е разумно, объяснил себе Шеврикука. Он разбух и раздулся. Возомнил о себе, а ничего не стоил. И никому не было дела до него. Всем было дело до самих себя. До своих беспокойств и страхов. И тут движение действительных членов приостановил ухарь-наглец Продольный, явившийся невесть откуда. Расставив ноги, стоял он, шумный, развеселый, в бузотерском состоянии духа, будто ему, оценив удалое разрешение неотложных дел, поднесли жбан с бальзамной настойкой мухоморов. И будто бы одарили за боевые деяния -- с плеч Продольного по камуфляжным пятнам спускались пулеметные ленты с патронами, не иначе как Продольный брал Перекоп и сбрасывал в черно-синее море Врангеля. -- Ба! -- заорал Продольный. -- Плетутся! Стадо униженных и оскорбленных! Мелко дрожащих! И с ними дядька Шеврикука! Всесильный и крутой Шеврикука! Всесильный следопыт Шеврикука! И Продольный захохотал. -- Кыш, Шеврикука! -- снова заорал он. -- Кыш! 58 Уяснив, что Куропятова нет дома, Шеврикука поднялся в жилище бакалейщика. В квартире Уткиных и тем более в их малахитовой вазе Шеврикука чаще проводил минуты, а то и часы отдохновений и удовольствий, нынче же для дремот и приятственных созерцаний причин не было. У Куропятова Шеврикука угрюмо уселся в кресло, какое хозяин предоставлял для скептического собеседника Фруктова в часы их философствований и наслаждений ликером "Амаретто". Он и есть Фруктов, решил Шеврикука. Он и есть тень Фруктова. Он и есть тень. Он, Шеврикука, стал теперь тенью и на посиделках, и в Останкине. "Желанием честей размучен..." -- вспомнилось Шеврикуке. Желанием чести размучен! В экие высоты занесло его, Шеврикуку, в экие гордыни или бездны переживаний! Слова, возобновленные его памятью, пришли в голову Гавриле Романовичу, опечаленному кончиной князя Мещерского. Гаврилу Романовича Шеврикука чрезвычайно почитал. Но какое он-то имел отношение, какое, хотя бы и легчайшее, хотя бы травинкой касательство к чувствам Гаврилы Романовича? Было сказано стихотворцем: "Не столько я благополучен; Желанием честей размучен, Зовет, я слышу, славы шум". Отчего вспомнились теперь ему, Шеврикуке, эти слова? Шум славы он не слышит. Не слышал. И впредь не расположен слышать. Когда-то, может быть, и желал услышать шум славы, по дурости, и был наказан. И главное, сам, кажется, ощутил никчемность барабанного шума славы. И тщеславие -- в холодных размышлениях -- ему смешно и противу его натуры. Желанием честей размучен... Над Пэрстом-Капсулой, объявившим томление всей сути и будто бы занемогшим от этого, иронизировал, а сам размучен желанием честей? Да, размучен. Выходит так. Можно все называть иначе. Но память явила слова Державина... Слово "честь" нынче малоупотребительное. Но даже когда Шеврикука думал о собственном непонимании случая с Продольным, в голове имел выражения "неприлично" и "некрасиво". Свои выкрики обозвал неприличными и некрасивыми. А приличия и красота для Шеврикуки были понятия главнодержащие. Что уж говорить о чести... А он суетился. Отродья -- порождение людского суемудрия. И он сейчас суемудр. Нет, глупо, плохо, он именно Просто обидчиво- суетлив. Он досадовал. Он обиделся. Может, и прежде из-за своего суемудрия он и путешествовал на Башню к Отродьям. Теперь из-за чего он досадовал и обиделся? Опять же из-за своей дурости. Он возомнил о себе. А его не оценили. То есть оценили по его свойствам и состояниям. "Богат, как в Ильин день" Феденяпина -- скоморошичий ответ на опрокинутые в публику слухи. Гликерия не давала о себе знать более недели. Ну и что? Кыш, Гликерия! Кыш, Шеврикука! Без Гликерии существовать ему было скучно. Вот что! Хороша она ему или противна, важности не имеет. Без нее ему скучно. И беспокойно. Она сама вызвалась явиться к нему с объявлением, нужны ли ей его, Шеврикуки, услуги и вспоможения, в ближайшие дни. Они прошли. Желанием честей размучен... Не честей. Почестей. Почестей, имел в виду Гаврила Романович. Славы и почестей Шеврикука сейчас не желал. Но -- честь... О чести Шеврикука думал. О чести вообще и о чести собственной. Всегда, даже и когда в суете он забывал о ней думать, натура его, не обращаясь к словам, имела в виду честь. Слова "некрасиво" и "неприлично", по его уложениям, частностями или окраской сущностного входили в его понятие чести. Выкрики в Большой Утробе были нехороши. Но в случае с Продольным и кукловодами были решительно нарушены приличия. Ни о какой чести здесь речи не шло. Но была или есть нужда соотносить свою честь с явленным неприличием? Нужда есть, решил