олный, как бы о двух шарах - на горбу и на животе - в просторных полосатых брюках, в сопровождении, как и Еремеев тогда, двух угрюмых молодых людей с черными бородами. - Это Эдик и Мика, - представил Гвоздецкий молодых людей. - А Карен Альбертович и Ева Григорьевна, к нашему сожалению, не смогут быть. У них сегодня и завтра симпозиум с югославами. Но они передают привет... "Привет, это уже неплохо", - подумала я, очень обрадованная и музыкой, что заиграла сейчас же, как мы вошли на трап, и душистой прохладой на реке, по которой только что прошлепал, подымая волну, красивый белый теплоход в разноцветных огнях и флажках. Мы уселись все за один стол, сооруженный из разных столиков, укрытых белоснежной скатертью, уставленный закусками и вазами с цветами. Ну что может быть лучше? - Ох, Юрий Ермолаевич, - сказала Тамара, - я совсем забыла. Это, познакомьтесь, моя мама, научный работник. Ее зовут Антонина Николаевна. - Ну, что вы, зачем? - растерялась я, когда Гвоздецкий, перегнувшись через стол, поцеловал мне руку. Губы у него, обратила я внимание, толстые, сырые. Но мне было все-таки приятно. Хотя и неловко, что Тамара так меня представила. Возразить же, то есть поправить ее, я не посмела. Может, подумала, так будет лучше для Тамары и Виктора. - А это, извиняюсь, Юрий Ермолаевич, папа Виктора, - продолжала Тамара. - Он механик. Прилетел позавчера из города Алапеевска... - Алапаевска, - поправил папа и нахмурился. Ему показалось, может быть, обидным, что невестка не может запомнить название города, где родился ее муж и проживает ее свекор. Но стариковская хмурость вскоре прошла. Начали чокаться. Правда, Гвоздецкий, как важный гость, хотя и замещающий более важных лиц, из-за которых и сделаны эти затраты, не сразу разрешил наполнить ему бокал. Он все рассматривал бутылки, которые протягивал ему Виктор. Наконец он выбрал одну и поставил около своего прибора. "Вот так будет надежнее", - сказал. И затем наливал себе сам, ни с кем не чокаясь и ничего не говоря. Заговорил он, может быть, после третьей или четвертой рюмки. И заговорил каким-то странным болезненным голосом и точно отвечая на чей-то еще не заданный вопрос: - А что из себя представляет и особенно воображает себе хотя бы тот же Карен Альбертович? Если б я был посмелее и поактивнее, угождал бы начальству, я и сам бы не бегал сейчас на побегушках у этого надутого Карена Альбертовича. Я представила себе, как этот толстый человек бегает на побегушках. - Я бы тоже создавал что-нибудь такое, - достал из кармана носовой платок Гвоздецкий и стал тщательно и почему-то брезгливо вытирать лицо и шею, говоря: - Глупость это - стремиться куда-то в эмпиреи. Надо держаться простого, обыкновенного, но верного дела... - Вот, вот, именно так. Золотые ваши слова, - вдруг поддержал его папаша Виктора, тоже чуть захмелевший. И повернулся к сыну: - А я что тебе говорил, Витек? И с самого детства твоего говорил. Артистов нам хватает. Нам люди нужны, мастера деловые, механики, чтобы это, чтобы подымать производительность. Во что бы то ни стало. А артисты всегда найдутся... - Но ты, старичок, артистов не задевай, - неожиданно закричал на папашу Виктора Гвоздецкий. - Не знаешь, не задевай. Артисты тоже хлеб даром не едят... Он стал рассказывать с большими паузами, как тяжело работают киноартисты, даже известные и знаменитые, как им приходится без отдыха и сна буквально перелетать и переезжать со съемки на съемку в разные киностудии, а их еще, может быть, ждут театры, где они постоянно работают. - А ты как думал? - сощурил он глаза на Виктора. - Вот так пришел и начал. Нет, мыши из ничего не родятся. Во всем есть великий смысл... - Да знаю я, - махнул рукой Виктор и сбил фужер на пол. - Знаю я все прекрасно. Что я, не бывал на киностудиях и не снимался? - В массовках? - спросил Гвоздецкий. - Хотя бы. - А за фужер кто будет платить? - подошла к столику официантка. - Я, - сказала я. - Я потом заплачу. Но вы не мешайте пока. Тут идет разговор... - А что с того, что ты бывал на студиях? - воспламенился Гвоздецкий. - Вы все как бабочки на огонь летите на приманку кино. И вообще на приманку искусства. И вы так думаете... - Вот это точно. Точные ваши слова, - опять поддержал Гвоздецкого папаша Виктора, не обидевшись на грубый окрик. - Насчет бабочек это вы точно. И кино другой раз получается как отрава... - Для кого-то отрава, а для кого-то отрада, - неожиданно сострил Гвоздецкий. - И ты пойми, - опять сощурил он глаза на Виктора. - Люди рождаются для этого, а ты... - А вы-то откуда знаете, кто для чего рождается? - почти взвизгнул Виктор. - Я-то? Ах ты, щенок, - закричал наш, как говорится, высокий гость. - Да я прошел, чтобы тебе было известно, самый тернистый путь. Я учился в ГИТИСе и в ГИКе. А начинал я еще в Литературном институте. И хотя я, может быть, сейчас немного выпивши... - А вы действительно выпивши, - вступила в разговор и