вращаться в деревню Настасья Степановна по многим причинам не собиралась, погостить же там давала себе обещания часто. Мать вечно чувствовала себя виноватой перед сестрами и ровесницами, оставшимися в деревне, и им, и ей казалось, будто она в московском пригороде по сравнению с ними живет легкой жизнью, у молочной реки, на кисельном берегу. А в чем, собственно, можно было ее винить? Семнадцатилетней девчонкой она убежала из деревни, пытаясь попасть на фронт, и попала, окончив курсы связисток. Воевала год, а потом, после ранения, была отправлена в тыл, посчитала, что полезнее всего пойти на оборонный завод, маялась по общежитиям. Только после замужества переехала в Никольское, в свой дом. В последние годы Настасья Степановна ездила на родину дважды. Четыре зимы назад хоронила мать, умершую от рака на семьдесят втором году; а позапрошлой осенью, узнав из телеграммы, что Анну положили в больницу с инфарктом, взяла отпуск без содержания, собралась за день и уехала. - И Алексею, в Шкотово, не писала? - спросила Тюрина. - Нет, - сказала Настасья Степановна. - Ему-то зачем? - нахмурилась Вера. Слова Тюриной не зажгли любопытства в глазах Сухановой, и Вера поняла, что тетя Клаша с матерью в больнице уже обсудили, писать или не писать отцу. - Его кочергой погонять следовало, а ты добра, распустила его. Не по тебе он... - А по тебе, что ли? - А чего ж, по мне... Он и сам видел, что я его в руках держать буду, он потому и выбрал из нас двоих тебя. - Так уж он на тебя и глядел? - сказала Настасья Степановна. - Глядел! Не только глядел... - Ох-ох-ох, хвастать ты горазда... Мать отвечала Клавдии Афанасьевне все еще с улыбкой, но Вера чувствовала, что слова приятельницы ее задели, а может, и обидели. Это поняла и Суханова, неловкость возникла за столом, тогда тетя Клаша положила Настасье Степановне руку на плечо, рассмеялась. - Ну, шучу, шучу... Какие у меня тогда хахали были!.. Вечно ты все принимаешь всерьез! Ты и тогда серьезная была, а я ветреная. Хотя тоже положительная... А Лешка, конечно, за тобой бегал. Хорош он тогда был, после армии, ничего не скажешь. Красавец... Клавдия Афанасьевна сказала именно "красавец", а по никольским понятиям слово это, произнесеннное с ударением на последнем слоге, решительно отличалось от обычного "Красавца". "Красавец" - это просто красивый человек, даже смазливый, "или губки на улыбке, или глазком мигнет". А "красавец" - это прежде всего удалой человек, лихой человек, червонный туз, не красота в нем главное, хотя и она есть, его люби, но и остерегайся, он как водоворот, в нем и добрый Вакула, в нем и Ванька-ключник, но женщина слаба, она и обругает-то такого с восхищением перед ним. "Красавцом" и глядел с давних фотографий на Веру отец в военной форме, с погонами и без погон, в фуражке, сдвинутой набок, молодой, сильный, рисковый, с лукавыми глазами конокрада. Тетя Клаша делала вид, что шутит, а ведь, наверное, и вправду была влюблена в отца. Из-за него она, пусть и без надежды, видно, и осела в Никольском. С матерью тетя Клаша познакомилась на курсах связисток, потом фронт их развел, в конце войны с помощью Нюры Тюриной, подруги Сухановой, они списались, а позже, после Победы, тетя Клаша приехала погостить к знакомым, да так и осталась в здешних краях. Мать-то тиха-тиха, а вот именно на ней женился видавший виды разведчик Навашин. Чем она его взяла и как сама не оробела? - Ниночка, что ж ты так мало ешь? - забеспокоилась Настасья Степановна. - Пироги вот остались, еще теплые. - Талию, теть Насть, берегу. - У девки суть в теле, - сказала Суханова, - а не в талии. - Надька, сбегай за квасом, видишь, кончился... А что же у нас белое вино стоит, мерзнет? Наливайте... - Это можно... - За здоровье!.. - Нет, я про Алексея ничего плохого говорить не хочу, - сказала Клавдия Афанасьевна сыто и добродушно, - он хороший, хоть и будорага. Но ему бы всю жизнь Берлин штурмовать, а не в Никольском копаться в грядках... - Много он копался! - вздохнула Настасья Степановна. - Да я не про твои грядки. Я вообще... Вот и считали скандалистом. А ведь он просто озорник и фантазер был... Помнишь, как он повез в город клубнику и стал ее продавать в десять раз дешевле, чем все? По два с полтиной на старые деньги. На него как на жулика сначала смотрели, обходили за версту, а потом стали брать... Другие торговцы чуть его не избили! - Да уж... - улыбнулась Настасья Степановна давнему видению. - Шутка его нам тогда рублями обернулась. - Это еще при девочке было, - вставила Тюрина. Девочкой Навашины и их приятели называли старшую Верину сестру Любу. Любе было бы сейчас двадцать два года, но она умерла трехлетней от дифтерита. Хранился в альбоме снимок ее похорон: мать с отцом в черном у гроба, толпа сочувствующих и любопытных перед домом Навашиных, все застыли, глядят в аппарат, губы у ребятишек отвисли, а в гробу, в цветах, Люба, ручки