на две сигареты. Ребята молча кивали и запоминали задания и просьбы Терехова. - А насчет трелевочного Ермаков посылал, - вспомнил Крылатый с бетономешалки. - Мы еще гонца отправим. - Отправьте, - сказал Терехов. Он подошел к берегу, к черной лодке, а рябой хозяин ее стоял тут же, и Терехов улыбнулся вдруг ему и сказал совсем нерешительно, даже заискивающе: - Поедем, что ли? - Куда? - спросил мужик. - Мост поглядеть и на остров. - Не поеду! - взвился вдруг мужик. - Никуда не поеду. Поищи сумасшедших. - Струсил, что ли? - тихо сказал Терехов. - А пошел ты! - заорал мужик. - Пятнадцать рублей, хочешь? - Ни шиша не получишь, - сказал Терехов и шагнул к лодке. Мужик сначала не понял его движений, а когда Терехов забрался ловко и мгновенно в лодку, он вцепился в ее борт и стоял так, якорем, и Терехова бранил и милицию вспоминал через слово. Терехов потерял равновесие, свалился, а потом привстал на колени, покачивался в лодке, которую трепала Сейба, и смотрел в желтые ненавидящие глаза мужика. "Кержак чертов, - думал Терехов, - жадюга..." Весло нашли руки Терехова, и, выхватив весло, Терехов закричал: - А ну отвали, а то свистну промеж ушей! - Вылазь, сволочь, - хрипел сосновский, - бей меня, не отпущу, сначала свое добро наживите... Вылазь! И Терехов, несмотря на свою ярость, так я застыл с поднятым веслом, видел в желтых усталых глазах и злость, и какую-то извечную тоску, словно уводили у рябого крестьянина последнюю скотину и он был готов броситься со стоном в ноги обидчику, хотя и знал, это без толку. Но делать было нечего, и Терехов заорал, срывая голос, и самому ему было противно слышать себя: - Уходи, говорю, а то... Терехов махнул веслом, делая вид, что хочет ударить мужика, и надеясь, что, когда весло опустится, мужик от испуга отпрянет и уберет руки, но весло было уже у самого лица мужика, а он все стоял, гордый и готовый принять смерть, лодку не отпускал. С трудом Терехов удержал весло, с трудом со своими мышцами управился, и хотя он не ударил мужика, все же толкнул его веслом, не больно, но резко, и мужик, ахнув, вскинул к лицу руки, - может быть, ему показалось, что этот свирепый медвежистый парень стукнул его, - сделал два кривых коротких шага назад и, пошатнувшись, осел на измятую мокрую траву у самой воды. Терехов, перегнувшись, вжал весло в резиновое дно Сейбы и, крякнув, оттолкнулся, быстро и судорожно, как вор-новичок, выскочивший из выпотрошенной им квартиры, и пустил отвоеванное суденышко в плавание. Он греб сначала спиной к реке и все не уплывал и видел, как сидел сосновский на земле, закрыв лицо здоровенными ладонями. Терехов наконец повернулся лицом к реке и мосту. Но и теперь не проходило чувство, что он совершил какую-то гадость и ее не забудешь, словно он на самом деле угнал у мужика коня-кормильца или шашкой на лету рубанул его и он за тереховской спиной корчился сейчас с разрубленным черепом. Лицо мужика показалось Терехову неожиданно знакомым, может, и вправду приходилось с ним сталкиваться раньше, впрочем, какое это имело значение. "Вот ведь черт, - думал Терехов, - вот ведь сквалыга, может, и лодка-то пригодилась впервые за двадцать лет..." Но как бы он ни называл мужика, он все время видел желтые глаза его, усталые и тоскливые, и то, как он оседал на землю, закрыв лицо ладонями, и Терехову было стыдно. И все же Сейба вскоре заставила Терехова забыть о неприятных мгновениях: теперь Терехов жалел, что оказался в лодке один, понял, какими крепкими и сноровистыми были мускулы мужика, надо было не спешить, а прихватить в помощники кого-нибудь из шоферов. Но мало ли чего надо было, а вот теперь он сидел в лодке один и греб к мосту. "Ах ты, Сейбушка, ах ты, милая", - говорил про себя Терехов при каждом гребке, говорил ласково, словно ему было приятно иметь дело с этой сумасшедшей рекой, и гребки у него выходили удалые и ритмичные. Но весла тяжелели, и Терехов уже злился и приговаривал громко: "Ах ты, Сейба, ах ты, дура..." Но ни усталость, ни ветер, ни грустный дождь уже не могли сбить возбуждения Терехова. Потом он уже не выговаривал Сейбе, а пел про себя, скорее даже не пел, а бормотал незамысловатые строки, подсказанные нынче Рудиком: "Спокойной ночи, спокойной ночи, до полуночи, а с полуночи..." Всегда, когда ему было трудно, было трудно его рукам и телу, он вспоминал какой-нибудь куплет, помогающий движениям, вот и тут Терехов бормотал глупые детские строчки, все более лихо и отчаянно, и слова уже не казались ему глупыми, напротив, каждый раз он видел в них новый и новый смысл, каждый раз по-иному бормотал их, и сейбинские брызги, бившие Терехову в лицо, не мешали ему. И ему казалось, что Сейба слышит его слова и понимает их. Сейба гнала лодку, подталкивала ее рыжей своей грудью, помогая, она давала только одну тропинку, а Терехову надо было пробиваться вбок, к мосту, и Сейбе это не нравилось, вот