раза никто к телефону не подошел, а на третий ответил Николай Иванович. - Не знаю, Юрочка, где она, - сказал он. - Растворилась где-то. И записки не оставила. Позвони-ка через часок. Через час ее тоже не оказалось. Позже звонить было уже неловко. На следующий день, в четверг, Юрочка был свободен и решил на всякий случай заглянуть в мастерскую. Во дворе, как всегда, околачивалась соседская Люська. - А там дядька живет, - сообщила она Юрочке. - Второй день уже. Дядька, когда Юрочка вошел в мастерскую, стоял у окна и сбривал усы. На нем были трусы и старая, выцветшая, лопнувшая под мышкой майка. - Очень хорошо, - сказал он, увидев Юрочку. - Подбреете мне шею. Юра поздоровался. - А Киры Георгиевны нет? - Нет и не будет. Просила извиниться перед вами. У нее какое-то совещание. - Совещание? - Юра удивился. Кира Георгиевна, насколько он знал, ни на какие совещания никогда не ходила. - Так точно. Просила, чтоб вы ей вечерком позвонили. - Гость протянул бритву: - Прошу. Пока Юрочка подбривал шею, они говорили о качестве бритв. Потом гость вытерся одеколоном. Без усов он казался гораздо моложе. - Вы завтракали? - спросил он, вытирая и складывая в коробочку безопасную бритву. - Завтракал. - Жаль. - А что? Гость наклонился и молча вынул из-под стола поллитровку. - Может, за колбасой сбегать? - спросил Юрочка. Гость засмеялся. - Понятливый молодой человек! Не надо. Все есть. - Он развернул лежащий на столе сверток. Там оказались ветчина, сыр и банка с маринованными огурцами. - Открой-ка ее, - он перешел вдруг на "ты", - а я тем временем о посуде позабочусь. Посудой оказалась вазочка из-под цветов и бритвенный стаканчик. - Тебя, значит, Юрой зовут? - сказал он, разливая водку. - И работаешь натурщиком? Юрочка кивнул головой. - Основная профессия? - Нет, я электрик. - Ну, это лучше. А меня зовут Вадим Петрович. Напоминаю, так как уверен, что ты уже забыл. Ну, пошли! Они закусили ветчиной. - Такие-то дела... А это, значит, под тряпками - ты? - Вадим Петрович кивнул в сторону скульптуры, обмотанной, как всегда, мокрыми тряпками. - Я. - Судя по всему, занимаешься боксом? - Занимался. - Почему в прошедшем времени? - Да так как-то все... Не успеваешь. В армии было время, даже на соревнованиях выступал, а сейчас... - Семья? - Вадим Петрович искоса посмотрел на Юрочку. - Мать, сестра... - Маленькая? - Да как сказать, четырнадцать лет. - Отца нет? - Нет. - Погиб на фронте? - Нет, после войны уже. Попал в катастрофу. Шофером был. - А мать работает? - Нет. На пенсии. Больная совсем. Сердце, печень, плохо видит... - Старенькая? - Не очень. Пятьдесят пять. Скорее даже молодая. - А братьев не было? - Был старший. Погиб под Кенигсбергом. Вадим Петрович налил опять. - Ты прости, вроде анкету заполняю. Но для меня это как-то... Ну ладно, будь здоров. Он выпил, поморщился, повертел бутылку за горлышко. - Самый бы раз за второй сбегать. Но не будем. Не будем... Он пощупал пальцами верхнюю губу и улыбнулся, в первый раз за все время. - Странно как-то. Восемь лет усы носил. А до этого четыре года еще и бороду. Итого двенадцать... - А может, все-таки сбегать? - спросил Юрочка. - Тут рукой подать, за углом. - Нет, не надо. Хватит. Успеем еще. - Вадим Петрович похлопал по карману, вынул пачку сигарет. - В город не идешь? - Могу и пойти. Только сначала давайте все-таки... - Юрочка скрылся в каморке и сразу же вернулся оттуда с бутылкой в руке. - Грамм двести тут есть. Вадим Петрович хлопнул Юрочку по спине - рука у него оказалась тяжелая. - А ты, хлопец, видать, любишь это дело. Юрочка улыбнулся: - Кто же не любит? - Я, например, не любил. Когда мне было столько, сколько тебе. До двадцати совсем не пил. Занимался спортом. Между прочим, и боксом тоже. - Поэтому и нос у вас кривой? Вадим Петрович рассмеялся. - А что, здорово видно? - Он посмотрел в зеркало, то самое, перед которым брился. - Кривой-таки... От бокса, ты угадал. Но не на ринге. Юрочке хотелось спросить, где и когда это произошло, но он постеснялся. Вадим Петрович ему понравился. Простой, держится по-дружески. И глаза умные. - Ну ладно, раз принес, надо выпить. - Вадим Петрович чокнулся о Юрину вазочку. Несколько минут молчали. Потом Вадим Петрович встал, прошелся по мастерской, вернулся, сел на диван, пристально посмотрел на Юрочку - тому как-то даже неловко стало. - Тебе сколько лет? - спросил Вадим Петрович. - Двадцать два. - И не женат? - Не женат. - Юрочка покраснел. - Почему? - А кто его знает. - Юрочка еще пуще покраснел. - Школа, потом армия, не вышло как-то. - Не вышло... Ясно. - Вадим Петрович пожевал губами. - А здесь, значит, натурщиком работаешь? - Ага... Вадим Петрович опять пожевал губами. - Только натурщиком? - Нет. Я же вам говорил, что основная моя профессия... - Я не об этом. - А о чем? - О чем? Эх, парень, парень. Было и мне когда-то двадцать два года... - Он порылся в кармане и бросил на стол