на груди, старше и спокойнее всех. Вера боялась этого снимка, но когда он попадал ей в руки, отчего-то она не могла отвести от него глаз. Имя "Люба" в семье не вспоминали, словно страшась вызвать дух первенькой, а говорили "девочка". - Чтой-то, Верк, ты своего ухажера-то не привела? - спросила Клавдия Афанасьевна. - Вот и я хотела спросить, - сказала мать. - Да он у меня... - смутилась Вера. - Он у нее стеснительный, - сказала Нина. - Ну уж, и стеснительный! - засомневалась Суханова. - Нет, правда, стеснительный, - сказала Нина, - а от ваших взглядов и словечек, тетя Клаш, он бы весь красный сидел. - Будто ты меня не знаешь! Я такую дипломатию повести могу!.. - Я его звала, - сказала Вера, - а он постеснялся. - Вот ведь, - вздохнула Тюрина, - Насть, и дочка у тебя, глядишь, замуж выйдет. Время-то летит... - Не говори! - А он у нее складный, - сказала Тюрина, - я его видала. Лицом чистый и в плечах уже как хороший мужичок. Нина засмеялась, а Вера нахмурилась, но и ей разговор о Сергее был приятен. - Уж больно он несамостоятельный, - вставила Надька. - Я тебе сейчас поговорю! - разгорячилась Вера. Окажись что-нибудь мягкое под рукой, пусть и увесистое, швырнула бы в Надьку. - Ну и девки пошли! - рассмеялась Суханова. - Верка над ним как генерал, - не унималась Надька. - Надька, замолчи! - сказала мать. - Сейчас она у меня взвоет, - пообещала Вера. - А чего, - сказала, пригубив рюмку, Клавдия Афанасьевна, - дети детьми, но и мы ведь еще не старухи. - Вы же на похороны копите, - сказала Нина. - Мало ли чего... Ты тоже скажешь... Мы бабы в самом соку, и нас еще замуж взять можно, а, Насть? - Ну, начала, начала! - отмахнулась от приятельницы Настасья Степановна. - А что? У меня и для тебя, Насть, есть жених, сама знаешь, кто... Одинокий, взносы платит с двухсот рублей, плотничает дома, пьет редко, а выпьет - женщину бить не будет... - Это ты при живом-то муже, - возмутилась Тюрина, - такие разговоры ведешь! - Мели, Емеля, - сказала Настасья Степановна, - твоя неделя. - Живом-то муже! - передразнила Тюрину Клавдия Афанасьевна. - Живом! Он оживет-то, когда помирать будет. Песок из него посыплется, вот он и явится сюда у дочерей и внуков на комбикорм выпрашивать... - Ну что ты говоришь... ну зачем... при девочках-то, - Настасья Степановна показала на Соню с Надей, глядевших сейчас на Суханову злыми зверьками. - А пусть слушают! Для их же пользы, - разошлась Клавдия Афанасьевна. - Ты вот признайся, Насть, честно: Лешка бил тебя? - Нет, - сказала Настасья Степановна тихо, - не бил. Собирался бить, и не раз, да у него не выходило. Пальцы ли в кулак соберет, палку ли схватит, а и у меня в руке окажется утюг или что железное. Спину я ему не показывала, а глаз он моих боялся. Встретится с ними - и пальцы у него разжимаются... Так он мне и говорил: "Глаза твои всю силу мою обламывают. Откуда, говорит, твердость-то в них?.." - Ну, все равно, - сказала Клавдия Афанасьевна. - Ведь знаешь, что он не вернется. Что вам жить-то теперь без подпоры? А этот человек, - понимаешь, про кого я говорю, - основательный, сберкнижка с одними приходами, огород прекрасно содержит - огурцы собирает вторым после Чистяковых. А у кого ягода боскопская лучше всех? Он и девочкам чужим не будет... Я ведь не от себя говорю... Вот бы сосватать-то вас! А, Насть? - Хватит, тетя Клаша, - сказала Вера сурово. Клавдия Афанасьевна на мгновение задержала на Вере взгляд, как бы оценивая степень Вериной серьезности, и, все поняв, заулыбалась от души: - Да шучу, шучу я... Не буду больше, коли не хотите... Что ж мы закисли за столом, а? Насть, тащи еще грибы, если остались, и огурцов малосольных... Она с удовольствием, за мужика, принялась разливать водку, шутила, обнося графинчиком рюмки соседей, на ходу выловила из миски моченое прошлогоднее яблоко и, похвалив хозяйку, шумно, вкусно принялась его есть, вызвав у Веры секундную зависть. Напряжение, возникшее было за столом, рассеялось, и Вере, успокоившейся тут же, теперь казалось, что тетя Клаша и впрямь шутила, она умела с серьезным видом дурачить людей. Впрочем, часто она делала это не ради розыгрыша, а намеренно, давая себе возможность, оценив обстановку, назвать только что сказанные ею слова либо шуткой, либо трезвым предложением. И сейчас в том, что никольская хлопотунья завела с матерью разговор о сватовстве при людях, и в особенности при дочерях, непременно был умысел. - Давайте, давайте выпьем! - суетилась Клавдия Афанасьевна. - Настя, не отставай! - Да что ты... У меня и так уж голова кругом идет... Я две рюмки красного выпью - и то... - Ничего, после операции полезно. Пей, пей... Вот и хорошо! Гуляем, девки! - громко и с лихостью сказала Суханова. И вдруг затянула: Когда парень изменяет, Это не изменушка, А тогда изменушка, Когда изменит девушка. Последние слова ей не удались, пустив петуха, она их доголосила, взяла