она и выламывалась. А Терехову хотелось сразу же выбиться на середину Сейбы, и он бился с ней с удовольствием, и, даже когда руки его стали деревянными, Терехов не испугался, он дал рукам отдохнуть, расслабил их и потом заработал снова, показывая Сейбе, что сил у него хватит надолго. "Спокойной ночи, спокойной ночи..." - все бормотал Терехов и все кланялся и кланялся Сейбе, как заводная игрушка, и, когда увидел, что лодка оказалась на самой стремнине и прямо перед ней метрах в ста средний ряж моста, он прикрикнул довольно, отпустил весла и позволил себе разлечься в лодке и ноги даже положил на нос. Мост надвигался быстро, а Терехов все лежал, показывая полное пренебрежение к Сейбе и летящим ему навстречу тяжеленным бревнам ряжа, готовым разнести лодку в щепу. Но когда до моста осталось метров пять, Терехов приподнялся ловко и встал тут же в полный рост, плыл так секунды, стоял пошатываясь, а потом вцепился в бревна моста и, упершись в них, остановил ногами лодку. Он огляделся, стянул толстый кожаный ремень с брюк и аккуратно, не спеша привязал им лодку к костылю, вбитому в одно из бревен. Подтянувшись, он влез на мост и, сунув руки в карманы, стал по нему прогуливаться. Терехову стало вдруг смешно. Вокруг летела бешеная рыжая река, тащила с собой пену, смятые цветы, сваленные ветром деревья, сбитые размокшие гнезда, летела к Енисею, сама прикинувшаяся на день Енисеем, и берега ее были далеко-далеко, а он разгуливал по самому ее стрежню, шагал по мокрой деревянной горбине моста, по мокрой спине "Наутилуса", вылезшего подышать, и Сейба с ним ничего не могла поделать, только примириться ей оставалось, что парень в черном ватнике разгуливает в ее владениях и смотрит на нее свысока. "Эй ты, Сейба!" - закричал Терехов и засмеялся. Потом он долго ходил по деревянному настилу и осматривал каждое бревнышко, ложился около ряжей и разглядывал, как Сейба бьет в спину каждому из них и не наделала ли она плохого. После этого он прошел на другую сторону моста и тут начал обследовать. Все вроде было в порядке, и Терехов посчитал, что он может спокойным отправляться на остров. "В порядке, - проворчал про себя Терехов, - это если сверху глядеть, а если снизу..." Снизу, наверное, и водяной ничего не увидел бы в сегодняшней бурой воде. И все же Терехов не слезал в лодку, а все ходил по мосту, поглядывая на воду, и потом сказал: "Эх черт!" - и неловко сел на бревна, ноги свесив в Сейбу. Так он посидел с минуту, болтал ногами, и брызги летели от них, а Терехов снова принялся напевать "Спокойной ночи, спокойной ночи", понимал, что оттягивает мгновение, на которое решился, и все же наконец ухнул с ругательством в летящую воду. "Ух, горячо!" - стонал Терехов, а сам уже стоял, схватившись левой рукой за шляпку костыля, и вода была ему до плеч, а правой он ощупывал одно за другим скользкие бревна. Сначала он думал, что привыкнет к леденящей воде, но не привыкал, она все обжигала его, и тогда он решил просто вытерпеть и, подтягиваясь руками за бревна настила, раскачиваемый Сейбой, добрался до соседнего ряжа, рассчитывая осмотреть все пять. И тут, когда Терехов снова правой рукой выискивал раны моста, он почувствовал, как в пальцы ему ткнулось что-то твердое и острое. Судорожно, будто поймал он рыбу и боялся, как бы не выпрыгнула она из сжатых его пальцев, дернул Терехов руку из воды и на ладони увидел серый, облизанный водой камень. "Камушек, сукин сын, гравий..." Тут же Терехов опустил руку, и снова кожа его ощутила вялые удары волочившегося в воде камня и гравийных крошек. Потом Терехов пробрался к другим ряжам и у двух из них понял, что вода и там вымывает гравий из деревянных срубов. "Вот тебе, бабушка, и..." Подтянувшись, Терехов вылез на настил, и ветер тут же выморозил его. Терехов прыгал и носился по мосту взад и вперед, пытаясь разогреться, но его била дрожь, а потом еще Терехов вспомнил, что на него смотрят с обоих берегов, и он остановился у лодки в некотором смущении. Он отвязал ремень и за его пряжку потащил лодку, вертевшуюся на воде и шлепавшую бортом о бревна, к сейбинскому концу моста. Он смотрел на лодку рассеянно и думал не о ней, а о камушках, ткнувшихся в его пальцы. Утро было смурным и нервным, но только сейчас Терехов растерялся по-настоящему. Теперь ему казалось, что и позавчерашний приезд Будкова и нынешняя прогулка Ермакова были неспроста, - может, тянуло начальников сюда шестое чувство, а может, их тревожило то, о чем Терехов и не догадывался. Но так или иначе успокоить себя Терехову не удалось. Он теперь с опаской смотрел на несущиеся к мосту бревна, которые он раньше не замечал, он боялся теперь, как бы они не поранили мост, как боится человек за свою руку, боится прикосновений к ней, осознав вдруг в горячке драки, что она сломана. Терехов решил еще осмотреть мост, но тут же понял, что не сможет этого сделать; ему было очень