мятую сторублевку. - А ну, валяй-ка в "Гастроном"... Только живо!.. 7 Ни на какое совещание Кира Георгиевна не пошла - она не любила совещаний. Просто бродила по городу. Бог знает когда в последний раз бродила вот так, одна, по улицам, по переулочкам. Когда-то очень это любила, потом почему-то не стало хватать времени. В Парке культуры и отдыха ее застала гроза - шумная, многоводная, мгновенная. Она забежала от потоков воды в ресторан - как оказалось, чешский. Чтоб не стоять без дела, взяла кружку пива и порцию странных, толстых, каких-то вывернутых наизнанку колбасок, именовавшихся "шпекачками". Пиво было очень холодное, ломило зубы, но приятное и хмельное. Потом в ресторан вбежала парочка - парень и девушка, оба насквозь промокшие, босые, веселые. Тут же у входа, прыгая на одной ноге и не переставая хохотать, девушка надела туфли, которые парень вынул из-за пазухи. Сели за соседний столик и тоже заказали пива. Глядя на них - веселых, молодых, - для них гроза была только поводом лишний раз посмеяться, - Кира с грустью подумала, что сейчас вряд ли бы уже сняла вот так туфли и побежала шлепать по лужам. А ведь... В каком году это было? В тридцать шестом, тридцать седьмом? Гроза почище этой застала их как-то с Вадимом на Крещатике. Это была даже не гроза, это был потоп. Тогда залило нижние этажи и подвалы, и об этом даже писали в газетах. Крещатик, наполненный мутными потоками с улицы Ленина, Прорезной, Лютеранской, превратился в бурную, многоводную реку. И они так же, как эта парочка, хохоча от радости, по колено в воде пытались добраться до своего дома. А там тоже был потоп - крыша протекла, всю комнату залило, и в раковину пришлось вылить три полных ведра отжатой тряпками воды. Сколько смеху было тогда: наконец-то пол помыли, а то все собирались, собирались... С тех пор прошло двадцать два, нет, двадцать три года. Вчера они сидели в какой-то захудалой столовой, кажется, на Ленивке, недалеко от музея Пушкина, и просидели там, пока ее не закрыли. Водки здесь не подавали, и, хотя Кира Георгиевна сказала "и очень хорошо", Вадим сбегал все-таки в соседний магазин. Пить пришлось из граненых стаканов, делая вид, что это нарзан. О чем они говорили в этот день? Сперва, когда шли по Арбату, Вадим расспрашивал о Софье Григорьевне, о Мишке ("Неужели уже папаша? Ай-ай-ай!"), о старых киевских друзьях, - из них кто погиб, кто исчез, а кто если и жив, то как-то волею судеб и времени отдалился. Вадим слушал внимательно, почти не перебивая. Потом, пересекая Арбатскую площадь, они дружно поругали новый памятник Гоголю и заговорили о скульптуре вообще, о Килиной работе, и тут Вадим сказал, что он очень рад, что Киля добилась таких успехов в деле, которое так любит. "Это не всем удается", - сказал он. Кира Георгиевна промолчала. Потом они несколько минут шли молча, и Кира Георгиевна мучительно искала тему для разговора, и тогда он сказал: "Может, зайдем куда-нибудь, я что-то проголодался". И они зашли в эту самую столовую. Пока Вадим бегал за котлетами и винегретом, Кира Георгиевна смотрела на него сверху (они устроились наверху, на балкончике) и думала о том, как он, в общем, мало изменился, хотя походка и стала не такая уж легкая и молодая, как была. Потом Вадим принес две порции мокрых котлет с вермишелью, винегрет, бутылку нарзана и, разлив водку, спросил: - За что мы пьем? - За твое возвращение, конечно, - сказала Кира Георгиевна и тут же услыхала свой голос, чужой, далекий, не ее. ...Боже мой, боже мой, что ж это происходит?.. "За твое возвращение..." Куда? К кому? Вот она сидит за этим красным, покрытым стеклом столом и смотрит в тарелку, и перед ней стакан с какой-то гадостью, и ни о чем она еще не спросила и не знает, что спрашивать и как спрашивать, и вообще, нужно ли спрашивать, и он тоже молчит, тоже не спрашивает. Когда они шли мимо Гоголя, она сказала, что старый памятник поставили совсем недалеко, во дворе того дома, где Гоголь умер, и что там ему даже лучше, и он сказал: "Реабилитировали старика", а она даже не спросила, реабилитировали ли его самого. И сейчас она сидит, и смотрит в тарелку, и выпьет эту водку, которая ей противна, выпьет потому, что так надо, так полагается и считается, что от этого становится легче... Вадим полез в карман, вынул бумажник, старый, лоснящийся, а из него - фотографию: двухлетний мальчик в кудряшках, забавный, большеглазый, удивленный и чуть-чуть кривоногий. - Мой сын, - сказал Вадим. - Володя. Кира Георгиевна подняла глаза. - Давай выпьем за него. Хочешь? - Давай. Он пододвинул ей стакан. Она взяла его обеими руками, чувствуя, что они трясутся. Господи боже мой, что же это творится? Вот были вместе и расстались, и прошло двадцать лет, даже больше, и за эти двадцать лет всего было столько, что и не разберешься. И вот они опять вместе, и ей уже никто не нужен - ни Николай Иванович, ни Юрочка, никто... Милый