Он торопил Натаху глазами и даже помахал кепкой, но, не выдержав, сам поспешил навстречу. - Папка-а! - звеня голосом, ликуя, не веря, закричал Сергунок, выплескивая все разом в своем восклицании, в одном только слове, которое в эту минуту сделалось главным, единственным, заменившим все остальные ненужные слова, ровно бы забытые начисто, и, как тогда, на сенокосе, первым сорвался бежать и, добежав, повис на руке, засматривая в лицо Касьяна, повторяя уже умиротворенней, со счастливым облегчающим всхлипом: - Папка... - А я жду, а вас нету и нету,- сквозь терпкую горечь проговорил Касьян.- Нету и нету... Тут же налетел Митюнька, молча, должно быть в подражание старшему, обхватил и повис на другой отцовской руке, и Касьян, связанный, распятый ребятишками, так и стоял посередь дороги, пока не подошла Натаха. - А где же мать? Мать-то чего? - Ох, да ну ее! - перевела она дух.- Сичас да сичас... Четой-то ищет... Говорит, идите пока... Ну чего тут у вас? Скоро ли? - Да вот ждем... Уже небось десять, а пока ничего. На выгоне Касьян определил их в сторонке на непримятой траве, но не успел, присев рядом, искурить папироску, как на крыльце появился Прошка-председатель вместе с прибывшим лейтенантом. Тут и там толпившиеся люди ожили, повалили к конторе, и Касьян, предупредив: "Пока тут будьте", направился к крыльцу и сам, тянясь шеей, заглядывая поверх голов. Прошка-председатель был в своей низко насунутой кепочке, все в том же куропатчатом обвислом пиджаке, но в свежей белой рубахе, наивно, по-детски застегнутой под самый выбритый подбородок. Рядом с ним у перил остановился непривычный для здешнего глазу, никогда дотоль не бывавший в Усвятах военный, опоясанный по темно-зеленой груди новыми ремнями, в круглой, сиявшей козырьком фуражке и крепких высоких сапогах, казавшийся каким-то странным, пугающим пришельцем из неведомых обиталищ, подобно большой и непонятной птице, вдруг увиденной вот так вблизи на деревенском прясле. Смугло выдубленное лицо его было сурово и замкнуто, будто он ничего не понимал по-здешнему, и Прошка был при нем за переводчика. Прошка-председатель пошатал руками перило, взад-вперед покачался сам, выжидая, пока подойдут остальные, и, когда воцарилась тишина, сказал: - Значит, так, товарищи... Ну, зачем вы тут - все знаете. Так что говорить лишнее не стану. На прошлой неделе мы проводили в армию первых семнадцать человек. Я и сам тади думал, что этого, может, и хватит и мы с вами будем по-прежнему работать и жить за минусом тех семнадцати. Но дело заварилось нешутейное, тут таить нечего, понимаешь... Приходится, стало быть, нам еще пособлять... Прошка-председатель достал из-за края пиджака какие-то листки, заглянул в них. - Повестки уже розданы, но мы тут с представителем военкомата еще раз поуточняли, чтобы, значит, никакой путаницы... Говорил он каким-то серым голосом, пересовывая листки бумаги, будто они жгли ему пальцы,- нижние наперед, верхние под низ, потом опять все сначала. - Пойдете отсюда организованно, чтоб не тащиться одним по одному, не затягивать время. Так что слушайте теперь вот его, вашего командира, и все его исполняйте. У меня пока все. Он сунул листки в руки лейтенанта, нетерпеливо прошелся у него за спиной, остановился, передвинул кепку, еще раз прошелся и, подойдя к перилам, опять пошатал их обеими руками. Листки, должно, были сложены неправильно, потому что молчаливый лейтенант взялся неспешно, с давящей обстоятельностью наводить в них какой-то свой порядок: опять положил верхнюю бумажку под низ, нижнюю - сверху, а ту, что была до того наверху, заложил в середину. После чего без всяких предварительных слов и пояснений сразу же выкрикнул: - Азарин! С ответом почему-то не поспешили, возможно, потому, что уж слишком вдруг было выкликнуто,- по пальцу ударь - и то не сразу больно, а сперва лишь удивительно,- и лейтенант, оторвавшись от бумаги, переспросил: - Есть такой? Эм... Вэ? - Е-есть! - послышался встревоженно-оробелый отклик. - Азарин! - повторил опять лейтенант и прицелисто поводил по площади строгими глазами. - Я! Я! - поспешил объявиться вызванный.- Тут я. - Азарин, три ш-шига вперед! Из толпы, весь в смущении, с растерянно-виноватой улыбкой на опаленно-красном дробном лице, бормоча сам себе "иду, иду", протолкался невеликий мужичонка, по-уличному Митичка, числившийся скотником на усвятской молочной ферме. - Тэ-эк...- протянул лейтенант, помечая что-то в листке карандашом. Митичка, стоя перед крыльцом, стесняясь своего на виду у всех одиночества, продолжал улыбчиво озираться, перебирать парусиновыми туфлишками - вертелся, будто червяк, выковырнутый из земли. - Азарин, смир-р-но! - вдруг резко скомандовал лейтенант, которому, видимо, была неприятна и оскорбительна этакая разболтанность, и вздрогнувший Митичка враз замер навостренным коростелем - крылья по швам, клюв кверху. Лейтенант внимательно, изучающе посмотрел на Митичку, как бы оценивая материал, с которым придется работать, и, опять сказав "тэк", уткнулся в бумагу. - Витой! - Я Витой!