холодно, и, сплюнув в Сейбу, он отправился на остров. Он подтащил лодку к насыпи. Насыпь сразу же за мостом уходила под воду, но не глубоко, и по ней, наверное, можно было добраться до берега. Терехов, надев ремень, спрыгнул в лодку и, подхватив весло, как багром, стал упираться им в тугой бок насыпи и толкал так лодку вперед. Теперь ему было наплевать на все на свете: на мост и на испуганные глаза Ермакова, он желал одного, только одного - добраться до берега и увидеть на берегу баню и там, в жаром дышащем нутре ее, хлестать и хлестать себя крепким добрым веником, а потом, мокрым и горячим, кряхтя поваляться на ленивой лавке. Потом насыпь снова вынырнула из воды, и стало так мелко, что двигаться приходилось, цепляясь за кусты, росшие перед носом лодки, и подтягиваясь к ним. Все шло неплохо, но однажды тереховская рука ухватила ветку шиповника, и это было совсем ни к чему. Терехов поморщился и потянул лодку дальше, и вскоре она села на мель под дырявым зонтиком ольхи, в смородиновых кустах, и Терехов, убедившись, что с мели этой Сейба ее не утянет, вылез из своей посудины и стал выбираться пешим ходом. А навстречу ему уже бежали сейбинские ребята, кричали, спрашивали: - Ну как? Ну что? - А ничего, - крикнул им Терехов. - Замерз я. - Сейчас, пригоним машину! Чеглинцевский самосвал. - Надо же, - покачал головой Терехов, - только одна машина у нас... - Слышишь, уже урчит. - Кто знает, - спросил Терехов, - где у нас бут? - За столовой есть чуть-чуть. - А зачем он? - Нужен. Вместо хлеба есть будем. - Что там за столовой! Пара камушков. - Знаешь, где? - вспомнил Сысоев. - У Трола, у самого входа в тоннель, кажется, есть... - Кто его туда завозил? - спросил Терехов. - Это еще при Будкове, наверное... - При Будкове, при Будкове, - закивали парни. Из-за отмытых скучившихся деревьев, разбрызгивая грязь, выскочил самосвал, одинокий представитель вымершего на острове племени колесных, рванулся к Сейбе и встал тут же, утих, галантный Чеглинцев распахнул дверцу. - Сейчас я. Пойду обогреюсь... - сказал Терехов парням, сказал смущенно, словно они оставались на передовой, а он без всяких на то причин уезжала тыл. На повороте перед сейбинским съездом увидел Терехов Рудика Островского и крикнул ему: - Я скоро вернусь! - Закурить хочешь? - спросил Чеглинцев. Терехов помотал головой и сказал: - А ты за руль сел? - Это не я. Это кто-то другой. - Вот я и смотрю. Ты-то ведь уволился. - Решил покататься в последний раз. Все лучше, чем по грязи ходить. - Ну-ну, - равнодушно сказал Терехов, затылком прислонился к металлу, глаза закрыл, словно задремал, сидел, стиснув зубы, стараясь побороть дрожь. 12 В общежитии Терехов устроился у печки и теплым железным крюком постукивал по красным еще углям. Был он в одних трусах и накинутом на голые плечи сухом ватнике. Ладони его стянули белые пока бинты. Перевязывала руки ему Илга, комиссарша в кожаной куртке, браунинга, жаль, нет в кармане, отругивала Терехова сердито и сказала, что ему нужно сделать противостолбнячный укол. "Как же, сейчас..." - проворчал Терехов. Терехов дул на угли, и вспыхивала отгоревшая береза, пыжилась напоследок. Терехов новые поленца не подкладывал, и от этих углей ему было тепло, и худенькой кочережкой он постукивал по ним с удовольствием. Огонь, пошумевший, с жадностью лизавший дерево, жил еще в коротких головешках, прятался в них, изнутри подсвечивал угли, слезы вышибал из глаз Терехова, шипел, уставший, и менял резкие свои рисунки, оранжевые с голубым. - Я пойду. Терехов обернулся. Рядом стояла Илга, а он о ней забыл. - Да, да, конечно, иди, - заторопился Терехов. Ему стало неловко оттого, что она стояла за его спиной, смотрела на него, а он сидел у печки полураздетый и думал, что она вышла из комнаты вместе с ребятами. Терехов заерзал на табуретке и стал деловито стучать кочережкой. - У меня спирт есть, - тихо сказала Илга, - медицинский. Если нужно. Терехов обернулся. Илга стояла уже у двери, и лицо у нее было красным. - Нет, нет, не нужно, - быстро сказал Терехов. И когда хлопнула за Илгой дверь, он встал и начал ходить по комнате. "Вот смешно, - думал Терехов. - Она предложила мне спирт, чего никогда не делала, и покраснела, словно шла на преступление, она и думала, что идет на преступление ради меня. А я отказался от спирта, чего тоже никогда не делал, а сейчас и подавно не должен был делать". Терехов стал одеваться. Все было сухое, теплое от печки, но надолго ли? Струйки по-прежнему бежали по оконному стеклу. Терехов не спешил, словно после бани не хотел шагать в холод и слякоть, а идти надо было. Поеживаясь, поругивая каждую каплю, нырявшую за шиворот, Терехов прошел к столовой и за ней, за сваленными досками, увидел желтоватые камни. Их было немного, и Терехов постучал по одному из камушков носком сапога, словно проверяя, настоящий он или бутафорский. Потом заглянул в