сами собой распадались на одинаковые округлые кусочки, осыпая наставленные чугунки. Дым, обволакивая поверху устье, розовым холстом бежал навстречу и уже серым загибался в трубу. Хозяйка, по-прежнему в телогрейке, лишь платок отбросив с маленькой головы на заплечья, проворно шастала по кухне - то поскребет какую-то посудину, то ухватом поправит чугунок, отодвинет подальше, если начинал закипать. Стены, потолок, ведра на лавке, бутыли на подоконнике - все заиграло веселыми красноватыми отсветами, и совсем славно запахло ракитовыми дровами. Я сидел поодаль, а и то чувствовал на лице и на руках приятное тепло, пальто мое начала парить и попахивать пареной и кислой материей. - Это ж он сам делал,- кивнула она на посудный шкафчик справа от окна. Я сначала не обратил на него внимания, но теперь из вежливости принялся разглядывать. Стоял он в темном углу между окном и сенишной дверью и сам был темен от времени. В его потускневшем лаке где-то глубоко и глухо тоже плясало багровое пламя печи. Но я все же разглядел резьбу на дверцах - трехпалые, похожие на клевер, листья и какие-то птицы с чешуйчатым оперением. И пока рассматривал, женщина, опершись на ухват, с робкой настороженностью ожидала, что скажу. - Тонкая работа. Это что же за птицы? -- А не знаю... Это он все выдумывал. Женщина в раздумье поковыряла в печи ухватом. - Он-то не здешний был, с Архангельску. А сюды на подряды приезжал, с товарищами. Кому конюшню, кому что... По колхозам. Два лета так. Ну, мы с ним и сошлись. Это ж он, как поженилися, скапчик-то сделал. Бывало, прибегит с работы, повесит на дереве фонарь - дерево во дворе стояло, засохло - и все пилит, стружит. Скапчик-то этот. И ночь уже, мошкара около фонаря мельтешится, а он все стружит. А я ему: Коля, да что ж ты так-то: там работаешь, дома работаешь, не к спеху бы. Жить будем, так все и поделаешь потихоньку. Не слушается, все работает. А я и сама стою около, да и засмотрюсь на ево. То одним рубанком досочку пробежит, то другим, яичко положи - не шелохнется: так гладко да ладно. А ему все мало. А уж когда сошьет вместе шипами да клеем, то и опять стружит. А опосля всего возьмет этот-то вот большой да еще и им отгладит. Фуганок аж птицей посвистывает, а стружка ну вот тонка, вот тонкусенька, чуть не светится. Я, бывало, наберу ее, обдам кипятком, запарю, да потом цветы делаю. В луковый отвар, да химический карандаш разведу - покрашу, ну как живые... То ли от печки, а может быть, и от разговора она вся разрумянилась, запылала худым темным лицом, и сквозь заветренность и не в пору ранние морщины пробилось что-то далекое, девичье, какое-то стыдливо-радостное смущение. - А птиц-то он уж опосля наметил, да и вырезал. Стамесками да долотцами разными. Уж дюже забывался он за работаю. Долбит, а в волосах стружки вот как понапутляются. Волос у него весь вился, тоже как наструганный. И так у него ладно все получалось. И травки и листочки всякие. А я гляжу теперь, и все вспоминается, как мы с ним первый покос косили. Когда поженилися. И птицы вот так тоже были. Сидит она на щавелиночке и ну свищет, ну свищет. Коси около нее - не боится... Она постояла, с тихой задумчивостью глядя на огонь, и я пытался представить, какой была она в молодости. - Все звал к себе туда. Сказывал, дома у них высокие, окна не достать, леса - конца краю нет. Покосы вольные. Хотелось мне поехать посмотреть. Да так и не собралась: то Нюркою, старшей дочерью, затяжелела, а тут и война вот она... Загадывал хату перебрать, полы постелить. Дюже непривычно ему было без полов. В кухню выходил, дак обувался, как во двор... Да так все и осталось, как есть. Один скапчик-то этот только и успел сделать... - Погиб, что ли? - Да сразу-то не убило... На побывку опосля ранения приезжал... А уж потом его, под самый конец... Вот все берегу,- кивнула она на фуганок.- От самой войны. Просили продать - не продала. Стамески да коловоротья, мелочь всякую - так Витьки порастаскал, позабельшил, не углядела. Бывало, ругаюсь: Витя, сынок, да что ж ты делаешь, струмент растаскиваешь. Вырастешь - как раз и сгодится. Работать пойдешь, как батька. Где тади возьмешь такой струмент. Отец его по штучке собирал да копил... А уж и вырос Витькя, а не заинтересовался етим. Оно если бы при отце, дак видел бы, как тот работает. Может, и поимел интерес. А так, что ж, лежит мертвый струмент, сам он ничего не покажет, не расскажет... Не привилось ему отцово. Так вот и висит на стенке... И не нужен, а продать чегой-то не могу, чегой-то жалко... Она отлучилась в сени, вернулась с полумиском картошки и, продолжая рассказывать о муже и Витьке, о старшей дочери, что теперь замужем на Урале, пристроилась было чистить картошку прямо на шестке. Я приподнялся, уступая ей место у стола. - Сидитя, сидитя,- запротивилась она.