Тамара, до той минуты молча кусавшая губы. - Вы уже позволяете себе... В это время подали жаркое, и почти все затихли за столом, занявшись едой. Только Виктор ничего не ел. И Гвоздецкий отодвинул тарелку. А папаша Виктора, казалось, просиял от удовольствия: - Ах хороша свининка. Ах хороша. В нынешнее-то время у нас, в Алапаевске, ее... - Не болтай лишнего. Ты уже и так много наболтал. Ешь и молчи. Закусывай, - хотел, может быть, шепотом сказать Виктор, чуть качнувшись к отцу, но сказал громко и так, что как будто очнулся Гвоздецкий. - Уже отца поучаешь? - А вам-то какое дело? - Как это какое? - удивился Гвоздецкий. - Ты же от меня поддержки ждешь. Позвал меня. И вдруг - мне какое дело? Нет, братец, так не пойдет. Не пойдет. Правильно говорил наш покойный профессор, Степан Никитич. Поддерживать, говорил он, надо только таланты, а бездарности и так пробьются. Как сорняки вокруг клубники... Тамара - вот как сейчас ее вижу - вскочила. - Да как вы смеете? - закричала. - Кто дал вам право определять? Кто вы такой... - А вы что, не знаете, кого пригласили? - произнес, как трезвый, Гвоздецкий. - Я всего-навсего только заместитель директора. Но вы думаете, я сам не мечтал когда-то сыграть Чацкого или еще кого-то? Но моя мама так и умерла в Туле, так и не... И толстый, казавшийся грузным Гвоздецкий неожиданно заплакал. И не очень понятно отчего. Правда, бутылка, стоявшая рядом с его тарелкой, была уже пустая. Мохнатые молодые люди, пришедшие с Гвоздецким, Эдик и Мика, все время усердно кушавшие и молчавшие, захохотали. И Эдик, кивнув на Гвоздецкого, сказал: - Это уже не первый раз с ним такое. Как перейдет за шестую рюмку, так всегда плачет... - А вы-то чему обрадовались, волосатики? - поднял голову и заморгал Гвоздецкий, будто впервые заметил своих спутников. - Вы-то какую роль тут играете? Вы посмотрите, - как бы обратился он ко всем, - в Европе уже почти что кончилась мода на волосатиков, а у нас... - И он опять уронил голову, продолжая плакать. А заплакать-то полагалось бы, наверно, нам, кто устроил этот вечер. И Виктор с Тамарой могли бы, наверно, сильнее расстроиться. Но Тамара по-прежнему покусывала губы, высокомерно поглядывая на всех. А Виктор кривил рот, как бы улыбался. Пьяненький его папаша подошел к всхлипывающему Гвоздецкому и стал что-то шептать ему в ухо. Потом вытер ему лицо бумажной салфеткой, лежавшей на столе, и сказал: - Я, дорогуша, как раз уважаю вашего брата-артиста. А как же? Вы тоже создаете нам что-то такое. Но разве мы не понимаем? Давайте лучше выпьем с вами за наше всеобщее, так сказать... - Папаша, не унижайтесь. И не лезьте не в свои дела, - взял Виктор папу за руку и повел из зала. Но отец остановился: - Тут надо же еще за что-то рассчитаться... "Золотой старик", - подумала я. Но Виктор наговорил ему в тот вечер столько дерзостей, что отец уже за полночь ушел ночевать к каким-то своим знакомым. А утром ему надо было уезжать обратно в Алапаевск. Очень странно было, что никто как будто ничему не удивлялся. - Гвоздецкий, Гвоздецкий, - даже я часто слышала от Тамары или, вернее, из разговоров Тамары с Виктором: "Гвоздецкий бы сделал...", "Гвоздецкий бы разрешил...", "Гвоздецкого бы попросить...", "Гвоздецкому это ничего не стоит". Но я никогда не думала, что Гвоздецкий такой простой или простоватый, что ли. И такой чувствительный на слезу... - Да ну его к дьяволу. Забудь его, - сказала Тамара, когда я утром попробовала заговорить с ней о нем и о том вечере, который поначалу мне лично показался неплохим, интересным. Утром, собираясь на работу, я часто смотрела, как Виктор ест яичницу (это главная его еда) и читает какой-нибудь журнал или книгу. Ему обязательно надо что-нибудь такое читать, когда он ест, чтобы занять или отвлечь свои мысли, как считает Тамара. И она подражает ему: тоже берет книжку, когда ест, но это чтобы не разговаривать со мной. И вот утром, после того вечера в ресторане на поплавке, будто черт меня дернул пошутить: - Человек, - говорю, - и зверь, и пташка - все берутся за дела. С ношей тащится букашка. За медком летит пчела... А почему? Потому, - говорю, - что всем есть-пить надо. И каждый тащит хоть какую-нибудь ношу. Хоть человек, хоть букашка... Как Виктор бросит газету, как отодвинет сковородку с яичницей, как закричит: - Мне надоели эти ваши вечные дурацкие намеки. Мойте ваши колбы и горшки, но не лезьте в мою душу. Я хочу иметь хоть какой-нибудь, хоть самый маленький покой в своем доме. Ну, я не стала вспоминать, чей это дом. Просто пошла на работу. А на следующее утро Тамара мне говорит: - Почему бы вам, мама, не поехать пожить хоть некоторое время у тети Клавы. Ведь все это кончится нехорошо. Ведь Виктор теперь просто кипит против вас. Ведь он может уйти и бросить меня. Неужели вы хотите, чтобы мои дети остались без отца, как я осталась по вашей милости? И при этих словах Тамара округляет глаза почти точно, как это