клуб и школу и, убедившись, что работы в них идут, дав ОЦУ и Надю увидев хоть издалека, двинулся к Сейбе. У реки его ждала радость. Севкин трактор переползал Сейбу. Его кабина плыла по воде, и серый фанерный фургон тянулся за кабиной, как за буксиром. - Терехов, Терехов, - загалдели ребята, - видишь?! - Вижу, - сказал Терехов. - Зимовщики Диксона встречают ледокол с теплыми валенками... Но он был рад на самом деле, и рад не только трактору с фургоном на спине, но и тому, что теперь Севка будет с ним рядом, и кровать в правом углу их комнаты перестанет пустовать. "Молодцы сосновские. И старик молодец", - подумал Терехов о Ермакове. Севка со своим трактором выделывал сейчас чудеса. Но все, кто стоял на берегу, смотрели на трелевочный спокойно, словно с сегодняшнего утра им пришлось шагнуть в жизнь с иными ритмами и волнениями и там, в этой новой жизни, плывущий через реку трактор никого не мог удивить. А потому и тумаркинская труба молчала. Привыкла. И все смотрели молча, молча до тех пор, пока трелевочный не застрял у самого бугра с березками, и тут ребята зашумели снова, сразу все принялись давать советы. Севка потихоньку пускал трактор в объезд слева и справа, но и там он не вылез на бугор, и тогда Севка закричал: - Хлеб жалко. Размокнет, если с ним искать въезда. Лучше заберите. Терехов хмыкнул: "Заберите", легко сказать, но, наверное. Севка был прав, клеклое, кислое тесто даже с голоду радости бы не принесло, и тут хочешь не хочешь, но приходилось снова лезть в воду. - Мы идем, - сказал Островский и шагнул к реке. Молча, осторожно двинулись за ним ребята. Терехов пошел за ними, а его тут же оттеснили, вежливо, но сильно, кто-то бросил: - Обсушись, мы уж сами... - Обсушусь, - улыбнулся Терехов и капли рукой с лица сбросил. Терехов стоял и смотрел, как медленно, чертыхаясь, шагали ребята в воду, и река сначала была им по колено, а потом по пояс и по грудь. Шумный людской клубок превратился в осторожную молчаливую цепочку. Рудик Островский первым забрался трактору на спину и, подняв крышку фургона, перегнувшись, стал вытаскивать буханки. Терехов вдруг почувствовал запах хлеба, нестерпимый и близкий, словно в руке его очутился кусок черного, посыпанный солью. Терехов проглотил слюну, подумав, что все, наверное, так же голодны, как и он. Буханки казались ему тяжелыми, похожими на отливки из стали или на снаряды диковинной формы, так бережно и напряженно несли их руки Рудика Островского из фанерного нутра фургона и до самой коричневой воды. Там их принимали другие руки, тоже напряженные и вытянутые, потом другие, потом другие, потом другие. Черные тяжелые буханки плыли над бешеной водой, но сейбинские брызги не долетали до них. Буханки уже подбирались к берегу, и Терехов снял с себя ватник и постелил его на траве. Рядом легли другие ватники. Растянутый осиновыми ветками плащ брезентовой крышей повис над ними. Терехов крикнул Чеглинцеву, поджидавшему хлеб со своим самосвалом, чтобы он ехал наверх, в поселок, и нашел там ящики и кусок брезента. И еще Терехов подумал, что надо срочно поставить здесь, у самой Сейбы, временный сарайчик, где можно было бы отогреваться и сушить одежду. - Эй, Терехов, держи! Парень, стоявший рядом, Виктор Крыжин из бригады Уфимцева, толкнул Терехова, и тот, обернувшись, протянул руки и принял первую буханку. Горбушка ее была мокрой и блестела, темная, как осенний боровик. Терехов ласково обтер ее ладонью, положил на сухой ватник и, пока было время, все разглядывал буханку, словно это был вовсе и не хлеб. Но через секунду он протянул руки за новой буханкой, и вскоре хлебная горка стала расти под брезентовой крышей, а Терехов, последний в живом транспортере, укладывал и укладывал этаж за этажом черных грибных горбушек. Он брал буханки осторожно и даже с некоторой боязнью, словно принимал грудного ребенка. Последняя буханка перебралась из фанерного фургона быстрее, ее почти швыряли из рук в руки, она даже перевернулась в воздухе, уже над сушей, будто от радости. Терехов принял ее, посадил на самую вершину горки и легонько пристукнул ладонью. Севка крикнул: "Буду искать объезд", а ребята потянулись к хлебному складу, побросали ватники, растянули крышей плащи и уселись вокруг Терехова. - Нож у кого-нибудь есть? - спросил Терехов. Нашелся складной, и Терехов принялся резать хлеб. Толстые, тяжелые ломти отваливались на серую подкладку ватника. Ломти никто не брал, все смотрели на них и на неторопливые движения ножа. И только когда Терехов защелкнул нож и сказал "Берите", потянулись руки к пахучим ломтям. Терехов аккуратно собрал крошки, как делали его отец и дед, ватник за рукав потряс, чтоб не укатились куда хлебные катышки, и высыпал крошки на ломоть, словно посолил его. Он ел хлеб и смотрел на Сейбу и на Севкин трелевочный. Трактор двигался к мосту, к зеленой насыпи, медленно гусеницами ощупывал каждую