Вадим, Димка, не суди меня строго. Я плохая, сама знаю. Но я никогда тебе не врала. И сейчас не вру. Я такая, как есть. Прими меня такой... Вадим сидел перед ней, слегка наклонясь вперед, положив локти на стол, медленно вращая перед собой стакан, и тоже смотрел на нее. И в глазах его, таких знакомых голубых глазах, в которые она не могла до сих пор взглянуть, она прочла то, на что, может быть, уже и не имела права - ожидание. И она поняла вдруг, что все, что до этой минуты стояло между ними, рухнуло. И он понял. - Киль, Киль, - сказал он. - Все ясно. Жаль только, что и у нас мог быть такой Вовка. И было бы ему сейчас двадцать лет, а может, и больше. Сказал и похлопал ее слегка по руке. Да, да, их сыну могло быть уже двадцать лет, а может, и больше. Он бы уже брился, и курил, и за девочками бы ухаживал, а может, и женился бы, и был бы у него сын такой, как этот Вовка... И тут Кира невольно подумала: ведь Юрочке как раз столько лет, сколько могло быть их сыну. - Ну, выпьем же за Вовку, - сказала она. Он улыбнулся: - А кто говорил: "И очень хорошо, что нету"? Она выпила, поперхнулась, долго кашляла, он хлопал ее по спине. Потом она попросила, чтоб он еще рассказал о себе, что хочет. И он рассказал. Он уже пять лет женат - правда, не расписан. Первый ребенок у них умер, второй жив и здоров, рахит пройдет, ножки уже заметно выпрямляются. Жену зовут Марья Кондратьевна, или просто Муся, она моложе его на десять лет, попала на Север позже, чем он, хороший товарищ. Она выходила его в госпитале, она врач по специальности. Красивая ли? Да как сказать - наверно, обыкновенная. Карточки у него с собой нет. Высокая, худая, теперь немного пополнела, глаза голубые, была когда-то брюнеткой, сейчас сильно поседела. Обо всем этом Вадим говорил просто, спокойно, и по всему было видно, что к жене своей он относится хорошо, может быть, даже любит ее. И Кира Георгиевна вдруг почувствовала, что ей не хочется видеть эту женщину, даже на карточке. Потом они гуляли по ночной Москве, по тихим, безмолвным набережным. Вадим все рассказывал о себе. Кира молча слушала. Он говорил негромко, спокойно, ничуть не стараясь ее разжалобить или поразить. Они вышли к Крымскому мосту, долго стояли на нем, глядели в черную, с дрожащими огнями воду. Вадим накинул на нее свой пиджак, обнял за плечи. Так они стояли и молчали, говорить уже не хотелось. Приехал, вернулся... Он рядом с ней, тут, на мосту, в Москве, через двадцать лет. У него седые волосы, искривлен нос, появились морщины. Они не могли не появиться, но, может быть, их было бы меньше, если б все эти годы он жил в Киеве, в Москве, рядом с нею или даже побывал на фронте. И все же пальцы его - она чувствует их на своем плече - остались такими же сильными, может быть, стали даже сильнее, а глаза... Она на всю жизнь запомнит его глаза, его взгляд - там, за столиком с красным стеклом, - великодушный, все понимающий, все-все понимающий взгляд... Они долго стояли на мосту. Прошел милиционер, посмотрел на них, ничего не сказал и пошел дальше. Потом, когда начало уже светать и Москва-река из черной, потом лилово-голубой стала розовой и чуть шероховатой, Вадим спросил: - Ну так как, Киль, что дальше будем делать? И она ответила: - Как - что? По-моему, все ясно. Это было вчера. 8 Гроза умчалась так же стремительно, как пришла. Воздух стал свежим, чистым, запахло травой, от луж на асфальте подымался легкий, прозрачный пар. Кира Георгиевна вышла из ресторана, кивнув на прощанье милой промокшей паре, - те весело помахали ей, чему-то опять рассмеявшись, - и пошла вдоль Москвы-реки к Крымскому мосту. Все ясно, все ясно, все ясно... Она поднялась на мост, остановилась на том месте, где они стояли прошлой ночью. Из-под моста вынырнула лодка, длинная-предлинная, и четверо ребят в белых майках, мерно ударяя по воде веслами, вмиг угнали ее куда-то вниз по течению. Все ясно, все ясно, все ясно... Кира Георгиевна шла домой и машинально повторяла, а потом стала даже напевать: "Все ясно, все ясно, все ясно..." И, подымаясь по лестнице к себе на шестой этаж (лифт был на ремонте), повторяла все то же. Николай Иванович был уже дома. Накрывал на стол. Это была его священная обязанность, так же как нарезание лимона и сыра тончайшими, прозрачными ломтиками. Эти три домашних дела он, нужно сказать, делал с блеском. На этот раз, кроме аккуратно расставленных солонок, перечниц и горчичниц, на столе высилась длинная бутылка венгерского токая. - Это по какому же случаю? - удивилась и немного даже испугалась, сама не зная чего, Кира Георгиевна. Николай Иванович загадочно улыбнулся. - Не догадываешься? Он старательно разложил крахмальные, белоснежные салфетки возле приборов, потом так же загадочно удалился в свой кабинет и через минуту вышел оттуда, держа нечто квадратное за спиной. Кира Георгиевна соображала: - Постой, постой, что ж у нас сегодня такое? - Неужели