поводу. Он показал мне передовицу в "Красной звезде" - "Место командира в бою". В ней осуждались командиры, ведущие лично свои подразделения в атаку. Командир должен все видеть и управлять. В первых рядах он ничего не увидит. Это, пожалуй, верно. Но вот сейчас, в разговоре с капитаном, эта фраза о сопке вырвалась у меня как-то сама по себе. Впрочем, кто его знает, как ночью управлять боем на расстоянии. Связь каждую минуту может оборваться. И сиди, как крот в норе,- без глаз, без ушей. Стрелки часов соединяются и застывают около десяти. Опять звонят из штаба, вернулись ли разведчики. Спрашивает помощник по тылу Коробков, оперативный дежурный. Когда он дежурит, никогда покоя нет: "Доложите обстановочку, хватает ли семечек, не нужны ли огурчики?" Семечки - это патроны (черные - винтовочные, белые - автоматные), огурчики - мины... Голова Чумака появляется в щели, как раз когда я отдаю трубку связисту. За Чумаком остальные. Грязные, запыхавшиеся, с мокрыми от пота лицами. Сразу заполняют все помещение. Я ничего не спрашиваю. Жду. Чумак молча, вразвалку, подходит к столу, садится на ящик. Большими глотками пьет воду из котелка. Не торопясь вытирает губы, лоб, шею. Вынимает из кармана несколько пачек немецких папирос в зеленых коробках. Бросает на стол. - Закуривайте. Всовывает в прозрачный из плексигласа мундштук сигарету с золотым обрезом. - Можете начинать. Семафор открыт,- и, кивнув своим разведчикам:- Шабашьте. До утра не трону. Я спрашиваю: - Мины есть? - В одном только месте. Против пушки с развороченным стволом. Чуть повыше. - Много? - Не считал. Штук пять мы выкинули. С усиками. Противопехотные, что ли, шрапнельные. В руке его блестит медный немецкий взрыватель от мины с тремя торчащими кверху проволочками. Саперы их называют усиками. Тело мины закапывается в землю, и только усики на поверхности земли остаются. Наступишь, боек ударит в капсюль, капсюль воспламенит порох, порох - вышибной заряд, мина подпрыгивает над землей, взрывается в воздухе, рассеивая шрапнельные шарики во все стороны. Паршивая мина. - Так что левее пушки не идите. А правее - метров двести прощупали - ничего нет. - А немцев много? - Черт его знает... Как будто не очень... В блиндажах сидят. Патефон крутят. "Катюшу" нашу... Чумак шарит что-то по карманам. - Стихов не пишете? Черный глаз с золотистым ободком насмешливо смотрит на меня из-под челки. - Нет. А что? - Ручку хотел самопишущую подарить. Хорошая ручка. И чернила специальные, в пузырьке. - Нет. Не пишу. - Жаль. А я думал, пишете. Вид у вас такой, поэтический. И, повертев в руках красивую, с малахитовыми разводами ручку, сует ее в карман. - Немца там одного кокнули, в охранении сидел. Звоню в штаб. Сообщаю, что вернулись разведчики. Валега предлагает водки. Мне не очень хочется, но я все-таки граммов сто выпиваю. Чумак иронически улыбается. - Чтоб солдатам веселее было? Я ничего не отвечаю. Ищу автомат. Карнаухов тоже собирается. Чумак грызет мундштук. - Далеко? - Нет. Не очень. - Если на сопку, не рекомендую. Тут уютнее. Бужу начальника связи. Он так и не ушел. Моргает непонимающими, затянутыми еще сном глазами. - Покомандуй здесь вместо меня, а я пошел. - Куда? - Туда. - Ага... По глазам его вижу, что ничего не понимает. - Вместе с моим начальником штаба, Харламовым, заворачивайте. Увидите, что плохо, открывайте огонь. Он встает и торопливо кулаками протирает глаза. - Хорошо... Хорошо... Я его почти не знаю, только раз на совещании у Бородина видал. Говорит, что парень толковый. Старший лейтенант. Какие-то курсы при Академии кончил. Валега тоже хочет идти. Но ему, пожалуй, не стоит. Он подвернул ногу и дня три уже похрамывает. - Как же это так...- недоумевающе смотрит он на меня маленькими, недовольными глазками из-под круглого, выпуклого лба. Я вставляю магазин в автомат. - Может, покушаете на дорогу? Консервы есть. Тушенка. Вы ж и обедать-то не обедали как следует. Я открою. Нет. Мне есть не хочется. Когда вернусь, поем. Он все-таки всовывает мне в карман краюху хлеба и кусок сала, завернутый в газету. Когда я в школу еще ходил, мать тоже на ходу мне завтрак всовывала. Только тогда это была французская булочка или бублик, разрезанный пополам и намазанный маслом. 