получалось у Виктора, у ее неизвестного отца, когда он чему-нибудь удивлялся или возмущался чем-нибудь. Последний раз, мне помнится, он сделал такие глаза, когда узнал, что я беременна. - А я при чем? - спросил он тогда и даже чуть выкатил свои красивые голубые глаза. - Ну, как же при чем, Витусик? - сказала я. - Я же только с тобой, Витусик... - Витусик, Витусик, - передразнил он. - Откуда я знаю, с кем ты еще, кроме меня, гуляла. У вас тут в женское общежитие много всякого народа приходит. При этих словах я растерялась почти точно как после слов Тамары: - Думай, мамуля, скорее, как тебе быть. Хочешь, я сама поговорю с тетей Клавой, если тебе неудобно? Может, она тебя приютит. Конечно, будешь к нам приходить... Тамаре я ничего не ответила. Не нашлась, что ответить. Хорошенькое дело - поехать к тете Клаве. Да с какой стати? У нее одна комната и молодой муж. И она мне ничем не обязана. На следующий день я задержалась на работе, все время раздумывая, что мне делать, или, как сказала Тамара, как мне быть. Наконец я спросила заведующего хозяйством, не могу ли я остаться в институте переночевать, так как у нас в квартире начался, мол, большой ремонт. Неудобно же сказать, что дочь родная почти что гонит меня из моего дома. - Пожалуйста, - сказал заведующий, - ночуй сколько хочешь. Только не в кабинетах, а где-нибудь в лаборатории или в подсобках. Первая ночь в обезлюдевшем институте мне показалась страшной. Крысы, которых днем почти не слышно, как они живут в закрытых клетках, в ночи ужас - шумят, будто переговариваются или переругиваются перед дракой, а может, уже дерутся, потому что клетки скрипят. Человек, однако, ко всему привыкает. На вторую ночь я уже не боялась и не беспокоилась. Только думала, неужели Тамару не встревожило, что ее мать не вернулась с работы? Может, она решила, что я все-таки поехала к тете Клаве, то есть к старшей моей сестре? А как там внуки? Все-таки со мной, наверно, им было не то что лучше, но веселее. Часто я сама отводила их в садик и сама забирала перед вечером. И после ужина перед сном читала им сказки. Или делала вид, что читаю, а рассказывала от себя, что слышала в своем деревенском детстве. Неужели без меня Тамаре и Виктору будет спокойнее, чем при мне? Прошло, однако, дней восемь, но никто из родных меня не хватился. Неужели никому я не нужна? Лежу так ночью в подсобке, не спится, раздумываю о своей жизни. И вдруг слышу, как стонет в виварии большая обезьяна. Прямо по-человечьи тяжко стонет и раскачивает прутья клетки. То есть так надо понять, что зовет к себе, требует внимания. А молоденькая лаборантка или ассистент спит. Ну я встала, подошла к обезьяне. Ее зовут Алла. Оказывается, она уже одна сидит в клетке, без детеныша. Его, должно быть, перевели в другое помещение - для опытов. Не трудно понять, что из-за этого она и стонет. Тоскует, значит, как матери положено тосковать. И, вы знаете, смешно, разговорились мы с ней. То есть я ей говорила, успокаивая ее. А она смотрела на меня полными слез глазами и, казалось, понимала все, что я говорю. А говорила я ей вроде глупости. Это, мол, еще хорошо, спасибо скажи, Аллочка, что у тебя зятя нет. Это ведь давно было говорено, что зять любит взять, а теща, как роща: хоть руби ее, если некому заступиться. И от разговора подобного вдруг я чувствовала: смягчается не только моя душа, но и обезьянья. Все-таки живые существа не то чтобы должны полностью понимать друг друга, но все-таки как-то сочувствовать друг другу. Только так. А иначе - ужас. ...Очень жаркое лето уже подходило к концу, когда однажды в полдень в нашем институте появилась Галя Тустакова. - Ты чего тут делаешь? - будто удивилась она. И больше ни о чем не спросила. Даже не расслышала, может быть, что я ей ответила. Прошла прямо к директору. А потом все-таки разыскала меня, хотя я выходила во двор, выносила в мусорные баки опилки из-под морских свинок. Тут во дворе она мне быстро рассказала, что работает сейчас где-то старшим методистом, а муж ее - в Академии наук. Я только спросила: - Он что - ученый? - Да ну, - отмахнулась почему-то сердито Галя. - Но в общем-то он не хуже другого ученого. А может, и получше. Словом, у него там все в руках, в Академии. Вот сейчас, понимаешь, какое дело, - едем мы с ним в Новый Афон. Кстати, не хочешь у меня подомовничать? Можем сию минуту ко мне подъехать. И, кстати, посмотришь, как я живу. Я как раз свободна, - она посмотрела на ручные часы, - до четырнадцати часов. - Но я же сейчас на работе, - сказала я. - Ну, это пустяк, устроим, - засмеялась Галя. И, сказав что-то нашему заведующему хозяйством, повезла меня на своем "Москвиче" к себе домой на Ломоносовский проспект. - Ты понимаешь, какая получилась дикая ситуация у нас в стране, - говорила она, сидя за баранкой. - Нельзя найти или очень трудно найти подходящего человека, чтобы, например, убраться в квартире. Эта фирма "Заря" существует