е кухни и две ванные, может, и мышей она оттуда пригоняет.) -- Прекрати ходить на Знаменку, -- предложила Гликерия. -- Если только из Москвы убуду, -- воскликнула Невзора-Дуняша, -- прекращу! -- Тогда не ной, -- сказала Гликерия. -- Или выкинь все тряпки и веревки. Такой сюжет позволителен. Тебя даже поощрят. -- А животные? -- Ну сама и стирай. -- И поплакаться нельзя. И поныть нельзя. Конечно, мы особы простые. Кухарки, а не урожденные Тутомлины. И поселены не в Апартаментах с анфиладами, а в номерах тридцать шестой сотни. -- Жалобы младой кухарки, -- сказала Гликерия. -- Слышали. А куда же ты сможешь убыть из Москвы? -- Так я и скажу! -- Невзора-Дуняша чуть ли не кукиш хотела предъявить, но раздумала. -- Особенно при Шеврикуке. -- Тут ты права, -- кивнула Гликерия. А Шеврикука стоял в прежней позе на прежнем месте. Можно было предположить, что теперь Гликерия соизволит уделить ему внимание, а Невзора-Дуняша опять на время исчезнет. Но Шеврикука уже расхотел просить Гликерию о чем-либо. Ей не стоило доверять вещицы. Шеврикука чувствовал, что Гликерию так и подмывает сейчас учудить. Или ему назло. Или по настроению. Из каприза. Или просто так. Тонкие крылья ноздрей ее были сжаты, и в глазах мелькало желание куролесить. -- Большой вам поклон, -- сказал Шеврикука. -- А мне двигаться дальше. -- Ему, Дуняша, наша компания противна. -- Не противна, -- сказал Шеврикука. -- А малоприятна. И стоять мне тут бессмысленно. -- Ах вот как! -- рассердилась Гликерия. -- Конечно! -- Дуняша, напротив, обрадовалась. -- Небось завел новые шашни. Или его увлекли. Ведь сколько вокруг наглых баб! Вот и у меня, на Знаменке, две комнаты занимает одна такая наглая. Совокупеева! Шеврикука взглянул на Невзору-Дуняшу с подозрением. Совпадение или произнесено не зря? -- Во! Во! -- воскликнула Дуняша. -- Сразу напрягся! -- Нам что до этого? -- пожала плечами Гликерия. Шеврикука не был намерен ввязываться в прения с Дуняшей, но ввязался. И по-базарному: -- Ты лучше расскажи, где сейчас твой красавец Варнаков, бывший матрос? -- Сам знаешь где, -- строго сказала Дуняша. -- В Таинственных Чертогах. В Палате Людских измерений. Там. И пальцем вниз указала. Но тут же и ойкнула, рот захлопнула ладошкой, будто открыла лишнее и нарушила предписание. Тихо стало в Апартаменте. Тихо. Но ненадолго. -- Слушай, Шеврикука. -- Невзора-Дуняша заговорила уже деловито. -- У тебя есть кто-нибудь знакомый в "Интуристе"? Или в "Национале"? Или у Хаммера? Шеврикука, все еще в базарном волнении ("Совокупееву приплела!"), чуть было не поинтересовался, уж не каждую ли неделю, принимая во внимание заслуги и труды Невзоры-Дуняши, допускают ее "туда", "вниз" ("Таинственных Чертогов", "Людского измерения" упоминать, понятно, не стал бы) навещать любезного бывшего матроса Варнакова, как он там, на крюке висит или ходит, и не придумала ли Дуняша ради удовольствий новые виды терзаний? Но удержался и сказал: -- У Хаммера никого нет. А в "Национале" и в "Интуристе", может, кто и есть. Не знаю. Надо уточнить, кто и на каком этаже. -- Вот и уточни, сделай одолжение. И чем быстрее уточнишь и замолвишь слово за меня, тем благороднее поступишь. Меня трудно сбить с панталыку, но после "Метрополя" я в расстройстве. Каковы хамы! А сегодня попробую на Тверской, в "Интуристе". Дуняша принялась тараторить далее, но Шеврикука слушал ее рассеянно, о сути просьбы ее он догадывался. При либеральных послаблениях привидениям, как и домовым, было дозволено свободное, в человечьем обличье, посещение людей. В случаях, разумеется, когда эти прогулки или общения не могли повредить служебным усердиям и благу. Ну и конечно, соответствовали распорядку дня. При обретении свобод и часов независимости первым делом, как известно, требуется насладиться ими. Некоторые, особо голодные, так бросились в наслаждения, что подорвали здоровье, по легендам и без того хлипкое. Или были определены за проказы в холодную. Иные особы наслаждения для себя отложили, посчитав, что не все завоевано. Эти еще продолжали борьбу. В частности, за сокращение рабочего времени привидений и призраков. За внеурочные. За прогрессивную оплату вредных дежурств в рассветную пору. И прочее. Требований было множество. И теперь случались голодовки привидений. Гликерия ко всяческой суете относилась надменно. А Невзора-Дуняша была бузотерка и с охотой участвовала в борьбе. Встревала как-то и в голодовку, но, увы, способностью к голоданию ее натура была обделена. Неунывная и пылкая московская жизнь увлекла Дуняшу. Многое, ранее недоступное, хотелось примерить на себя и испытать. Приятельница ее Квашня уговаривала пойти в цыганки. Дуняша рассмеялась. А Квашня пошла, нанимала на сроки ребенков, рядилась в старушку, собирала копеечку. Дуняша же после нескольких приключений решила определить себя в путаны и отправилась, то ли по неосведомленности, то ли обнаглев, прямо