10 "Кукурузник" опаздывает. Минут на десять. Они мне кажутся вечностью. В окопе курить нельзя. Просто не знаешь, чем заняться. Окопчик тесный. От неудобного положения млеют ноги. Никак не могут устроиться удобно. Рядом со мной боец, немолодой уже, сибиряк, грызет сухарь. Сегодня вместо хлеба опять выдали сухари. При свете ракет видно, как двигаются желваки на впалых небритых щеках. Карнаухов на правом фланге. Здесь же командует командир взвода Сендецкий - не очень умный, но смелый паренек. На "Метизе" он неплохо отражал немцев. Был даже ранен, легко, правда, но в санчасть не пошел. Сосед мой перестает хрустеть. - Слышите? - Что? - Не "кукурузник" ли? Со стороны Волги тарахтит. Очень далеко еще. Стараемся не дышать. Звук приближается. Да. Это наш. Летит прямо на нас. Лишь бы только сюда не высыпал. Между нами и немцами метров семьдесят - не больше. Может и в нас угодить. Говорят, они просто руками сбрасывают мины - обыкновенные минометные мины. Звук приближается. Назойливый, какой-то домашний, совсем не военный... "Кукурузник", "русс-фанер"... В газетах его называют легкомоторный ночной бомбардировщик. Точно жук большущий гудит. Есть такие монотонные ночные жуки - гудят, гудят, и никак их не увидишь. "Кукурузник" уже над самой головой. Делает круг, уточняет, должно быть. Немцы начинают стрелять из-за кургана. Прожекторов нет, прожектором его не поймаешь, слишком низко. Сейчас сбросит... - Ну! Можно подумать, что он нарочно испытывает наше терпение. Майор звонил, что прилетит только один самолет. Бомбить будет два раза. Потом минут пять - десять покружится, чтобы дать нам возможность подползти. "Кукурузник" делает второй круг. Мне кажется, что боец слышит, как у меня колотится сердце. До тошноты хочется курить. Будь я один, я сел бы на корточки и закурил. "Кукурузник" сбрасывает бомбы. Они тарахтят, как хлопушки. Немножко высоко. Немецкие окопы ближе. Впрочем, там, кажется, пулеметы. Еще один круг... Зажатый в зубах свисток сводит челюсти и нагоняет слюну. Такими свистками, похожими на свирель, футбольные судьи засекают голы. "Кукурузник" опять сбрасывает. На этот раз по самым окопам. Мы прячем головы. Несколько осколков с характерным свистом проносятся над нашей щелью. Один долго жужжит над нами, точно шмель. Падает совсем рядом, на бруствер, между мной и бойцом. Он такой горячий, что его нельзя взять в руки. Маленький, зазубренный. У меня почему-то мурашки пробегают по спине. "Кукурузник" строчит из пулемета беглыми, короткими очередями, точно отплевываясь. Пора... Даю сигнал, чуть-чуть прикрывая рукой свисток. Прислушиваюсь. Слышно, как справа сыплются комья глины. Возьмем или не возьмем? Нельзя не взять. Я помню глаза комдива, когда он сказал: "Ну, тогда возьмешь". Снимаю с шеи автомат. Ползу вниз. Минное поле остается позади. Пушка. Она в стороне - метрах в двадцати. Левее меня еще трое бойцов. Они знают, что туда нельзя. Я их предупредил. Я их не вижу, слышу только, как ползут. "Кукурузник" все еще кружится. Ракет нет. Немцы боятся себя выдать. Это хорошо. А может, он еще бомбить будет? Может, кто-нибудь напутал? Не два, а три раза... Бывает, что напутают. Или летчик забудет. Давай-ка, мол, сброшу еще, чтоб противнику веселее было... Переползаю дно оврага. Цепляюсь за куст. Подымаюсь по противоположному склону. Не напороться бы... Правда, Чумак говорил, что окопы их только за кустами начинаются. Справа хрустят ветки - кустарник сухой. Неосторожный все-таки народ. Ползу. Все выше и выше. Стараюсь не дышать. Зачем - не знаю. Как будто кто-нибудь услышит мое дыхание. Прямо передо мной звезда, большая, яркая, немигающая. Вифлеемская звезда. Я ползу прямо на нее. И вдруг-"трах-тах-тах-тах..." над самым ухом. Я вдавливаюсь в землю. Мне кажется, что я даже чувствую ветер от пуль. Откуда же этот пулемет взялся? Приподымаю голову: Ничего не разберешь... Что-то темнеет... Кругом тишина. Ни хруста, ни шороха. "Кукурузник" уже где-то за спиной. Сейчас немцы начнут передний край освещать. Хочется чихнуть. Изо всех сил сжимаю нос пальцами. Тру переносицу. Ползу дальше. Кустарник уже позади. Сейчас будут окопы. Немецкие окопы. Еще пять, еще десять метров. Ничего нет. Я ползу осторожно, щупая перед собой рукой. Немцы любят случайные мины разбрасывать. Откуда-то, точно из-под земли, доносятся звуки фокстрота - саксофон, рояль и еще что-то, не пойму что. "Трах-тах-тах-тах..." Опять пулемет. Но уже сзади. Что за чертовщина? Неужели пролез? Сдавленный крик. Выстрел. Опять пулемет. Началось. Я бросаю гранату наугад вперед, во что-то чернеющее. Бросаюсь рывком. Чувствую каждую мышцу в своем теле, каждый нерв. Мелькают в темноте, точно всполохнутые птицы, фигуры. Отдельные вскрики, глухие удары, выстрелы, матерщина сквозь зубы. Траншея. Осыпающаяся земля. Путаются под ногами пулеметные ленты. Что-то мягкое, теплое, липкое... Что-то вырастает перед тобой. Исчезает... Ночной бой. Самый сложный вид боя. Бой одиночек. Боец здесь все. Власть его неограниченна. Инициатива, смелость, инстинкт, чутье, находчивость - вот что решает исход. Здесь нет массового, самозабвенного азарта дневной атаки. Нет чувства локтя. Нет "ура", облегчающего, все закрывающего, возбуждающего "ура". Нет зеленых шинелей. Нет касок и пилоток с маленькими мишенями кокард на лбу. Нет кругозора. И пути назад нет. Неизвестно, где перед, где зад. Конца боя не видишь, его чувствуешь. Потом трудно что-либо вспомнить. Нельзя описать ночной бой или рассказать о нем. Наутро находишь на себе ссадины, синяки, кровь. Но тогда ничего этого нет. Есть траншея... заворот... кто-то... удар... выстрел... гашетка под пальцем, приклад... шаг назад, опять удар. Потом тишина. Кто это? Свой... Где наши? Пошли. Стой!.. Наш, наш, чего орешь... Неужели заняли сопку? Не может быть. С какой же стороны немцы? Куда они делись? Мы с той стороны ползли. Где Карнаухов? - Карнаухов! Карнаухов! - А они там - впереди. - Где? - Там, у пулемета. Где-то далеко впереди строчит уже наш пулемет. 