вроде зря. Или только налаживается. И у нее тоже не все благополучно с кадрами. Все, понимаешь, хотят быть господами. Я очень рада, что встретила тебя. Ты можешь меня сейчас сильно выручить, поскольку мы с мужем уезжаем. И у нас, понимаешь, просто горят путевки. Ну просто горят, понимаешь? И ты должна меня выручить... Вдруг мне вспомнилось в этот момент, как когда-то, теперь уже больше двадцати лет назад, вот так же нервно, в суете Галя попросила у меня на минутку чулки и кофточку. И надела их очень быстро, не сомневаясь, что у нее сейчас более важные дела, чем у меня, - и новые чулки и моя кофточка ей поэтому нужнее. Но тогда была все-таки другая Галя, даже более суетливая и не такая полная, дебелая, в крашеных волосах, затейливо взбитых на лбу. - А вон и мой дом, - показала она на высокое здание с башней. И засмеялась: - Правда, я пока не весь его занимаю, а только четыре комнаты... Заходи, - отомкнула она два врезных замка в обшитой красной кожей двери на шестом этаже. Но только я ступила на цвета яичного желтка лакированный пол передней, как на меня не с лаем, а каким-то взвизгом двинулась никогда до той поры не виданная собака, ростом, наверно, с доброго ослика и такой же грязно-пепельной масти. Я вскрикнула. - Да не бойся, дурочка, - опять засмеялась Галя. - Не укусит она тебя. Это добрейшее животное. Она мне как подруга, даже лучше другой подруги... - Но зачем она тебе? - Как зачем? Ты что, не любишь животных? Как странно. Как раз сейчас идет борьба за охрану биосферы. Я же тебе говорила, я работаю старшим методистом. Это как раз по моей части. Охрана среды - это в первую очередь. Ты что, даже газет не читаешь? А радио? - Ну, а собака-то? - посторонилась я все-таки от собаки, обнюхивающей меня. - А собака - это как раз и есть животный мир, - стала объяснять Галя. - Это как лес и вообще - биосфера. То есть среда... Это сейчас очень важно. Острейший вопрос. Объясняя, она вела меня по квартире, по сверкающему лаком паркету, показывала кухню, санузел, встроенные шкафы. Все облицовано красивой разноцветной плиткой, обклеено особой пленкой, заменяющей обои. - А это Павел, - показала Галя на красивый шкаф, плотно набитый книгами. - Павел? - удивилась я. - Кто же это? - Павел, дурочка, это был такой царь, - снова засмеялась Галя. - При том царе делали особую по его вкусу мебель. Ну а сейчас она как будто опять в моде. Надоел же всем стандарт. Нам-то эти шкафы достались почти в обломках. Но нашелся реставратор. За хорошие деньги. Кстати, не хочешь выйти замуж? А это уже югославский гарнитур, - продолжала показывать Галя, не ожидая моего ответа. - Тоже безумно дорогой - и все-таки добытый по блату... - Ну, а кто читает эти книги? Ты или муж? - спросила я. - Ведь это за всю жизнь не перечитать. - А что особенного-то? Это подписные издания, - почему-то слегка смутилась Галя. - Читаем. И есть на что посмотреть. Ты что улыбаешься? Невольно я вспомнила, как жили мы когда-то в общежитии по шесть девушек в одной комнате - кровать к кровати, почти впритык, даже тумбочки некуда поставить. А тут - великолепное зеркало чуть ли не во всю стену. - Как ты, Галя, все это сумела за такой ведь короткий срок? Все ведь надо было добыть... - А что особенного? Очень просто, - засмеялась Галя. - Жить надо боевито, с огоньком. С живинкой в теле. И - не зевать. Ну, давай садись, поговорим по делу. Главное для меня сейчас - собака. Запомни, ее зовут Вика. Во-первых, она очень дорогая. За нее отданы большие деньги. А во-вторых, она сейчас беременная, готовится производить потомство... "А ты?" - хотела я спросить Галю. Но не решилась. Побоялась, что она обидится. Но странным мне все-таки показалось, что в такой большой квартире нет детей. И, наверное, не предвидятся Гале, как и мне, уже хорошо за сорок. - Так вот насчет собаки, - продолжала Галя. - Ей требуется не просто еда, а выбор еды. С витаминами. Ну, это я тебе оставлю список и деньги. За мебель я не так беспокоюсь, как за животное. Хотя мебель у нас, ты сама видишь, уникальная. - Какая? - переспросила я. - Уникальная, - повторила Галя. - Мы ее собирали по частям и вот, видишь, создали кое-что постепенно. Нам помог тут один интересный мастер. Да, кстати, я тебя уже спрашивала, - ты не хочешь выйти замуж? Поздно? А ты подумай. Могу дать адрес. Ой, я, кажется, опаздываю, - спохватилась она. - В четырнадцать тридцать меня ждет народ... Сели мы опять в ее "Москвич", чтобы доехать сперва до моего института, а потом она поедет дальше - по своим делам. И тут, в автомобиле, я почувствовала себя неловко. Зачем, думаю, морочить человеку голову. Ведь никогда я не буду воспитывать ее собаку. Просто не могу я это, не умею. И не хочу. А сказать прямо мне было неудобно. И я сказала, вылезая у института: - Знаешь, Галя, я подумаю. - О чем подумаешь? - Ну, о твоем предложении домовничать. Как-то я боюсь, что не справлюсь. - А что особенного? Хотя