в "Метрополь". Имела сеанс. И следующий сеньор манил ее усами. Тут Дуняшу настигли враги. Били, как самозванку, зонтами, тыкали в бок ножницы. Таксисты ее, выгнанную и помятую, проводили дальше, назвав "сукой рязанской". А смуглый шмыгало, глаза кому при явлении на свет продирали осокой, пообещал, если она еще раз забредет в чужой огород, отрезать голову. Кое-кого из встретивших ее в "Метрополе" недружественно Дуняша запомнила, и Шеврикука им не завидовал. Нынче она отправится в "Интурист" и там снова будет бита зонтами. Или чем покрепче. Хотя как знать. Шеврикука наблюдал теперь за барышней и видел, как она собирает себя. Ночью, на Знаменке, она была Дуняша, в Останкине проснулась Дуняшей, сейчас же в ней происходило соединение свойств из разных ее историй и совместительств. Дневная Дуняша и при тонкой ее кости могла показаться женщиной здоровой, крепкой, знакомой с крестьянскими работами. Длинное лицо ее, скуластое, с долгим прямым носом, вполне приглядное, виделось грубовато-загорелым. Крупные руки и крупные же ноги, в ступнях, в подъеме, словно бы подтверждали земную надежность натуры. Не наблюдалось в ее движениях основательности, вертлявая была Невзора-Дуняша. Но вертлявость эта могла возбудить ложные предположения. Ушлый мужик должен был бы сообразить, что с этой бабой лучше не связываться. Но вот бывший матрос связался. То есть не со всей ее, а с частью ее, называемой Дуняшей. И что вышло?.. Прежде чем пойти в путаны, Невзора-Дуняша, наглядевшись телемиражей, захотела попробовать себя фотомоделью или манекенщицей. Однако не нашлось стоящего человека, чтобы выделить ее из толпы и оценить. Лишь однажды на мелком конкурсе надевали на нее брезентовый комбинезон под девизом "А я поеду в деревню к деду", и он на ней лопнул. И ведь не так могуча она была, не из жарких ядер состояла, как Совокупеева. "Фу ты! Опять Совокупеева!" -- поморщился Шеврикука. -- А вообще все это дерьмо! -- заявила вдруг Невзора-Дуняша. -- Все, что вокруг! И Увека Увечная права! -- С чего это, -- спросила Гликерия, подняв левую бровь, -- последовало такое постановление? -- Со всего! -- утвердила правоту -- свою и Увеки Увечной -- Невзора- Дуняша. Но тут же добавила: -- А может, я просто невезучая. Не фартит. И любви нет. Хоть бы познакомили с кем настоящим. А, Шеврикука? Или не слышишь? Вот на Башне и вблизи нее завелись богатые и выгодные духи. Для балов снимают Итальянский зал во дворце. Сведи меня с кем-нибудь из них. Поценнее. Я его охмурю. Или он меня. Ну? -- Не имею чести ни с кем из них быть знакомым, -- сказал Шеврикука. -- И не видел из них никого. -- Врешь! Вре-е-ешь! -- Невзора-Дуняша всплеснула руками. -- Такой проныра, как ты, и никого не видел? Врешь! Нет, скучно с вами, скучно! Вот брошу вас и убуду отсюда! -- Увека Увечная уже убывала, -- сказала Гликерия, но без назидания и без ехидства, и глядела она не на Невзору-Дуняшу, а внутрь себя. Свое перебирала... -- Увека -- дура! -- сказала Невзора-Дуняша. -- Она в привидения пробилась из кикимор. Неугомонная дура! А я... -- А ты угомонная? Или ты тоже пробилась из кикимор? Невзора-Дуняша не ответила Гликерии, она, опять ойкнув, прикрыла рот ладошкой и стояла сама собой напуганная. "Вот оно что... -- Шеврикука принял во внимание интонации Гликерии и испуг Невзоры-Дуняши. -- Всерьез, выходит, обе..." Мещанское привидение (тоже, стало быть, тридцать шестой сотни) Увека Увечная, весной объявившая себя Веккой Вечной или просто Веккой, неделю назад была задержана на таможне в Бресте и возвращена в Москву. Она и впрямь была взята из кикимор, могла являться лишь тенью, скрюченной тенью, с горбом и в чепце, сбитом на ухо. Но себя она понимала высоко, кокетничала напропалую, лезла во все дыры и во всякие приключения, порой и с безобразиями. Была из тех, кто на гаданиях, оборачиваясь к бане голой задницей, просил протянуть по ней куньим хвостом и, уверив себя, что почувствовал мохнатое, ожидал богатств и фавора. Не раз ее укоряли за злое дыхание, за шипение, за распутство, за простое нарушение женской благопристойности. Но она выкручивалась. Может, на самом деле жила под опекой куньего хвоста. Еще раньше Невзоры- Дуняши, раздосадовав ее и многих, Векка бросилась в фотомодели, и в мисс, и в миссис, была удачлива, жгучие брюнеты и шатены целовали ей ручки. Пробовала себя и в путанах, зонтами ее никто не бил. Все ей было мало, здешняя местность стала ее удручать, для начала Векка наметила себе Лихтенштейн. Быстро оформить документы не смогла, терпения не имела никогда, приглядела некоего джентльмена и после взаимных удовольствий улеглась в его портсигар заменной сигаретой. Таможня в Бресте посчитала джентльмена контрабандистом, и вещи его были отправлены в Москву на экспертизу. А Увеку Увечную давно уже хватились в Доме Привидений и Призраков. Отловили и доставили. Куда определили -- Шеврикука мог