не помнишь? - Не помню. - А какое у нас сегодня число? - Бог его знает. Четверг, что ли, или пятница... Николай Иванович, продолжая улыбаться, торжественно протянул ей то квадратное, что держал за спиной. - Сегодня, к вашему сведению, четвертое июля, Кира Георгиевна. Господи, день ее рождения! Николай Иванович подошел и поцеловал ее в щеку. - А эту вещь я берег три месяца. Специально в комиссионном на Арбате попросил - как только появится у них Сарьян, оставить мне. Ты же любишь его. - Люблю. - Кира Георгиевна улыбнулась, посмотрела на очень свежий, солнечный этюд предгорий Алагеза с цветущими вокруг садами и отнесла его к себе в комнату. "Господи, как все это некстати, - подумала она, кладя картину на стол, - как некстати..." Подымаясь сейчас по лестнице домой, она твердо решила все рассказать Николаю Ивановичу. Тянуть нельзя. Надо говорить сразу и прямо. "И вот, - думала она сейчас с досадой, - как раз сегодня день рождения, Сарьян, торжество, до чего ж некстати..." И в то же время, как часто бывает с людьми, когда надо предпринять какой-то трудный шаг и есть предлог его отложить, Кира Георгиевна внутренне, не признаваясь самой себе, обрадовалась этому предлогу. "Скажу завтра, - подумала она, - сегодня как-то неловко. А завтра воскресенье, поедем куда-нибудь за город и там обо всем поговорим..." Почему говорить надо за городом, а не дома, было не совсем ясно. Но, так или иначе, решение было принято, и Кира Георгиевна вернулась в столовую приветливой и улыбающейся, как положено имениннице. Токай оказался очень хорошим (так, во всяком случае, заявил Николай Иванович, тонкий знаток вин), и окрошка тоже, и любимое Килей кисло-сладкое мясо, и вишневый кисель, и оба наперебой расхваливали Лушу, которая по случаю торжества сидела тут же и сияла от счастья. Пообедав, долго искали место для Сарьяна. Наконец нашли его в столовой, решив перенести в коридор - место изгнания - кем-то подаренную "Ночь в Гурзуфе", слишком традиционную и обоим порядочно надоевшую. Потом пошли на выставку чехословацкого стекла, часа два бродили по неузнаваемому Манежу, и Кира Георгиевна восторгалась вкусом и умением чехов. Вечер провели в консерватории - приехал известный немецкий органист, все знакомые говорили, что его обязательно надо послушать. Этого, пожалуй, не стоило делать. За обедом, в поисках места для Сарьяна и потом на выставке Кира Георгиевна немного рассеялась, здесь же, на концерте, где надо было молча сидеть и думать, слушая Баха и Генделя, она почувствовала вдруг прилив жалости и нежности к Николаю Ивановичу. Вот сидит он рядышком в своем сером костюме (на концерты он, страстный любитель музыки, всегда ходил в этом костюме, в нем удобнее, ничто не стесняет), заслонив рукой глаза, внимательно слушает, неслышно притопывая в такт музыке ногой (привычка, от которой никак не мог отделаться), и так ему сейчас хорошо и спокойно, и ничего-то он не знает, а завтра... Но завтра он тоже ничего не узнал. И послезавтра тоже. И через день, через неделю, через две тоже не узнал. На следующий день, в воскресенье, им никуда не удалось поехать. Пришел Мишка с каким-то рыжим долговязым приятелем, приехавшим на неделю из Хабаровска, и надо было дать тому приют, потом несколько дней пришлось повозиться со сдачей "Юности", потом не хотелось портить настроение Николаю Ивановичу, который тоже заканчивал свой групповой портрет, потом Вадим уехал в Киев... В эти дни - Вадим пробыл в Москве дней десять, оформляя свои реабилитационные дела, - все было как-то суетливо. Рано утром Вадим уходил, возвращался поздно - кроме беготни по учреждениям, надо было встречаться с людьми, получать какие-то характеристики, рекомендации. Домой, иными словами, в мастерскую, где он ночевал, приходил около двенадцати, а иногда и позже. Кира Георгиевна тоже много работала, тоже уставала. Виделись мало, урывками. - Устаю в Москве, - жаловался Вадим. - Ей-богу, больше, чем когда лес рубил. - Так-таки больше? - Ну, не больше. Иначе. Отвык от города. Людей здесь много, и все заняты, торопятся... - На Колыме лучше? - А ты не смейся, привык я к ней. Ей-богу, привык. Не веришь? - Что-то не очень. - Не полюбил, это довольно трудно, но привык. Честное слово. А люблю я только Яреськи. И Псел. Тишину. Никогда там не был, но люблю. В Яреськах, на Полтавщине, жила его мать, пережившая там войну и оккупацию. Возвращаться в Киев после войны она не захотела: дом разрушен, муж погиб во время бомбежки - зачем ей Киев? - Она парализована. Живет с моей старшей сестрой. Прислала в Магадан карточку. Трудно узнать. Маленькая, сморщенная. Глаз не видно - карточка дрянная. А глаза у нее чудесные. Я не в мать, я в отца... И вообще, я считаю, надо тебе с ней познакомиться. Тут они начинали планировать совместную поездку в Яреськи. Недели две, а то и больше, ему придется побегать по киевским учреждениям, выяснить все насчет