- А то лучше в горницу ступайте. Молочка бы, дак своего нету... Да вы разденьтеся, я пальто просушу. Будет ай нет самолет, а оно тем часом и провянет. Видно, за то, что я поговорил с ней, послушал, ей хотелось чем-нибудь уважить меня, и она просто-таки стащила с моих плеч мокрое пальто и проводила в горницу. Горенка была об два окна и с полом. В простенке старенький комод, на середине - круглый стол под клетчатой скатертью. Ситцевые занавески в мелких синих цветочках прятали кровать у глухой стенки. Оттуда доносилось глубокое дыхание спящего, должно быть, Витьки. А она продолжала говорить мне через перегородку: - Это ж еще тади, как коров в закуп отбирали, дак с тех пор и нету... Раз зашли: продавай да продавай, другой раз... Да и отдала, бог с ней, с коровою. Не отдашь, дак потом и горя с кормами не оберешься. За каждым пучком станут доглядать: где взяла. А теперь и сама отвыкла, ну ее. Да и дети повыросли, сало вон есть. Станет Витькя жить да внуки пойдут, дак тади, может, опять заведем. - А вы в колхозе? - спросил я. - В колхозя, ой и в колхозя...- сказала она, появляясь в дверях горницы с ножом и полуочищенной картофелиной.- Правда, теперь многие по конторам служат. То больнички, то базы... Много тут контор всяких. Консервный завод вроде собираются строить. Дак на контору грамоти нужно... Так что в колхозя мы... Да и куда ж теперь? Жисть прошла. Теперь уж одново надо держаться. Вот и пенсию в колхозе стали начислять. Не знаю, как Витькя порешит... Чтой-то молчит, ничего не говорит... На кухне закипело, и она, убежав, загромыхала сковородной крышкой, продолжая говорить о Витьке. Видно, ее очень беспокоило, останется сын дома или уедет, как уезжают многие, вернувшиеся из армии. Я подсел к окну, выходившему на улицу, в палисадник. За мокрыми кустами смородины, сохранившими кое-какие листья, проглядывался крутогорый выгон, под которым, в самом низу, чернел колодезный журавль, а дальше серой туманной шубой простирались камыши. К колодцу не спеша, с коромыслом и ведрами, спускалась какая-то молодуха. Несмотря, на ненастье, она была раздета, в одном только полушалке, наброшенном поверх безрукавого красного платья, и, лениво сходя, играя крутыми бедрами на скользком глинистом спуске, она озиралась направо-налево, оглядывая пустынную улицу. Посматривая на окно, у которого я сидел, она не спеша привязала цепь к дужке, не спеша опустила ведро, зачерпнула, перелила в другое, зачерпнула еще раз и, все так же, не торопясь, посматривая на окно, прошла косой тропкой в гору, к соседним домам. - ...Жить будет, дак и новую крышу справим,- продолжала говорить из кухни хозяйка.- Хотела в том году картошки на крышу продать, да ящур не дал, не пускали с картошкою. А нынешним какой-то жук, говорят, напал. - Колорадский, что ли? - Шут его знает. Тоже не пущают. Я уж и картошку на палочку натыкала - нет, никаких делов. - Это зачем же на палочку? - А так теперь делают. Знак для проезжих шоферов. На палочку наткнут и перед домом тею палочку поставят. А шофера уже знают, что в этом дворе есть продажная картошка. В горницу неожиданно залетел поросенок. Стукотя по полу копытцами, едва не упав на повороте, он обежал вокруг стола и остановился как вкопанный перед моими ногами. Глаза голубые, смышленые, хитрые, сквозь белую шерстку проглядывало чистое, младенчески-розовое тельце. Я поднял носок ботинка и пошевелил им перед настороженной мордочкой. Поросенок гукнул животом, отскочил и, мотнув скуластым рыльцем, умчался в кухню. - Иди лопай, лядущий,- заговорила с ним хозяйка.- Вынашивается, скачет... Послышалось торопливое чавканье и похрюкивание. - Покопай, покопай мне. А тo в закутку запру, дак тади не больно будешь привередничать, все подберешь на холоди. В окно смотреть наскучило, и я прошелся по горнице, разглядывая картинки и фотографии. В большой раме, узорчато выпиленной из фанеры, да еще и подпаленной какими-то зигзагами, висело стекло, с обратной стороны которого по синему фону цветной фольгой были выложены три женские фигуры с наивными кукольными и в то же время порочными физиономиями. Под ними золотилась надпись: "Вера, Надежда, Любовь". У "Надежды", восседавшей в центре, были огненные кудри и синие глаза с лучеподобными ресницами. У "Веры" и "Любови" - смоляные косы, переброшенные на грудь, и черные жгучие очи, но почему-то без ресниц. Произведение это было еще ново и, должно быть покупалось, как и оклеивалась свежими обоями сама горница, к Витькиному возвращению. Мне представлялось, как в радостном удивлении остановилась покупательница перед базарным китайцем, выставившим на прилавке пеструю и броскую мишуру, и как не могла отойти, стояла, смотрела и все-таки взяла. А потом везла домой, в автобусе, тихо радуясь и ревностно оберегая свою покупку, чтоб не раздавили в автобусной толчее. Был в этой покупке и свой особый резон, поскольку, кроме праздничной яркости, коей всегда недостает в крестьянском дому, несла она во вдовье жилище еще и нечто символическое, долженствовавшее провозгласить извечные чаяния: чтобы в доме обрелись и Вера во что-то, и Надежда на что-то, и Любовь, без чего жить человеку немыслимо. - У нас кто картошку в Донбас свез - все с крышами железными,- между тем говорила она, возясь с поросенком.