- готово отозвался Давыдко. - Три ш-шига вперед! В одну ширенгу стынови-и-ись! Давыдко провористо выбежал, пристроился к Азарину и поровнял по его парусиновым туфлям с коричневыми, как у жуков, нососпинками свои юфтовые ботинки. - Горбов! - Есть Горбов,- раздался сдержанный бас с покашливанием. Крупным тяжелым шагом выступил Афоня-кузнец в своей особой, афонинской одеже: старом, жужелично лоснящемся пиджаке, негнуче вздутых штанах, тускло поблескивающих на коленках, заправленных в разлатые сапожищи. Свою белую сумку из подушечной наволочки он никуда не сдавал, словно бы позабыл о ее существовании за широченной сутулой спиной, и та уже успела вымараться пиджачной смагой. Лейтенант дольше, чем предыдущих, осматривал Афоню, даже обернулся с каким-то вопросом к ходившему позади него Прошке-председателю и, ставя против Афониной фамилии энергичный отчерк, дважды повторил свое "тэк". Вскоре подобрали Николу Зяблова, который тетешкал, успокаивал раскапризничавшегося неходячего младенца, мешавшего ему слушать фамилии. Намаявшись и от мальчонки, и от ожидания своего вызова, Никола, когда его наконец окликнули, даже позабыл отдать жене пацана, а так и шагнул было в строй вместе с дитем, отчего народ маленько развеселился, посмеялся этому курьезу. Потом через несколько человек вызвали Матюху Лобова, ожидавшего череда с перекинутой через плечо гармошкой. И сразу за его спиной завыла Матюхина Манька - с таким же, как и у Матюхи, носом розовой редисочкой, с упавшим на плечи платком,- замахала обеими руками, будто отбивалась от налетевших оводов. - Да Матвеюшка мой едина-а-ай... - А ну цыть! - огрызнулся Матюха, безброво насупясь, отдергивая рукав, не даваясь жене ухватиться.- На-ка, подержи гармонь. - Да че мне гармонь! Че гармонь...- голосила Манька, невидяще цапая протянутую ливенку, и та, расщеперясь мехами, подвыла ей какой-то распоследней пронзительной пуговицей. Лобов беззвучно, как кот, вышагнул вперед в своих обмятых покосных лапотках и, перемогая бабий позорливый плач, досадно погуркав пересохшим горлом, проговорил, преданно глядя на лейтенанта: - Развылась тут... Небось не в гроб заколачивают, реветь мне. Однако лейтенант не обратил внимания на Матюхины слова, а лишь со вниманием поглядел на его лапти, продолжил чтение списка. Шеренга все увеличивалась, от тесноты и скученности обступавших людей строй начал кривиться левым наращиваемым концом, и Прошка-председатель уже раза два обращался к собравшимся: - Товарищи, попрошу дать .место. Отойдите лишние. Сколько говорить, понимаешь! Лехой Махотиным закрыли первый ряд человек в двадцать. Солнце начало припекать, становилось жарковато, и Леха, оставив жене пиджак и кепку, занял свое место во вчерашней небесно-синей блескучей косоворотке, перехваченной наборным кавказским ремешком. Выполосканный в Остомле чуб играл на ветру и солнце крупными смоляными завитками, да и сам Леха был какой-то весь выполосканный, прибранный и ясный, каким бывал он, пожалуй, раз в году, после своей пыльной комбайновой работы. Лейтенант откровенно засмотрелся на него и тоже с нажимом отчеркнул в бумагах, после чего выкликнул Недригайлова. На эту фамилию никто не откликнулся, и лейтенант, тоже порядком упревший в своих ремнях, нетерпеливо повторил, добавив для ясности инициалы - "Кэ...Вэ". - Есть такой? - Пишите - есть! - подала голос за мужа Степанида, так и не снявшая Кузькиной кепки. - Тут, тут он! - подтвердили и мужики. - Недригайлов, три ш-шига вперред! - наддал осерженным голосом лейтенант. Кузьма по-прежнему не выходил, и пришлось вмешаться Прошке-председателю: - Кузьма! Кова ляда? Шуточки тебе, что ли? Степанида, чей картуз на тебе? Где мужик, понимаешь? Бледная Степанида виновато молчала, убрав вовнутрь рта покусанные губы. - Да тут он, Прохор Ваныч,- пытались разъяснить из толпы.- Токмо он тово... маленько не рассчитал... А так - тута, за конторой находится. - Эть, понимаешь...- сдавил челюсти Прошка-председатель.- Позорить мне ополчение! Макнуть его, подлеца! - Да уже макали. Щас ничего уже. В телегу, дак за дорогу оклемается. За это похлопочем. К месту как есть выправим. - Меру надо знать...- буркнул Прошка и отвалил от перил. К Касьяну тихо подошла Натаха, тронула за рукав, но он, прикованный вызовами, не сразу осознал ее присутствие. - Сейчас тебя, Кося,- сказала она, стиснув его руку.