предположить. -- Нет, хоть бы скорее наступила зима, -- заговорила Невзора-Дуняша, будто упоминаний Увеки Увечной перед тем и не было, -- и опять бы переехали из этой постылой лыжной базы в Оранжерею! -- Чем тебе плоха лыжная база? -- спросила Гликерия. -- Всем! -- решительно сказала Невзора-Дуняша. -- Всем! Всем! Всем! Это общежитие! Я что -- лимитчица? Я -- коренная москвичка! А это вахтовый сарай-балок для тех, кто добывает газ! Нет! Даже и не общежитие, и не сарай. Ночлежка! Хитров рынок! Барон и пьяная Настя! И все провоняло лыжной мазью. -- Ну, Дуняша, ты несправедлива, -- позволила себе улыбнуться Гликерия. -- Какая уж тут лыжная мазь? -- Одна лыжная мазь! И гуталин! Крадется за тобой старуха Смазь с насморком -- от нее за километр все воняет лыжной мазью. Всю ночь тыкаешься мордой в мокрые и вонючие тряпки, придешь сюда -- и на тебе: снова вонь и слежка! -- И у вас в номерах сносно, -- не выдержал Шеврикука. -- Бывали... -- Во-о! -- было указано длинным пальцем в сторону Шеврикуки. -- И это полено еще шипит. Отчего, милая Гликерия Андреевна, нельзя было быть вам зорче и предусмотрительнее и не вытаскивать из дров полено сучковатое и с трещинами? -- Полено, как известно, выбирают в темноте. --Тем более что в темноте, -- сказала Невзора-Дуняша. -- То полено, -- сказала Гликерия, -- вернулось в поленницу. -- Оно так, -- сказал Шеврикука. -- Но, может, его оттуда и вовсе не вытаскивали. И снова стало тихо. Невзора-Дуняша серые глазища свои в тревоге переводила с Гликерии на Шеврикуку, будто ощущала себя виноватой в возникшей неловкости. Потом сказала: -- Вот. А в Оранжерее все было бы куда веселее... И будет! Будет! Там, говорят, змей объявился. -- Какой змей? -- рассеянно спросила Гликерия. -- Большой. Лежит в задумчивости вблизи водяных растений теплых стран. -- Ты сама его видела? -- спросил Шеврикука. -- Я говорю: говорят! -- фыркнула Невзора-Дуняша уже сердито. -- Ладно. Вы мне надоели. Мне все надоели. Я голодная. А мне к шести в "Интурист". Я иду на кухню. Какие тебе, Лика, готовить сегодня костюмы? -- Через час я должна быть на корте, -- сказала Гликерия. -- Потом в манеже -- верховая езда. Потом преподаватель восточных языков. Пусанский диалект корейского. -- Большая жизнь! -- вздохнула Невзора-Дуняша. -- А Увека Увечная хотела дунуть без языка. Конечно, которые живут в Апартаментах с анфиладами... Она уже уходила, но обернулась и сказала: -- Но притом вы все же, Гликерия Андреевна, хоть и урожденная, -- частное привидение, а не историческое. Да! То ли она высказывала сожаление. То ли желала уколоть Гликерию. Или поставить ее на место. Шеврикука не понял. -- Я помню, Дуняша, -- мягко сказала Гликерия. -- Но иные исторические пребывают сейчас по соседству с Увекой. В узилище Таинственных Чертогов. -- И Батищева там? -- И Батищева. -- И Чулкова? -- Чулкова нет. Чулкова в Апартаментах первой сотни. -- Какая Чулкова? -- встревожился Шеврикука. -- Та самая! -- сказала Невзора-Дуняша. -- Та самая! А тебе бы помолчать. Не ваше поленье дело! Но где бы кто ни находился, мне на это наплевать! "Монкураж! -- вспомнилось Шеврикуке. -- Монкураж!" А Невзора-Дуняша удалилась, опять ради него произведя кариокские движения бедрами. -- Ну что? -- сказала Гликерия и гордо вскинула голову. -- Проси. -- Глупости, -- сказал Шеврикука. -- Ни ты ни о чем не можешь у меня просить. Ни я у тебя. -- Проси, -- сказала Гликерия. --Ладно. Прошу принять, -- сказал Шеврикука. И протянул ей мелкие вещи опущенного в прошлое Пэрста-Капсулы. -- Иди, -- сказала Гликерия. -- Как скажешь, -- поклонился Шеврикука. -- И более не приходи. -- Но если... -- Не пропадут. А коли потребуются, возникнут сами... 10 Шеврикука брел по Звездному бульвару. Когда он пробирался на лыжную базу, небо было голубое, без сметаны, столь свойственной в последние годы московскому безоблачью, вызываемой, по всей вероятности, техническими играми человека и рождающей печаль по истинной небесной лазури. Где нынче та лазурь? Если только в Италии. Или на полотнах Сильвестра Щедрина. И листья на тополях, березах и липах тогда не трепетали. А утром граждан по радио призывали закрывать окна и форточки, брать зонты, надевать резиновую обувь и стараться не выходить из помещений. Циклон от фиордов Норвегии гнал ураган из новгородской земли в тверскую, рвал там крыши, свирепствовал на фермах, подымал в воздух свиней и коров, разорил отделение милиции в Торопце, искорежив мотоциклы с колясками. Да что коляски! Автобусы переворачивало, трубы электрических станций осыпало на землю кирпичами и, похоже, могло раскачать Останкинскую башню. Объявлено было о временной эвакуации персонала. По часам Башне уже полагалось раскачиваться. А она стояла ровно. И стекла поблизости -- ни в жилых домах, ни в учреждениях -- не звенели и не бились. Небо затянуло, но никаких свирепостей и буйств в воздухе не происходило. Шел