- А так, где ж его возьмешь, железо-то... - Да, с железом трудновато,- отозвался я. На комоде были разложены явно Витькины вещи. На подставке, изогнутой буквой "С", возвышалась черная пластмассовая подводная лодка, грозная своим стремительным видом даже в миниатюре. Небрежно валялись белые офицерские перчатки, которые самому Витьке в его звании не полагались. Рядом стояла голубая "Спидола" и граненый флакон с оранжевой грушей пульверизатора. Из-за решетки "Спидолы" торчала фотокарточка, ажурно обрезанная по краям: хорошенький смеющийся чертенок-девчонка в короткой стрижке, растрепанной свежим ветром, в белом платьице и с босоножками в руке. Она стояла в накате волны, захлестнувшей пляжную гальку, а позади бурунилось и взмелькивало барашками бескрайнее море, и было оно не злобное, а только ветреное и солнечное. От этих вещей - подводной лодки, транзистора, фотографии веселой приморской девчонки, от снежно-белых перчаток и даже от пузырька с резиновой грушей, который был пуст, но все еще источал тонкий праздничный аромат недавнего одеколона,- веяло иной, не здешней жизнью. Все это напоминало о далеких морских походах, свежих соленых ветрах, матросских вахтах, беспечных увольнительных на берег, когда перед тем в тесном и шумном кубрике старательно утюжились клеши, драились бороды и ботинки, одеколонились чубы и ленты бескозырок... - Где служил-то парень? - спросил я через перегородку. - А на Черном море. Сказывает, дюжо красиво там. Целую сетку апельсинов привез... - Повидал свет, стало быть. - Да поглядел... В прошлом годи далеко плавали... Уж и забыла, в какую страну... Одну-то помню - Болгария. Это что все помидоры оттудова продают... А ту - вот запамятовала, какая это земля. Снегу, говорит, совсем не бывает. Дак, говорит, пальмы, как у нас ракиты, по улицам растут... Возили их кудай-то, где ихние цари лежат. Сказывает, по три тыщи лет уже в гробах, а все, как есть, цело... - Наверно, в Египте был? - подсказал я. - Ага, во-во... Там, там... Говорит, будто и бабы и мужики в платьях ходют...- рассмеялась она.- Дак, а что ж, ежели такая жара... Повидал всево. Теперь, слава богу, дома... А то боялась, в Етнам пошлют или еще куда... Да скоро сахар начнут давать. За свеклу. Малому костюм надо справить,- быстро переключилась она с Египта и Вьетнама на свои житейские заботы - вот уж верно: пока баба с печи летит, семьдесят семь дум передумает.- Когдай-то он себе заработает, одно флотское на ем... За четыре-то года, поди, надоела казенная одежа... - Зато девчатам нравится,- пошутил я, все еще стоя перед комодом. - Да чтой-то не больно, гляжу я, с девчатами,- живо отозвалась она, и была заметна в ее голосе озабоченность и даже недовольство.- Третью неделю, как приехал, а - дома и дома... Все свое радиво крутит, балаболку-то эту... Правда, вчора ходил кудай-то... Аж утром пришел... Выпивши... "Наверно, трудно было оторвать от себя такую..." - еще раз полюбовался я фотографией на "Спидоле". - ...Он по радиву там служил. У ево это еще с мальства. Все, бывало, проволоки мотает и мотает... Теперь и не знаю, какую ему работу дадут тут... Тоже горюшко... Говорила, учись по отцову-то делу, уж на что лучше, каждому нужон... - Это тоже нужная специальность. - Да есть тут при районе радиво, дак туда бы... - Радиоузел? - А не знаю... Кино объявляют, да так чево... Посылала спросить, дак, говорит, нету таких местов, монтером только по столбам лазить... А и по столбам что ж, ежели платют. Зато дома. И обстиран и обшит. Да и самой веселее. А то все одна и одна. В фэзэво учился - одна, да в армии четыре годочка... И старшая дочь пять лет как из дому. Жисть прошла - одна, как палец. - Я бы им и койку свою с периною отдала,- сказала она, пораздумав, имея в виду, должно быть, будущую невестку.- Живите. А мне теперь и на печке хорошо, таковская... В сенях опять всполошилась курица, зашаркали ногами, послышались голоса. - Ой, ктой-то еще идет,- хозяйка толкнула дверь навстречу. - Можно к вам? - донеслось из глубины сеней. - Заходитя, заходитя,- с готовностью отозвалась хозяйка, отступая от двери. Мне было видно из горницы, как неуклюже протиснулись в кухню сначала женщина в васильковом плаще, державшая впереди себя одноручную корзину, а за нею и бабка, закутанная шалью,- те самые, что вместе со мной дожидались самолета. Пока они входили, до меня докатились волны холодного воздуха и запах сырой одежды. - Здрасьте вам,- устало, расслабленным голосом поздоровалась женщина в плаще.