- Ох... - Ага, скоро должны,- не отрывая взгляда от крыльца, вытягивая шею, отозвался Касьян. Ожидая этого момента, он присмаливал одну цигарку за другой и, когда его назвали, не сразу признал свою фамилию. Касьяну показалось, будто вызвали не его, но кровь уже сама откликнулась, ударила напором в шею, и он, услышав, как выкликнули его вторично, подтолкнутый Натахой: "Тебя, тебя кличут",- так и вышел оглохший, с липким звоном в ушах, будто саданулся о невидимую притолоку. Стоявший в первом ряду Матюха, обернувшись, что-то сказал ему, приветно заулыбался, но Касьян ничего не понял и, как бы не узнав Матюху, уставился на лейтенанта, делавшего очередную пометку. Кого еще выкликали, он долго не слышал, пока не рассосало этот застойный гул в ушах, пока не отпустило плечи, онемело скованные какой-то неподвластной силой. -- Разиньков! - продолжал выкликать лейтенант. -- Я! - Рукавицын... Отсюда, из строя, разила глаза всякая мелочь и ерунда, на которую прежде и не глядел бы, не видел этого: ненужно раздумывал, откуда взялся под конторским окном куст крыжовника. Сто раз бывал здесь и ни разу не видел. То ли Дуська-счетовод когда посадила, то ли так, сам по себе, самосевка. Та же Дуська небось сплевывала в окно кожурки, они и занялись расти... Потом углядел под крыжовником пестрявую курицу с упавшим на глаз красно-тряпичным гребнем. Странно, что она не боялась всей этой толкотни, будто здесь никого и не было, она одна-разъединая со своим делом. Курица, лежа на боку, словно кайлом, долбила край ямки, обрушивала комья под себя, после чего, мелко суча свободным крылом, нагребала на спину наклеванную землю, топорщилась всеми перьями, блаженно задергивая веком единственный глаз. За такое дело курицу следовало бы потурить, потому как оголяет, подлая, корни. Но куст был уже без ягод, должно, еще зеленцой обнесли пацаны, и теперь стоял никому не нужный, разве что этой заблудшей птице. - Сучилин Вэ Пэ! - Так точно, я! - Сучилин А Мэ! - Иду! Солнце жгло спину сквозь пиджак, калило суконный картуз, и было странно Касьяну стоять вот так стреноженно, самому не своим в виду своей же деревни, в трех шагах от жены и детишек. Он заискивающе обернулся, и Натаха, прижимая к себе, к животу своему обоих ребят, растерянно, принужденно улыбнулась, дескать, здесь мы, здесь... - Сучилин Лэ Фэ! - Я-а! - Сучков! - Есть Сучков! Оставшиеся на воле немногие мужики, стомясь ожиданием, выходили на оклик с поспешной согласностью, будто опасаясь, что им, последним, уже не найдется места. Но место находилось всем, и уже начали лепить четвертую шеренгу. Набиралось не, как думалось раньше, пятьдесят ходоков, а, поди, все восемьдесят! И сразу стало видно, с чем остаются Усвяты - с белыми платками, седыми бородами да с белоголовыми малолетками. Лейтенант сложил бумажки пополам, затолкал их в планшетку и, оглядев строй, спросил: -- Вопросы есть? Вопросов не было. -- Больные? С потертостями? Не нашлось и таких. Лейтенант вынул из брючного кармана часы и посмотрел с ладони на их время. - Так, товарищи...- сказал Прошка-председатель, оглядывая пустырь перед конторой - молчавших мужиков в строю, присмиревших женщин вокруг ополчения.- Если кто хочет чего сказать - выходи сюда, на крыльцо, и скажи. Люди молчали. - Дак будет чье слово? - Ясно! - выкрикнул за всех из строя Матюха Лобов, белевший новыми веревочноперекрещенными онучами. - Ну тогда дайте мне... - Давай, Прохор Ваныч! - опять выкрикнул Лобов. - Ну дак вот... Председатель кинул взгляд в ветреное поле, потом, пройдясь туда-сюда по крыльцу, поперебирал чего-то в карманах и снова вернулся к перилам. - Я вон хоть и велел повесить новый флаг, но нынче у нас не праздник. Не до веселья нам. Война - тут объяснять нечего. А повесил я флаг за той надобностью, чтобы каженный видел, чего вы идете оборонять. Все, стоявшие перед конторой, невольно подняли глаза на крышу. Там, над коньком, билось и хлопало, гнуло и шатало на ветру долгий оструганный шест свежее кумачовое полотнище. И многие за сутолокой утра видели его впервые, в первый раз подняли взгляд выше конторских окон. - Но,- продолжал Прошка,- оборонять вы идете не просто вот этот флаг, который на нашей конторе. Не только этот, не только тот, что в Верхних Ставцах либо еще где. A главное - тот, который над всеми нами. Где бы мы ни были. Он у нас один на всех, и мы не дадим его уронить и залапать. Прошка постоял, скосив голову набок, будто прислушиваясь к трепетному биению флага над головой, и добавил, уточняя сказанное: - Дак тот, который один на всех, он, понимаешь, не флаг, а знамя. Потому что вовсе не из материялу, не из сатину или там еще из чего. А из нашего дела, работы, пота и крови, из нашего понимания, кто мы есть... Прошка окинул взглядом присутствующих, проверяя по лицам, понятно ли он сказал, и продолжил: - Конечно, кличут вас, ребята, не на сладок пир. Об этом и говорить нечего. Идешь драть чужую бороду - не во всяк час уберегешь и свою. Тут уж не плошай. Ну да, как сказывали наши деды, в бранном поле не одна токмо вражья воля, а и наша тож. А с нами еще и справедливое дело. Потому как не мы, понимаешь, на него, а он посягнул на нашу землю. А своя земля, ребята, и в горсти дорога, и в щепоти родина. В эту тихую на площади минуту кто-то опять тронул сзади Касьяна. Он обернулся и, враз ватно обмякнув, увидел мать. Серая в своей сарпинковой одежке, в сероклетчатом бумажном платке, она пробралась через ряды и мышью потеребила Касьяна. - Дак нашла, нашла я! - радостно шептала она, торопливо вкладывая в его ладонь тряпичный комок.