слишком низко и не выдержала высоких нот, а сорвавшись, рассмеялась, сказала: - Это отец ваш любил петь. Аккордеон у него был трофейный. Играл он так себе, а петь пел вместе с нами... Я-то вот на голос стала слабая. Заведи-ка ты нам на радиоле ваших битлов... Вера сразу не нашла восьмую серию "Музыкального калейдоскопа" с битлами и поставила лежавшую под радиолой большую пластинку Ободзинского. Услышала Ободзинского у Нины и купила позавчера на станции. "Вот наконец этот радостный день настал, вечером вместе пойдем мы на карнавал", - энергично, как бы припрыгивая и пританцовывая где-то там в неизвестности, запел Ободзинский. Прослушали молча одну его песню, потом вторую, потом третью. Тетя Нюра Тюрина зевала, ладошкой прикрывая рот и оглядываясь при этом стыдливо, мать качала головой: "Ну и ну!", а Клавдия Афанасьевна отнеслась к песням про карнавал и про точки после буквы "л" заинтересованно и со вниманием. Но и она сказала после третьей песни: "А чего-нибудь другое заведи..." Тут уж мать обрадовалась, выложила досаду на дочерей, которые изо дня в день мучают ее нынешней музыкой, то у них все гремят, то воют, и мелодии нет, и нескладно, а уж если на французском языке, то и вовсе картавят. "Вот-вот, - поддержала ее Тюрина, - и на телевизоре каждый день выходит какой-нибудь малахольный, держит у рта сопелку на шнуре и воет. Только Зыкина и есть..." Клавдия Афанасьевна высказала иное мнение, она считала, что и теперь поют много хороших песен, ей лично нравятся "Синий лен" и "Ой-ля-ля, ой-ля-ля, погадай на короля!". "Эту да, эту можно слушать", - согласилась Тюрина. Вера с Ниной в спор не вступали, они переглядывались понимающе и улыбались снисходительно: ну-ну, что еще скажете? А старшие женщины и впрямь разошлись, были строги и категоричны, на людях они постеснялись бы говорить такое о сегодняшних пластинках и танцах, а тут их прорвало, в своем кругу они с удовольствием, облегчая себя, выкладывали наболевшее. Ну, и пожалуйста!.. Клавдия Афанасьевна, пошумев, сказала: "Да что это мы осерчали? А давайте сами споем! А?" И, не дожидаясь поддержки, начала: "Дед бабку завернул в тряпку, намочил ее водой, бабка стала молодой!" "Ии-и-е-ех ты!" - закончила она громко и радостно и невидимым платком взмахнула над головой. Клавдия Афанасьевна была уже хороша, щеки ее стали румяными, глаза смотрели плутовато, на месте она усидеть не могла, а плавала по комнате, все норовила обнять кого-нибудь. "Гуляем, бабки!" Настасья Степановна тоже раскраснелась, была возбуждена, много говорила и смеялась, а движения ее стали суетливыми и непривычно быстрыми. Тюрина же сидела молча, держала в руке пустую рюмку, на нее и глядела, забывшись. Вера и сама охмелела - давно она не пила водки, и ей сейчас, как в прежние дни, хотелось пуститься в разгул. "Ну что петь-то будем? - спросила Клавдия Афанасьевна. - "Ой, цветет калина...", что ли? Или "Белую березу"? Нюрка, Нюрка, ну что ты дремлешь? Очнись! Сейчас я вот про тебя спою... "У меня подружка Нюрка в Серпухов уехала. Там прическу завивает, тута нету этого!.." Насть, помнишь, какую она в Серпухове шестимесячную сделала, когда ухлестывала за Сашкой с мотоциклетом, а?" Клавдия Афанасьевна хохотала, и Настасья Степановна смеялась так, что закашлялась в конце концов, и Нина с усердием стучала ей по спине, а Тюрина отмахивалась от них смущенно: "Да что вы уж... Да зачем вы?.." И Вера с Ниной, да и младшие девочки не удержались от смеха, хотя и не знали толком, на что намекала частушка. И позже то одно, то другое слово в песнях или частушках или какое-нибудь имя, ничего не значащие для молодых, вызывали у старших женщин шумное веселье. Отсмеявшись, женщины стали наконец петь. Спели "Ой, цветет калина...", "Каким ты был...", "Вот кто-то с горочки спустился...". Пели сначала нестройно, как бы стесняясь друг друга, чуть сдавленными голосами, сокрушались, что нет ни баяна, ни гитары, но потихоньку получалось все лучше и складней. Вера знала, что это непременная распевка, разминка, настройка голосов и песни идут пока не самые важные. Так оно всегда и бывало, но вот-вот должен был наступить момент, когда можно было отважиться и на главную песню. "Опять высоко взяли, - говорила расстроенно Клавдия Афанасьевна. - Давайте снова и чуть ниже. Плохо без мужиков-то, не идет песня..." - "Что ж ты Федора своего не привела?" - "А-а-а! Какой из него певец! Ну, давайте-давайте..." Запели "Там вдали, за рекой...". Вели Клавдия Афанасьевна и Настасья Степановна, обе родились со слухом, пели хорошо, у тети Клаши голос был низкий, почти мужской и сочный, а у матери высокий и заливистый. Тюрина тоже имела голос высокий, но чуть глуховатый, им с матерью помогала старательная и звонкая Соня, а Вера с Ниной вначале скорее и не пели, а подпевали скромно, для поддержки компании. "Ну вот, вроде вышло", - сказала наконец Суханова. Тут