- Да зашли на дымок. Связались с этим самолетом, сами не рады. Попутной давно бы уехали. - Да и машины нынче небось не вот-то ходят,- тотчас сочувственно подхватила разговор хозяйка.- А у нас уже есть один человек, тоже дожидается... Да вы проходитя, проходитя, обогревайтеся, сейчас лавку ослобоню. Звякнули ведра: хозяйка переставила их на пол. - Гляжу я, что-то вродя знакомые будетя,- говорила она живо.- А где видела - не упомню. - Да здешние мы.- Женщина достала из кармана плаща вчетверо заутюженный носовой платок, развернула его и принялась вытирать крупное и влажное лицо, помалиневевшее от уличного ненастья.- Цукановы мы, может, слыхали... Наливайки по-уличному,- добавила она. - Ну-те, ну-те...- задумалась хозяйка.- Это что возля сельпа? - Ага, ага... Домик ошалеванный. - Теперь признаю... Старичок еще у вас хроменький. - Да старичка-то уже нету. Год как помер. - Ай-я-я... Скажи на милость...- вежливо сокрушалась хозяйка.- Царство ему небесное. Или болел чем? - И не болел, в голову что-то вступило. В одну минуту прибрался. - Ай-я-я... Да вы садитеся. Да корзину-то поставьтя, чего ж ее держать, надержались небось... Узе-е! - прикрикнула она на поросенка.- Куды принюхиваешься, демоненок, не про тебя положено. - Хорошенький кабанчик,- похвалила гостья.- Тьфу, тьфу - не сглазить. - Да завела, пока того есть будем,- сразу озаботилась хозяйка.- А и морока в зиму заводить. - И не говорите,- понимающе согласилась Наливайка-младшая. Теперь она с бабкой сидела на лавке и не была видна мне из горницы.- Ни травиночки, ни крапивочки, знай вари. Да и выпустить некуда. - Ой и правда! А и без него нельзя. - Нельзя-я! - убежденно протянула Наливайка-младшая. - Да все собираюсь позвать слегчить, пока маленький. Я кабанчиков чтой-то больше люблю. Женщины, едва познакомившись, повели беседу с тем доброжелательным и чутким вниманием друг к другу, которое и теперь еще кое-где водится по укромным заповедным деревням. - Свинка хуже,- продолжала поддерживать разговор хозяйка.- Свинка в тело войдет - дай гулять, не жрет, с боков спадает. - Дак и огулять, вот тебе и выгода,- возразила Наливайка-младшая. - Ну ее... Натерпелась я раз, дак и зареклась маток заводить,- отмахнулась хозяйка.- Вот так-то годов пять назад усходилась свинья, ревет, закуту роет... Дай, думаю, огуляю. Поросятки как раз в цене были... Ну-те... Побегла я в правление. А мне: не могем. Да как же так? А очень, говорят, просто: свинья частная, а хряк колхозный. Не могем дозволить. Да что ж, говорю, с ним сдеется, с хряком-то? Али моей свинье тоже заявление в колхоз подавать? Женщины рассмеялись. Рассмеялся про себя и я. - Ой лихо мое! - оживилась хозяйка.- Побегла я в Кудиново, там, может, думаю, договорюсь... И там от ворот поворот. - Да пол-литра взять бы,- смеялась Наливайка-младшая. - Брала я. Как же теперь без пол-литры. Брала. А и магарыч не помог. Нельзя, и все тут. Строгое указание, говорит, такое дадено. - А и правда, было тогда,- смешливым голосом подтвердила Наливайка-младшая.- Скот води, да в оба гляди, чтоб не заедаться. - Свинье не до поросят, коли заживо палят,- вставляла бабка. Говорила она редко и всякий раз со строгостью, но женщины рассмеялись ее словам, и хозяйка продолжала вовсе весело: - И смех и грех... Да уж со свояком уложили ее в телегу, морду веревкой обвязали, да тишком, огородами свезли ее в Малаховку, да там и окрутили по знакомству. Да и то сторож за воротами хвермы стоял, караулил, как бы кто не нагрянул. А я-то сама сижу в сторожке, жду, пока свадьба-то кончится, а сама как на угольях: вот набегут, вот прихватят. Чего доброго, свинью отберут.- Хозяйка машинально ковырнула в печи ухватом.- А теперь и разрешили, пожалуйста, да не хочу. Благо ее вести на ферму-то. Далеко... Ну ее, кабанчик спокойнее. - А зачем вести? - сказала Наливайка-младшая.- Вести и не надо. Теперь на дому можно. Аким Ваныча позвать, он все и поделает. - Да как же это он сам? - стыдливо рассмеялась хозяйка. - У него все есть для этого. В чемоданчике носит. - Ой, да что ж это мы про такое! - спохватилась хозяйка.- Человек у меня в горнице. Вот послушает-то... Женщины поутихли, хозяйка зачем-то сходила в сени, вернулась и уже потом, поостыв и опять взяв уважительный тон, сказала: - А вы, стало быть, дочка с мамашею. Гляжу, дюже похожие. - Ага, с мамашею,- томно, прочувственно вздохнула Наливайка-младшая.- Да надумали съездить к Ване. К брату моему меньшенькому. Ваня-то наш теперь в городе живет. Пусть мама побудет, пока ноги ходят. Квартира у него хорошая, детей пока нет... Дак и пусть поживет до весны, до огородов. - А я к своей никак не соберусь. К дочке-то, к дочке... Тоже в городя, да больно далеко, аж на Урали. - А наш тут, в области. Как отслужил действительную, побыл дома, поглядел и уехал. Не хочу и не хочу тут... - Молчите... Не живут теперь молодые в семьях,- горестно подтвердила хозяйка.