- Тут пуповинка твоя. Пуповинка. От рождения твово. На случай берегла. Дак вот и случай. Бери, бери, милай. Так надо, так надо... Касьян пытался заслонить мать спиной, уберечь ее от лейтенанта, но тот, заметив какой-то непорядок в строю, уже строго нацелился в его сторону, и Касьян отстранил от себя мать: - Ступай, мама. Нельзя... - Иду, иду...- поспешно, согласно закивала она и, воздев руки,- маленькая, едва по Касьяново плечо,- немощно потянулась к нему с лихорадочно-поспешным поцелуем. -- Ну, час добрый! Час добрый, сынок. Смотри там... Храни тебя господь. 17 По тому, как уходило усвятское ополчение, пыля знойным проселком меж еще не завосковевших хлебов, старики угадывали, как лют был нынешний враг, как подло он преднамерил свое необъявленное нападение, рассчитывая вместе со всем прочим не дать управиться со жнитвой, лишить супротивное войско его главной опоры - хлеба. Прежде, сказывали старики, будто бы перед тем, как сойтись, дожидались страды, очищали поле и бились на убранной не столь ранимой земле. Дорога в ту военную сторону уходила как раз хлебным наделом, обступившим деревню с заката от самой околицы. Нынче, как ни в какой день, расшумевшееся на ветру, ходившее косыми перевалами, то заплескивая дорогу, то отшатываясь от нее обрывистым краем, поле словно бы перечило этому уходу, металось и гневалось, бессильное остановить, удержать от безвременья. Версту, а то и две провожали отряд бабы и ребятишки, толпой волоклись позади, глотали дорожную пыль, иногда забегая вперед по тесной, заросшей полыном и осотом обочине, запинаясь о пашенные окраинные комья, прикрытые пустотравьем, чтобы сказать что-нибудь еще или хотя бы взглянуть на своего суженого, отца или брата. Было душно и жарко идти рядом с колонной, занявшей собой весь узкий проселочный коридор, тяжело топавший и густо, непродыхаемо пылившей даже на этом вольном степном ветру. И только лейтенант, качавшийся в седле над мужицкими головами, обдуваемый этим ветром, еще не успел пропылиться и тем смешаться со всеми. За ветряком, стоявшим на древнем могильном кургане, бабы, надорванные внутренней безголосой скорбью, начали отставать одна по одной, останавливались, махали сорванными с головы платками, что-то еще докрикивая издали, или же молчаливыми изваяниями замирали среди поля. Лишь Лобова Манька долго еще не поворачивала вспять. С гармошкой через плечо, которую она, облегчая Матюху, не хотела отдавать, сопровождаемая тремя босоногими девочками с испуганно-строгими личиками, безмолвно бежавшими за матерью растянувшимся выводком, она время от времени появлялась то справа, то слева от третьего ряда, где шагал, снявши картуз, Матюха, размашисто вышлепывая своими лаптешками. - Давай гармонь! - завидев жену, всякий раз кричал ей Матюха, пытаясь спровадить ее домой, и, когда та опять не отдавала, поддерживая тем самым свою причастность к строю, он строго отворачивался, не хотел больше ни о чем говорить. - Ты иди, иди знай,- шурша по краю колосьями, выкрикивала она.- Али мы тебе мешаем? И снова молча шли, дружно, охотно по первым верстам, храня торжественность начатого дела, гукали и шлепали сапогами, лаптями, ботинками, веревочными чунями. - Ну ладно, прощай, Мотя! - наконец выдохнула Манька.- Глаза видят, а уже все одно не наш. Прощай! Она на ходу сняла гармошку, передала крайнему новобранцу и, остановясь, дернув под горлом косынку, распахнув душу, крикнула своим девочкам: - Побегите, девки, побегите! Поглядите на отца еще! А я уже не могу... И, пьяно сойдя с дороги, волоча по земле платок, ничком, как в бурную, невзгодную воду, пала в ходуном ходившее жито. Касьян, окликая с дороги отстававших баб, оглохших и беспонятных: "Сторони-ись! Эй, берегись там!" - ехал в первом возу, держась поодаль от колонцы, чтобы не хлебать понапрасну пыли. Со своими он распрощался еще у конторы, обе, и мать, и Натаха,- без ног, на последнем пределе, куда ж им было еще бежать, какие там провожанья. Взяв с собой ребятишек, все время моляще глядевших на него, ловивших каждое его движение, пока в последний раз обходил-лошадей, поправлял упряжь, и уже с возка, выбрав и натянув вожжи, придерживая коней, застоявшихся у коновязи, нетерпеливо попросил: "Все, все, Наталья! Мам, все!" Женщины покорно отступились, отпустили грядку, и он с места взял рысью. Но еще до ветряка, отъехав с четверть версты, круто остановил и, поцеловав оробело-притихших сыновей: "Ну, сынки..." - ссадил их с повозки, и те, держа друг дружку за руки, остались стоять на дороге, глядя вослед пыльному облаку, поднятому отцом, догонявшим отряд. Обогнав Селиванову повозку, Касьян отпустил вожжи, лошади перешли на шаг, отфыркиваясь, радуясь недавнему бегу, и он полез за кисетом, чтобы в первый раз за все утро покурить без спешки. Когда дорога очистилась от провожатых, дедушко Селиван, оставив своих лошадей идти самих по себе, подсел к Касьяну. Был он торжественно-возбужден этим нарядом и все время озирался, радовался езде, дороге, глядел, как плескались у колес матереющие хлеба. - Ну, пошли наши! - воскликнул он, засматривая из-под руки на колонну.