морщинку дна. Ребята жевали молча. Терехов вытянул ноги в сапогах из-под брезентовой крыши и вспоминал Влахерму. В военные годы и после, в голодном сорок седьмом, влахермские ребятишки каждый день у магазина, называемого по привычке кооперативом, поджидали хлебную фуру. Взрослые уже стояли в очереди, ползшей за угол деревянной лавки, с синими чернильными и карандашными номерками на руках, шумели, ругались, обменивались новостями, а пацанье вилось на пыльной площади, все высматривало, не показалась ли фура на мосту. И когда появлялась телега с жестяным сундуком, которую тащила от пекарни пегая равнодушная кобыла, ребятишки прыгали от радости и кричали: "Фура, фура!", и Терехов кричал и подталкивал мелкоту. Севку, и Олега в том числе, чтобы они не зевали и бежали в очередь к своим. Через час все они расходились по домам, довольные и благодушные, несли теплые буханки и грызли на ходу кисловатые горбушки. Сколько было потом сытых лет, выстраивавших другие очереди, и хлеб брали со стола, как какой-то обязательный предмет, вроде вилок и ножей. А сейчас ребята вокруг Терехова жевали молча, словно открылся им вдруг смысл и вкус хлеба. Островский хлопал ресницами, Олег Плахтин был серьезен, Тумаркин спешил, и с губ его сыпались крошки на медную трубу, лежавшую в мокрых коленях. Трелевочный взревел, - наверное, выбирался у насыпи на сушу; все повернули головы в его сторону, но с места никто не двинулся. Трактор ковылял по берегу, давил кусты, а потом остановился. Севка и его чокеровщик Симеонов, мокрые и грязные, вылезли не спеша и стали осматривать гусеницы и трогать их пальцами. - Севка! Симеонов! Топайте сюда! - закричали ребята. - Вот ваша доля, - сказал Терехов. - Сыты по горло, - махнул рукой Севка. И, помолчав, добавил с досадой: - Угораздило вас встать на этом бугре. Мы, дураки, перли прямо на вас, а тут глубина, видишь. Вымокли. - Ладно, сейчас все пойдем сушиться и в столовую. - Ну как у вас? - спросил Севка. - Чего нового? - Как видишь, - показал Терехов глазами на Сейбу и на небо, - вот и все новое. Хотя нет, у нас ведь свадьба. У Олега и у Нади. - Вот как! - удивился Севка. - Да, - кивнул Олег. - Ну, старик, поздравляю, - Севка руки к небу поднял. - Чего же боле, что я могу еще сказать. Когда? - На среду назначили, - мрачно выговорил Олег. - А тут Сейба. - Ну и чего ждать, - оживился Островский. - В среду и сыграем. Чтоб запомнилась! А-а? - В среду! А чего же! В среду... Терехов поднялся рывком, закурил, прятал сигарету в кармане плаща. - Ермакова уложили? - спросил Терехов. - Уложили. - По всей трассе наводнение? - Да. И в Кошурникове, и у Будкова. Вот только в Курагине и в Минусинске потише. - Им легче прожить. А у нас с мостом ерунда. - Мне еще нужно на тот берег. Чего вам только не насобирали. Даже свечек - целый пуд. - Ну съезди. Захвати вон ту лодку. Верни ее мужику. Скажи, что заплатим. Они стояли рядом, Терехову очень хотелось обнять Севку или хотя бы потрепать его по плечу, но они стояли как чужие, прятали свое волнение и радость, курили деловито и говорили деловито, словно бы расстались час назад, словно бы не соскучились друг по другу. "Ничего, - думал Терехов, - вот выберется свободная минутка, вот тогда и поговорим..." Но он чувствовал, что Севка по всяким мелким приметам, как по шумам мотора своего трелевочного, догадывается о его, Терехова, скверном настроении и понимает, что Терехов чувствует это, и не разубеждает его, а потому обоим было неловко и неприятно. - Да, - спросил Севка, - значит, без перемен? - Что без перемен? - не понял Терехов. - Ну все... - Севка сказал это неуверенно, и в голосе его Терехов уловил смущение, и тогда он понял смысл Севкиного вопроса. - Все без перемен, - подтвердил Терехов, и никто вокруг не понял, что слова эти означали: "Ничего с твоей Арсеньевой не произошло", только Севка обошелся без переводчика. "Ничего с твоей Арсеньевой не произошло", - сказал Терехов и тут же вспомнил, как глядела она на Чеглинцева и как лежали шершавые коричневые лапы Чеглинцева на ее детских карандашных пальцах. "Надо будет сказать ему, намекнуть ему, - подумал Терехов, - чтобы не прошляпил... как-нибудь..." - Я поплыву, - сказал Севка. - Лодка в тех кустах? С минуту Терехов, как и все, стоял и смотрел рассеянно в спину трелевочного. Трактор съезжал к Сейбе нехотя, надоело ему испытывать свою железную судьбу. - Идем в поселок, - сказал парням Терехов. В столовой был иной мир, теплый и благополучный, зеленоватые лебеди все плыли к розовым кувшинкам, и чубатый машинист все пускал дым из важной коричневой трубки. Ели с устатку да шницели нахваливали, а на добрых печках шипели, жарились, исходили паром ватники, брюки, майки и портянки. Как в киношный день, когда крутили в столовой на белой простыне "Сорок первый" и "Железную маску", все поселочные пришли в длинный голубоватый зал, в местный парламент и