она помолчала как бы в задумчивости и волнении перед ответственным шагом, вдохнула воздух и предложила: "Ну что, "Лучину", что ли?" - "Лучину", - кивнули мать и Тюрина. "Ты, Надька, не пищи теперь", - строго сказала Суханова и взмахнула рукой. И начали: "То-о не ве-е-е-етер ве-е-етку клонит, не-е дубра-а-а-авушка-а шуми-и-ит, то..." Вера знала: как был дом Навашиных, так вечно в нем в застолье пели "Лучину". Пели всерьез, забывая на минуты обо всем на свете, с неизбежным внутренним напряжением, но и как бы облегчая себя, давая выход черной тоске, оставшейся в душе от тяжких дней, - освободить от нее теперь, казалось, только и могла эта песня. И хотя велась "Лучина" от имени несчастливого молодца, и хотя в свое время отец и его приятели пели ее с охотой, песня эта в доме Навашиных всегда считалась женской. Будто бы девичья душа жаловалась в ней на горькую долю. Жаловалась тихо, с достоинством, с гордой силой терпения. Слова же в песне сами по себе вроде бы и не имели значения, они были просто окраской девичьей жалобы, нотными знаками бабьего плача. В настроении или не в настроении была Вера, в голосе или не в голосе, но если начинали "Лучину" всерьез, не петь ее Вера не могла. И сейчас она уже не подпевала старшим, а пела с вдохновением, не стесняясь ни себя, ни других, не задумываясь над тем, хорошо у нее получается или она портит песню, - теперешнее состояние казалось ей естественным, будто бы она всю жизнь именно пела, а не говорила. "Зна-а-а-ать, знать, сули-и-ил мне-е ро-о-ок с моги-и-илой о-о-обвенча-а-аться, мо-о-о-лодцу-у-у..." Низкие ноты Вера пела глухо, с упрямством тихого отчаяния, сжимая кулаки, надавливая руками на стол, порыв высоких нот уносил ее в поднебесье, и сердце ее замирало, как на рисковых качелях. Ни на кого Вера не смотрела и никого не слышала, ей казалось, что поет она одна или это голоса всех женщин слились в один голос, их голоса стали ее голосом, а она сидела в темной избе и видела перед собой колеблющийся огонек лучины и вовсе не хотела, чтобы догорела она, наоборот, песня ее была заклинанием, она надеялась, что отведет беду; или она сама была теперь лучиной и сама старалась удержать, уберечь в себе свет и жизнь... Тут она почувствовала, что тетя Клаша показала руками: "Тише", - и песня тут же стала как будто опускаться или удаляться куда-то, чтобы через секунды и вовсе исчезнуть. И все. И тишина. Кончился стон русской бабы. Нет, и не стон... И не вой. Тяжкий вздох. Или сдержанный плач без слез. Но и от него стало легче. И спокойнее. Вера с Ниной молчали, отходя от песни. Клавдия Афанасьевна довольно говорила: "Ну что ж? Ведь получилось, а? Получилось". А потом принялась спорить с Настасьей Степановной, как надо петь правильно: "сулил мне рок" или "судил". Спор был старый, в деревне матери пели "сулил", а в деревне Клавдии Афанасьевны - "судил". Для того чтобы перевести дух, вспомнили легкий и милый сердцу "Синий платочек", а уж после него, по ритуалу навашинского застолья, обязательно полагались "Златые горы". "Златые горы" тоже считались в доме песней главной, но, в отличие от "Лучины", в ней слова ценились все до последнего. Бывало, отец с матерью или еще с кем-нибудь из женщин побойчее устраивали из "Златых гор" целый спектакль, отец, принимая позы и постреливая глазами, по ходу песни разыгрывал коварного обманщика, а матери или другой женщине приходилось быть доверчивой Марией. И в "Златых горах", как и в "Лучине", история рассказывалась печальная, кое-кто в Никольском и пел "Горы" с грустью, у Навашиных же песня получалась шумная. Не удалая даже, а бесшабашная, озорная радость так и звенела в ней. То, что в конце концов Мария за свои заграничные горести вознаграждалась конем, золотыми уздечкой и хлыстиком, седлом, расшитым жемчугом, рассеивало тревогу певцов за ее судьбу. Стало быть, не пропадет. Да и коварный обманщик был наказан. Все кончалось справедливо, и нечего было грустить. Но и не это было главное. Главное было в отце. Недаром он считался человеком заводным. Если уж оказывался за столом, так в компании непременно стоял дым коромыслом. "Лучину" он милостиво отдавал женщинам, а "Златые горы" были его. Тут он давал волю своей натуре и не только разыгрывал коварного обманщика, но и успевал дирижировать хором, никто у него в песне не печалился и не дремал. Нынче тетя Клаша вела "Златые горы". Глаза ее горели, она поднялась, чтобы удобнее было дирижировать, теперь она преображалась в коварного обманщика. Тетя Клаша торопила, темп и так был лихой, пели все, растягивая окончания слов, отчего они как бы скользили или летели, - такая удаль и такая широта были в песне, что Вере казалось, будто она всесильна, будто она может обнять сейчас всю землю. Пели все, но при этом тетя Клаша и мать не забывали о своих ролях, и вот, на потеху публике, щеголь-молодец, подбоченясь, обещал златые горы, и вот