- Пошли, соколики! - Как там Кузьма? - поинтересовался Касьян. - А ничего. Храпит во все заверти. Часть мешков с Селивановой повозки Касьяну пришлось переложить на свою, а на высвободившееся место, на дно, уложили Кузьму. Уже перед самым отходом Кузьма, встрепанный, с отекшим лицом, вылетел вдруг из-за угла конторы, кинулся было в ряды, но его оттащили, и он, отпихиваясь, расталкивая мужиков, ударил кого-то, крича: "Кав-во? Меня не пущать? Да я вас..." Пришлось его связать, уложить в телегу и прикинуть плащом. Кузьма долго вертелся, пытаясь освободиться, выкобенивался и матерился, но потом его утрясло, и он, угомонившись, снова захрапел. Деревня еще долго виделась позади, сначала кровлями, потом одними только купами старых темных ракит над светлой нивой, пока не перевалили за первый пологий увал, убравший за себя Усвяты, и только старый, за ненадобностью давно уже распятый ветряк все еще одиноко маячил среди поля, томя душу последним видением родимых мест. - Подтяни-и-ись! - покрикивал лейтенант, поворачиваясь в седле и оглядывая колонну. После часу ходьбы отряд заметно растянулся, пожижел рядами. Только самые первые еще старались идти согласно, тогда как прочие мужики, толкая друг друга плечами от непривычки ходить нога в ногу в такой тесноте, уже давно сбились, потеряли шаг, а в хвосте и вовсе каждый топал сам по себе нестройной ватажкой. Но, несмотря на то, шли споро, со свежей размашистостью, будто стремились поскорее отбежать от Усвят, за пределы своей округи. Дедушко Селиван, поглядывая в их сторону, укоризненно прокричал Касьяну: - Гляжу я, никак не могут командой ходить! Нешто это строй - кто в лес, кто по дрова. Еще и не шли, ветряк видать, а уже хвост волокут. Во, слышь, командир опеть "подтянись" кричит. Эдак и горла не хватит, кричать так-то. - А он пусть не кричит. Сердитый больно,- буркнул Касьян. - Командир-то? Не-е! Он нужное требует. Вы ведь, поглядеть, чурки сырые, неошкуренные. Командирское дело какое? Его дело задать шаг, швыдко али нешвыдко. А уж строй сам должон ногу держать, как задано. Тади и марш не уморен, и кричать командиру нечего. До настоящих-то солдат - ох ты, братец мой! - Как думаешь,- спросил Касьян,- ситнянские какой дорогой пойдут? На Разметное али на Ключевскую балку? - Какой же им резон на Разметное итить? Ясное дело - на Ключики. А чего? - Да Никифор мой должен пойти. - Ох ты! И его взяли? - Поше-ел! Да хотел повидаться... - Ну да перед Ключами Верхи будут, оттуда и поглядим. Ежели ситняки напрямки двинут, полем, как мы, дак с Верхов далеко видать. Человек не иголка, а целое ополченье и вовсе в поле не утаится. В прежние времена, сказывают, на теих Верхах сторожевая вежа стояла. - Это для чего? - Для догляду. Караулили, не набегут ли с дикого поля хангирейцы. Ежли что, дозорные люди сразу и подадут знать. Подпалят наверху вежи бурьян або хворост. А уж за Остомлей, за лесом, другая вежа была. Та потом себе дымить зачинала. Так аж до самых Ливен, а то и дале - дымы. Мол, татары идут, хангирейцы. Доедем до Верхов - глянем твоего Никифора, коли ситняки нонче выступили. - Дак и савцовские тоже седни идут. - Ага, ага... Стало быть, всех одним днем кличут. Тем временем кончилось усвятское поле, открылась пологая балочка, коих в этих местах - за каждым увалом. По дну лощины сквозь осочку и лозняк несмело пробивался только что народившийся безымянный ручей. Лейтенант свел отряд до самого долу и тут остановил, объявил перекур. В логу стояла тишина, никем не топтанная трава медово млела под безоблачным солнцем, и там, в вышине, будто вечная музыка, совсем как весной, звенели и ликовали невидимые жаворонки. Долго ли шли строем, всего и одолели одно поле, но мужики, ровно малые дети, обрадовались перевалу, и не столько самому отдыху, сколь возможности рассыпаться, разбежаться в разные стороны. Теперь можно было сесть, развалиться на бархатной травке, покурить в охотку, и все это представлялось нежданным благом. Но все первым делом наперегонки, треща кустами, ринулись к ручью, вставали перед ним на колени, пластались на животы и пили, пили, зачерпывая пригоршнями и картузами или дотягиваясь губами до воды. Напившись, принимались плескать себе в пыльные лица, на потные загривки и, утираясь, кто тем же картузом, кто подолом рубахи, благодарно поглядывали на лейтенанта, что, сидя поодаль от всех на старой кротовой кочке, покуривал свой "Беломорканал", придерживая в поводу жеребчика. В повозке застонал, завозился Кузьма, было видно, как он, вскидывая голову, бодал изнутри брезент. - Чего тебе, милай? - сдернул с него плащ дедушко Селиван.