сложенный вчетверо. Развернул записку, читаю: "Сектанка. Прими Христа ради божее подаяние. Это тебе на смерть тапочки. В них чулочки безразмерные. На сапожках дорожка. Это смерть сектанке..." Почерк мне был уже знаком, все та же рука, и ошибки грамматические те же. - Как же так, - говорю, - судья вызывала их, предупреждала... А они снова за свое? - Правда, правда! - закивала она. - Сперва взялись за них молодцевато: вызвали их обоих, и сноху, и ее подружку. Они перепугались. А потом как узнали, что в товарищеский суд передали, так еще пуще стали измываться. Они что делают? Сладкий раствор брызнули на крышки моих ульев. Чужие пчелы налетели и пошли клевать моих пчелок. Что тут было! Ведь я свои ульи перевезла в соседнее село и никому не говорю, где их поставила. Вон, на окна и на подполье замки повесила. Не то ведь ночью залезут и придушат меня. Замки, большие и маленькие, висели на каждом переплете, обезображивая вид из окна. - За что же они вас мучают? - Господи! За добро свое страдаю. А пуще всего через дом свой. Ты, говорят, старый человек, должна уступать молодым. Ну, я вам уступаю. Чесанки свои снохе отдала. Ненадеванные чесанки! Пуд меду им на свадьбу накачала. Тканые паневы отдала. И все мало! Полезай, говорят, к нам на печь, а дом свой отдай молодым. Внучек женился, их сынок. У нас печь даром остывает, а ты полдома без толку отапливаешь. Да я вам что? Инвалид? Я без работы сидеть не могу. Я болею от этого. У меня огород, малинник, пчельник. Я сама себе хозяйка. Стыдно переходить на подаяние. Нет уж, пока ноги-руки владают, пока сила есть, ползком и то прокормлюсь. А если сразит лихоманка, умру тихонько. И все им останется. Так не верят! Боятся, что племяннику дом откажу. Замучили меня совсем, замучили... - Она, потупившись, глядела себе под ноги, и черные глаза ее заблестели от навернувшихся слез. - Дарья Максимовна, отчего же вы боитесь товарищеского суда? Авось помогут вам. Она даже вздрогнула и посмотрела на меня с испугом: - Что вы, господь с вами! Да разве с этими саранпалами столкуешься? Там же одни пенсионеры. А председатель у них Авдей Пупков. Он в пятидесятом году племянника моего засадил на десять лет. Хлеба-то не было, а тот сметки из-под комбайна принес к себе домой. Ребятишкам кашу сварить. Вот его Пупков и отправил куда Макар телят не гонял. Он так в Сибири и остался, и детей туда выписал. Теперь хорошо живет. И мой дом ему не нужен. Так что просьба моя решающая - не оставьте без внимания. Я вышел во двор. Иван Парфенович и жена его сидели на скамеечке, рядом стояла корова, ела картофельные очистки из помойного ведра. Хозяйка не торопилась доить корову, видно, что ждала меня. Я поздоровался с ней, присел рядом, показал свое удостоверение. - Из газеты. Должен записать кое-что про вас. - А что про нас записывать? Мы не какие-нибудь артисты-гитаристы. Со сцены не поем, - ответила бойко и даже кокетливо плечиком повела: ее серые глазки приветливо щурились, обветренные губы кривились в улыбке. Но когда я раскрыл блокнот и стал записывать, она заерзала на скамье и тревожно поглядела на мужа. Иван Парфенович сидел недвижно, как Будда, сложив руки на животе, и меланхолично глядел на корову. - Вот не ждали, что про нас в газету напишут. Какие ж такие геройские дела мы натворили? - Она все еще надеялась перевести на шутку и улыбалась, хотя улыбка была жалкой. - На вас поступила жалоба, - отвечаю. - Надеюсь, судья вам растолковала, в чем ваша вина. - Жалобу передали в товарищеский суд. Она же эта самая... сектанка! Приходите на суд. Не меня будут судить, а ее. - За что же ее судить? - Как за что? Она же на дому молится. И днем, и ночью. В переднем углу поклоны бьет. Я сама видела. А то с подружками ходит покойников отпевать. Попа-то нет. Вот она за попов и наяривает. А дома, по вечерам, Евангелие читают. Это у них вроде репетиции. - Ну при чем тут Евангелие? - говорю. - Вы шантажируете человека, угрожаете... Травите! - А вот на товарищеском суде и разберутся, кто кого травит. - Нет, извините... Такие вещи выносятся на суд всеобщий. Я вынужден написать о ваших проделках в газету. - А как же насчет религиозного дурману? Что же, не наказывать ее? Или вы ее под защиту берете? - Татьяна, перестань! - сказал Иван Парфенович и тяжело поглядел на жену. Она покрылась бордовыми пятнами, затравленно переводила взгляд с меня на мужа и все еще пыталась оправдаться: - Значит, нельзя трогать церковников и сектанок? А ежели люди добра им хотят, на поруки взять желают? Избавить от дурману? И такое возьмите в соображение: нас четверо живут в одной половине. Сын у нас женился. Две семьи в одной половине. Она же одна занимает целую половину. А ведь старый должен уступать молодым... - Замолчи! - рявкнул хозяин. Она вздрогнула и ужалась вся, даже голову втянула в плечи, сгорбилась и затихла. - Андреич, ты меня знаешь - я слов на ветер никогда не бросал. Не будет этого суда, и травли никакой больше не будет. Так и передай матери. А ежели сунутся опять с энтими письмами - башку оторву у обеих до суда. Мне один выход: что так позор, что эдак. Он встал со скамьи и, тяжело грохая о ступеньки, ушел в сени. Татьяна, закрыв лицо ладонями, заплакала навзрыд... Я сунул блокнот в карман и молча удалился. 