он же, заломив руки, играл страдание: "Но он не понял моей муки и дал жестокий мне отказ..." Однако уже и сейчас было видно по плутоватым его глазам, что и муки для него никакой нет, и доверять ему нельзя, обманет, стервец, непременно обманет! Мать - то есть Мария - была кротка, отвечала погубителю, потупя очи, а когда тот, показав рукой на дверь, пропел свои коронные слова: "Оставь, Мария, мои стены!" - и вовсе уронила голову на белую скатерть. Так бывало и при отце. Но вот наконец подарен конь, уздечка с хлыстиком, седельце, вот и бывший молодец прибрел с сумой за плечами, и Клавдия Афанасьевна, уже не обманщик, а дирижер, взмахнула руками и вернула певцов к сути песни, к ее началу, и снова взвилось и размахнулось: "Когда б имел златые горы и реки, полные вина...", и опять Вера ощутила себя всемогущей, и опять удаль и радость захватили ее. "И-и-и-ех, жизнь ты наша, радость ты наша..." "Славно, славно", - говорила Клавдия Афанасьевна. "Ну вы, тетя Клаша, с мамой молодцы!" - смеялась Вера. "Это от песни у нас такой кураж, от песни, - оправдывалась Клавдия Афанасьевна. - А ведь у Нинки-то голос есть, от матери, значит, а ведь всегда молчит, негодница! И Сонька не портила... Учись, Соньк, учись, слова запоминай... Сколько людей до нас эти песни пели, нельзя, чтобы вы их забыли..." На "Златых горах" успокоиться не могли, пели еще - "А где мне взять такую песню...", "Офицерский вальс", "Хасбулат удалой" и уж конечно "Накинув плащ, с гитарой под полою...". Мать предложила "Темную ночь", и "Темную ночь" спели. Пели с удовольствием и красиво, однако все это было уже не то - может, выдохлись, а может, и не надо было больше петь. - Ну и ладно, - сказала Клавдия Афанасьевна. - Хорошего помаленьку. Да и какое пение без мужиков-то! Лешку бы сюда. Да Верка бы кавалера догадалась привести... Ну уж что ж... А теперь и горло промочить следует. Она плеснула себе водки не в рюмку, а в стакан, поставленный для кваса, подняла стакан и задумалась. Вера, глядевшая на нее сейчас с любовью, вспомнила вдруг музей, куда ее водили со школьной экскурсией. В музее Вера видела деревянную ложку, расписанную хохломскими мастерами. На ложке была нарисована женщина, тоже со стаканом в руке, а над ней виднелись слова: "Выпить захотелось. И извините". Клавдия Афанасьевна, остывшая на секунду, показалась Вере похожей на ту женщину. В этом ее твердом и лукавом "и извините" была натура бурная и щедрая, уверенная в себе и в своей правоте. Вера хотела рассказать тете Клаше про ложку, но не успела. - А давайте выпьем за нас, - сказала Клавдия Афанасьевна. - За меня, за Настю, за Нюру... За всех наших баб. Ведь чего мы только не пережили... И все тащили на своем горбу. И колхозы, и фронт, и тыл, и послевоенное... Всю Россию... И ничего тащили, в охотку... - Ну уж, ты расчувствовалась, - сказала Тюрина. - Да, - кивнула Настасья Степановна, - занесло тебя. - А разве не так? - спросила Клавдия Афанасьевна. - Чего скромничать-то? Что было, то было! - Тетя Клаша правильно говорит, - сказала Нина. - И мы выпьем за вас. - Ох уж, ох уж! - покачала головой мать. - Эту тетю Клашу хлебом не корми, только дай речь произнести. Однако ирония матери была шутливой. И она, Настасья Степановна, приняла слова приятельницы всерьез. Выпив, все сидели тихо, даже Надька не егозила, и никто не осмеливался нарушить молчание. - Ну, что загрустили? - сказала Клавдия Афанасьевна. - Что уж я такого печального наговорила? А? - Да ничего, - глядя в пол, сказала мать. - Эх, сейчас бы сплясать, - сказала Клавдия Афанасьевна. - Да не подо что. У вас небось и пластинок-то порядочных нет. Небось одни твисты да буги-буги? - Раньше были, - сказала мать, - да Лешка их все раздарил. - Ох уж этот мне Лешка! - Господи, - вспомнила мать, - у нас же в чулане его мандолина валяется! - Что ж ты раньше-то думала, голова садовая! Разве б такие у нас были песни! - Вот ведь из головы напрочь! Соня, Сонечка, сходи, милая, найди... Извлеченная из чулана мандолина была плоха и ободрана, перламутр на шейке обсыпался, и коричневая краска изошла морщинами. - Знакомый, знакомый инструмент! - обрадовалась Клавдия Афанасьевна, забасила ласково. - Утиль-то, ну и утиль! Двух струн нет. И медиатор потеряли? Ну конечно. Ну-ка, Надька, принеси от поломанной куклы кусочек пластмассы. Не жадничай. Вот такой. Мы его обрежем. Однако Клавдия Афанасьевна скоро поняла, что мандолину ей не настроить, хотела уже с досады отправить ее обратно в чулан на вечную ссылку, но тут подошла Нина и попросила дать ей посмотреть инструмент. "А ты сумеешь?" - с сомнением спросила Клавдия Афанасьевна. "Попробую. Может, что и получится..." - "А-а! - проворчала Клавдия Афанасьевна. - Придется уж плясать всухую... Или разве Нюрка сыграет нам на гребешке... А, Нюрка? Бери гребешок и тонкую бумагу, подуди нам". Вера сидела на диване, смеялась, она видела, что