местный увеселительный дворец. Подсели к Терехову бригадиры, механики, мотористы, и Терехов, отпивая по глотку горячий кофе, говорил негромко, но его слышали все. Краснолицый мальчишка, напившийся сосновского молока из бидона прораба Ермакова, попискивал на руках матеря, Гали Воротниковой. Терехов говорил о мосте, о том, что камушки из него вымывает, говорил и о советах Ермакова забить ряжи бутом. Все были расстроены, Терехов это чувствовал и, помолчав, сказал, что медлить нечего, у всех будет одно дело. Стали обсуждать, говорили громко, высказывали предположения, толковые и безрассудные, наконец сошлись на том, что надо спешить. Тут же и распределили заботы, бригада Уфимцева взялась ставить теплушку у Сейбы, воротниковцы должны были снять у моста бревенчатый скальп и открыть ряжи, Чеглинцеву поручили искать и возить камень, все остальные поступали в подсобные рабочие. - На складе лежат плащи и резиновые сапоги, - сказал Терехов, - кто гол и бос, имеет шанс стать богатым. Сапоги есть и охотничьи, болотные. 13 Пеньковый канат Севка привязал к кривому столбику перил. Канат висел над водой и цеплялся за отмытый и нежный осиновый ствол. По насыпи, держась за канат, двигались к мосту брезентовые мужики с пилами, ломами и топорами на плечах. Бутовый камень, собранный у столовой, Чеглинцев хотел было сбросить у самого начала насыпи, но потом представил, как будут таскать его к мосту, и решил погнать свой самосвал дальше. Севка следил за ним снизу, из кабины трелевочного, и был готов поспешить с трактором на помощь, но самосвал продвигался метр за метром, не останавливался и не падал в воду, а Терехов стоял на мосту и командовал спокойно: - Давай, давай, так, так... прямо, прямо... Потом Чеглинцев уехал искать бут, сваленный где-то на дороге к Трольской сопке. А плотники не спеша делали свое, снимали перильца, обтертые и поцарапанные, выдирали из настила черные скобы и костыли и освобождали бревно за бревном. Севкин трелевочный приволок сверху столбы и доски для сарая, ямы для стоек были уже выкопаны, глиняные отвалы рыжими лисичьими пятнами капнули на серую холстину. Терехов вылез из ямы, воткнул лопату в пластилиновую землю и посмотрел на мост. Жестяные фигурки двигались над рекой, как в аттракционе водяной пантомимы. Вид их Терехова развеселил, он представил, как сам три часа назад разгуливал по сейбинскому стрежню. Уфимцев, главный на сарае, опустил столб в яму, смазав при этом Терехова по плечу, выругался, а Терехов сказал ему: - Слушай, я пойду на мост. Уфимцев поморщился, словно желание Терехова показалось ему безрассудным и несерьезным, но промолчал, и Терехов отправился к мосту. - Эй, Терехов, - крикнули ему, - иди сюда. Мы открыли. Крикнули с третьего ряжа. Терехов выпрямился и по бревнам, балансируя руками, прошел к деревянному колодцу с проточной водой. Вода, вертевшаяся в срубе, была еще мутней, чем на свободе, и Терехов удивился тому, что она не доходит до верхних бревен. - Дайте-ка лом, - сказал Терехов. - Нет, подлиннее. Судя по чертежам и докладным, глыбины бута должны были заполнять ряж до самого верха, но они не заполняли, а доходили до пятого бревна, и ничего хорошего в этом не было. Тереховский лом уперся в твердое, а потом, соскользнув с кривого бока камня, провалился вниз, прошуршал чем-то под водой, и Терехов с трудом удержал его. Словно поварешкой, поводил Терехов ломом, помешал густую баланду из гальки и гравия, все пытался отыскать большие камни, углы обшарил, ничего не нашел и тогда рванул со злостью ломом. Звякнул металл, выныривая из воды, задел тяжелое и твердое. - Так, - сказал Терехов, - один гравий. Сверху только... Терехов с досадой бросил лом, опустился на колени и, перегнувшись, вытащил из воды один из больших камней. Отмытая клыкастая булыжина оказалась в его руках, крапины слюды тускло поблескивали на красноватых боках. Терехов выпустил камень, и он лег на свое неспокойное место, обдав брызгами лицо и руки Терехова. Терехов был мрачен, и дурные предчувствия одолевали его. Парни ломом прощупывали нутро сруба, по очереди, словно каждому из них просто необходимо было проверить открытие Терехова. "Гравий, точно гравий, гравий и вода..." А потом и в других четырех ряжах лом месил ледяную сейбинскую баланду из мелких камушков. "Засыпем их бутом, сейчас все сделаем", - сказали Терехову парни. Терехов кивнул, они-то были спокойны, они-то не знали, что в будковских бумагах ряжи уже давно были засыпаны бутом. Терехов побрел по насыпи, голову опустив, и вода булькала у него под сапогами. Среди мужиков, ставивших сарай, он увидел вдруг Испольнова и Соломина и удивился тому, что они здесь. Появление Чеглинцева было, на его взгляд, естественным, а эти двое могли бы посидеть и дома. Но они работали, и уже, наверное, давно, не замеченные им. - Вкалываете? - спросил Терехов. - А-а! - махнул рукой Испольнов. - Везет