11 Карнаухов потерял пилотку. Шарит в темноте под ногами. - Хорошая, суконная. Всю войну воевал в ней. Жаль. - Утром найдешь. Никто не заберет. Он смеется: - Ну что, товарищ комбат? Взяли все-таки сопку? - Взяли, Карнаухов. Взяли! - И я тоже смеюсь, и мне хочется обнять и расцеловать его. На востоке желтеет. Через час будет совсем уже светло. - Пошлите кого-нибудь на КП, пускай связь тянут. - Послал уже. Через полчаса сможем с майором разговаривать. - Людей не проверяли? - Проверял. Налицо пока десять. Четырех еще нет. Пулеметчики все. Ручных я уже расположил. А станковый - вот здесь, по-моему, не плохо. Второй же... - Второй - туда, правее. Видите? - говорю я. - Может, сходим посмотрим? - Сходим. Мы идем вдоль траншеи. Наклоняясь, рассматриваем, нет ли пулеметных ячеек. Оборона у немцев, по всему видно, круговая. Самих немцев не видно и не слышно. Стреляют где-то правее и левее - на участке первого и третьего батальонов. Глаза привыкли уже к темноте. Кое-что можно уже разобрать. Раза два наталкиваемся на трупы убитых немцев. За "Красным Октябрем" все еще что-то горит. - А где Сендецкий? - Я здесь,- неожиданно раздается в темноте голос. Потом появляется и фигура. - Мотай живо на КП. Скажи Харламову, чтоб срочно снимал людей со старых окопов и соединялся с нашим правым флангом. По дороге уточни его фланг. По-моему, за тем кустом уже конец. Так, что ли, Карнаухов? - Да, дальше никого уже нет. - Понятно, Сендецкий? Давай! Одна нога здесь, другая - там. Сендецкий исчезает. Мы находим место для пулемета и возвращаемся назад. В темноте натыкаемся на кого-то. - Комбат? - Комбат. А что? - Блиндаж мировой нашел. Идемте посмотрим. Такого еще не видали. Голос Чумака. - Ты что здесь делаешь? - То же, что и вы. - А ты ж шабашить собирался. - Мало ли что собирался... Чумак вдруг останавливается, и я с разгону налетаю на него. - Ну... Чего стал? - Слушайте, комбат... Ведь вы же, оказывается... - Что? - Я думал, вы поэт, стишки пишете... А выходит... - Ну, ладно, веди. Он ничего не отвечает. Мы идем дальше. Подымается легкий ветерок. Приятно шевелит волосы, забирается через воротник под гимнастерку, к самому телу. Голова слегка кружится, и в теле какая-то странная легкость. Так бывает весной, ранней весной, после первой прогулки за город. Пьянеешь от воздуха, ноги с непривычки болят, все тело слегка ломит, и все-таки не можешь остановиться и идешь, идешь, идешь куда глаза глядят, расстегнутый, без шапки, вдыхая полной грудью теплый, до обалдения ароматный весенний воздух. Взяли все-таки сопку. И не так это сложно оказалось. Видно, у немцев не очень-то густо было. Оставили заслон, а сами за "Красный Октябрь" взялись. Но я их знаю, так не оставят. Если не сейчас, то с утра обязательно отбивать начнут. Успеть бы только сорокапятимиллиметровки сюда перетащить и овраг оседлать. Начнет сейчас Харламов возиться - искать, укладывать, раскачиваться. Там, правда, начальник связи с ним. Вдвоем осилят, не так уж и сложно. Лопаты синицынские все еще у меня, до утра бойцы окопаются, а завтра ночью начну мины ставить. Вифлеемская звезда сейчас уже над самой головой. Зеленоватая, немигающая, как глаз кошачий. Привела и стала. Вот здесь - и никуда больше. Луна выползла, болтается над самым горизонтом, желтая, не светит еще. Кругом тихо, как в поле. Неужели правда, что здесь бой был? *** Потом мы сидим в блиндаже. Глубокий, в четыре наката и сверху еще земли с полметра. Дощатые стены, оклеенные бумагой вроде клеенки. Над ломберным столиком с зеленым сукном и гнутыми ножками открытки веером - еловая веточка с оплывшей свечкой, круглоглазый мопс, опрокинувший чернильницу, гном в красном колпаке и ангел, плывущий по небу. Чуть повыше - фюрер, экзальтированный, с поджатыми губами, в блестящем плаще. На столе лампа с зеленым абажуром. Штук пять бутылок. Шпроты. Лайковые перчатки, брошенные на койку. Чумак чувствует себя хозяином, наливает коньяк в тонконогие с монограммами бокалы. - Позаботился все-таки фюрер о нашем желудке... Спасибо ему. Коньяк хороший, крепкий, так и захватывает дух. Карнаухов выпивает и сейчас же уходит. Чумак с любопытством рассматривает переплетающиеся виноградные лозы на бутылочных этикетках. - А рука у вас тяжелая, лейтенант. Никогда не думал. - Какая рука? Золотистые глаза смеются. - Да вот эта, в которой папироса у вас. Ничего не понимаю. - А у меня вот до сих пор левое плечо как чужое. - Какое левое плечо? - А вы не помните? - И он весело хохочет, запрокинув голову.