Клавдия Афанасьевна уже раззадорилась и ничто ее не могло остановить или утихомирить, руки и плечи ее уже ходили в нетерпении, и ноги не стояли на месте, а в тишине она, казалось, слышала не доступную более никому музыку плясовой. Тут и Тюрина наладила свою гребенку и, на потеху девочкам, бойко заиграла "Светит месяц...", а Клавдия Афанасьевна, подперев руками гладкую свою талию, шелком затянутую, боком-боком выскочила на свободное место у двери и пустилась в пляс. "Платок дайте мне, платок! - кричала она и на ходу пальцем грозила Настасье Степановне. - Настька, готовься!"; и вот с платком в руке она уже подскакивала к матери, выманивая ее в круг, а та отказывалась: "Нет, да что ты, да куда я...", а тетя Клаша все звала, мать же смотрела на нее с испугом, краснела, и Вера понимала, что мать не ломается, а и впрямь боится пляски, отвыкла от нее, боится конфуза и даже и среди своих, да куда ей, в ее-то возрасте! Клавдия Афанасьевна рассердилась, встала, сказала Тюриной: "Играй сначала", - и властно потянула Настасью Степановну за собой, приказала ей: "Танцуй! Тебе говорят!" И опять она начала русского, левую руку в бок, платок запорхал в правой, опять подлетела она к приятельнице с сердитыми глазами, наконец мать не выдержала, решилась, как решаются, досчитав до трех и закрыв глаза, прыгать в ледяную воду, оглянулась на дочерей, ища сочувствия, и пошла, и пошла, и пошла, и поплыла лебедушкой мимо Сухановой с серьезным и чуть кокетливым выражением лица тихой скромницы, знающей себе цену, а Клавдия Афанасьевна возле нее притопывала да прикрикивала, как бы дразня ее и раззадоривая, но и мать не сплоховала, хотя и помнила, что вернулась из больницы; на дробь каблуков Клавдии она, прикусив нижнюю губу, тут же ответила движением рук и плеч. И потом Клавдия Афанасьевна петухом наскакивала на нее, озорничала, выделывала фигуры лихо и с шумом, и мать не терялась в ответах, не меняя при этом маски скромницы. С места почти не сходила из осторожности, не приплясывала, как в прежние годы, но и ее движения были красивы и легки. Однажды не удержалась и дробью, хлесткой и звучной, ответила на дробь Клавдии Афанасьевны. Вера не переставала удивляться матери, давно она ее такой не видела. Тихоня-тихоня - и вдруг разошлась, откуда в ней эта прыть, откуда явились к ней ловкость и умение - она не сделала ни одного неуклюжего или грубого жеста и была хороша собой, годы сбросила да и платье-то эпонжевое уже не висело на ней, будто вчера его и сшили. А женщины не останавливались, гребенку Тюриной поддерживала теперь мандолина, Нина подтянула струны и самодельным медиатором не то чтобы выводила мелодию, а просто обозначала ритм. Но и это было музыкой. Умаялись наконец плясуньи. Клавдия Афанасьевна вытерла пот платком, отдышалась и сказала: "Ну, теперь давай хороводы". - "Какие еще хороводы? - удивилась мать. - Вдвоем-то хороводы? Да и хватит мне..." - "Поднимай девчонок. И Нюрка теперь у нас свободна - Нина при мандолине". Сказала это Клавдия Афанасьевна властно, не стала бы принимать возражений, и хотя какие тут действительно могли быть хороводы, Тюрина поднялась, и девчонки с радостью подлетели к взрослым. Одна Вера не встала с дивана. "А ну вас к лешему!" Хоровод между столом и дверью Веру веселил, толкались девчонки, мешали матери с Тюриной, и те неуклюже топтались на месте, а Суханова ругала их сердито или делала вид, что сердится. Но вот движение успокоилось, женщины и девочки, взявшись за руки, стала плавно кружиться у двери, при этом мать с тетей Клашей напевали что-то вполголоса. Движение убыстрялось, тут Тюрина принялась припрыгивать, да еще и с залихватским оханьем, - в их белгородской деревне выше всего ценилось в танце ритмичное припрыгивание и приплясывание, однако Клавдия Афанасьевна ее тут же приструнила, обозвав негром. Выждав положенное время, тетя Клаша голосом умелой хороводницы, громко и на публику, как торговец книгами в подземном переходе, стала объявлять фигуры: "Заплетаем плетень!", "А-а, теперь завьем, завьем капустку!", "А-а-а теперь ворота!" - и довольные Соня с Надькой прошмыгивали в "ворота" под руками матери и тети Нюры Тюриной и сразу же сами, приподнявшись на цыпочки, ставили "ворота". Понятно, что и "плетень", и "капустка" выходили мелкими, а "ворота" и вовсе были без забора, однако мать и Тюрина команды Сухановой выполняли старательно. "Косой столб!" - объявила Клавдия Афанасьевна, и женщины стали проплывать друг перед другом, чуть касаясь соседок руками, были бы у них платья до пят, и точно они бы плавали, как барышни из "Березки". Мать с Тюриной запели тоненько и ласково: "Сашенька, Машенька, вот какое дело... Сашенька, Машенька, вот какое дело..."; пели они и иные слова, но Вера их не разобрала. Женщины и девчонки, им подражавшие, теперь как будто бы обтекали друг друга, а в голосах их и в движениях была нежность