получения комнаты, потом он ей позвонит или телеграфирует, она приедет в Киев (она ведь тоже бог знает сколько времени там не была), они побродят по городу и поедут в Яреськи. Август там всегда чудесный, и сентябрь тоже. Как раз яблоки будут, у мамы там небольшой садик. Будут купаться в Пеле, есть яблоки, украинский борщ со сметаной, вареники с творогом. Потом... "Потом" было несколько сложнее, но Кира Георгиевна была оптимисткой. - Уедем в Киев, и все. Важно, чтоб ты там комнату получил. - Получу, а как же. - Значит, жить есть где, это главное. - А на что? - Что - на что? - Жить на что? - Как - на что? На деньги. У меня там друг есть, Жорка Лыскин. Займу половину его мастерской и буду работать. А ты на киностудии, тоже найдется кто-нибудь из старых друзей. Друзья решают все. Учти. Вадим смеялся. Ему нравились эти веселые прогнозы ("ей-богу, она ничуть не изменилась за эти годы!"), но сам он смотрел на будущее далеко не так оптимистично. Во-первых, он вовсе не уверен, что его примут на студию с распростертыми объятиями. Сохранились ли там друзья - неизвестно, вернее, никого уже нет. Образования специального у него тоже нет. - Будешь писать сценарии, - сказала Кира Георгиевна. - За них хорошо платят. Возник и другой вопрос. В Магадане у него сын и мать его сына. Оставлять их там, а самому наслаждаться киевским солнцем и теплом... - Так отдадим им твою киевскую жилплощадь, - весело перебивала его Кира Георгиевна. - Вот и все. Важно иметь киевскую прописку. Будем снимать за пятьсот рублей комнату. Можно даже не в городе, а где-нибудь в Буче или Ирпене. Это даже лучше, построю себе там мастерскую. Вокруг лес, река, что еще надо? Одним словом, Кире Георгиевне будущее рисовалось если не в самых, то в достаточно радужных тонах. В свое умение работать и зарабатывать она верила, в Вадима тоже верила - человек, переживший такое, не пропадет. Да и что говорить - самое тяжелое у него позади. Весь этот радужный оптимизм расцветал всеми красками после полуночи в мастерской, где они встречались после длинного, утомительного, наполненного работой и беготней дня. Кира Георгиевна даже полюбила самую таинственность этих ночных встреч на Сивцевом Вражке. В них было что-то новое, необычное, было что-то где-то вычитанное и в то же время мило-студенческое, от прошлых лет, напоминавшее киевскую "мансарду". Николаю Ивановичу, уходя, она говорила, что идет кончать свою "Юность" (окончание явно затягивалось), брала такси и, забежав по дороге в "Гастроном" на углу Арбата и Смоленской, приходила в мастерскую часов в десять, половина одиннадцатого. Если Вадима еще не было, пыталась работать, поминутно глядя на часы, если же он был, готовила на плитке яичницу или сосиски, которые он уплетал за обе щеки, утверждая, что ничего вкуснее во всю жизнь не ел. Часа в два ночи он отвозил ее на такси до угла улицы Горького и Немировича-Данченко. Там они расставались, Вадим возвращался в мастерскую, а Кира Георгиевна до своего дома шла уже одна. И от всего этого, - от этих встреч, от таинственности, которой они были обставлены, от того, что рядом с ней был Вадим, - она чувствовала себя веселой и счастливой. Лишь сейчас она поняла, что Вадим был для нее не только первым человеком, которого она полюбила, но и единственным, которого она любила. После него любви не было. Было что-то другое... Как-то - это было в один из самых первых дней после его возвращения - она сказала ему: - А ты знаешь, я никогда не думала, что могу оказаться верной женой... - Такая уж верная? - улыбнулся Вадим. - Ну, не верная, не придирайся к слову, преданная... Вот ты приехал - и мне больше ничего не нужно. И никто - поверишь? - никто. Сказала и тут же подумала; "Нет, не поверит... Юрочка". Юрочка... Тут-то, пожалуй, было самое сложное. Или точнее - невыясненное, недоговоренное. Юрочка последнюю неделю не приходил, сослался на какую-то срочную работу. Кира же с Вадимом, точно сговорившись, о нем почти не вспоминали. Так, если к слову придется. И все же он был между ними. "Нет, с Юрочкой все кончено, - думала Кира Георгиевна, когда оставалась одна. - Славный, хороший мальчик, он мне нравился и нравится до сих пор, но теперь конец. Все. Так прямо и скажу Вадиму - был и нету. Завтра же скажу..." И ничего не говорила. То ли боялась неожиданной вспышки со стороны Вадима, то ли стеснялась, то ли не верила самой себе. К тому же Кира Георгиевна знала, что они без нее встречались и, кажется, даже понравились друг другу. И, может быть, это сознание, что они в ее отсутствие говорили о ней - а не говорить не могли, она это знала, - может быть, именно это и сковывало ее. Пусть Вадим первый заговорит. В день отъезда в Киев, на вокзале, когда они прохаживались по перрону, он вдруг сказал ей: - Знаешь, Киля, что мне хочется тебе сказать? Раз и навсегда. Она вопросительно, немного тревожно взглянула на него. А он, наклонившись к самому ее уху, тихо сказал: - Знай, Киля, ничего и никогда я у тебя не спрашивал и спрашивать не буду. И что бы у тебя в жизни раньше ни было, меня это не касается. Понятно тебе? Кира снизу вверх посмотрела на него. - И Юрочка? - еле слышно произнесла она. - И Юрочка... Тут же, на перроне, она при всех, ни на кого не обращая внимания, привстав на цыпочки, крепко обняла и поцеловала его. - Ох и дура же я... ох и дура... Вадим улыбнулся: - Не смею спорить, - и взялся за поручень вагона: поезд уже дернулся. 