нам! Снова тут сидеть! Если бы до наводнения... - Сейчас бы в Абакане были, - представил Соломин. - Платить вам не будем, - сказал Терехов. - Уволились, и привет. Сюда вас никто не звал. - А мы просто так, - заулыбался Соломин. - Неужели ж мы дома могли сидеть, раз такое дело! Что ж мы, скоты, что ли? - возмутился Испольнов. А потом добавил: - Может, и заплатите... Терехов постоял, помолчал и сказал, обращаясь в мировое пространство: - А в ряжах-то - один гравий. - Один гравий и есть, - подтвердил Испольнов. - А сверху большие камни. - Вы ведь ставили мост? - вспомнил Терехов. - Да, - кивнул Испольнов, - мы, а кто же... - Почему ж там один гравий? - А потому, - сказал Испольнов и Терехову подмигнул и губы раздвинул, - а потому, что один гравий, и все... - Я серьезно... - Это где гравий? - удивился Соломин. - В ряжах... - Ах, в ряжах... - А чего там должно быть? - спросил Испольнов. - Тряпки? Кирпичи? Пирожки с мясом? - Тебе лучше знать, - нахмурился Терехов. - Ах, мне! - воскликнул Испольнов, удивившись, и замолчал и отвернулся от Терехова, давая ему понять, что поговорили - и хватит. - Ну-ну, - сказал Терехов. Он все еще смотрел на Испольнова, все еще ждал, что Испольнов вдруг обернется и зло выскажет ему, как они тут работали два года назад. Что-то подсказывало Терехову, что Испольнова в этот нервный день можно вызвать на откровенность, но Испольнов молчал, молотком по серым шляпкам гвоздей постукивал; расплющенные, прилипали они к доскам, и Терехов решил продолжить разговор позже, когда не будет вокруг людей. Он вернулся на мост, делом там заправлял Воротников, знавший в этом толк, и Терехов встал рядовым в его команду. Бута не хватило на первый ряж, и тогда придумали отправить охотников в поселок, чтобы они выискали запасы булыжников и прочих драгоценных нынче камней. Чеглинцев появился через час, снова загнал самосвал на насыпь, кузов опростал, вылез из кабины грязный и злой и Терехову грозил, что сдерет с него премиальные. - Далеко гонял? - спросил Терехов. - Почти к тоннелю, понял? - Осталось там? - Ездок на пять! - Я с тобой сейчас двину. - Нужен ты мне, как... Дайте двух парней посноровистей. Терехов захлопнул дверцу, ноги хотел вытянуть, но сапоги его уперлись в металл. - Трогай, - сказал Терехов. И Чеглинцев тронул, и самосвал завертел колеса по насыпи, побрызгивая рыжей водой. К съезду добирались медленно, но без остановок, а по размытому откосу сопки карабкались долго, самосвал буксовал и, были секунды, сползал вниз, лицо у Чеглинцева стало красное, мокрое и злое. Жаром дышала кабина, и Терехов расстегнул пуговицы ватника, а Чеглинцев все приговаривал: "Ну давай, родимая, ну давай", он и в поселке, на ровном месте, успокоиться не мог. - Не спеши, - сказал Терехов. - Много не выиграешь. - А мне ничего и не надо выигрывать, - бросил Чеглинцев. - Это вам надо выигрывать. - Нам, вам! - обиделся Терехов. - Мог бы сидеть в общежитии. Никто тебя не звал. - Я же эту железную скотину лучше всех знаю, покалечили бы ее без меня... - Как она на этом берегу оказалась? - Не знаю, - сказал Чеглинцев и усмехнулся. - Врешь. Знаешь. - Ну знаю, - бросил Чеглинцев. - Я ее сам вчера пригнал. Известно, какой ты жмот. Пожалел бы ты нам машину дать. Но потом все же в кузове этого самосвала разрешил бы отвезти нас... - Вы бы и кузовом не побрезговали? - А чего? Нам домой ехать. После дождика. В четверг. - Ничего, посидите тут. Подождите погоды. - Уж посидим... - Женщин в кабине оставляешь? - Передам наследнику. Пусть привыкает к красоте. Дальше они молчали, потому что и так разговор получился длинным, а они обычно берегли слова, как скупые рыцари свое червонное имущество. Терехов достал пачку болгарских, а Чеглинцев причмокнул, показал, что и ему неплохо было бы закурить, и Терехов протянул ему сигарету, Чеглинцев поймал ее губами и покрутил по привычке, Терехов поднес ему спичку, и Чеглинцев кивнул благодарно, всегда он курил самокрутки с бийской махоркой, а тут взял сигарету. Тайга вокруг стояла хмурая и тихая, а дорога бежала по ней, заквашенная дождем. Терехов опустил чуть-чуть стекло дверцы и пепел стряхивал на дорогу. Он все поглядывал на Чеглинцева и на его руки и все думал, как ему жалко отпускать этого парня. Но заново сейчас уговаривать его остаться Терехов не хотел из гордости. Он только любовался молодеческими и лихими движениями чугунного Чеглинцева и стряхивал пепел на дорогу. Чеглинцев был внимателен и смотрел машине под ноги, но иногда он скашивал глаза вправо и поглядывал на Терехова. Ему было все равно, какие люди сидели в его кабине, но некоторые все же вызывали у Чеглинцева чувство приязни. Он и Терехова терпел среди этих некоторых, он даже с удовольствием смотрел на мужественное тереховское лицо со шрамом на лбу ("шайбой уделали или клюшкой"), с чуть кривым носом, примятым ударом кожаной перчатки. Чеглинцев