тихий прохладный дождь. И все. "Ну не ураган. Ну дождь. Опять врет прогноз. Ну и что? Мне-то что?" -- думал Шеврикука. Подступила тоска, и избегнуть ее он не мог. Проще всего было бы объяснить тоску явлениями природы, сменой небесных обстоятельств, но вышла бы ложь. Да и что бы отменили какие-либо объяснения? Ничего. При подходе к Апартаментам Гликерии на него набросился страх, предощущение Ужаса. Пугаться Шеврикуке приходилось часто, но обычно он сознавал степень угрозы, ее пределы и неизбежность ее разрешения. Или тут же вспоминал трын-траву. Предощущение Ужаса он не испытывал давно, шепот о Чудовище выдавило его сознание, почти забывшее о случаях встреч с силами, желавшими раздавить его и вобрать в себя. От Гликерии Шеврикука уходил в отчаянном кураже, полагая, что его караулят. Но никто его не караулил. И никто на него не напал. Теперь Шеврикука думал: будут караулить и нападут. Но ощущения Ужаса уже казались краткими, и потому с ними можно было согласиться. Приступу же тоски, Шеврикуке знакомому, предстояло длиться вечность, и хуже всего в нем было однообразие тихой боли разума. Эта боль замком затворяла действия и решения. Шеврикука свернул на Шереметьевскую улицу, дошел до грязного путепровода, у серого бетонного парапета его встал. Под мостом, разрывая Марьину Рощу, текли рельсы ко Ржеву. Менее всего любил Шеврикука в Москве раны железных дорог, запахи гари, металла, черных и коричневых жидкостей, бестолочь брошенных кем-то вагонов, цистерн, холодильников, с ржавыми и битыми боками, нагорья мусора, отходов, хлама, вышвырнутого с небрежностью неуважения к живому, к травинке зеленой и к голубокрылой стрекозе, к чистой капле, калеченые строения, сараи, гаражи, всунутые там и тут безмозглыми и наглыми поденщиками, весь этот хаос и безобразие случайных, проносящихся куда-то временных жителей Земли. Отчего же куда- то? В тупик! В тупик! В тупик! А скорость не утишишь и не остановишь гон колес, исход один... В приступы тоски Шеврикука приходил и сюда. В особенности угодно было ему стоять у парапета над Ржевской линией в зимние темно-серые сырые дни. Снег в грязи и копоти усугублял вид городского безобразия. Все понятия о соразмерном и ладном были нарушены и на мосту, и под ним -- на путях, вблизи них, на полосах отчуждения. Ничто соразмерное, чистое, незапятнанное и ладное нигде вообще не присутствовало, все было сплошным отчуждением, все -- в порче и нечистотах, и ничего никто изменить не мог. О, стужа и тоска Земли! "Все было! Было! Было! И ничего не будет!" Шеврикука побрел домой. "На острове Тоски двадцать две стальных доски..." И все же что-то озадачивало в Останкине Шеврикуку, Может, тишина? Но откуда ж тишина? И день сочился, и шли троллейбусы, и неслись автомобили, и стояли милиционеры. Однако скандального скрежета машин Шеврикука не слышал, не врезался металл в металл; штанги троллейбусов не соскакивали с проводов, не обрушивались на головы прохожих, не обдавали их искрами, таксисты и милиционеры не матерились. Если не тишина, то что же? Смирность некая была в Останкине и Марьиной Роще. Смирность. Или даже смирение... Он выходил от Гликерии с вызовом: "Нате, вбирайте!" Но никто его не караулил и не вобрал в себя. И может быть, оттого, что он отделался от наследия Пэрста-Капсулы, сбагрил его, сплавил в чужие руки? А часом раньше на него напали именно из-за двух мелких металлических вещиц? Нет, такой отгад Шеврикука запретил себе держать в голове, а мысли о Чудовище следовало истребить, как блажь, иначе бы в нем остался испуг. И надолго. Однако он вспоминал, что вручал вещицы Гликерии чуть ли не с удовольствием. Или со злорадством. Впрочем, нет! Но если не с удовольствием и злорадством, то с явным пониманием, что он Гликерию затруднит. Может, даже принесет ей беды. Он явился к Гликерии зря, доверять ей было нельзя, и раз кончено -- значит, кончено! Но когда услышал о корте, о манеже, о пусанском диалекте, представил, как принесут Гликерии короткую теннисную юбку -- к загорелым ногам, и амазонку, в нем, как и в Невзоре-Дуняше, взыграло. Ну да, конечно, урожденная графиня Тутомлина, пусть и воспитанница, пусть и без приданого, пусть и страдавшая невинно, а он -- кто? Опять же у нее не квартира на Знаменке и не два подъезда в Землескребе, а трехэтажный дворец -- позднее барокко, с завитушками рококо, конец восемнадцатого века, с подвалами белого камня времен Алексея Михайловича. Пусть бывший дворец сейчас -- не дворец, но не исключено, в будущем -- опять дворец. Да, можно было объяснить ее капризы последних месяцев и ее претензии. Гликерия маялась -- кто она и что ей делать. Не отменена ли она как привидение, не потеряла ли свойства и кому ей являться? У шумноговорящих властей было много безумных идей, задумок, подвижек, но не было денег (может, и были, но утекали в приготовленные кошели). Решениям же властей, в чем и состояли