очень странная ты, - сказала Галя почти сердито. - И всегда была странная. Я же тебе, ясно-понятно, и плюс ко всему - хорошо заплачу. Тебе ведь, наверно, нужны деньги? - Нет, не надо, - твердо сказала я. - Я и так хорошо получаю. - Ну, что там хорошо, - засмеялась Галя и опять со злом: - А я хотела познакомить тебя с человеком. Он тоже отчасти странный, как и ты. Но в него надо вглядеться. Могу дать тебе адрес. Запиши. Да вот... Она вынула из-под козырька машины замусоленную записную книжку, должно быть с адресами, и списала оттуда адрес в свой блокнот. Потом вырвала из блокнота листик и протянула мне. - Жаль, конечно, - сказала она, - что ты не хочешь или не можешь... - Не могу, - подтвердила я. - Ну, как знаешь, но насчет этого человека подумай. - Галя посмотрелась в автомобильное зеркальце, чуть взлохматила волосики на лбу. - Я, понимаешь, ему пообещала, что поговорю с тобой. Дала, ясно-понятно, небольшую устную тебе характеристику. Все-таки у нас уже старая с тобой, как говорится, нерушимая дружба. И у тебя, я считаю, много хороших качеств. Если б ты осталась у меня подомовничать, я была бы совершенно спокойна. Ну не можешь - не можешь, не надо. Значит, с этим вопросом - все. Еще кого-нибудь поищу. Свято место не бывает пусто. А ты подумай о человеке. Очень занятный человек. Только в него надо вглядеться, - еще раз повторила Галя. И уехала. Несколько дней, вернее, ночей я раздумывала, ютясь на раскладушке под лестницей в нашем институте, как мне дальше быть, куда деваться. Дочь родная, должно быть, и не вспомнила обо мне. И тут я решилась. Даже не знаю, как это я решилась написать этому якобы жениху, проживающему будто бы в собственном доме на Куминке. Другая женщина в моем положении, наверно бы, сразу поехала на эту самую Куминку, чтобы разведать на месте, что и как. А я только подумала: а что, если я напишу ему, как бы просто для смеху? Получится или не получится? И, ни на что особенно не надеясь, отправила не очень длинное письмо и приложила свою фотокарточку, оставшуюся от получения паспорта. Так, мол, и так, слышала от некоей Тустаковой Галины Борисовны, будто бы знакомой вам, что вы желаете в настоящее время вступить в законный брак, то есть нормально расписаться в загсе с порядочной женщиной ниже средних лет, умеющей вести хозяйство, а также работать на огороде. Так вот, мол, я и являюсь точно такой женщиной, как вы можете видеть на прилагаемой фотографии. В случае, пишу, вашей заинтересованности или даже согласия прошу ответить по указанному адресу и представить также ваше, если не затруднит, фото. Марку и конверт для ответа с моим адресом прилагаю. Адрес я дала, конечно, своего института. Говорят, не только за границей, но и у нас раньше были газеты для такой вот как бы интимной, что ли, переписки. И, кажется, ничего ужасного в этом нету, но я, откровенно скажу, не сильно верила, что получу ответ. Просто вот так положилась на благо святых. А между прочим деваться мне уже было некуда. Один раз, когда я позвонила Тамаре по телефону, она разговаривала со мной кое-как и как бы сквозь зубы. В самом деле, хоть поезжай к тете Клаве, то есть к моей сестре. Особенно невыносимо было по вечерам, когда дежурила у нас в виварии Лукерья Петровна - милая с виду старушка-пенсионерка, подстриженная "под мальчика". Только я начинаю стелиться в поздний час в маленьком закутке, как она появляется, точно из-под земли вырастает: - Это что же, - говорит, - ты опять тут? А ведь это не положено. Товарищ Тятинов Василий Васильевич, разве не слышала, как сегодня сильно опять кричал, что, мол, устраивают разные ночевки в научном учреждении. И даже кое-что такое себе позволяют. - Но я же, - говорю, - не самовольно и ничего такого не позволяю. И мне, во-первых, товарищ Левченко лично разрешил... - Левченко в отпуску, - говорит Лукерья Петровна. - И он Василию Васильевичу не указчик. - Но мне бы хоть одну ночку, - умоляю я старушку. А она одно что твердо: - Нельзя, золотце мое. Нельзя. - Но ведь никто не узнает, - говорю. - Кому же узнать? - будто соглашается старушка. - Никого нету. Я одна. - Так можно? Я переночую. Ведь только до утра, - я говорю. - Ведь дождь вон какой. И холодно... - Да уж погодка, верно говоришь, никуда. Не лето и не зима, - снова будто соглашается старушка. - И ночь. Никто тебя сейчас в такую пору не приветит... - Значит, вы разрешаете? - спрашиваю. - Да ты что, очумела, девка? - вдруг взревывает она. - Я же тебе русским языком объясняю, что товарищ Тятинов Василий Васильевич кричали. А я буду разрешать? Да кто я такая - разрешать. Вот так ночи три мы переговаривались с Лукерьей Петровной. И выгнать силой она меня не может, и уснуть не дает. Более спокойно ночевала я в виварии, когда дежурила Маня. После прохладных летних дней, не похожих на летние, наступила осень, неожиданно жаркая. И вот в один из таких дней получаю я ответ на мое письмо даже с