1982 КАК МЫ ОТДЫХАЛИ - А что, не отдохнуть ли нам сегодня вечером? - сказал мой приятель Володя Гладких. - Чего откладывать на вечер? - подхватил Семен Семенович. - Отдых - дело сурьезное; ежели ты вечером размахнешься отдыхать - гляди, и ночи не хватит. Мы сидели под яблоней в саду у Семена Семеновича и пили водку на разостланном одеяле. Можно сказать, и не пили даже, а так - причащались от нечего делать, - на троих была одна бутылка, и та неполная. Время заполдни, жарынь. А ты сидишь в холодке, ветерком тебя обдувает, и ведешь приятные разговоры. В такое время тело млеет, а душа просится на свободу. Вот Володя и надумал: давай отдохнем по-настоящему, с размахом. - Куда поедем? - спросил Семен Семенович. - Куда ж еще? К Батурину, - ответил Володя. - Тогда запрягай "козла". Не то вечером Батурина и семи кобелями не сыщешь. - Ехать-то ехать, но "козла" нет, - сказал Володя. - Вот на! - удивился Семен Семенович. - У вас же в райкоме два бегают. - Разбежались. На одном первый в Рязань укатил. А на другом Николай Иванович где-то в Корабишине застрял. Володя Гладких был вторым секретарем райкома, теперь остался один и вот соображал, где бы "козла" достать. Он был еще относительно молод - чуть за тридцать перевалило, но успел поработать и председателем колхоза, и главным агрономом управления. Окончил он Тимирязевку и даже кандидатскую диссертацию писал. При каждом моем появлении в Тиханове он заходил и спрашивал: "Венжера не привез?" Или: "Говорят, Лисичкин выпустил книгу о рынке?", "Ты Черниченко знаешь? Вот дает так дает...". Но больше всего он любил поговорить с Семеном Семеновичем об уличных кулачных боях. Заспорят! Выдержат два боксера напор уличной стенки или не выдержат? "Два боксера - это ж тактика и стратегия! Круговая оборона, понял? - горячился Володя. - А уличная стенка - шантрапа необученная. Орут да кулаками машут, а глаза защурят, чтоб другие боялись". - "Это смотря по тому, какая стенка, - возражал Семен Семенович. - Ежели, к примеру, в стенке стоял бы мой дед Евсей. Он бы один уложил обоих твоих боксеров. Он, бывало, голицы наморозит, да еще коровьим дерьмом смажет. Они потяжельше твоих боксерских перчаток". - "Боксерские перчатки легкие, голова!" - "Тогда зачем в драке их на руки надевают?" - "Бокс - это честный бой, понимаешь?" - горячился Володя. "А в стенке тоже лежачих не били..." И так они могли спорить битый час. - Где ж "козла" раздобыть? - раздумчиво вопрошал Володя. - А чего тут ломать голову? Позвони Батурину, он пришлет свою "Волгу", - подсказал Семен Семенович. - Куда ты ему позвонишь? Он теперь в лугах. - Ну возьми в управлении. Они ж тебе подчиняются. - У них свои гаврики на дорогах голосуют, - Володя задумался, потом радостно воспрянул: - Пошли на ветпункт! Врач на сборах, а "козел" в гараже. - А как же я? - спросил Семен Семенович. - Жди. Сперва мы найдем Батурина, договоримся... потом за тобой машину пришлем. - А кто нам даст машину? - спросил я. - Как кто? Пойдем и возьмем. Сами, - ответил Володя. - Она в гараже, под замком! И для машины ключ нужен?! Володя поглядел на меня, как на школьника, и даже поморщился. Потом вынул из кармана несколько автомобильных ключей на кольце, побрякал ими перед моим носом и сказал: - Этими ключами можно завести почти все тихановские "козлы". Мне доверяют. Вот... - он вытянул медный, сильно потертый ключик. - Этот ветеринарский. А гараж у них гвоздем открывается. Пошли! Ветеринарная лечебница стояла на отшибе от села. Когда-то ее строили за колхозной бахчой. Белая круглая башня с двумя крыльями, с окнами во все стороны смахивала на татарскую мечеть. Мужики посмеивались в те далекие годы: "Церкву закрыли, а мечеть для лошадей построили". От колхозных бахчей теперь и следа не осталось: два порядка добротных домов под шифером, под голубой и красной жестью растянулись от Тиханова до самых Выселок. Сады, палисадники, улица широкая да травушка-муравушка... Красота! Идем с Володей, любуемся. - Это кто ж построился? - спрашиваю. - Совхоз для рабочих, что ли? - У нас из тихановских в совхозе работает только один человек - управляющий, - ответил Володя. - Как?! - удивился я. - В Тиханове эдакая прорва людей... Где ж они работают? - В конторах. - Так уж все и в конторах? - Еще на кирпичном заводе, на аэродроме, в доротделе, в лесничестве. Мало ли где. - Но ведь у вас в райцентре совхоз? По крайней мере отделение. Кто ж в поле работает? - Сергачевские. Село Сергачево лежало в трех километрах от Тиханова. - Что ж они, на автобусе ездят? - На грузовиках. - Весело живете, - говорю. - Не жалуемся. Мы остановились возле щитового финского дома, покрашенного в желтый цвет. - Зайдем, - кивнул Володя. - Это мое жилье. Дом как дом - ничем не лучше других; веранда с крылечком под козырь