- Не жарко ли? Опутанный веревками по рукам и сапогам, со сведенными за спину посиневшими кулаками, Кузьма боком лежал на дне телеги со сложенными вдвое, подобранными под живот долгими, саранчуковыми ногами и, жмурясь от света, всем спаленным нутром не принимая дня и солнца, хватал и жавкал воздух сухими, спекшимися губами. - Дак чего надоть? - переспросил Селиван. - Стешку мне... Степаниду... - Хе, когда хватился! - Дедушко Селиван отмахнул от Кузькиного носа невесть откуда налетевшую синюю муху, учуявшую дурное.- Проспал, проспал бабу-ти. Да-алече теперь твоя Степанидка. - Сумка игде... - Дак и сумка при ней. С отрядом баба ушла. Утрехала Степанида. Говорит, ежли мужик ружья держать неспособен, то нехай печь топит, ухватами бренчит. А я, дескать, за него, за негожего, сама на немца пойду. Да и пошла вот. Кузьма метнул кровяным заспанным глазом, должно, не в состоянии набрякшим умом понять, шутит ли Селиван или же бает чего похожее... - Ладно тебе... - А чего - ладно? Ладно-то чего? Рази это ладно, ежли баба заместо мужика оборону держать идет? Завтра, глядишь, и присягу со всеми приймет. Перед полковым знаменьем стоять будет. Дак а чего? Со Степанидой все станется. Как погрозится, так и сделает, мешкать не подумает Твою бабу токмо штыку обучить, дак она какого хошь немца упорет. Вот вишь какое твое нехорошее положение. Кузьма, налившись синюшной, перепорченной кровью задергал плечами, силясь одолеть веревки. - Развяжи, слышь...- потребовал он. - Э-э нет, братка! В этом я не волен. Не мною ты сужен, не мной и в узлы ряжен. Это уж как обчество. Его проси. А ежели охота по-маленькому, дак и так можно. Телега - не корыто, вода дырочку найдет. - Пусти, говорю...- клокотал горлом Кузьма. - Дак опамятовался ли? Вспомнил хоть, за чего тебя? Не за то, что кого-то там ударил, а за то, сукин ты сын, что сраму не знаешь, в святое дело на четверях ползешь. Кузька молчал, сопел в чей-то мешок, подсунутый ему под голову. - То-то же...- И, обернувшись, старик крикнул Касьяну: - Как думаешь, Тимофеич, время ли отпускать орла-сокола? Не порхнет ли куда не след? Касьян подошел к телеге, оценивающе оглядел похмельем измятого, полуживого Кузьму и молча потянул конец веревки под его коленками. Орел-сокол, однако, не только не вспорхнул после этого, но, попробовав было перелезть через грядку и так и не сумев приподнять себя, оброненно осел на дно телеги, проговорив лишь пришибленно: - Попить дайте... Касьян отцепил ведерко, притороченное к задку Селиванова возка, сходил к ручью и подал Кузьме напиться. - Ох, гадство,- потряс тот головой и, окончательно сморясь от воды, потянув на себя дождевик, упрятался от бела света и всего сущего в нем. Меж тем дичком глядевшие поначалу мужики, теснившиеся друг к дружке в щемящем чувстве бездомности, особенно остром на первых отходных верстах, мало-помалу начали прибиваться к лейтенанту. Рассаживаясь по извечной деревенской неназойливости в некотором отдалении, большей частью - за его спиной, чтобы не мозолить глаза своим присутствием, и поглядывая, как тот уже по второму разу закурил "беломорину", они и сами лезли за баночками и кисетами, как бы выражая тем свое молчаливое расположение. В них самих все еще саднило, болело деревней, еще незамутненно виделись оставленные дворы и лица, стояли в ушах родные голоса, стук в последний раз захлопнутых калиток, и, не ведая, чем притушить эту неотвязную явь, невольно тянулись к сидевшему поодаль лейтенанту, послеживали за каждым его движением. Неосознанно нуждаясь в его понимании и сочувствии, они, как это часто бывает в разломную минуту с глубинно русским человеком, сами проникались пониманием и сочувствием к нему - одинокому в чужих полях, среди незнакомого люда, и только ждали, чаяли минуты, чтобы протянуть руку товарищества и братства на начатой вместе дороге. И первым, бродя поблизости, делая вид, что интересуется щавелем, подошел к лейтенанту легкий на все Матюха Лобов. - Товарищ лейтенант! Давай конька попою. Пристал на жаре конек. Матюха безбоязненно подшагнул под лошадиную шею и, взяв коня под уздцы, сочувственно погладил горбатое переносье. - Щас, милай, щас,- заговорил он с лошадью, осыпанный по стриженой голове конской гривой, и лейтенант, задержав взгляд на Матюхиной рассеченной губе, улыбчиво обнажавшей зубы, снял с руки повод, и молча бросил его Лобову.- Дак ты и сам помойся,- обрадовался поводу Матюха.