некоторой, как подумалось мне, обидой: "Зачем же вы затрудняете себя в отношении прилагаемой марки и конверта? Я еще, слава богу, сам вполне способен оплатить почтовые расходы. Очень рад буду увидеть вас в любое удобное для вас время. Тем более что много наслышан о вас". И вы знаете, я решилась, - собрала некоторые свои вещички в небольшой узелок и поехала к нему, к моему предполагаемому жениху, на Куминку. Риск небольшой и расход невеликий: около рубля туда и обратно на электричке. Приезжаю, выхожу, иду по ходу электрички еще километра полтора назад, как было указано в его письме, ищу нужный адрес. И не нахожу. Одним словом, нету такого адреса. А время уже к вечеру. И день очень хмурый, но для меня - удобный: впереди два выходных. Вдруг позади меня что-то затарахтело. Оглянулась. Мальчик на мотоцикле. - Так вы что, Стеблякова ищете, Ефима Емельяныча? - спросил он, когда я ему назвала адрес. - Так это вы не туда идете. Вам налево надо. Только он еще, наверно, в церкви. - В церкви? - удивилась я, но мальчик уже проехал. "Хорошенький женишок - в церкви", - огорчилась я. И всякая женщина на моем месте огорчилась бы. Но делать нечего - надо идти искать его, если уж я приехала. Свернула налево, как сказал мальчик. Иду по мягкой, зыбучей земле - никаких строений впереди не видать. Направо вдалеке, похоже, кладбище. По синему небу ползут бело-серые облака, а за ними - тяжелая черная туча во весь окоем. Ну, думаю, попала в поездочку. И мало ли что может случиться в незнакомом месте - тем более около кладбища, в вечернее время. Но тут мне навстречу идет старушка и, выяснив мое затруднение, говорит: - А вон через тот пустырь вы не переходили? За тем пустырем будет свалка. А за свалкой еще один дом на отшибе, почти под откосом. Кто знает, может, там и проживает нужное вам лицо. И правильно. Перешла я через разные буераки, по мусорным горам, по битым бутылкам, по раздавленным кастрюлям и консервным банкам, гляжу, действительно домик одинокий стоит и за ним - кусты и за кустами - опять домики. Подошла я вплоть, поднялась по трем новым ступенькам из свежего, неструганого теса и увидела, как, может быть, в кошмаре, в открытую дверь мужчину на лавке, будто вышедшего из дремучих лесов, очень страшного, давно не стриженного, не бритого, в длинной грязной рубахе, без опояски. Понятно, обомлела я в первую минуту, но все-таки говорю: - Ефима Емельяновича, извините, пожалуйста, где бы я могла увидеть? А мужчина этот так весело, широко улыбается и отвечает: - Я, он самый и есть - Ефим Емельянович. А вы, извиняюсь за нескромный вопрос, - Тоня? Как же, как же, я вас вот именно поджидал. Но уверен был почему-то, что вы приедете минимум послезавтра. И я бы вас встретил не в таком внешнем виде, как у меня сейчас, в настоящее время. Это ж можно испугать женщину. - Внешний вид, - нашлась я сказать, - вообще-то для мужчины не имеет особого значения. - Но все-таки, - засмеялся он. - Да вы садитесь, пожалуйста. Вот сюда к свету, чтобы я вас лучше разглядел. Вот у вас внешний вид даже очень приятный. Даже много лучше, чем на фотокарточке. А я, вы знаете, тут возился на огороде, потом чуток приболел. И вот провалялся три дня. А сегодня уже совсем здоровый. Сейчас возился у себя в церкви. У нас там музей. Красил с ребятишками фасад. И только вот сию минуту хотел привести себя в порядок. Вон грею воду... И я увидела за дощатой загородкой в маленькой кухоньке газовую плитку и на ней - два аккуратных бачка. - Газ у меня, к сожалению, привозной, - стал объяснять Ефим Емельянович, не вставая с лавки. - А воду в дом вот все еще никак не словчусь провести. Живу, выходит, не по современности, - улыбнулся он. - И даже телевизора у меня по сию пору нет... Улыбка у него привлекательная. Это сразу заметила я. Глаза зеленоватые, как бы вспыхивают при улыбке. Но одного уха, мне показалось, нету. - Комнаты у меня тут две, - продолжал он. - Но я имею сейчас небольшую фантазию пристроить верх. Чтобы наверху, на втором этаже, была спальня. По-научному, как считают мои знакомые медики, спать всего полезнее вот именно наверху. Вы не стесняйтесь, снимайте ваш свитерок. Здесь тепло. Отдыхайте. Я сейчас мигом помоюсь. Вода уже нагретая. Приведу себя в порядок. Будем чай пить... Опираясь обеими руками о стол, он поднялся. И сию минуту что-то заскрипело, залязгало. Я не сразу поняла, что у него искусственная нога. - Может, я вам в чем-нибудь помогу? - Не надо. У меня тут все хорошо приспособлено. Как-то же я обходился, когда вас не было, - опять засмеялся он. И зашел за дощатую загородку, закрыв за собой дверь. Я услышала, как булькает, как льется вода, как скрипит и лязгает на ходу искусственная нога, как она, должно быть, упала, отстегнутая. Конечно, по-хорошему-то я могла бы ему помочь. Но неудобно как-то. И неловко сидеть в чужом, незнакомом доме, ожидать, когда странный какой-то мужчина, смешно подумать, мой жених, вымоется. И