9 Юрочку никто никогда не называл Юрочкой. Называли Юрой, Юркой, иногда Жоркой. Юрочкой же назвала его впервые Кира Георгиевна. - Почему вы меня так странно зовете? - спросил он как-то ее. - Во мне все-таки восемьдесят три килограмма весу и метр восемьдесят росту. - А потому, что ты мальчик, - отрезала Кира Георгиевна, и с тех пор он стал Юрочкой. Со всех точек зрения Юрочка был самым заурядным, нормальным, хорошим парнем. И внешность у него была обыкновенная - в меру симпатичная, простая, в общем привлекательная - таких кинорежиссеры отбирают на роли рабочих парней из бригад коммунистического труда. Как все молодые люди его возраста, любил футбол, знал всех игроков всех команд, в свободное время ходил на пляж, на танцплощадку, ну и, конечно же, в кино. Были у него и знакомые девушки, вздыхавшие по нем, но сам он не слишком увлекался ими, предпочитая посидеть с ребятами или повозиться с мотором. Как-то - кажется, это было в тот самый вечер в "Арарате" - Кира Георгиевна очень смутила его, спросив: - Слушай, Юрочка, у тебя есть любовь? Он не знал, что ответить, он не привык к таким вопросам. - Ну, девушка? На современном языке это, кажется, так называется. - Есть, - не очень уверенно ответил он, - а что? Этим летом он ходил в кино и на танцы с Тоней - красивой, как все говорили, крашеной блондинкой, студенткой института физкультуры. - И ты собираешься на ней жениться? - Не думал еще. - А она? - Что - она? - Думает? - Ну... Все девушки думают. - А твоя? - Не знаю. - Юрочка вконец смутился. - Ну что вы от меня хотите, Кира Георгиевна? - Чтоб ты женился. Он удивленно взглянул на нее. - Не понимаю... Почему вам этого хочется? - А просто так. Все ведь женятся. - И, помолчав, добавила: - Познакомил бы меня с ней. Он опять удивился - зачем ей это надо, - но она настаивала, и ему пришлось согласиться. Но знакомство так и не состоялось. После всего происшедшего в дальнейшем Юрочке было как-то неловко знакомить их. Вообще тот вечер в "Арарате" стал чем-то вроде перелома в жизни Юрочки. До этого все, связанное с Кирой Георгиевной, с ее мастерской, с ее мужем, с ее друзьями казалось ему чем-то большим, светлым, незнакомо-притягательным. Он впервые в жизни столкнулся с искусством, с людьми, его делающими, слушал малопонятные споры, листал книги и альбомы, которые показывал ему Николай Иванович, - все это было для него ново, непривычно, заманчиво. Стоя на своих подмостках в мастерской, он дивился тому, как под руками Киры Георгиевны простая глина превращалась вдруг в человека, в него самого. После "Арарата" все осталось так же и в то же время изменилось. Он по-прежнему приходил в назначенный день и час, по-прежнему выстаивал свои полтора-два часа на подмостках, но светившийся вокруг Киры Георгиевны ореол заметно померк. Она стала приходить в каких-то обтягивающих ее свитерах, работая, напевала или насвистывала довольно фальшиво бодрые песенки, ни с того ни с сего начинала вдруг заливисто смеяться и никак не могла остановиться. От всего этого Юрочке становилось почему-то неловко, и, закончив сеанс, он старался как можно скорее уйти. Иногда ему не удавалось, и от этого становилось еще более неловко. Появление Вадима Петровича внесло какую-то новую, освежающую струю в его жизнь. Встречались они всего два раза - в мастерской и потом в ресторане, куда его пригласил Вадим Петрович, - но этого оказалось достаточно. Вадим Петрович на своем веку перевидал много людей и умел о них рассказать так, что дыхание захватывало. Но дело даже не в этом - рассказы рассказами, а в той свободной, естественной манере держаться, которая поразила Юрочку еще в первую минуту их знакомства, когда тот, впервые увидев его, сказал, как будто они виделись уже раз сто: "Очень хорошо. Подбреете мне шею". И еще было в Вадиме Петровиче нечто, в чем Юрочка, как психолог не очень опытный, отчета себе не отдавал, но чего не мог внутренне не ощущать. В Вадиме Петровиче не было никакой озлобленности и усталости, на которые он, может быть, и имел право, - напротив, ему все было интересно, все он воспринимал с такой жадностью, что порой казалось, будто ему не сорок три года, а семнадцать-восемнадцать. Особенно забавляло Юрочку, что некоторые вещи, к которым он так уже привык, что даже не замечал их, приводили Вадима Петровича в восторг. Он радовался метро (он видел только первую линию