Шеврикука. Но в Большой Утробе публичное, видимое проявление своего понимания приличий оказалось малоосмысленным и ничего не изменившим. Стало быть, сиди, помалкивай, а действия, какие желаешь произвести, производи. Но не впустую. После этого постановления в мыслях его случился некий поворот. Теперь ему стало казаться, что его обиды и досады были отчасти справедливы. За кого все же его держат? Конечно, его ущемило бы и возведение его в ранг товарища дозорного. Тогда он, может быть, еще пуще шумел бы и возмущался. Если бы его произвели в дозорные, он бы не удивился и, скорее всего, как бы нехотя с поручением согласился. Но его явно не принимали во внимание как полезную и обороноспособную личность. И это при обстоятельствах, когда в Останкине все, даже и последние сушеные крючки из домовых, слышали о новых значениях Шеврикуки. Но вдруг именно из-за "Возложения" Петра Арсенье-вича, из-за сил, якобы ему приданных, его и упрятывают в тень? Или укрывают, будто в засаде. Как полк Боброка. Вот уж глупость! Главное -- в тени и в засаде! Им просто-напросто пренебрегают. Или ему не доверяют. К чему могут иметь основания. Он словно бы забыл разговор при лучинах с Увещевателем в Обиталище Чинов. Он словно бы забыл про общения с Бордюром. Он словно бы запамятовал о Темном Угле И Недреманных Оках. Он словно бы... Ни о чем он не забыл. И забывать не может. И теперь (не в горячности посиделок, а во фруктовском кресле в жилище бакалейщика Куропятова) держал собственные жизненные обстоятельства в своих разумениях. И все же роптал. Доверяют они ему или не доверяют и кем признают в бумагах, в умах, в компьютерных учетах -- не суть важно. Но видимые проявления их отношений к нему казались сейчас Шеврикуке существенными. Взгодными или невзгодными. Он им сейчас не нужен. Он не ощущает их потребности в нем. Или он нужен им -- одинокий в действиях. "Вы одинокий наездник", -- услышано было, и не так давно, Шеврикукой от провозгласившего себя Бордюром. Шеврикука напомнил Бордюру, что наездниками домовым по уставам их сословных соответствий быть не дано. Поправляя себя, Бордюр назвал Шеврикуку одиноким охотником. Но и охотником Шеврикука считаться не пожелал. Никакая охота его в ту пору не неволила. И в прилегающие дни он как будто бы не был расположен к охоте. Но теперь его влекло к действиям. Неизвестно к каким, но влекло. И действовать он полагал сам по себе. Если бы пошло на поправку энергетическое состояние подселенца Пэрста-Капсулы, Шеврикука позволил бы себе привлечь полуфабриката и специалиста по катавасиям к исполнению частных поручений. И достаточно. Коли он, Шеврикука, никому не нужен в Останкине и тем более в Китай-городе, мест, где сыскалось бы поприще для затей и предприятий, в Москве и окрестных выселках было предостаточно. Хлопоты и надежды, связанные с Пузырем, совершенно перестали интересовать Шеврикуку. Но прежде надо было выяснить, отчего не давала о себе знать Гликерия. В сомнениях Шеврикука был недолго и с воздушными поклонами вызвал на свидание Дуняшу-Невзору. Дуняша-Невзора вполне могла не знать, что ее госпожа и повелительница, барышня-крестьянка, посещающая уроки корейского языка (пусанский диалект) и верховой езды, пятном- регистратором неродившихся привидений проникала в Землескреб ради разговора с ним, Шеврикукой. Встреча Шеврикуки и Дуняши с передачей ей покровского бинокля, добытого Пэрстом-Капсулой для Гликерии без ее якобы ведома, вышла летуче-прохладной, и теперь Шеврикука не был уверен в том, что Дуняша мгновенно отзовется на его воздушные поклоны. Она и не отозвалась. "Не отзовется вовсе, -- посчитал Шеврикука, -- сам ее разыщу". И поднялся в получердачье с намерением посетить прихворавшего. Пэрст-Капсула лежал на раскладушке. Шеврикука сразу же понял, что он не первый, кто наносил визит больному товарищу. На тумбочке, поставленной рядом с раскладушкой, в стеклянной банке из-под соленых маслят голубели цветы цикория. За раскладушкой же к углу получердачья приткнулся платяной шкаф из тех, что увозят в огородные бунгало или выносят к мусорным ящикам. Возможно, в шкафу содержались теперь бурки, столь любезные Пэрсту, его ковбойские сапожки, пятнистые штаны, куртка и фетровая шляпа от Буффало Джонса. А может, Пэрст обзавелся и новыми украшениями гардероба. Ковровая дорожка, приглашавшая посетителя приблизиться к раскладушке, отчасти удивила Шеврикуку. Одеяло укрывало полуфабриката верблюжье и не имело прорех. Щеки его были выбриты. Все это возбуждало надежды