- Не помните, как огрели меня автоматом? Со всего размаху. По левой лопатке. - Постой... Постой... Когда же это? - Когда? Да с полчасика тому назад. В окопе. За немца приняли. И как ахнули!.. Круги только и пошли. Хотел со зла ответить. Да тут фриц настоящий подвернулся. Ну, дал ему... Я припоминаю, что действительно кого-то бил автоматом, но в темноте не разобрал - кого. - За такой удар и часики не жалко,- говорит Чумак, роясь в кармане.- Хорошие. На камнях. Таван-Вач. Мы оба смеемся. В блиндаж вваливаются связисты с ящиками, с катушками. Дышат, как паровозы. - Еле добрались. Чуть к фашистам в гости не попали. - Как так? Белесый с водянистыми глазами связист, отдуваясь, снимает через голову аппарат. - Да они там по оврагу, как тараканы, ползают. - По какому оврагу? - По тому самому... где передовая у нас шла. Глаза у Чумака становятся вдруг маленькими и острыми. - Ты один или с хлопцами? - спрашиваю я. - А хлопцы ни при чем. Я и сам сейчас... Схватив автомат и забыв даже бушлат надеть, исчезает в дверях. Неужели отрезали? Связисты тянут сквозь дверь провод. - Это точно, что немцы в овраге? - Куда уж точнее,- отвечает белесый,- нос к носу столкнулись. Человек пять ползло. Мы еще по ним огонь открыли. - Может, то наши новую оборону занимали? - Какое там наши. Наши еще в окопах сидели, когда мы пошли. Командира взвода еще по пути встретили, что с горлом перевязанным ходит. Начальника штаба искал. - А ну давай, соедини с батальоном. Белесый навешивает на голову трубку. - Юпитер... Юпитер... Алло... Юпитер... По бесцветным, с белыми ресницами, глазам его вижу, что никто не отвечает. - Юпитер... Юпитер... Это я-Марс... Пауза. - Все. Перерезали, сволочи. Лешка, сходи проверь... Лешка, красноносый, лопоухий, в непомерно большой пилотке, ворчит, но идет... - Перерезали. Факт...- спокойно говорит белесый и вынимает из-за уха загодя, должно быть, еще на месте скрученную цигарку. Я выбираюсь наружу. Со стороны оврага доносится автоматная стрельба и одиночные ружейные выстрелы. Потом появляется Чумак. - Так и есть, комбат,- колечко. - Угодили, значит? - Угодили. В окопах, что по этому склону, расположились фрицы. - И много? - Разве разберешь? Отовсюду стреляют. - А где Карнаухов? - Пулемет переставляет. Придет сейчас. Чумак вынимает зеленую пачку сигарет. - Закуривайте. Трофейные. Закуриваем. - Да, Чумак, влопались. Что и говорить! - Влопались,- смеется Чумак.- Но ничего, комбат. Выкрутимся. Мои хлопцы тоже здесь. Пулеметы есть. Запасов хоть отбавляй, они все побросали. В термосах даже ужин горячий. Чего еще надо? Подходит Карнаухов. Он уже занял круговую оборону. Нашел два немецких пулемета. Гранат тоже много. Ящиков десять нетронутых. И, кроме того, в каждой ячейке, в нишах лежат. - Паршиво только, что с нашей стороны ихние окопы не простреливаются. Круто больно. - А сколько людей всего у нас? - Пехоты - двенадцать. Двоих так и не нашел. Два пулемета станковых. Два ручных. Немецких еще два. Шесть, значит. - Моих ребят еще трое,- вставляет Чумак,- да нас трое. Да двое связистов. Жить можно. - Двадцать шесть, выходит,- говорю я. Карнаухов подсчитывает в уме. - Нет, двадцать два. Ручные пулеметчики не в счет, они в числе тех двенадцати. Со стороны оврага стрельба не прекращается. То вспыхивает, то замирает. Стреляют, по-видимому, наши - с той стороны. Немцы отвечают. Трассирующие пули, точно нити, перебрасываются с одной стороны оврага на другую. По нас стрелять немцам из оврага неудобно. Положение у них тоже не очень-то - зажаты с двух сторон. Потом стрельба начинается где-то левее. Немцы подтягиваются. Обкладывают нас. Ракет, правда, не бросают; трудно определить точно, где теперь их передний край проходит. Мы идем проверять огневые точки. 12 Глупо все получилось. Незачем было мне в атаку ходить. Комбат должен управлять, а не в атаку ходить. Вот и науправлял. Положился на первый батальон. А ведь точно договорился с Синицыным: как дам красную ракету, открыть огонь из всех видов оружия, устроить маленькую демонстрацию, чтоб дать возможность моим остаткам занять новые позиции. Впрочем, они, кажется, стреляли. Это Харламов с начальником связи провозились. А зубастый капитан, точно предчувствовал, о флангах спрашивал. Вот злится сейчас, должно быть. Или торжествует. Он, по-моему, из такой породы людей. Звонит, вероятно, уже по всем телефонам: "Говорил я, предупреждал... а он даже слушать не хотел. Прогнал. Вот и довоевался..." Можно, конечно, прорваться сейчас к своим. Но к чему это приведет? Сопку потеряем и черта с два уже получим. Сидеть