нынче их стиль и прелесть, полагалось быть неоднозначными и непредсказуемыми. А потому из части дворца Тутомлиных еще не вывели коммунальные квартиры, другую часть изредка посещали реставраторы, а третью часть пока лишь обследовали архитекторы. В коммунальных квартирах явления белой красавицы в ларинском платье не вызывали никаких чувств, хватало своих забот, хорошо хоть привидение не значилось услугой в платежных книжках. А люди искусства, архитекторы и реставраторы, в доме не ночевали. Каково приходилось Гликерии! Снизойдя к ее утратам и печалям, ей разрешили и часы дежурств проводить в Доме Привидений, а на Покровку являться, когда пожелает. Но теперь дом на Покровке стали смотреть! И кто? Выгодные деловые люди, купцы, милосерды и благодетели. Под офисы, под конторы таинственных жонглеров компьютерами, способных накормить жетонами метро. Но прельстительнее всего -- под резиденции конвертируемых особ. Поначалу полагали, что особ этих неудобства проживания с призраками и привидениями могут огорчить. И отпугнуть. Провинциальные заблуждения! Одухотворенные особняки любители готовы были купить и перевезти и в Сиэтл, и в Карсон-Сити. А известия о том, что в видении дома на Покровке проявляются лучшие свойства светлой и нежной восточнославянской красавицы ("типа Б. Тышкевич, А. Ларионовой, "Анны на шее" и др." -- указывалось в проспекте), и вовсе вызывали восторги. Дом на Покровке уже ходили смотреть, но днем. А сообразительные наши сограждане задумали и ночные сеансы смотрин, не гарантируя, правда, еженощных выходов привидения. Шеврикука им не завидовал. Они вызнали легенду, но не знали Гликерию. А Шеврикука ее знал. Но, может, Гликерия готовилась теперь к выходам? Отсюда и корт, и манеж, и пусанский диалект? В чьи глаза пыль? И в преподавателе не было нужды. Имелась, в частности, травка по имени бал, Шеврикука ее не видел, но говорили, правда, простодушным и темным: отвари ее, попей и будешь знать, кто что кричит -- и звери, и гады, и птицы, и рыбы, и деревья, и камни, и уж тем более люди, на каком пожелаешь наречии. Но подобное освоение языков и смыслов, видимо, дурной тон. Анна на шее. Гликерия на шее. На чьей шее? На чьей? Не на его же! Нет! Не на его! И быть такого не могло никогда! И ни в коем случае не следовало протягивать ей монету и лошадиную морду! Но что морочить теперь себе голову! Игрок, игрок ожил в нем, Шеврикуке! Как только вспомнили Увеку Увечную или Векку Вечную и Шеврикука учуял в словах Гликерии, в ее глазах раздумья, сомнения в некоем принятом или непринятом ею решении, он все свои "не надо" и "не следовало" отбросил. Гликерия не Увека и не Дуняша, ее затея вышла бы куда отважнее и рискованнее их затей. Но решилась ли Гликерия или нет? И что придумала? Многим ли временем располагала? И Шеврикука протянул ей две вещицы. Она взяла... А впрочем, отодвинулось бы все подальше -- и Гликерия, и реликвии Пэрста-Капсулы, отмененного и развеянного, и сами духи Башни, и все. Все! "А у острова Тоски двадцать две стальных доски..." 11 Но через два дня отодвинулся от Шеврикуки и сам остров Тоски. Хотя и не исчез вовсе. А Шеврикука посчитал необходимым отыскать домового Петра Арсеньевича. Дождь прекратился, и Петр Арсеньевич вполне мог прогуливаться по асфальтовым тропам Поля Дураков, среди сухих кустарников вблизи трамвайных путей. Или же-в парке. Но нет, Шеврикука с ним не столкнулся. Мимо "Космоса" и бульваров прошел к Алексеевской. И здесь не гулял Петр Арсеньевич. А время было его. Но в подземном переходе Шеврикука сподобился увидеть домового из Землескреба Ягупкина. Харя Ягупкина и всегда была противна Шеврикуке, а тут он сидел на фанерном листе еще и сильно заросший рыжим волосом. Нога у Ягупкина была теперь одна, в сапоге, вытянулась напоказ, а при ней лежали костыли и ушанка для подаяний калеке. Странно, но возле Ягупкина жался Колюня-Убогий с бутылкой минеральной воды в руке. Это Шеврикуку расстроило. "Что это они? -- подумал Шеврикука. -- Квашня -- в цыганки с ребенком, Ягупкин -- в нищие? Их дело". Подмывало Шеврикуку бросить просителю, не иначе как ветерану и герою, копейку, но не бросил. Прошел дальше. В подъезде его жил лоб-фантазер Синеквадратов, его в детстве согнул полиомиелит, жил тихо, но когда напивался, грезы его пробивали асфальт, он объявлял себя инвалидом чешской кампании шестьдесят восьмого года, боев на Даманском и под Джелалабадом, ночным спасателем Белого дома. Но тот, кроме кружек пива, никаких наград не принимал. А Ягупкин? Не штурмовал ли он мимоходом и Зимний дворец? Уже наверху, у выхода из метро, Шеврикуку догнали. -- Шеврикука! Эй! Остановись! -- орал Ягупкин. Ягупкин прыгал, отталкиваясь костылями, за Шеврикукой, а Колюня- Убогий, плохо дыша, поспешал за ним. Люди разумно расступались перед калекой на костылях. Явно с ощущением вины. -- Ну что? -- остановился Шеврикука. -- Что ты орешь? И что