- Едут и едут, лишь бы со двора долой. Моя тоже: вербовка была на целину, заегозила: поеду и поеду. Подружки сговорилися, ну и она туды... Ни в какую. Чего, говорит, я тут сидеть буду. Молодость, говорит, моя проходит... Ну проводила. Платье ей в дорогу справила, кофточку шерстяную в городе на базаре по-дорогому взяла, туфли несделанные положила... Из последнего собрала. Поехала. За Волгу кудай-то... А потом пишет в письме: чемоданчик украли. - Да как же это? - ужаснулась Наливайка-младшая. - А шут ее знает. Дура-то не пуженая. Это они с матерью широкие, нос драть... Я так и охнулась: последние тряпьишки! - Да чего там говорить... - А тут к весне прикатила ее подружка, здрасьте вам, отец-мать, радуйтесь; пуговки на пальте не застегаются... Нацелинничалась... Ой, лихо мое! Это ж она про ихний барак и порассказала. Ухажеры со всего степу около того бараку. - Да уж известное дело... - Правда, говорит, которые самостоятельные, с понятией, дак те и замуж потом берут, погулямши. И домик им дают отдельный. Да как же, ничего не видимши, узнаешь, который с понятией, а который с безобразией на уме. - Нету, нету у молодых строгости, - поддакивала Наливайка-младшая. - Ой и натерпелася я с этой целиной! Да опосля, слава те господи, человек попался, забрал ее из того бараку. Работали у них приезжие, колодцы били, да один и присватался. - Так, так... - На Урал к себе забрал. Хоть и татарин, а, пишет, ничего, смирный, уважительный. Двое детишек уже. Обошлося, камень с души,,.. А теперь вот Витькя, не знаю... Пишет ему одна, смущает малого... Глядишь, тоже завеется. - И-и, да и пусть еде-е-ет! - нараспев высказалась Наливайка-младшая.- Малый - не девка... Вон Ваня наш... Что ж, говорит, я тут буду. И пять лет пройдет - Ванька, и десять - все Ванька. Деревня она и есть деревня. В одном званьи... И верно, уехал, дак и живет теперь. До помощника мастера дошел. Образованную взял... Одеты-обуты, этим летом вдвоих на курорт ездили, карточки прислал. Помолчали, задумались. Потом хозяйка спросила: - И не боитесь самолетом лететь? - Да и лучше, чем автобусом. С маминым ли здоровьем полдня по колдобинам трястись. Шестьдесят восемь годочков ведь. Самолетом спокойнее. - А я - убей, не сяду,- с веселым испугом воскликнула хозяйка, как-то легко переключаясь от озабоченности на шутку.- Да как же это лететь - кругом пусто? Лучше пешки добегу. И опять неожиданно, как тогда, на аэродроме, в корзине гаркнул гусь, да так оглушительно, так звонко, что эхо отозвалось в пустых ведрах. Поросенок всхрюкнул и примчался ко мне в горницу с ощетиненным загривком. От гусиного вскрика на кровати заворочался Витька, потянулся, высунул из-за полога ногу в полосатом носке. - От скаженный,- обругала гуся Наливайка-младшая.- Да везем Ване, к Октябрьским. Хотела зарезать, а мама: не улежит до праздников. Говорит, давай живого свезем. У них там гараж есть, в гараже пока побудет. Гусь забил крепкими крыльями по ивовым стенкам и еще раз кегекнул, на этот раз надломленно и безнадежно. - Стомился, бедный,- пожалела хозяйка.- Пущай походит, промнется. - Это ж надо корзину расшивать,- заколебалась Наливайка-младшая.- А вдруг самолет? - Да долго ли обратно запихнуть. Я ему зернеца сыпану. - Обойдется не гулямши,- строго определила судьбу гуся бабка, и женщины перешли судачить на другую тему. Витька окончательно проснулся, отвернул полог, выглянул в горницу. Был он еще по-южному смугл, черные вихры неприбранными завитками клубились над крепким скуластым лицом. Заспанно сощурясь, он посмотрел на серое окно, на меня и, нe поздоровавшись, потянулся полосатой тельняшечной рукой к брюкам на стуле, за папиросами. Он курил, мял зубами папироску и, глядя куда-то поверх меня, с молчаливым бесстрастием слушал разговоры на кухне. За окном мелькнуло красное, хлопнула сенешная дверь. В кухню кто-то вошел, вытирая, зашаркал у порога ногами. - Заходи, заходи, Вер,- заприглашала хозяйка. - Вы еще не истопились, здравствуйте,- послышался голос с приятной напевинкой. - Что раздетая, дош вон какой. - Уж перестал, туман только. А я нынче хлеб пекла. Надоел покупной, кисел, меры нет. Своего захотелось. Нажарилась возле печки, дак и тепло. - Или выходная, хлеб затеяла? - Кой выходная. К двум часам бежать. Лектор какой-то приехал, дак клуб прибрать надо. Вчера танцы были, затолкли, лопатой не отскребешь. - Теперь заненастилось, не намоешься. Да ты проходи, проходи,- опять заприглашала хозяйка.- А я дак еще не прибиралася, ералаш в хатя. - Да нет, теть Усть, я на минуточку... Я чего... Радио что-то замолкать стало. От дождя, что ли. Слово скажет - два молчит... Зашел бы Витя глянуть, чего оно... - Да он спит еще. Вчера натанцевался. - Я глядела, не было его в клубе. - Да ты пройди, побуди. Витька придавил о пол папиросу, задернулся пологом. - А я вижу, кто-то в окне, думала Витя, дай забегу спрошу. А если спит, дак чего ж... - Погоди, я его сама побужу,- готовно сказала хозяйка.