без дела, отстреливаться - тоже глупо. Но не будут же наши лежать там, на той стороне оврага, сложа руки. И третьему батальону сейчас самый раз начать действовать, отрезать мост и соединяться с нами. Дня на два боеприпасов у нас хватит. Даже если все время придется отражать атаки. Почти весь вчерашний день наши пулеметы нарочно молчали, патроны экономили. Гранаты тоже есть. Людей вот только маловато. И все на пятачке. От мин немецких отбоя не будет. В начале пятого немцы переходят в атаку. Пытаются проползти незаметно. Пулеметы наши еще не пристреляны, но отражаем мы эту первую атаку довольно легко. Немцы даже до окопов не дошли. В двух местах наши траншеи соединяются с немецкими. Два длинных соединительных хода правильными зигзагами тянутся в сторону водонапорных башен. Глубокие, почти в полный рост. С нашей стороны их совсем не было видно. Я приказываю их перекопать в нескольких местах. Опять оплошность. Саперных лопат с собой не захватили, а среди трофейных нашли только три, правда крепкие, стальные, с хорошо обтесанными рукоятками. Только мы приступаем к копке, как начинается минометный обстрел. Сначала одна, потом две, а к вечеру даже три батареи. Мины рвутся беспрерывно, одна за другой. С чисто немецкой методичностью обрабатывают нас. Сидим в блиндажах, выставив только наблюдателей. Два человека выходят из строя. Одному перебивает ногу, другому вышибает глаз. Перевязываем индивидуальными пакетами, другого у нас ничего нет. После полудня опять начинаются атаки. Три подряд. Роты две, никак не меньше. Пока есть пулеметы, это меня не страшит. Четырьмя пулеметами мы и целый полк удержим. Хуже будет, если появятся танки. Местность со стороны баков ровная, как стол. А у нас всего два противотанковых ружья - симоновских. Может, наши догадаются установить сорокапятимиллиметровки на той стороне оврага. Часа в три начинает работать наша дальнобойная с того берега. Около часа стреляют. Довольно метко. Мы успеваем даже пообедать. Снаряды рвутся совсем недалеко, метрах в ста от нашей передовой. Одна партия совсем близко - осколки через нас перелетают. Часа два немцы нас не тревожат. Потом, под самый вечер, еще две атаки, артналет - и все. Воцаряется тишина. Появляются первые ракеты. 13 Развалившись на деревянной койке, Чумак рассказывает о какой-то госпитальной Мусе. Мы с Карнауховым чистим пистолеты. Удивительно мирно светит лампа из-под зеленого абажура. - Порядки знаешь какие там? - говорит Чумак.- В Куйбышеве. Ворота на запор. Часовой. Как в тюрьме. Только по дворику гуляй. А дворик - как пятачок. Со всех сторон стены, а посредине асфальт, скамеечки, мороженое продают. Вот и гуляй по этому дворику и сестер обсуждай. А сестры ничего - боевые. Только начальства боятся. Посидят рядом на лавочке или к койке подсядут, но чтоб чего-нибудь - ни в какую... Нельзя - и все... Пока лежачим был - ничего, не тянуло. Даже пугаться начал. А потом, как стал ходить, вижу - оживаю, начинает кровь играть. Но играть-то играет, а толку никакого. "Нельзя, товарищ больной. Не разрешается. Отдыхать вам надо. Поправляться..." Нечего сказать, хорош отдых. Валяйся на койке да в кино по вечерам ходи. А картины все старые - "Александр Невский", "Пожарский", "Девушка с характером". И рвутся, как тряпки. И гипсом воняет. Бррр-р... Карнаухов улыбается уголком рта. - Ты ближе к делу, о Мусе какой-то начал. - И о Мусе будет. Не перебивай. А не нравится - не слушай. Иди пулеметы свои проверяй. Я лейтенанту расскажу. Лейтенант еще не лежал никогда. Научить надо. Тянется за другой сигаретой. - Слабые, сволочи. Не накуришься...- и, демонстративно повернувшись в мою сторону, продолжает: - Рука, значит, в гипсе. Лучевую кость раздробило - левую. Ночью спишь, никак не пристроишь. Торчит крючок - и все. Хорошо еще, ниже локтя разбило. А у тех, что выше или ключица, совсем дрянь. Через всю грудь панцирь такой гипсовый, и рука на подставке. Их в госпитале "самолетами" называют. Ходят, а рука на полметра впереди. А вторая рана в задницу. Так и сидит до сих пор там осколок. Сейчас ничего не чувствую. А тогда - на ведро сходить, и то событие. И Муси стесняюсь... А бабец-что надо! Косищи - во какие. И халатик в обтяжку. Сам понимаешь. Подсядет на койку - я еще не ходил,- яичницей порошковой кормит с ложечки, а я как на иголках... Потом стали мы в окна вылазить... Из ванны там хорошо прыгать было. Метра два, не больше. Станешь на отопление и как раз подбородком в подоконник. Капитан там один со мной лежал. Инженер - как ты. Культурный парень, с образованием, до войны на заводе главным инженером работал. Так мы с ним, в одних кальсонах и ночных рубашках с госпитальным клеймом, пикировали. А за углом дом был знакомый. Там переодевались - и в город. Капитан был в живот ранен, но поправлялся уже. Вылезал первым, потом за крючок гипсовый меня подтягивал. Так и сигали. А когда забили окно,- заведующая пропускником увидала,- наловчились по водосточной трубе слезать. И как еще слезали!.. Один безногий у нас там был. Нацепит костыли на одну руку, и - как мартышка, только штукатурка сыплется. Приспосабливается народ. Под землю зарой, и то спикирует. Карнаухов смеется. - У нас в Баку во время кино пикировали. Только и слышно за окном - хлоп-хлоп-хлоп, один за другим. Кончится сеанс, а в зале только лежачие на койках. - Что кино...