ты бежишь за мной? Сидел там и сиди. -- Да мы без зла... -- смутился Ягупкин. -- Вот Колюня говорит: "Давай угостим Шеврикуку". А я что? Я говорю: "Конечно". Колюня, доставай! Харя Ягупкина была не только заросшая, но и опухшая. Зрачки его выцвели. Колюня-Убогий, он же домовой со Звездного бульвара Дурнев, достал бутыль и стакан. При последней встрече с Шеврикукой на воскресных посиделках Колюня-Убогий, будучи по расписанию привратником и глашатаем, еще произносил внятные слова. Теперь он верещал радостно-умилительно, выл что-то, будто у него вырвали язык, слюна текла из его рта. -- Не пью, -- сказал Шеврикука. -- А вы-то за что? -- Как -- за что? -- осмелев, захохотал Ягупкин. -- Ты, Шеврикука, опять в раздражении! А циклон? А ураган? Где они? Фью -- и нет их! А ты говоришь -- за что! И простолюдинам нальем! Ягупкин, стоя на одной ноге, костылями обвел проспект Мира, обещая угостить всех простолюдинов. Колюня-Убогий запрыгал и восторженно завыл. -- Какой циклон? Какой ураган? -- спросил Шеврикука. -- Которых ждали. Которые сметали. А у нас в Останкине они руки вверх и как миленькие. Дождик теплый, и все. -- Просто иссякли, -- сказал Шеврикука. -- Как же, иссякли! Газеты читай! -- назидательно заявил Ягупкин. -- В Рязанской области возобновились. Элеватор в Сасове, депо в Рыбном, труба в Уфе -- все в труху. А у нас в Останкине их скрутили и уняли! --Кто? -- А ты будто не знаешь? Премудрая сила! -- прошептал Ягупкин, костылем указав при этом вниз, в недра. Но прошептал яростно, словно бы в дни обороны Москвы обещал народу второй фронт или секретное оружие. А уже вокруг него трудились ротозеи, полагавшие, что митинг вот-вот откроется. Что было стоять с дурнями? Да еще где -- в Москве при выходе из метро. Шеврикука повернулся и уже на ходу лишь ради Колюни-Убогого бросил: -- Я не пью. Я на больничном. Болею болезнью. Спускаясь к Дому обуви, Шеврикука услышал публично-доверительное: -- Колюня! Брезгуют нами, калеками! Будто он, а не мы стояли на Пресне и на Садовом! Не плачь, Колюня! Поперли его уже из музыкальной школы! Попрут и с лыжной базы! И из Оранжереи! Утри слезу, Колюня! Грудь распрями, бушлат поправь! И у Кибальчича еще были слышны Шеврикуке крики Ягупкина. И будто бубен звучал. А Колюня-Убогий, случалось, тряс бубном с колокольцами. "Не из Темного ли Угла Ягупкин? -- подумал Шеврикука. -- Уж больно вольничает". Прежде этого здоровенного и неопрятного бездельника Шеврикука не принимал во внимание. И сегодня его тельник был грязный и в дырах. Но, может, сегодня роль потребовала грязи и дыр? "Что это они все понадевали тельняшки?" -- вспомнил Шеврикука о наглеце Продольном. Видеть более Шеврикука никого не хотел. Но как только, обогнув угол Гознака, стал спускаться зеленым скосом Звездного бульвара, увидел Петра Арсеньевича. Петр Арсеньевич будто растерялся, но приподнял соломенную шляпу, а потом, приняв трость, инкрустированную перламутром, левой рукой, правую протянул Шеврикуке: -- Добрый день, любезный Шеврикука! --Добрый день... -- Я ощущаю неловкость после тех посиделок. Вы вправе были не подать мне руки, но вы подали... Я понимаю вас... Но я... -- Вы-то тут при чем! -- резко сказал Шеврикука. -- Вот и спасибо, что вы так чувствуете... Не располагаете ли вы временем, не согласитесь скрасить мою прогулку пятью минутами общения? -- Ну, если пятью минутами... -- неуверенно сказал Шеврикука. Петр Арсеньевич, с тростью, в белой чесучовой куртке и в чесучовых же брюках, проявлял себя все тем же церемонным мухомором и подчеркивал, на взгляд Шеврикуки, пожалуй, и излишне старательно, что он старик, увы, именно старик. Иные и в девяносто лет резвы, фыркают по утрам под ледяной водой, тяготят мышцы гирей, а Петру Арсеньевичу несомненно нравилось жить стариком. Впрочем, что значило для него девяносто лет. Волосы Петра Арсеньевича были и не седые, а белые, из голубых когда-то его зрачков время истаяло. -- Вот здесь присядем, если вы не возражаете именно здесь со мной поскучать... Я вижу, вы удручены. Я не хочу заглядывать вам в душу... Но вы чем-то печально озабочены. Или удручены. -- Мелочи. Ерунда, -- отвел глаза Шеврикука. Потом сказал: -- Встретил двух дураков... -- И что же они? -- Глупо повторять. Говорили о некой таинственной силе в Останкине. Или о премудрой силе. Шли на Москву циклон с ураганом. И сгинули. Провалились. Потом премудрая сила их отпустила. Снесло элеватор в Сасове, трубу в Уфе или еще где... -- Слышал. Но что же здесь глупого? Ведь они верят. --Да? -- То есть... Как бы это сказать... Вот цветок... Вот возьмем какой- нибудь цветок... Ага, вот колокольчик... Нет, что-нибудь попроще. Вон, вон клевер. Кашка. Да. Кашка. Тростью Петр Арсеньевич указал на бледно-розовые головки клевера, росшего рядом в траве. -- Нет, рвать не надо. Они свое не прожили. Ученый человек, классификатор, все объяснит. Где стебель, где розетка