- Хватит ему... - Ой, не надо, теть Усть,- горячо запротивилась Вера.- Вы уже потом, передайте. Да и не к спеху. Как будет время, так пусть и зайдет... Побегу я. - Да сидела б...- не отпускала хозяйка.- Щас самовар поставлю. Вчерась бегала в сельпо, дак мед с сотами был, полкило взяла... - Спасибо, теть Усть, бежать надо. Гладить затеяла. Вера ушла, опять промелькнула под окнами жарким платьем. Витька полежал еще за пологом и снова высунулся. - Соседка наша,- пояснила хозяйка.- Девушка еще... Не забыть Витьке сказать, чтоб сходил починил... А и будете, бабы, чай пить, самовар поставлю? - предложила она с лихой бесшабашностью.- Все одно сидеть... - Да когда уж теперь,- сказала Наливайка-младшая. Витька встал - крепкий, кряжистый, с сильными скошенными плечами, бедра его плотно обтягивали синие трикотажные полуплавки с красной окантовкой - натянул флотские брюки, обулся. Потом отвернул полог, сдернул с гвоздя бушлат, громыхнувший латунными пуговицами, набросил его в напашку. Уже одетый, закурив еще раз, он вышел. - Вить, а тут Вера заходила... - Слыхал,- буркнул Витька. - Радиво у них чевой-то... Витька не ответил, шагнул в сени. Дым от папиросы протянулся за ним из самой горницы. - Сын? - уважительно полушепотом спросила Наливайка-младшая. - Сыно-ок,- вздохнула хозяйка, и были в ее голосе и гордость, и растерянность перед непонятным Витькиным молчанием.- Вот демобилизовался... Дома теперь... Потом они еще о чем-то судачили, и было слышно, как весело зашумел самовар. В окно я увидел Витьку. Он стоял, прислонясь спиной к палисаднику, засунув руки в карманы и растопырив локтями накинутый бушлат. Время от времени над его кудлатой головой взвивался дымок папироски. Дождик, наверно, и вправду поутих, потому что заметно посветлело, и был теперь виден не только колодец под бугром, но и бурые чащобы камышей за ним и даже тот берег с окраинными домами заречной улицы. Только пахота на бугре за избами еще размыто синела. По той стороне, полевой дорогой, мимо намокших, резко желтевших скирдов новинкой соломы, плелась подвода, и было видно, как лошадь усердно мотала головой, помогая себе тащить телегу. Витька долго следил за нею, потому, должно быть, что ничего живого не попадалось на глаза и глядеть было не на что. Глядел на телегу и я... Вдруг Витька обернулся и закивал мне, замахал рукой. Я было не понял, в чем дело, но тут и сам за разговорами на кухне, за шумом самовара услыхал глухой и ровный гул самолета. В доме сразу все всполошились. Хозяйка прибежала с моим пальто, просохшим, с горячей подкладкой, потом побежала помогать Наливайкам, сама же подхватила корзину и потащила в сени. - Ой леший! Да что ж он так-то налетел,- приговаривала она.- Чаю не попили. - И на том спасибо,- выходя, ссутулилась в низких дверях Наливайка-младшая.- Заходите когда... - Да вы городами, городами бегите. Тут ближче... Самолет, развернувшись над селом, серым кургузым саранчуком промелькнул за деревьями и пал где-то в поле. Уже за сараем я торопливо сунул руку хозяйке, она, простоволосая, с откинутым на плечи платком, тревожно озабоченная тем, как бы мы не опоздали, неловко подала мне свою маленькую, неприятно жесткую и сухую руку и, приговаривая: "Вы уж извиняйтя... Заходитя",- растроганная не расставанием с нами, а скорее самой процедурой прощания, стыдливо и смущенно завлажнела глазами. Я взял у Наливайки-младшей корзину с гусем, и мы пошлепали торопливым скользучим бежком по раскисшей огородной тропке - я, за мной Наливайка-младшая и уж за ней, растопырив руки, толсто закутанная бабка. - Час вам добрый! - кричала вослед нам от сарая хозяйка.- Ох, лихо мое! 3 К самолету никто не опоздал: в полутемном железном чреве кабины уже сидели и лейтенант со своей попутчицей, оживленной предстоящим полетом, и гражданин с ревизорским портфелем, и те две девчонки в высоких копноподобных прическах. В овальную дверь было видно, как внизу, возле стремянки, покуривая и часто сплевывая, нарочито налегая на матерок, панибратничал с пилотами аэродромный диспетчер. Наливайки сели в конце на разных скамейках, и, когда самолет взревел, задрожал всем телом и помчался, они, грузно припечатанные к сиденью, уставились друг на друга, окаменело переживая оторопь. Сначала за окном струилась близкая трава, потом она незаметно отступила вниз, стала полем, самолет накренился, поворачивая, земля резко провалилась, и в этом провале, в буром разливе камышей оловянно заблестела кривулистая речонка. Мы летели над долиной Варакуши, ближе к левому ее косогору, и вскоре внизу поплыли четкие квадратики дворов. Я даже разглядел сруб колодца под кручей с нитками тропинок, веером протянувшихся от него к избам, и, мысленно пробежав по одной из них, отыскал по вялому, затухающему дымку над соломенной крышей Витькину избу. Разглядел и неубранную грядку