- не поворачиваясь, перебивает его Чумак,- мы в шестой палате лестницу веревочную сделали. Все честь честью, с перекладинами, как надо. Недели две пользовались. Толстенное дерево там под окном стояло, никто не видел. А потом стали окна мыть, начальство какое-то ждали, и сорвали нашу лестницу. Всю палату к начальнице отделения вызывали. Да что толку. На следующий день из седьмой палаты запикировали... Скребутся между бревен мыши. Где-то далеко, наверху, потрескивают редкие ночные мины. Желтобородый гном сидит на мухоморе и курит длинную заковыристую трубку с крышкой. Ангел летит по густому чернильному небу. Удивленно смотрит на опрокинутую чернильницу мопс. Гитлеру кто-то приделал бороду и роскошные мопассановские усы, и он похож сейчас на парикмахерскую вывеску. В соседнем блиндаже лежат раненые. Все время пить просят. А воды в обрез, два немецких термоса на двадцать человек. За день мы отбили семь атак и потеряли четырех человек убитыми, четырех ранеными и один пулемет. Я смазываю пистолет маслом и кладу его в кобуру. Вытягиваюсь на койке. - Что - спать, лейтенант? - спрашивает Чумак. - Нет, просто так, полежу. - Слушать надоело? - Нет, нет, рассказывай. Я слушаю. И он продолжает рассказывать. Я лежу на боку, слушаю эту вечную историю о покоренной госпитальной сестре, смотрю на лениво развалившуюся на койке фигуру в тельняшке, на ковыряющиеся в пистолете крупные, блестящие от масла пальцы Карнаухова, на падающую ему на глаза прядь волос. Сгибом руки, чтоб не замазать лица маслом, он поминутно отбрасывает ее назад. И не верится, что час или два назад мы отбивали атаки, волокли раненых по неудобным, узким траншеям, что сидим на пятачке, отрезанные от всех. - А хорошо все-таки в госпитале, Чумак? - спрашиваю я. - Хорошо. - Лучше, чем здесь? - Спрашиваешь. Лежишь, как боров, ни о чем не думаешь, только жри, спи да на процедуры ходи. - А по своим не скучал? - По каким своим? - По полку, ребятам. - Конечно, скучал. Потому и выписался на месяц раньше. Свищ еще не прошел, а я уже выписался. - А говорил, в госпитале хорошо,- смеется Карнаухов,- жри и спи... - Чего зубы скалишь? Будто сам не знаешь, не лежал. Хорошо, где нас нет. Сидишь здесь - в госпиталь тянет, дурака там повалять, на чистеньких простынках понежиться, а там лежишь - не знаешь, куда деться, на передовую тянет, к ребятам. Карнаухов собирает пистолет,- у него большой, с удобной для ладони рукояткой, трофейный "вальтер",- впихивает его в кобуру. - Ты сколько раз в госпитале лежал, Чумак? - Три. А ты? - Два. - А я три. Два раза в армейских, а раз в тыловом. Карнаухов смеется: - А странно как-то, когда назад, на фронт возвращаешься. Правда? Заново привыкать надо. - Из армейских еще ничего, там недолго лежишь. А вот из тыловых... Из Куйбышева я ехал. Даже неловко было. Хлопнет мина, а ты на корточки. Оба смеются, и Чумак и Карнаухов. - Удивительная вот штука, товарищ лейтенант,- говорит Карнаухов, вытирая замасленные руки прямо о ватные штаны,- когда сидишь в окопах, так кажется, ничего нет лучше и спокойнее твоей землянки. Наше КП батальонное совсем уже тыл. А полковое или дивизионное... Бойцы так и называют всех, кто на берегу живет, тыловиками. - А таких ты не видал,- перебивает Чумак; он вообще не может молча сидеть,- что за сто километров от передовой сидят, а в грудь себя кулаком бьют - фронтовики, мол? У нас вот в госпитале был один... Он вдруг останавливается, и глаза его застывают на двери. - Ты откуда это? Карнаухов тоже смотрит на дверь. Валега... Самый настоящий Валега - головастый, крутолобый, в неимоверных башмаках своих с загнутыми носками. Стоит в дверях. В шинели, кажется моей, до самых пят. Мнется. - Ты откуда взялся, Валега? - Оттуда... От нас... Неловко козыряет. Это у него всегда плохо получается. Снимает из-за спины мешок... - Тушенку принес, шинель... - Ты с ума спятил? - Зачем спятил? Вовсе не спятил. Вот и записка вам. - От кого? - Харламов дали, начальник штаба. - Это он тебя и послал? - Вовсе не он. Я сам пришел...- Валега вынимает из мешка консервные банки и две буханки хлеба.