двадцать пять лет назад), радовался его чистоте и четкости (не очень, правда, одобряя пышность оформления), радовался газовым кухонным плитам, широченным мостам через Москву-реку, а когда увидел мотороллер, минут двадцать разговаривал с его владельцем и даже прокатился квартала два. А вот уничтожение бульваров на Садовом кольце его так огорчило, что он несколько раз возвращался к этому; "Подумать только, такие деревья там росли, такие деревья..." После ресторана они долго еще бродили по ночной Москве, потом до самого утра просидели в мастерской. В первую их встречу разговор шел главным образом о Кире Георгиевне. Поначалу Юрочка даже растерялся, узнав, что она была женой Вадима Петровича, но тот, заметив Юрочкино смущение, только улыбнулся: "Не пугайся, на дуэль не вызову", - и стал что-то рассказывать о своей и Киры Георгиевны молодости. Во вторую их встречу разговора о Кире Георгиевне не было. Об искусстве тоже. Говорили о жизни, о том, о чем Юрочке никогда и ни с кем не приходилось говорить так до сих пор. А Вадим Петрович умел не только рассказывать, но и слушать, и не только слушать, но и заставлять других рассказывать. И Юрочка заговорил. Впервые в жизни. Вот ему скоро двадцать три года, он молод, здоров, а что он видел? За пределы Москвы дальше Можайска и Александрова никуда не ездил. Даже в Ленинграде не был, а туда только ночь езды... Когда взяли в армию, мечтал о флоте, а попал в зенитчики. Сейчас работает электриком, ползает целый день по стенам да потолкам, как паук, проводку тянет. Другие в его возрасте и в Берлине побывали и черт знает еще где ("Кое-кто и голову там положил", - перебил его в этом месте Вадим Петрович, но он тут же ответил: "Положили, знаю, но было за что положить"). Так вот, другие по белу свету дай бог поездили, а он - Лужники, Мневники, Черемушки, Хорошевское шоссе... Нет, он не жалуется, упаси бог, только бы Вадим Петрович не подумал этого. У него товарищи есть хорошие, и на работе к нему относятся неплохо - вот даже недавно профоргом выбрали, а он в этом СМУ и года еще не проработал. Но разве в этом дело? Вот Ванька Щеглов. Только что из Уссурийского края приехал. Поехал на год, а сейчас назад туда же - навсегда, говорит. В "Союзпушнине" устроился. В тайге был. Такого рассказывает! Живых тигров видал. Даже стрелял по ним... - Ну вот и ты поехал бы туда. - А мать, а сестра? - Юрочка печально ухмыльнулся. - Был бы отец. А его нет. Я вам говорил, в катастрофу попал. В позапрошлом году, семнадцатого мая. Он "МАЗ" водил. Я тогда еще в армии служил. Вернулся, а его уже нет... А старик хороший был. На вас похож. Только повыше и пошире. Вот так-то... - Юрочка помолчал. - Потому и учиться после армии не пошел. Вальке-то, сестренке, и пятнадцати еще нет, тянуть все мне приходится. А учиться не прочь, ей-богу, не подумайте. Вот Николай Иванович, муж Киры Гергиевны, тоже предлагал устроить... Тут Юрочка запнулся и вдруг смутился. Наступила пауза. Вадим Петрович встал, подошел к крану, напился воды, потом спросил: - Тебе нравится Николай Иванович? - Нравится, - подумав, ответил Юрочка. - Чем же он тебе нравится? Юрочка пожал плечами: - Не знаю. Просто так. Хороший он. Простой. - А к Кире хорошо относится? - помолчав, спросил Вадим Петрович. - Хорошо. Тут Юрочке захотелось рассказать о Тоне, но Вадим Петрович, точно почуяв, о чем он думает, неожиданно сам спросил: - Слушай, а девушка-то у тебя есть? И Юрочка, так же, как тогда, когда спросила его Кира Георгиевна, ответил: - Есть, а что? Вадим Петрович потянулся, взглянул в окно. - Ладно, Юрий, давай спать. Светает уже. Ты на чем будешь - на диване или раскладушке? 10 В конце июля "Юность" была благополучно принята всеми инстанциями. Через несколько дней от Вадима пришла телеграмма до востребования: "Поздравляю жду". И Кира Георгиевна поехала в Киев. Она действительно очень устала, поэтому, когда сообщала Николаю Ивановичу, что за последние две недели "дико вымоталась" и хочет поехать куда-нибудь отдохнуть, это была правда - ей на самом деле нужен был отдых. - Хочу в Киев съездить. Все-таки я там с сорок первого не была, - сказала она и из вежливости, зная, что он откажется, добавила: - Может, и ты туда приедешь? - Да нет уж, поезжай одна, - улыбнулся Николай Иванович. - Я тебе только мешать буду. У тебя там друзья, знакомые. А мне тут еще порядком с портретом повозиться надо. На следующий день она уехала. Провожал ее один Николай Иванович, но в последнюю минуту появился у вагона Юрочка. Лицо у него было смущенное, по глазам было видно, что ему нужно что-то Кире сказать. И действительно, когда Николай Иванович отошел к киоску за папиросами, он быстро шепнул ей: - Там у проводника пакетик небольшой. Это Вадиму Петровичу. Кира Георгиевна удивилась, но промолчала. - Ну, садись, зеленый зажегся, - сказал Николай Иванович и поцеловал ее в щеку. - Изредка, но пиши все-таки, хотя