капусты, и сарай, и ворошок хвороста нa дворе. А еще успел разглядеть черное пятно перед палисадником, и я догадался, что это все еще стоит на улице Витька. Мне показалось, что мелькнуло его запрокинутое лицо - светлое пятнышко на темном фоне бушлата: должно быть, он глядел на самолет. И то, как от соседнего дома отделилось красное и двинулось навстречу Витьке... Самолет забирал все выше, и стало видно далеко окрест: неоглядно простирались ухоженные поля - зеленые и черные, с пятнами скирдов на взметах, с жирными полосами дорог, разумно обходивших овражки и кочковатые низины, пестрая россыпь коров мелкой галькой виднелась на яркой озими. Сама же деревня, вытянувшаяся двумя долгими улицами по обе стороны Варакуши, под конец смешалась и разбрелась домами, и это был уже сам райцентр. Я отыскал базарный майдан с белой церквушкой, заезжий дом рядом с нею, где провел четыре командировочные ночи, и розовый брусок школы по другую сторону площади в окружении серых безлистых садов. За школой широко белела вода местной Рицы в голых глинистых берегах. Своими очертаниями пруд походил на балалайку, основанием которой служила ровная грядка плотины, а грифом - втекавшая в него Варакуша. С высоты все это казалось ничтожно малым, игрушечным, каким-то воплощением суеты сует. И только сама земля с высотой становилась еще шире и беспредельней. И опять в корзине забился и закричал гусь, и все повернули головы, обрадовались происшествию, снявшему тягостное напряжение полета, засмеялись, заговорили. Покраснев, деланно заулыбалась и Наливайка-младшая: ей было неловко, что она везла такую беспокойную ношу. На крик гуся высунулся из служебного отсека пилот, широколицый, густобровый, в лихой аэрофлотской фуражке с эмблемами. - Это у кого такая веселая закуска? - спросил он, оглядывая пассажиров. Все уставились на бабку. - А ну, давай, старая, шуранем его за борт,- сказал летчик.- Эх и полетит! - И ее заодно, чтоб знала место,- желчно буркнул гражданин с портфелем.- Совсем обнаглели... Наливайка-младшая побагровела от смущения, маленькие глаза ее замигали, но бабка даже не повела бровью. - Ничего, мать,- летчик блеснул белозубой улыбкой.- Давай действуй... Гусь - это штука! Все рассмеялись, он подмигнул и захлопнул за собой дверь. Под крылом пластались дымные космы тумана, и вскоре самолет нырнул точно в вату - во что-то белое и глухое... Евгений Иванович Носов. Шопен, соната номер два --------------------------------------------------------------- Евгений Носов, Избранные произведения в 2-х томах, том второй, изд-во "Советская Россия", Москва, 1983. OCR и вычитка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com) --------------------------------------------------------------- Рассказ После первых осенних дождей серый пыльный большак почернел, умягчился упруго и был до глянца накатан автомобильными колесами. Сахарозаводской грузовик бежал по нему ходко, почти не гремя бортами, будто по асфальту. В шоферскую кабину никто не стал подсаживаться, всем оркестром в двенадцать человек ехали в кузове на клубных откидных стульях. Здесь, на вольном ветерке, можно было курить, слушать, как Ромка, валторнист, травит свои бесконечные анекдоты, и перешучиваться со студентами, присланными убирать сахарную свеклу. Машина, сверкавшая никелем труб, привлекала девчат, что работали по всей дороге, они отрывались от бурачных куч и с любопытством глядели из-под ладоней, выпачканных землей, на разнаряженных музыкантов. - Эй, завлекалки! - задевали их ребята.- Сыграть вам па-де-де? Чтоб веселее работалось? Ромка хватал с колен валторну и, пузырясь на ветру плащом-болоньей, рвал студеный осенний воздух рублеными пронзительными звуками "Лебединого озера": "Лата-та-та-та-а-тара-та-а-а..." В ответ летели бураки, грохали по машине, парни, с хохотом пригибаясь, прятали головы за высокие планчатые борта, а Пашка, схватив тарелки, ловко, по-теннисному, со звоном отбивал ими свеклу. - Полегче, полегче там! - кричал он с азартом, поправляя сбитую кепку.- Чего урожай расходуете! - Взяли б да помогли! - кричали девчата.- Ишь вырядились! Тунеядцы! Машина проносилась мимо, а по сторонам, зажигаясь шутливой перебранкой, уже бежали к дороге, к грузовику, новые стайки девчат и дружно бомбили кузов бураками. - Эх, соскочу! - хохотал Пашка.