уйти теперь неудобно. Все-таки я вышла на крыльцо. И вдруг услышала: - Уж если помогать, так помогать. Секрета большого нету. Потрите мне, Тонечка, спину. В загородке, недалеко от газовой плитки, стояла большая белая ванна, какие обыкновенно стоят в ванных комнатах, но с закупоренной вводной трубой. Мой жених (а как же его теперь назовешь?) сидел в ванне с уже вымытой, видать, головой и причесанными волосами. В самом деле все было очень странно. Я, совсем ему незнакомая женщина, просто чужая, без стеснения взяла из его рук намыленную мочалку и стала тереть ему спину. На груди у него было наколото над распластанным орлом синей тушью, что ли: "Не жди удачи". И по левой руке тоже шла какая-то надпись. После, когда он побрился не электрической, как мой зять, а уже давно немодной опасной бритвой, мы сели пить чай. И у меня было на минутку такое чувство, будто я когда-то давно здесь жила и вот опять приехала, так просто он со мной разговаривал, точно мы уже заранее обо всем договорились. Искусственную ногу, "казенную", как он ее назвал, он уже больше не пристегивал. Из загородки вышел, опираясь на костыль, в белой рубашке и в черном костюме. Вынул из шкафика, висевшего над обеденным столом, початую четвертинку, перелил водку из нее в графинчик, поставил на стол. Из холодильника достал большой кусок сала, огурцы соленые, зеленый лук. - С легким паром вас, Ефим Емельянович, - сказала я. - Вот именно, спасибо, - сказал он и, отставив костыль, сел за стол, придвинул к себе табуретку, на которую хотел, чтобы села я рядом с ним. - Ну, давайте, Тонечка, выпьем за наше знакомство, - очень аккуратно разлил водку. Водка была, наверно, не из самых лучших. Меня аж всю передернуло, когда я подняла стаканчик, чтобы пригубить хотя бы из вежливости. - Что это? - удивился он. - Не пьете? Не нравится разве? - Я вообще не пью. - О, - сказал он. И как будто обрадовался. - Вот это хорошо. Даже очень приятно. Я сам выпиваю. А сильно пьющих даже мужчин не уважаю. А женщина, если начнет выпивать, ее очень просто и на курево может потянуть. А если женщина курит, это, по моим понятиям, уже не женщина, а, извиняюсь за выражение... Мне этот разговор не понравился. Я подумала: "Ноги нет - это еще ничего. А уха нет - тоже можно обойтись. Но со старообрядцем жить - скука". Правда, ухо он, причесавшись, как-то ловко прикрыл волосами. Если не приглядываться, так и не сразу заметишь, что ухо сверху разорвано. А вот разговор мне до крайности не понравился. Я женщина, чего скрывать, уже не очень молодая. Рассчитывать на то, что меня кто-то еще может полюбить, я не могу. Но все-таки я человек на деле. Свой надежный кусок хлеба, как говорит отец Виктора, у меня всегда и навсегда в руках. И в конце концов, если завтра я приду к заведующему и поставлю вопрос ребром, что мне жить негде, меня как старую работницу уж койкой-то за загородкой хотя бы временно всегда обеспечат. Не должна я нуждаться, чтобы какой-то еще неизвестный мне старообрядец обучал меня на тему - курить женщине или не курить, пить водку или воздерживаться. Ах, дура я, дура, польстилась на что, на жалкий домик какой-то на свалке. Бросила внуков и помчалась куда-то, будто меня дьявол поманил. Хороша бабушка-кукушка. Ну, что с того, что меня зять не переносит. Можно ведь и зятя в любое время окоротить. И дочку поставить на место, если крайний случай. Я опять надела свитерок, - к вечеру, тем более, стало свежо - и собралась было уходить. Но он сказал с приятной своей улыбкой: - Что это вдруг? Ни о чем еще не договорились, и вы уже хвост елкой... Ведь мы же были не один день в переписке. И сейчас вот так, на ночь глядя, поедете? Да и вон дождь собирается. А я вас даже проводить в этот момент не могу... Или вас, может быть, расстроили мои показатели? Разве я вам не писал, что я об одной ноге? - Об этом вы, конечно, не писали. Но это и не имеет большого значения. - Но что же, в таком случае, имеет? - Душа, - сказала я. Даже сейчас не могу понять, почему я тогда так дерзко сказала. - А что же, вы считаете, что у меня души нет? Тут я растерялась. Действительно, как на это ответить? И для чего я завела этот ненужный разговор. - Видите ли, - сказала я. И больше ничего не успела сказать. Ударил гром, - да такой страшный, раскатистый, что, казалось, задрожал домик. И засверкала, рассекая небо, молния. - Ах, хорошо, - схватил костыль Ефим Емельянович, когда застучал, загремел дождь по крыльцу, по железной крыше, по стеклам окон. - Ах, благодать какая. Давно его ждали. Ведь сухость вокруг невозможная. - И как заплясал с костылем. - Ну, теперь вы, Тонечка, у меня в плену. Дождик-то, глядите, с пузырями. Стало быть, минимум на всю ночь. Куда же вы денетесь? Нет, нет и нет. Вы - в плену. Тут я сильно удивилась и даже испугалась, как он вскочил на очень высокую табуретку, стоявшую у стены. И, стоя на одной ноге, не опираясь на костыль, стал вынимать