бы открыточки. Они у тебя в кармашке, в чемодане. Поезд тронулся. Кира Георгиевна высунулась в окно и помахала рукой. Николай Иванович и Юрочка тоже махали. Они двигались вдоль поезда, один враскачку, тяжелой походкой сердечника, другой бегом, обгоняя провожающих, потом, когда перрон кончился, они остановились, и такими, стоящими рядом и машущими, они надолго запомнились Кире Георгиевне - рыхлый, с опущенными плечами Николай Иванович и загорелый, с засученными рукавами Юрочка. Кира Георгиевна долго стояла у окна - в купе укладывали ребенка, - смотрела на проносившиеся мимо дачные поселки, на будки путевых обходчиков, на выложенные из кирпича надписи "Миру - мир", и было ей почему-то невесело. Почему? Она едет в город своего детства, в город, в котором выросла, провела лучшие дни, едет к человеку, который ее ждет, которого она любит, - и ей невесело. Вот придет сейчас Николай Иванович домой, и встретит его Луша, и спросит, какого варенья ему к чаю дать, и он, чтоб не обидеть ее, скажет "вишневого" или "яблочного", но выпьет только полстакана, к варенью же не притронется и пойдет в кабинет работать. Но и с работой не выйдет, он ляжет на диван, поставит на стул пепельницу и возьмется за нечитаные "Юманите", которых накопилось уже недели за две, потом опять попытается работать, в конце концов примет двойную порцию люминала и утром проснется усталый, вялый, с неприятным вкусом во рту. А она в это время будет подъезжать к Киеву, где у нее, как он сказал, много друзей и знакомых. Может, послать ему сейчас телеграмму? Просто так, с дороги, ему будет приятно... Ведь ее письма и открытки (а сколько их было за эти годы? Штук пять всего или шесть), даже телеграммы он бережно хранит в специальной папке, лежащей в "самом важном", левом ящике его стола... Как дорог ему каждый знак внимания с ее стороны. И как, в сущности, редко видит он внимание. А ведь кто, как не он, заслужил его. Кем бы она без него была? Кто научил ее работать? Кто превратил ее, ветреную, разбрасывающуюся во все стороны девчонку-студентку, в профессионала-скульптора? Кто сумел внушить, что искусство - это не развлечение, а тяжелый, упорный труд, и кто привил ей любовь к труду? А чем она отплатила? Любовью? Неправда. Если говорить начистоту, настоящей-то любви между ними никогда и не было. Да он и не очень ждал ее. Ласка, внимание, забота - вот что ему нужно. Чтоб рядом был человек, друг, кто-то, о ком и он мог бы заботиться. Ведь он по призванию своему учитель, наставник. Пусть он художник, признанный даже художник, но главное для него - это кого-то воспитывать, направлять на путь истинный. Вот и Юрочку он уже куда-то направляет, чему-то учит, "прививает вкус", как он сам говорит, даже хочет устроить в какой-то университет культуры. И ее он учил. И, кажется, она была неплохой ученицей. И не только ученицей, но и другом-женой была. И другом навсегда останется. Но что поделаешь, если, кроме всего этого, есть еще жизнь. Вот такая, какая она есть, - запутанная, сложная, полная противоречий и неожиданностей. Появился Вадим. Это уже не эпизод! Это ломка, перестройка всего. В ее жизни появление Вадима - самое существенное, самое важное, и Николай Иванович не может этого не понять. И он поймет - она знает... Так, стоя у окна, рассуждала Кира Георгиевна, как всегда приходя в конце концов к выводу, что все, что она делает, верно и что другого выхода у нее, да и у других, нет и быть не может. Только потом, засыпая на второй полке - на нижних спали уже мать с ребенком и какой-то старик на костылях, - она спохватилась, что так и не послала Николаю Ивановичу телеграмму, но тут же подумала: "Ничего, завтра прямо с вокзала пошлю", - и, повернувшись спиной к окну, закрыла глаза и равномерно задышала, чтоб скорее заснуть. А Николай Иванович в это время действительно пил чай. И действительно, когда пришел, Луша спросила его, какого варенья подать, и он сказал "вишневого". Но пришел он не один, пришел с Юрочкой. - Может, заедем ко мне? - нерешительно сказал он, когда они вышли с вокзала. - Неприятно как-то в пустой дом приходить. А я вам свой групповой портрет покажу. Не получается что-то. Свежий глаз нужен. Отказаться было нельзя. Поехали. В этот вечер Николай Иванович разговорился. Показывал свои старые рисунки и эскизы, один из них даже подарил Юрочке. Тот аккуратно свернул его в трубку и все время держал в руках. Ему хотелось уйти, посидели и хватит, он чувствовал всю фальшь своего положения, но Николай Иванович вынимал все новые папки, одну даже из дивана вынул, и все показывал, показывал... - Вот так, Юрочка, и проработал я всю жизнь. А это ведь только часть. Почти все, что до войны сделал, погибло. Только эта вот папка чудом сохранилась. Каким-то образом попала в институт, а там ее почему-то не выкинули. - Он развернул папку. - Это портрет моего сына. Когда еще в школе учился. Потом стал лей