- Сними, сними рубаху-то. Чего ж в ремнях сидеть? И ноги ополосни, побудь босый. Глянь, травка-то какая. - Времени нет полоскаться,- отозвался тот.- Пора выступать. - Дак ить это ж недолго. Минутное дело. А хоть сюда ведро принесем.- И, не дожидаясь ответа, кивнул мужикам:- Эй, ребята, неси сюда воды. Товарищ лейтенант умываться будет. Сразу двое подскочили бежать за ведром, но дедушко Селиван и сам догадался, что к чему, проворно сбежал вниз и зачерпнул по самую дужку. Видя, как Давыдко перехватил у старика ведро и уже мчал с ним по пригорку, лейтенант привстал и расстегнул поясной ремень. - Ладно, давайте,- сказал он.- И в самом деле жарковато. Он обнажил себя до пояса, наклонился перед Давыдкой, и тут все вдруг увидели на его левой лопатке сизый, напряженно стянутый рубец в добрую четверть. Занесенное было ведро повисло в воздухе, и лейтенант, не понимая, в чем дело, отчего мешкают, нетерпеливо поторопил: - Лей, кто там... - Дак можно ли? - оторопело спросил Давыдко.- Это чегой-то у тебя на спине? - А-а! - засмеялся согнувшийся лейтенант.- Давай валяй. Давыдко осторожно, тонкой струей прицелился в лейтенантову шею, боясь попасть на страшное место. - Лей, лей! - ободрял тот.- Поливай, не бойся. - Чем это тебя, товарищ лейтенант? - Было дело,- гудел сквозь струи лейтенант, радостно отфыркиваясь.- Хасан это... Озеро Хасан... - Не болит? - Болело б, так не служил бы. Рана ведь неглубокая, по кости только чиркнуло. - Вот это дак чиркнуло! - с уважительной опаской таращились на рану мужики.- Эко боднула костлявая! Чуть бы что - и, считай, лабарет. - Ничего! - дрякнул лейтенант.- Зато мы ему тоже всыпали. Долго будет зализывать. У кого-то в сумке нашлось и полотенце - побежали, принесли долгий самотканый рушник с красными мережками, и, утираясь им, раскрасневшись от каляного суровья, лейтенант просиял белозубо: -- Хороша водица! Спасибо, товарищи. Мужики польщенно оживились. - Водица тут редкая, это верно. Из мелов бежит. А ты из каких мест? Где родина-то? - С Урала я. Тагильский. - Так-так... Мать-отец есть? Живы ли? - Отца давно уже нет. Белоказаки расстреляли. Чего-то там в депо сделали, их и сцапали, восемь человек. Завели в пустой вагон, там и постреляли. А вагон потом сожгли... А матушка жива. И две сестренки. Уже б должна пойти на пенсию, да вот война, теперь не знаю как... Пока утирался, а потом надевал гимнастерку и застегивал ремни, был он в эти минуты прост и доступен свежим, умытым лицом с прилипшими ко лбу мокрыми волосами, и мужики радовались этой обыденности, до той поры таившейся под строгостью армейской фуражки. - Товарищ лейтенант, на-ка покури нашего домашнего,- Матюха Лобов протянул свернутую газетную книжечку. Он уже сводил командирского коня к ручью, и теперь тот пасся неподалеку на нехоженом склоне. - Да погоди ты с махоркой,- перебил дедушко Селиван.- Человеку, может, перекусить охота. А ну, несите-ка, чего у вас там. - А и верно! - вскинулись мужики.- Что ж это мы... - Нет, нет,- запротестовал лейтенант и достал свои часы-луковку.- Время выступать. Предписано сегодня же прибыть на сборный. - Поешь, поешь, сынок,- настаивал дедушко Селиван.- Тебя как звать-то? - Александр... Саша. - Ну дак, вишь, и зван по-нашему. А по-нашему такое правило: хоть ты генерал будь, а от хлеба-соли не отказывайся. А по-солдатски и того гожей устав: ешь без уклону, пей без поклону. Я солдатом тоже бывал, дак у нас так: где кисель, там служивый и сел, а где пирог, там и лег. За спасибо чина не прибавляют. - Ну, отец, от тебя, видать, и ротой не отбиться! - засмеялся лейтенант. - Была б причина со мной войну затевать,- тоже рассмеялся дедушко Селиван.- Неси самобрань, робяты! Какое время за хлебом потеряно, то вдвое в дороге нагонится. И конь, говорится, не ногами бежит, а овсом... Тем временем Леха Махотин принес свою дорожную торбу, развязал ей хобот и принялся выкладывать припасы на разостланном рушнике - разломил смугло обжаренную курицу, высыпал пригоршню пирожков, достал свежих огурчиков, редиски. Мотнулся к своему припасу и Матюха Лобов и под одобрительный перегляд мужиков бережно, чтоб не расплескать, выставил на рушник голубенькую кружицу с белым на боку цветочком, чем и вовсе привел лейтенанта в смущение. - Давай, товарищ лейтенант,- сказал он, почтительно отступая в сторону.- На здоровьице. - Ну это уж вы зря...- смутился лейтенант.- Честное слово... - Да чего там! - загомонили новобранцы.- Экое дело выпить перед едой. Выпей да закуси. - Ну ладно, раз так.- Лейтенант поднял кружку.- За что выпью, так это за нашу победу. - Вот это верно! - дружно одобрили мужики. - Давай, товарищ лейтенант. Чтоб ему, Гитлеру, пусто было. - Ни дна ему, ни покрышки. И всем почему-то сделалось радостно оттого, что их командир выпил чарку, а теперь, присев на корточки, крепко хрустел ихним, усвятским, огурцом, тыча им в ворошок соли на листе медвежьего уха. - Ужли не победим? - ухватился за слово Никола Зяблов, подбивая лейтенанта на больной разговор. - Побьем, ребята, побьем,- спокойно сказал тот. - Дак и я говорю,- подхватил дедушке Селиван.