и еще нечто такое, что Веру и умиляло, и печалило... "Сашенька, Машенька, вот какое дело, Сашенька, Машенька..." "Фу ты! - сказала Тюрина. - Не могу больше. Ты нас замучила, Клавдия". - "Ну вот, - огорчилась Суханова, - сломала, дуреха, хоровод..." Она постояла немного, отражались в ее глазах какие-то соображения, видно, придумывала, что бы еще этакое устроить. "Ладно, - сказала она, - идите ко всем чертям. Я беру мандолину, и пусть нам молодые покажут, на что они годятся". Вера ворчала для виду, Нина отказывалась деликатно и с улыбкой, но обе они понимали, что им не увильнуть. Да и стыдно было бы теперь отказываться. Но Вера точно знала, что русского она не сможет, ладно уж, чем-нибудь потешит женщин. "Расступись, народ, - шумела Клавдия Афанасьевна, - Вера в пляс идет. И Нина за ней..." Нина-то уже плясала, ей что, она и пешком-то ходит так, что заглядишься, будто балерина, тонкая, гибкая, в городе, в танцевальной студии училась не зря, она и присядку исполнит, она и павой проплывет, она и свое придумать может, а мы чем хуже, и мы попробуем, и так, и вот так, и вот этак, получается, а? Получается, конечно, не все чисто, нет-нет, а бедра и ноги пойдут по привычке, как в шейке или французском казачке, но ничего, все равно хорошо, все равно весело, не жалейте, каблуки, пола, как я вас не жалею!.. Ух, жарко! Хватит. Все. - Ну что ж, - заключила Клавдия Афанасьевна, - барышни-то у нас выросли авантажные!.. И положила мандолину. Потом Вера сидела одна в тихом блаженстве, руки раскинув по спинке дивана. Соня выносила посуду на кухню, освобождая стол для чаепития. Нина шумно возилась с Надькой. А старшие женщины, усевшись на стульях у стены, говорили вполголоса о своем. Вера видела, как Клавдия Афанасьевна достала из сумочки колоду карг и, надев очки, с ученым видом принялась раскладывать карты на столе; гадала она матери или Тюриной, а может, решила прояснить далекую жизнь Алексея Навашина. Нина с Надькой тут же подсели к тете Клаше с интересом, а Веру и карты не подняли с места. Ей и тут было хорошо. Ей вообще было сейчас хорошо. Оттого, что мать выздоровела и удивила, успокоила дочерей своим сегодняшним счастливым вечером. Оттого, что Сергей мог сидеть сейчас рядом с ней, Верой, позови она его днем как следует. Оттого, что сама она снова ощущала себя здоровой, красивой и удачливой женщиной и не прочь была бы постоять, как и утром, перед зеркалом, поглядеть на себя, да лень и гости мешали. Оттого, что в их доме снова плясали и водили хороводы, снова пели "Лучину" и "Златые горы", снова все были сыты праздничными материными пирогами. Да мало ли отчего ей было хорошо. Вера и не разделяла на частности свое теперешнее состояние, она просто благодушествовала - и все. Она верила в то, что жизнь ее будет спокойной и счастливой, пусть она уже не та беспечная девочка, какой была два месяца назад, пусть она и стала взрослой, но и взрослой быть не худо. Утром, на поляне у Поспелихи, ей тоже было хорошо. Она была в мире со всем на свете и, лежа в траве, просто радовалась жизни на земле. Но там ей было хорошо одной. Сейчас же она и представить не могла своей жизни без женщин и девочек, сидевших с ней рядом в комнате. Они были с ней одно, как минутами раньше в печальной и веселой песнях. Она всех любила сейчас и всем желала добра. И ей казалось, что все тоже любят и желают ей добра. И не только эти женщины - мать, тетя Клаша, тетя Нюра Тюрина, Нина, Соня с Надькой, - не только они, а все-все люди на свете, и в Никольской, и в Вознесенской больнице, и в городе, и в электричках, и в Москве, и повсюду, все-все любят ее и желают ей добра. И так будет всегда. - Нет, карта идет сегодня чужая! - прервал Верины думы громкий от досады голос Клавдии Афанасьевны. - Как только казенная постель, так трефы. Стало быть, и нечего раскладывать... Вера открыла глаза. Клавдия Афанасьевна, сердитая, серьезная, собирала карты со стола. - Нет, - сказала она, - три раза разложила для пробы - и все одни черненькие. Так не может быть... Но у меня на этой неделе везения нет. И не будет... Мне в понедельник зверь приснился. С часами на руке... - Какой зверь? - спросила Нина. - Большой. С мужика ростом. - Нет, а породы-то какой? - Какой породы! - Клавдия Афанасьевна поглядела на Нину как бы с обидой. - Зверь - он и есть зверь. Шерсть короткая. Как на шубе под этого... под жеребца. Хорошо, что не железный. Мне бабка всегда говорила: "Смерть, она, Клаша, железная..." Много мы над бабкой тогда смеялись, пока до войны не дожили... Да-а... А этот зверь не страшный. К невезению, но мелкому... - Откуда ты знаешь, - сказала Тюрина, - что он про тебя приснился? - Все мои сны про меня, - категорично сказала Клавдия Афанасьевна. - Вот вы, тетя Клаша, общественница, во всем состоите, - сказала Нина с наивностью во взгляде, - а каких-то зверей необыкновенных видите, да еще верите