листьев, какое соцветие, какой отряд, какой подотряд, какая в клевере надобность, какая польза, какие калории. И все, все, все. Но для него это лишь мелкое растение семейства бобовых, и не более. А вы вглядитесь в эту кашку, в этот шар! В это чудо! Совершенство формы, архитектоники, цветовых сочетаний! И притом чудо живое! Да что я вам бубню! И я ощущаю в этом цветке совершенную и премудрую силу, его воплотившую и в нем оставшуюся. Ах, как я плохо принялся объяснять! Главное -- есть, это совершенное и премудрое, и оно может себя проявить! -- Может, -- согласился Шеврикука. -- Но не проявляет. -- Как знать! Как знать! -- горячо продолжил Петр Арсеньевич. -- Может, и проявляет. Как? Мы не ведаем. Строим догадки. А иные и ведают. Я слышал об одном. Он теперь секретный узник... -- Кто он теперь? -- спросил Шеврикука. -- Я оговорился, -- быстро сказал Петр Арсеньевич. -- Оговорился. Со мной бывает. Слабости возраста. Я про другое. Можно ведь эту совершенную и премудрую силу и вызвать. И она явится. Или вызволить. Своей верой в нее. Своим поклонением перед ней, признав в ней вещий смысл. Да, признав и в цветке клевера вещий смысл. И он ответит откровением. Один дальний знакомый мог... -- И он теперь секретный узник? -- Нет! Нет! Я не про это! Не про это! -- испугался Петр Арсеньевич. -- Но ведь у каждого своя вера, свое поклонение, свое понимание вещего смысла, свое направление воли, стало быть, из одного и того же, сотворенного кем-то, могут изойти разные силы? Кто что способен вызвать. Или заказать... -- Наверное. Может быть... Я не продумал... Может быть... А к чему мы все это говорим? -- спохватился Петр Арсеньевич. -- Пожалуй, и ни к чему, -- сказал Шеврикука. -- Ах да, ураган, циклон. Труба упала в Уфе, а не в Останкине. Двое, как вы считаете, дуралеев поверили... Но вдруг они правы. Хотя и не способны что-либо вызвать или ведать о чем-либо... -- Да, конечно, они правы, -- поспешил согласиться Шеврикука. -- Или вот, напротив, -- сказал Петр Арсеньевич. -- Есть нечто, что подразумевает в себе совершенное или даже высшее, нежели совершенное, возможно, заблуждаясь, и несет в себе энергию, или не знаю что, но это нечто еще не родилось, а жаждет, требует быть рожденным и воплощенным в форму. А форм нет. Как к этому отнестись? К нерожденному дитя? Трость Петра Арсеньевича указала на Башню. -- Это вы к чему? -- спросил Шеврикука. -- А? Что? -- Петр Арсеньевич будто проснулся. -- В чем, любезный Шеврикука, ваша тайна? -- Какая тайна? -- удивился Шеврикука. -- Ваша тайна! -- капризно сказал Петр Арсеньевич. -- Ваша! -- Вы полагаете -- она есть? -- спросил Шеврикука. -- Должна быть! -- А я считал, что весь -- на виду. -- Вы мне ее не откроете, -- печально покачал головой Петр Арсеньевич. -- Нет, конечно. Но вдруг бы я мог оказаться вам полезен. -- Вы заблуждаетесь. Я таков, какой есть. -- Да, да. -- Печаль оставалась в глазах Петра Арсеньевича. -- Наша участь -- бесконечность схожих происшествий. Иным на это наплевать, иные переносят все в полудреме или во сне, а иные удручены бесконечностью и ищут приключений... -- Это не ко мне, -- резко сказал Шеврикука. -- Не к вам, не к вам, -- закивал Петр Арсеньевич. -- Это так... мысли вслух... Потом ведь что такое тайна? Она только тем и хороша, что тайна. А заглянешь за ширмочку-то, после долгих стараний и риска, а там-то? Пустяковина, пшик. Вот, скажем, власть. Будто всесильна. Одарена страхами, выстлана легендой. И верится, что действительно все может, и есть нечто могучее в ней, в глубине ее, нам не явленное. Но всунешься, жрецов обойдя, за ширмочку, а там какой-нибудь тщедушный карлик, и не умный к тому же... Или пахан. И грустно станет -- зачем лез за ширмочку- то? -- Пахан? -- спросил Шеврикука. -- Да и пахан... И пахан... С чем только не сталкивала меня жизнь... И все равно -- бесконечность повторений сходных происшествий. -- Вас она удручает? -- Удручает или не удручает, а существовать надо. Да и что-то занятное то и дело обнаруживается. -- Чуть было не забыл, -- решился Шеврикука. -- Вы куда образованнее и начитаннее меня. -- Увольте, увольте! -- запротестовал Петр Арсеньевич. -- У одного из моих... скажем, квартиросъемщиков... мне довелось увидеть две вещицы... Может, пустячные. Но я любопытный. А что это, так и не понял... -- Опишите их, -- сказал Петр Арсеньевич. -- Я их срисовал, -- сказал Шеврикука. -- А тонкой бумагой и оттиснул, чтобы были ясны размеры и толщина. Мелкие вещицы. Петр Арсеньевич взглянул на Шеврикуку с вниманием. -- Вот, пожалуйста, -- и Шеврикука протянул старику четыре бумажных листка. -- Надо полагать, монета, -- сказал Петр Арсеньевич, -- и фибула, часть фибулы... А пальцы его дрожали. -- Может, монета, -- сказал Шеврикука. -- А может, жетон. Вроде тех, какими в москательных магазинах добывали керосин. -- А на вес? -- Тяжелые. Будто из благородных металлов. Но