из антресолей раскладушку. Ну, думаю, грохнется сейчас - и конец ему. А что я буду тогда с ним делать? Ведь может разбиться насмерть. - Да зачем? - говорю, уже догадавшись, что он хлопочет для меня. - Я все равно уйду. - Нет, попалась, птичка, стой. Не уйдешь из сети. Не расстанемся с тобой ни за что на свете. Вот так стоит он на одной ноге на табуретке с раскладушкой в руках, прислонив ее слегка к стене и почти что поет: - Нет, не пустим, птичка, нет. Оставайся с нами. Мы дадим тебе конфет, чаю с сухарями. Пришлось мне переночевать. Он улегся на раскладушке, а меня устроил на кровати в другой комнате, объяснив, что после выпивки он ночью иногда всхрапывает. А это, говорил, для первого знакомства может создать нежелательное впечатление. И все это говорил с улыбкой. А дождик стучал, гремел, хлюпал. - Это он для нашего огорода старается, вон как хорошо поливает, - радовался Ефим Емельянович, глядя в окно на дождик. - У меня как раз сейчас с водопроводом затруднение. Все не могу наладить трубу. Главное - некогда. И ведь всю жизнь будет некогда. И может, это хорошо... Утром он проснулся раньше меня, сварил картошку, опять нарезал сала, поставил большую тарелку то ли творогу, то ли сыра, вскипятил чайник, заварил чай. И в домике запахло крепким душистым чаем. - Это особый чаек - семейный, с разными целительными травами. Я их сам собираю. А вас, Тонечка, вечером вчера разговор мой, я заметил, утомил, расстроил. Вы подумали, что у меня не только ноги нет, но, вот именно, и душа отсутствует. Ведь так, верно, вы подумали? - будто ввинчивал он в меня свой взгляд. - А душа у меня как раз имеется. А если б не было ее, мне давно бы надобно было убраться - помереть. Ведь человек помирает отнюдь не тогда, когда отказывает сердце, а когда затухает душа. Другой раз ноги еще идут, а человек уже почти что помер, потому что потухла в нем душа и прекратилось желание. Тут я насмелилась его спросить насчет надписи, наколотой у него на груди: - В каком смысле это надо понимать - "не жди удачи"? - Ох, какая вы глазастая, Тонечка, - засмеялся он. И тотчас же стал вроде печальный. - Это в моих молодых годах в тюрьме накололи... И замолчал. И мне стало как-то неловко. Но все-таки не без робости я спросила: - Неужели вы и в тюрьме побывали, Ефим Емельянович? - А где ж я только не был, спросите меня, Тонечка, - вдруг опять отчего-то засмеялся он. - Я и в цирке толкался. И на флоте служил. И в тюрьме два раза отбыл. Что ж тут хитрого? Правда, потом признали, что ошибочно я приглашен был два раза в тюремные замки... А на эту проклятую войну меня по слабости здоровья из буровых мастеров только в пехоту взяли. На флот я уже не годился, хотя все еще был о двух ногах... И опять он замолчал, мешая ложечкой в стакане. - Но вы мне все-таки не объяснили, Ефим Емельянович, как эту надпись-то на вашей груди надо понимать? "Не жди удачи". Значит, что же, выходит, не надейся? - Нет, не так, - улыбнулся он. - Вот я сказал: вы глазастая, но, оказывается, преждевременно вас похвалил. Вы глазастая, но не очень. Ведь дальше-то наколото - "лови ее". То есть удачу. Не ленись, стало быть, не отдыхай - лови. Вот я всю жизнь ее и ловлю. С молодых лет и до сей поры. И, бывало, мне казалось, вот уж, будто ухватил я ее, ан - нет... Она выскользнула, удача-то. У нее хвост слишком скользкий-склизкий. А я ее все равно ловил и ловлю. И, может, у самого борта могилы - поймаю. Встал из-за стола легче, чем вчера - уже не опираясь о стол. И казенная нога его не скрипнула и не лязгнула. Если не приглядываться, так, пожалуй, и не заметишь, что он на казенной ноге. А я и не приглядывалась. Я смотрела на его лицо, на глаза, вдруг вспыхнувшие то ли злобой, то ли радостью. - Вы, Тонечка, может быть, думаете: вот человечек толкует об удаче, а сам живет возле свалки. И находится при одной живой ноге. И тем более - в преклонных годах, когда эта, как говорил наш капитан. Мадам с косой уже бродит вокруг него и только подгадывает момент, чтобы скосить головушку ему. Ведь так вы думаете? Сознайтесь... - Да что вы, господь с вами, Ефим Емельяныч! С чего вы взяли? Ничего-то я такого не думаю, - смутилась я, хотя будто бы и не было причины для смущения. - Вот это правильно вы выговариваете - Ефим Емельяныч. Вот именно, - опять чему-то обрадовался он. - Ведь вокруг меня не только Мадам с косой бродит, а еще много других дам, несмотря что я живу на свалке. И свалка тут ни при чем. Ее скоро уберут. Уже есть решение. Тут садик будет, сквер. И огороды. А женщины, то есть дамы, почему на меня и сейчас внимание обращают? Потому что, если муж умирает, про жену говорят - вдова, а если жена умерла, муж считается все равно жених. И женщины поэтому разные вокруг меня ходят. Ведь женщины - такая нация, они кого хочешь во что угодно вовлекут. А я все-таки, как говорил вам, ловлю удачу. И на двух ногах ловил. И на одной ловлю. И мне нужна подруга жи