в них, как же так? Клавдия Афанасьевна ничего Нине не ответила, а просто посмотрела на нее выразительно, она и пожалела Нину молча: "Жизнь-то тебе еще покажет, несмышленой, что к чему", - одновременно она и как бы погрозила Нине пальцем: "Я тебе язычок-то твой ехидный укорочу!" - Ну и что, что, Клаш, зверь-то? - спросила Тюрина. - А что зверь... Ровный весь. Прямой. Подходит. Я глянь - часы у него на руке. Я уже говорила про часы, что ли? Ну да. Позолоченные часы. Хорошие. И тут он меня спрашивает, а сам голову отвернул: "Скажите, пожалуйста, сколько сейчас минут?" Я отвечаю. А сама соображаю, раз лицо отвернул, везти мне не будет. А раз не который час спросил, а про минуты, значит везти не будет по-мелкому... То есть это я потом сообразила, утром... Она и дальше рассказывала про зверя, причем уже не деловито, не сердясь на него, а скорее мечтательно, словно бы вспоминать о звере ей было теперь приятно, и еще приятнее было мечтать об ином звере. А может, Клавдия Афанасьевна и шутила сейчас, дурачила приятельниц, вряд ли она верила всерьез в сны и зверя с короткой шерстью, как на шубе под жеребца. Хотя, впрочем, наверное, краешком души она и верила и в сны, и в зверя. Нина приправляла по-прежнему ее рассказ лукавыми словами, однако слова эти Клавдию Афанасьевну не злили. Вере тоже захотелось поязвить над тетей Клашей, но она находилась теперь в таком состоянии душевною покоя, что и звука произнести не смогла. А Клавдия Афанасьевна опять порадовалась, что вопрос зверя был не к болезни, и тут же вспомнила о болезни Настасьи Степановны. - Да, Настенька бедная, натерпелась ты там, - говорила Клавдия Афанасьевна. - Но и мы напереживались за тебя. Я и Нюрка сами не свои были. Скажи, Нюрк, а? Старые подруги - они верные. Это дети еще неизвестно кто. Дочки-то твои, поди, по тебе и не беспокоились? Тут Клавдия Афанасьевна подмигнула Вере и младшим девочкам: мол, давайте покажите матери, как вы ее любите и как тяжко вам было без нее. Соня с Надькой приняли ее укор всерьез, зашумели, обиженные, бросились к матери, стали обнимать ее, а Вера не сдвинулась с места, только улыбнулась. Она вспомнила, как стояла в церкви и какие слова шептала в отчаянии и надежде, ей захотелось рассказать матери о тех горьких и высоких минутах, но сразу же Вера поняла, что теперь, в благополучные дни, она не только никому не расскажет о них, но и сама постарается забыть о них, как о чем-то стыдном и несуразном. Клавдия Афанасьевна все еще поддразнивала сестер, а Вера смотрела на нее мирно и великодушно, сладостная дремота - от вина, от пирогов, от нынешнего спокойствия - забирала ее, закрывала ей глаза. И вдруг, потом - через двадцать минут или через полчаса - что-то словно кольнуло ее, и она вздрогнула, подалась вперед, скинула руки со спинки дивана. - Что-что? - спросила Вера. - Да я говорю, - продолжала мать, - как мы с тобой в милицию в первый раз неудачно сходили, я сразу почувствовала, что толку из нашего дела не будет. Ну и бог с ним... - С чего ты вдруг о милиции? - Да вот Клавдия тут рассказывает... - Мать неуверенно покосилась в сторону приятельницы. - Не хотела я сегодня говорить, настроение портить, - сказала Клавдия Афанасьевна, - да вот проболталась. - Ну и что? - нахмурилась Вера. - Соня, Надя, идите на кухню, - сказала мать. - Что, что! - сказала Суханова. - А вот что. Болтать о тебе стали. Некоторые. После того как следователь решил прекратить дело. Будто ты во всем виноватая, оттого, мол, и решил прекратить. - Ну и пусть болтают! Я-то знаю правду. - Дело твое, - сказала Клавдия Афанасьевна, затихая. - А вот если бы тогда деньги приняла, не болтали бы. И тебе с матерью польза была бы. Нескладно все получилось... Ты хоть точно знаешь, что дело прекратили? Или только собираются прекратить? - Не знаю, - нервно сказала Вера. - Должны были прекратить... Я его сама для себя прекратила, и все. - А вот я от кого-то слышала, что и не прекратили, а будет вроде доследование. - Какое еще доследование? - Поеду на днях в город, зайду в прокуратуру, все узнаю. - Да зачем доследование! Не нужно мне ни следствия, ни суда! Для меня, поймите, для меня - дело конченое! И все! - махнула рукой Вера. - Может, чай наконец пить будем? За чаем веселье вернулось в дом Навашиных. Снова шумели, шутили за столом, Вера теперь хозяйничала, суетилась, подносила чашки и стаканы, наполняла розетки прошлогодними вареньями, обхаживала гостий, бессовестную Надьку, напавшую на общие лакомства, осадила вежливыми словами, смеялась с Ниной, и та, встревожившаяся было за подругу, успокоилась. А на душе у Веры было скверно. И на ум являлось одно: "Вот оно... Вот оно... Опять... Началось..." И отчего-то печальное лицо девочки, занявшей в больнице материну кровать, стояло перед глазами. 24 В четверг Вера выходила на работу после обеда. Сергей имел отгул, и Вера попросила Сергея проводить