и те жетоны были тяжелыми. -- А нельзя ли подержать в руках эти вещицы? -- Их нет. -- То есть? -- Квартиросъемщик съехал. На днях. -- По обмену? Если по обмену, его можно найти в Москве. Пусть и в чужом доме. -- Нет. Его не найдешь. Он вообще съехал. -- Да? -- Петр Арсеньевич опять поглядел на Шеврикуку с вниманием. -- Жаль. Скорее всего, это не жетоны из москательного магазина. -- А если это подделки? Ложные изделия для какой-либо игры? -- Вот потому-то их и надо было подержать в руках. -- И что же в них примечательного? -- Монета, возможно, из Бактрии. Профиль этот -- царя, возможно, одного из наследников македонского государя. А очень может быть, что это обол... -- Обол? -- как бы засомневался Шеврикука. -- Обол, как помните, греческая монета, -- сказал Петр Арсеньевич. -- Ею платили за перевоз в царство мертвых. -- Вот тебе раз! -- удивился Шеврикука. -- Потом оболом стали называть предмет, служивший не обязательно платой за перевоз, а, скажем, пропуском в нечто укрытое и тайное... Но я не уверен, что это именно обол... А фибула... Фибула эта древняя... То есть если верить вашему рисунку... Вы, конечно, знаете, о фибулах... -- Конечно! -- поспешил Шеврикука. И чуть ли не поперхнулся. Сразу же и отругал себя: зачем теперь-то надо было врать! -- Фибулы встречаются и в скифских захоронениях, -- сказал Петр Арсеньевич, -- но эта скорее западного происхождения... Похожа на ту, что имеется в музее в Лукке. Вам не кажется? -- Вроде бы... -- скашлянул Шеврикука. -- А впрочем, есть сходство с лангобардской фибулой из Фриули... Та и зовется -- "лошадиная голова". Но не могу утверждать определенно. Память! Увы! Память! Нет, вы, любезный Шеврикука, имеете дело с дырявым стариком... -- Я так не думаю, -- сказал Шеврикука. -- Вот если бы вы мне доверили эти листочки дня на три... -- Нет! -- воскликнул Шеврикука. -- Нет! Они мне необходимы! И он моментально, неожиданно для себя, протянул руку и вырвал листочки у Петра Арсеньевича. Петр Арсеньевич в испуге отодвинулся от Шеврикуки. Пробормотал виновато: -- Я ни на что не хотел посягать... Просто... Мой интерес мог быть вызван увлечением лошадьми... "Какими лошадьми! -- свирепо думал Шеврикука. -- При чем тут лошади!" -- Конечно, конечно, -- говорил Петр Арсеньевич, -- это увлечение возникло оттого, что нам не положено быть всадниками. Что мы можем -- покататься украдкой без седла да заплетать по ночам гривы. И более ничего. А ведь история многих столетий на Земле -- это история человека и лошади. На то, чтобы возникли стремя, седло, подковы, ушли века... Петр Арсеньевич говорил, говорил и руками, прислонив трость к скамье, стал нечто показывать, а Шеврикука его не слушал. Он вспоминал, как Гликерия принимала у него на хранение вещицы Пэрста-Капсулы. Как горели у нее глаза любопытством, азартом, ожиданием добычи. Как сжались ее пальцы, лишь только на ладони ее оказались монета и фибула. Потом она успокоилась и будто остыла. Повеселев и даже напевая что-то из "Аскольдовой могилы", и снова не принимая Шеврикуку во внимание, стала ходить по будуару в своих заботах. (В те мгновения Шеврикука увидел на стене новую здесь обманку. Или и впрямь восемнадцатого столетия. Или хорошую имитацию. В зелено-голубой дали стоял белый барский дом, прямо же перед зрителем на будто бы картоне были будто бы приколоты булавками -- "как живые" -- три пестрые бабочки, рядом с ними лежали два осиновых листа. А в углу картона написали "выцветшими" буквами: "Ольгово. Имение гр. Апраксина". Тогда Шеврикука успел подумать: "Ольгово, Ольгово... Ведь что-то слышал..." Теперь он вспомнил: из Ольгова Дмитровского уезда, имения Апраксиных, происходили предки квартиросъемщика из его подъезда, Митеньки Мельникова. В связи с Ольговом Митенька что-то говорил и про Пиковую Даму, впрочем, он был пьян.) Да, да, Гликерия ходила и напевала и уже не была хищной птицей, наметившей внизу, в огороде, выводок цыплят. Ее ждали корт, манеж, пусанский диалект. Она готовилась выйти из простоя и покорить (испугать, восхитить, соблазнить) во время ночных смотрин валютных особ. "Взглянуть надо будет на эти смотрины!" -- сурово пообещал Шеврикука. Но и не одни смотрины без сомнения держала в уме Гликерия... И Шеврикуке стало жалко вещиц. Надо было их отобрать! Вырвать их, что ли, как сегодня он вырвал листочки из рук Петра Арсеньевича. Но Гликерия была не Петр Арсеньевич... -- Да, конечно, куда более, нежели история лошади, меня занимает история рыцарства, -- услышал, наконец, Шеврикука Петра Арсеньевича. -- Это чрезвычайно увлекательная история. Но без лошади не было бы и средневекового рыцарства... А Шеврикука потихоньку успокаивался. Теперь он думал, что пальцы Петра Арсеньевича, может, и не дрожали. Может, и Гликерия не была тогда хищной птицей. И все ему прибредилось. Как прибредилось и Чудовище. А вещицы неудачника Пэрста-Капсулы -- обыкновенный