- Не все серому мясоед. Будет час, заставим и его мордой хрен ковырять. - Правильно, отец! - захохотал лейтенант.- Это точно! - Сколько уже замахивались на Россию,- ободренно продолжал Селиван,- а она и доси стоит. Уже тыщу годов. Эвон какое дерево вымахало за тыщу лет: шапка валится на верхушку глядеть. - Насчет дерева это ты, отец, хорошо сказал,- кивнул лейтенант.- Нам бы еще немного заматереть, каких пяток лет, тогда ни один топор не был бы страшен. - Это б хорошо,- поскреб под картузом Никола.- Да сучья, слышно, уже летят... - Ничего! - сказал лейтенант.- О сучья ведь тоже топор тупится. Покамест до главного ствола дело дойдет, и рубить будет нечем Нам, товарищи, главный ствол уберечь, а сучья потом снова отрастут. А за те, что порублены, он еще поплатится. Мы из них ему крестов наделаем. - Что и говорить, к главному-то стволу его никак не след допускать,- сказал Никола.- Уж коли само дерево падет - конец и всем его веткам. - За тем и идем,- баснул Афоня-кузнец, лежавший особняком под кустом конского щавеля. - Выбьем, выбьем у него топор, товарищ лейтенант,- покряхтывая, подал голос Матюха. Кривясь от цигарки, дымившей под рассеченной губой, он взялся перематывать ослабленные на онуче завязки.- Не все-то одним нам в ус да в рыло, будет ему и мимо. Брехня! Ежли скопом навалимся, все одно передушим. Нам бы только техникой помочь, а мы сдюжаем. Я их, падлу, не пулей, дак зубами буду грызть. Я им покажу деколон. - В каких частях служил? - поинтересовался лейтенант. - В разных. Три года пехота да три еще кое-где... На спецподготовке,- засмеялся Матюха.- Между прочим, тоже на Урале. Только на Северном. Выходит, вроде как земляки с тобой. - Понятно. - Так что топором и я обучен махать,- уточнил Матюха и, встав, потопал лаптями, попробовал, ладно ли обмотался. Поблагодарив за еду, лейтенант достал пачку "Беломора", протянул ее в круг. Мужики, смущаясь, бережно разобрали угощенье. - Дак а ты нашего тади дерни,- предложил Лобов.- Знаешь, как в сельпе мохорка называется? - Ну-ка, ну-ка? - Смычка! Ты нам "беломору", а мы тебе нашей рубленки. Вот и посмыкуемся. -- С удовольствием, землячок! - засмеялся лейтенант. 18 Вскоре объявили построение. Матюха изловил и подал посвежевшего коня лейтенанту, и тот, оглядев из седла замерший строй, скомандовал к маршу. За ручьем начиналась чужая, не усвятская пажить; рядами разбегались и прыгали через узкое руслице на ту сторону, за первые пределы отчей земли, своей малой родины, иные при этом норовили макнуть напоследок руку, потом, опять сомкнувшись, одолели зеленый склон и, выйдя на дорогу, подравняли шаг. Касьян с дедушкой Селиваном, напоив лошадей, тронулись в объезд на жиденькую жердяную гатку. Дорога потянулась на долгий пологий волок, сливавшийся где-то впереди с дрожливым маревом. По обе стороны топленым разоватым молоком пенилась на ветру зацветшая гречиха, и все оживились, войдя в нее, пахуче-пряную, гудевшую пчелой, неожиданно сменившую однообразие хлебов. За гречихой начались подсолнухи, уже вымахавшие в человеческий рост и местами тоже зацветшие, и было светло и как-то празднично идти среди этих ярких золотых цветов, терпко пахнувших лубом, повернутых, как один, к полуденному солнцу. И вообще, отдохнув и малость пообвыкнув в строевом ходу, шли легко, без изначального скованного напряжения, уже не вздрагивая от окрика лейтенанта, который в низко насунутой фуражке, подстегнутой под подбородком ремешком от встречного ветра, еще недавно казался в своем седле чем-то вроде ниспосланного рока, глухого ко всему и неумолимого в своей власти. Теперь все знали, что зовут его Сашкой, что, как и у всех у них, есть и у него где-то мать, что сам он, в сущности, неплохой компанейский малый и что в его полевой сумке вместе со списками новобранцев лежит пара Лехиных пирожков с капустой, которые уговорили взять на тот случай, если захочется пожевать в седле. Помнилось и о том, что под его гимнастеркой на левой лопатке сизым рубцом запеклась не очень давнишняя пулевая рана, и в строю поговаривали, что нехудо бы с ним, уже понюхавшим пороху, идти не до одного только призывного, а и дальше. Чтобы так вот всех, как есть, не разлучая, определили б в одну часть, а он остался бы при них командиром. И когда лейтенант время от времени поворачивался в седле, опершись рукой о круп лошади, оглядывал колонну и зычно, со звонцой кричал "подтяни-и-ись!", все уже понимали, что покрикивал он не от какой-то машинной заведенности и недоброй воли, а оттого, что, стало быть, кто-то там и на самом деле замешкался и поотстал, заку