- Ой, поймаю курносую! - Под градом бураков он уже не отбивался, а лишь закрывал лицо тарелками, тогда как Ромка, высунув за борт один только раструб, продолжал неистово дудеть, подзадоривать студенток: "Ти-та-та-та-та-а-а..." Шофер неожиданно тормознул, в решетке заднего окна показалось его злое лицо. - Вы что, чокнутые? Стекла побьют! Дядя Саша, старший в оркестре, от самого завода ехавший стоя, облокотясь о кабину, и тоже во время налета девчат вынужденный пригибать голову, обернулся и осадил парней: - Хватит вам! Павел, ты как с инструментом обращаешься? - А что ему сделается? - Пашка с недоумением повертел никелированными дисками. Дядя Саша нахмурился. - Положи тарелки. Нашел игрушки! И вы тоже - угомонитесь. - Все, старшой, все! Ребята нехотя рассаживались по стульям. А дядя Саша ворчал: - Разбаловались, понимаешь... Не на свадьбу едем, Понимать надо. - Ну все, отбой. Мир-дружба! Серенькая, в мелком крапе кепка старшого была надвинута до самых бровей. От встречного ветра фиолетово синели впалые щеки, выбритые перед самым отъездом. Из кармана жесткого шевиотового плаща воронкой кверху торчала его сольная труба в черном сатиновом чехольчике. По давней привычке он всегда держал ее при себе. Ромка снова принялся за свои байки, ребята обступили его, висли на плечах друг у друга, гоготали вовсю. А дядя Саша, расстегнув плащ, из-под которого сверкнула на пиджаке красная орденская звездочка, достал из бокового кармана сигарету и, раскурив ее в затишке, за кабиной, продолжал отрешенно глядеть на бегущую встречь дорогу. Мимо с глухим ревом и чадными выхлопами прошел КрАЗ. В кузове, наращенном грубыми неоструганными досками, и в двух его прицепах дядя Саша успел разглядеть серые вороха еще не просохшей свеклы. Следом промчались два голубых близнеца-самосвала - тоже со свеклой, и у обоих на дверцах по белому знаку автотранса. Колхозы спешили, пока позволяла погода, управиться с самой докучливой культурой. Великая русская равнина в этих местах постепенно начинала холмиться, подпирать небо косогорами, отметки высот уже уходили, пожалуй, за двести метров и выше. В глубокой древности эту гряду холмов так и не смог одолеть ледник, надвинувшийся из Скандинавии. Он разделился на два языка и пополз дальше, на юг, обтекая гряду слева и справа. И может быть, не случайно на этих высотах, не одоленных ледником, без малого тридцать лет назад разгорелась небывалая битва, от которой, как думалось дяде Саше, спасенные народы могли бы начать новое летосчисление. Враг, грозивший России новым оледенением, был остановлен сначала в междуречье Днепра и Дона, а потом разбит и сброшен с водораздельных высот. В августе сорок третьего, будучи молодым лейтенантом, тогда еще просто Сашей, он заскочил на несколько дней домой и успел захватить следы этого побоища на южном фасе. К маленькой станции Прохоровке, куда был нацелен один из клещевых вражеских ударов, саперы свозили с окрестных полей изувеченные танки - свои и чужие. Мертво набычась, смердя перегоревшей соляркой, зияя рваными пробоинами, стояли рядом "фердинанды", "тигры", "пантеры", наши самоходки и "тридцатьчетверки", союзные "Черчилли", "шерманы", громоздкие многобашенные "виктории". Они образовали гигантское кладбище из многих сотен машин. Среди них можно было и заблудиться. Дядя Саша курил на ветру, оглядывая высоты, ныне дремлющие под мирными нивами, а сзади него ребята шумно обсуждали какую-то поселковую новость. - Зойка приехала? - слышался возбужденный Пашкин голос.- Заливаешь? - Сам видел,- рассказывал Роман.- Юбка - во! До пят. С каким-то флотским. - Хахаль небось. - Да похоже - муж. В универмаге ковер смотрели. Я подхожу: привет, Зоя. А она черными очками зырк-зырк: "Это вы, Рома? Я вас и не узнала. Богатым будете". - Про меня не спросила? - с неловкостью хохотнул Пашка. - Нужен ты ей больно!.. Тогда, в Прохоровке, дожидаясь попутной машины домой, на сахарный завод, дядя Саша долго ходил среди танковых завалов. Знойный августовский ветер подвывал в поникших пушечных стволах, органно и скорбно гудел в стальных раскаленных солнцем утробах. Но и мертвые, с пустыми глазницами триплексов, танки, казалось, по-прежнему ненавидели друг друга. Дядя Саша разглядывал пробоины, старался распознать, кто и как обрел свой конец, пока не натолкнулся в одном месте на тошнотворно-сладкую вонь, исходившую от "тигра" с оторванной пушкой. Видно, наши саперы, перед тем как оттащить танк с поля боя, по небрежности не обнаружили внутри, проглядели труп немецкого танкиста. А может, в тот момент он еще и не был трупом... - Спорим, уведу! - все кричал, горячился Пашка за спиной дяди Саши.- Нет, спорим?! - Кого, Зойку? От этого морячка? Сядь, не рыпайся. - Давай на бутылку коньяку. Жорик, будь свидетелем! - Брось, дело дохлое,- успокаивал Ромка.- Морячок - что надо. Бумажник достал за ковер платить - одни красненькие. - Плевал я на красненькие. Только пальцем поманю. Я ж с ней первый гулял. - Ты первый? Ну, трепач!.. Теперь этого танкового кладбища нет. Оно распахано и засеяно, а железный лом войны давно поглотили мартены. Заровняли и сгладили оспяные рытвины от мин и фугасов, и только по холмам остались братские могилы. Дядя Саша, иногда наведываясь в поля с ружьецом, замечал, как трактористы стороной обводят плуги, оставляют нетронутыми рыжие плешины среди пашни. И как пастухи, выгоняя гурты на жнивье, не дают скотине топтать куртинки могильной травы.