- Я мешок укладывал, а они с тем, что из штаба полка, чего-то толковали, с вами связаться, говорили, надо. Я и сказал, что иду как раз к вам. Они тут стали что-то искать, потом эту записку дали. Он достает из набитого, как у всякого солдата, бумажками и письмами бокового кармана сложенную вчетверо блокнотную страничку. Протягивает мне. Аккуратным харламовским почерком написано: "5.10.42.12.15. КП Ураган Товарищ лейтенант. Ввиду поступившего приказания 31-го, доношу, что сегодня в 4.00 нами будет предпринята атака с целью соединения с вами правым флангом с задачей отрезать группировку противника, просочившуюся в овраг, и уничтожения ее. Сообщаю, что получили пополнение 7 (семь) человек и звонили из Бури, что прибыл новый командир нашего хозяйства на ваше место. Мы его еще не видели. Как у вас там, товарищ лейтенант? Приходил капитан Абросимов рано утром и еще несколько человек из большого хозяйства. Держитесь, товарищ лейтенант. Выручим. Л-т Харламов (Харламов)". Подпись министерская, размашистая, косая, с великолепно барочным "X" и целой стаей завитушек, скобок и точек, точно птицы, порхающие вокруг нее. Разрываю записку. Клочки сжигаю. Придет же в голову через передовую такую записку посылать. Ох, Харламов, Харламов! Неплохой он, в сущности, и старательный даже парень, только больно уж... Валега сопит и никак не может открыть немецким ключом с колесиком на конце консервную банку. Он даже не спрашивает, голоден ли я. Я вопросов не задаю, чувствую, что могу сорваться с нужного тона. Их задают другие - Карнаухов, Чумак. Валега отвечает неохотно. - Шинель только мешала, не по росту. А так ничего. Там, левее чуть - разрыв у них. Между окопами. Днем высмотрел, а ночью... Может, подогреть, товарищ лейтенант? - Нет, не надо. Да и подогревать не на чем. - Примуса ты не догадался притащить? - смеется Чумак. Валега вместо ответа вытягивает из шинели карманную немецкую спиртовку и горсть беленьких, похожих на сахар, плиток сухого спирта. Молча, без тени улыбки, кладет на стол. - Не стоит, Валега. И так слопаем. И мы, все четверо, с аппетитом опорожняем банку. Замечательная все-таки вещь - тушенка! 14 Часы показывают половину четвертого. Без четверти четыре. Четыре. Мы ждем. Половина пятого... Пять... Тишина... Шесть, семь... Светает. Мы перестаем ждать. Еще один день, значит. Всю первую половину дня немцы поливают нас из минометов - средних и даже тяжелых. Часам к трем из шестнадцати человек нас остается двенадцать. Четверо раненых, из вчерашних еще, умирают. По-моему, от заражения крови. У одного столбняк. Это страшная штука. Он умирает на моих глазах - не молодой уже, лет сорока. Его ранило разрывной пулей в правую руку, чуть пониже локтя. Он все время боялся, что ему ампутируют руку. До войны он был токарем по металлу. - Як же це так - без руки? - говорил он, осторожно укладывая привязанную к дощечке от патронного ящика руку на колено.- Без руки в нашому дiлi нiяк не можно. Краще б ногу вже. Он вопросительно посматривал то на меня, то на Карнаухова, будто мнение наше чего-нибудь стоило. Мы утешали его, что кости срастаются быстро, и мясо тоже нарастает, и что нерв у него цел, раз он шевелит пальцами. Это его успокоило. Он даже стал рассказывать о каком-то усовершенствовании, которое он сделал еще до войны в своем токарном станке. Потом у него начало подергиваться лицо. Рот растянулся в страшную напряженную улыбку. Судороги захватили все тело. Он выгибался дугой, упершись пятками и затылком в землю. Кричал. Его невозможно было разогнуть. - Это столбняк,- сказал Карнаухов,- у нас в медсанбате умер один от этого. Через два часа раненый умер. Его фамилия Фесенко. Я узнаю это из красноармейской книжки. Где я слышал эту фамилию? Потом вспоминаю. Это один из тех двух бойцов, которые копали ночью, когда я возвращался с минного поля. Они никак не могли объяснить связному тогда, где комбат. В наш блиндаж попадает мина - стодвадцатимиллиметровая. Теоретически он должен выдержать - четыре наката из двадцатипятисантиметровых бревен и земля еще сверху. Практически же он выходит из строя, перекрытие выдерживает, но взрывом срывает обшивку и заваливает землей. Перебираемся в соседний блиндаж, где лежат раненые. Их четыре человека. Один бредит. Он ранен в голову. Говорит о каких-то цинковых корытах, потом зовет кого-то, потом опять о корытах. У него совершенно восковое лицо и глаза все время закрыты. Он, вероятно, тоже умрет. Убитых мы не закапываем. Мины свистят и рвутся кругом без передышки. В течение одной минуты я насчитал шесть разрывов. Бывают перерывы. Но не больше пяти - семи минут. В эти семь минут мы успеваем только оправиться и проверить, живы ли еще наблюдатели. Последнюю цигарку, собранную из всех карманов,- наполовину махорка, наполовину хлебные крошки,- выкуриваем втроем - я, Карнаухов и Чумак. Больше табаку нет. Бычки тоже все собраны. Вода приходит к концу. В один термос попал осколок. Мы заметили это, когда уже почти вся вода вытекла: я наклонился, чтоб поднять карандаш, и попал рукой