делил парней на "хилых" и "мужиков", к первым он относился снисходительно, а вторых уважал, и уж конечно Терехов, по его представлениям, был стопроцентным мужиком. И теперь, когда они спешили за бутом, Чеглинцеву стало спокойнее и даже веселее оттого, что рядом сидел Терехов. Он вспомнил, как они прошлым летом ехали в машине с Тереховым в Кошурниково. Правда, вел он тогда не самосвал, а просто "гражданский" "ЗИЛ" с дощатым кузовом, и Терехов сидел не в кабине, а в кузове вместе с фельдшерицей Семеновой. Справа же от Чеглинцева стонала закутанная в теплые платки жена бригадира Воротникова Галина. Чеглинцеву было жалко ее, сам бригадир учился где-то в Красноярске, повышал квалификацию, а она стонала в машине, и Чеглинцев, растерянный, старыми анекдотами пытался успокоить ее. И вдруг она вцепилась крюкастыми пальцами ему в плечо и заорала так, что он испугался и с трудом остановил машину уже у кювета. "Что ты, что ты, успокойся", - приговаривал Чеглинцев, а сам барабанил кулаком по заднему стеклу, призывая на помощь фельдшерицу Семенову. Глаза у Воротниковой были закрыты, и орала она страшно, не похожим ни на что криком. Потом они с Тереховым стояли на дороге, на самой вершине горы Козиной, курили и не оглядывались, а сзади на их ватниках рожала жена Воротникова. Она все кричала, а Чеглинцева и Терехова била нервная дрожь, оба они улыбались смущенно и глупо, и Терехов повторял: "Надо же... Вот тебе раз..." Чеглинцев боялся, как бы она не померла тут от одного своего крика, девчонка была хотя и вредная, но неплохая, и он ее жалел. И еще при нем никогда никто не умирал, и ему было страшно, что это сейчас произойдет. О чем думал Терехов, он не знал, но и бригадиру было, наверное, невесело. И вдруг кто-то запищал сзади, и Терехов с Чеглинцевым сразу поняли, кто запищал. Чеглинцев не выдержал и оглянулся, толком он ничего не успел увидеть, но Семенова закричала на него зло и испуганно, словно он нарушил свирепый закон и ему полагалось десять лет одиночки. Потом она успокоилась и притащила в одеяле виновника всей этой истории. "Видите, какой у нас мальчик симпатичный". Рожа у этого мальчика была красная и безобразная, как у сморчка, они с Тереховым смотрели на нее боязливо, но все же закивали: "Да, да, симпатичный!" И тогда Чеглинцеву стало весело, будто бы дали ему ни с того ни с сего премию в полсотни рублей и он мог купить на них плащ с отливом или же на совесть напиться в минусинском ресторане "Юг". И у Терехова глаза блестели, он хлопал Чеглинцева по плечу и смеялся: "Надо же! Понял!" Чеглинцев все понял, не часто выпадали в его жизни такие минуты, и он сразу сообразил, что запомнит их навсегда, запомнит и то, как смотрели они на красную рожу сморчка, и то, как смеялся Терехов, и сопки, рассыпанные вокруг горы Козиной, и всю эту колючую удивленную тайгу. Вскоре они привезли в Артемовский роддом Воротникову и первого сейбинского пацана, а потом с радости выпили розового столового вина, семнадцать градусов, в засиженной мухами чайной. Они все фантазировали, придумывали подходящее имя и ничего не придумали. Чеглинцев возвращался из Кошурникова добрый, и все вокруг казались ему родственниками, пусть дальними, но родственниками, а уж Терехов был как брат. Потом Чеглинцев навещал пацана в роддоме, и многим рассказывал, как он принимал его у роженицы и как Семенова валялась рядом в обмороке. Позже он таскал Мишке Воротникову лакомства и человечков из сосновой коры. И теперь воспоминание о том, как они стояли с Тереховым на Козе и нервничали, Чеглинцева не отпускало. Оборвать его было трудно, все равно как родиться заново и оборвать пуповину. Воспоминание это было не единственным, каждая колдобина дороги, каждое человечье лицо тут же заставляло чеглинцевскую память вынимать из своего сундука печальную или бодрую историю, и в них была его жизнь, и Чеглинцев знал, что там, в России, куда он уедет, он будет тосковать по своей саянской жизни, по ее нескладным шагам. Он завидовал Ваське Испольнову, который все мог вывернуть наизнанку, он же не способен был отрешиться от чувства, что жизнь здешняя ему нравилась. Он жалел, что гнал сейчас свою машину к Тролу, а не к Козе. Ему казалось, что, если бы на Козе он сказал бы какие-нибудь грубые лошадиные слова о той прошлогодней поездке, ему бы стало легче, он словно бы отцепил от себя одно из воспоминаний, истоптал бы его и перешагнул бы через него и воспоминание это бы больше не грызло и не нудило его. И еще он жалел, что Терехов не уговаривает его остаться. Он чувствовал, что, скажи ему Терехов сейчас решительно: "Оставайся!", он бы поканючил, поломался и разорвал обходной листок. Отстать от Испольнова и Соломина добровольно, по понятиям Чеглинцева, было бы предательством, но если бы кто-нибудь заставил его отстать... Чеглинцев косил глаза на Терехова, а тот сидел и молчал. Чеглинцев не мог пон