в лужу. В другом литров десять, не больше. А раненые все время просят пить. Мы не знаем, можно ли им давать. Один ранен в живот, ему никак нельзя. Он все время просит: "Хоть капельку, товарищ лейтенант, хоть капельку, рот сухой..." - и смотрит такими глазами, что хоть сквозь землю провалиться. Пулеметы тоже просят пить. После трех немцы начинают атаки. Это длится до вечера. Перемежаясь. Атака, обстрел, атака, опять обстрел. Последнюю атаку мы отражаем, совсем уже выбившись из сил. Пулеметы шипят, как чайники. Где достать воды? Если не будет воды, пулеметы завтра умолкнут. А это значит... Вечером мы подводим итог. Людей - одиннадцать. Я, Чумак, Карнаухов, Валега, два связиста, четыре пулеметчика - по два на пулемет, и один рядовой боец, тот самый сибиряк, старик, с которым мы в окопе сидели. Ему перебило мизинец на правой руке, но держится он бодро. Кроме того, трое раненых. Бредивший - к вечеру умирает. Мы выносим его в траншею. Там мы складываем всех убитых. Пулеметов у нас четыре. Два вышли из строя. К трофейным боеприпасов достаточно, у отечественных - от силы на полдня хватит. Но главное - вода. Без воды грош цена всем патронам. Неужели наши этой ночью не пойдут на соединение с нами? Не может быть, чтобы не пошли. Они же понимают, что мы не в силах держаться вечно. И что, если нас перебьют, с высоткой полку придется распрощаться. Курить хочется до головокружения. Валега находит где-то у убитого немца мокрую, измятую сигарету. Мы курим ее поочередно, глубоко затягиваясь, закрывая глаза, обжигая пальцы. Часа через два мы начнем так же думать о воде. В термосе не больше двух литров - пулеметный НЗ(1). Связисты выволакивают откуда-то из недр блиндажа дюжину аппетитных, жирных селедок, завернутых в пергамент. Я невольно глотаю слюну. Серебристые, гладкие, с мягкими спинками и маленькими, как роса, капельками жира у самых голов. Так бы и вцепился зубами. Я вылезаю в траншею и бросаю их как можно дальше в сторону немцев. Потом возвращаюсь назад. Раненые утихли. Дышат только тяжело. Лежат прямо на земле. Мы им подстелили шинели. Это куда менее устроенный блиндаж. Сбитое из досок подобие стола, покрытое газетой,- и все. На фоне сырой, обсыпающейся стенки нелепо выглядит наша лампа с зеленым абажуром. Мы ее перенесли из того блиндажа. Трудно даже понять, почему она сохранилась. Карнаухов рисует огрызком карандаша какие-то цветочки на полях газеты. Он осунулся, и под глазами у него большие черные круги. Чумак, скинув тельняшку, просматривает швы. - Надо будет побаниться,- устало говорит он, почесываясь.- Соединимся, устрою баню. Натаскаем ночью воды с Волги и выкупаемся. Все тело зудит. - Пока война не кончится, все равно не избавишься,- успокаивает Карнаухов.- Белье не прожаривают. Постирают в Волге - и все. А что толку от такой стирки? (1) НЗ - неприкосновенный запас. Я слежу за вздрагивающими под натянутой кожей, как мячики, бицепсами Чумака. По нему хорошо анатомию изучать. - Вот кончится война, посадим Гитлера в бочку со вшами и руки свяжем, чтоб чесать не мог,- говорит он, не отрываясь от своей работы. Сидящий в углу белобрысый связист весело смеется. Ему, по-видимому, нравится такой вариант наказания. Откровенно говоря, мне он тоже нравится. Вши, пожалуй, самое мучительное на фронте. Чумак натягивает на себя тельняшку. Встает. - Эх, закурить бы.. - Да, неплохо бы. Хотя бы "Мотор" за тридцать пять копеек. Одну на троих. - "Мотор"... Что "Мотор"? Мечтать так уж мечтать... - Вы что до войны курили, товарищ лейтенант? - "Беломор" и "Труд". В Киеве такие были, тоже два рубля. - И я "Беломор"... Толстые, хорошие. Ленинградские особенно. - Что вы после этого в папиросах понимаете,- говорит Чумак.- О "Беломоре" мечтают. "Казбек" - вот это папиросы. Я по две пачки выкуривал в день. Было времечко. Он ходит взад и вперед по блиндажу. Два шага туда, два шага сюда. Потягивается, закинув руки за голову. - Наденешь чарли - тридцать сантиметров, кепку на брови, бабу под руки,- пошел по Примбулю. - Ты кем до войны был? - Я? Шофером "ЗИС" водил. Потом на "Червоной Украине" служил. По Примбулю в Севастополе хиба ж так гулял, в беленьких брючках и с лентами до пояса. Надраишь мелом бляху, гюйс выгладишь, чистенький - "форма раз", только черноморская, белые брюки с клинушками, и па-ашел в город. - Ты до войны думал о чем-нибудь, кроме баб? А, Чумак? Чумак останавливается. Как будто даже задумывается. - О водке еще думал. О чем же еще. Денег - завались. Научным работником становиться не собирался.- Пауза.-А вот сейчас... - Неужели простыл?.. Чумак отвечает не сразу. Засунув руки в карманы и расставив ноги, он старается подобрать слова. - Не то чтоб простыл... Но вот на войне...- Опять пауза.- Понимаешь, до войны я сам себе царь и бог был. Была у меня шпана. Вместе выпивали, вместе морды били