Шеврикуки на то, что белье у Пэрста-Капсулы чистое и не из армейских употреблений. Но Пэрст-Капсула дремал. Если не находился в забытьи. Шеврикука исследовал запахи получердачья, среди них, несомненно, ощущались ароматы женские или те, что могли сопровождать женщину, но, смешиваясь с ними, присутствовали здесь запахи неведомых Шеврикуке назначений и природы, и он не имел права судить определенно: какие случались у Пэрста-Капсулы посетители. ("А Тысла женщиной пахла или нет?" -- подумалось вдруг Шеврикуке. Он не помнил этого. Да и запахи Тыслы могли быть пересилены запахами свирепого Потомка Мульду.) Пэрст-Капсула открыл глаза. В них не было малярийного блеска и неразумия. Тревога Шеврикуки утихла. Успокоенный, он мог высказать Пэрсту-Капсуле и досады. Досадовать, впрочем, он должен был и на самого себя. Без его согласия, без его ведома, но при его пренебрежении к присмотру за неприкасаемостью территории в его подъезды проникали не учуянные им посетители и была доставлена мебель вместе с верблюжьими и ковровыми предметами быта. Пэрст-Капсула обживался! А он обязан был испросить хотя бы разрешения Шеврикуки на допуск в получердачье визитеров и на мебельное усовершенствование жизни. Впрочем, Шеврикука поднимался в получердачье не ради досад и разносов. -- А, это вы, Шеврикука... -- пробормотал Пэрст-Капсула. И он закрыл глаза. Оправдываться он, похоже, не собирался. -- Да, это я, -- подтвердил Шеврикука. И более он не знал, что сказать. -- Сигаретами пахнет? -- спросил Пэрст-Капсула. -- "Кэмелом", -- сказал Шеврикука. -- Просил же не курить, -- проворчал Пэрст. -- Тем более "Кэмел". Он же поддельный... -- Ну, не знаю... -- растерянно произнес Шеврикука. Будто бы он и курил, будто бы он был перед Пэрстом-Капсулой виноватый и ему уготовили разнос. И Шеврикука, сам к тому не стремясь, стал тереть об пол ботинки, дабы не запачкать ковровую дорожку. -- Я почему пришел... -- начал было Шеврикука. -- Мне ведомо, -- оборвал его Пэрст-Капсула. -- Что ведомо? -- нахмурился Шеврикука. -- Не для того вы пришли, чтобы отчитать меня и вышвырнуть мебель, -- сказал Пэрст-Капсула. -- А для того, чтобы узнать, не прекратился ли я вовсе, и, если нет, поинтересоваться, не нуждаюсь ли я в какой-либо помощи. -- Ну и... -- чуть ли не обиженно произнес Шеврикука. -- Мне холодно, -- Пэрст-Капсула снова поднял веки. -- Мне холодно. Протяните мне головной убор. Он в тумбочке. Шеврикука приоткрыл дверцу тумбочки -- одной, видно, со шкафом казенно-сиротской судьбы, но фартового происхождения. В пустоте ее, не имея соседей, лежал головной убор. Или стоял. Шеврикуке сразу же пришли на память звездочеты, венецианские весельчаки пульчинеллы, а еще и железные дровосеки. Конус с козырьком головного убора Пэрста-Капсулы был недолгий, мастерили его (или отливали, или отжимали пресс-формой) из жесткого темно-коричневого материала, снабдив для удобства ношения наушниками и ремешком с кнопками. А может быть, наушникам и кнопкам назначено было служить приемниками и передатчиками звуковых волн и мысленных образов ("Предположение на уровне линейного существа, -- представилась Шеврикуке усмешка Бордюра. -- То есть на моем уровне...") -- Вот, держи, пожалуйста, -- Шеврикука протянул Пэрсту-Капсуле конус с козырьком. -- Наденьте на меня, -- сказал Пэрст-Капсула. -- И застегните ремешок под подбородком. То ли он оценил взгляд Шеврикуки, то ли вспомнил его "пожалуйста", но добавил все же: -- Будьте добры. Защелкнув кнопки, Шеврикука, будто дядькой-наставником готовя новичка в небесное странствие, проверил, надежным ли вышло сцепление, и заметил: -- Вроде бы нормально. -- И сразу же спросил: -- Лихорадка-то более не бьет? -- Меня не била лихорадка, -- решительно заявил Пэрст-Капсула и даже голову попытался приподнять, будто бы в намерении возмутиться или протестовать. -- Меня никогда не била лихорадка! Меня не может бить никакая лихорадка! -- Ну, не била и не била, -- сказал Шеврикука. -- Ну, не может, значит, не может, успокойся... -- Меня не может бить никакая лихорадка... -- бормотал Пэрст-Капсула, слабея и закрывая глаза. "А кого может?" -- хотел было спросить Шеврикука. Но не спросил. Знал кого. И предполагал, что ответил бы ему подселенец. Месяца полтора назад, в самую жару, вспомнилось Шеврикуке, заведение бурок, какие хороши на полярниках, Пэрст объяснял тем, что у него мерзнут ноги. Объяснение это Шеврикуке показалось тогда мечтательским. Но, может, и мерзли. Сейчас что мерзнет у Пэрста? Голова, коей понадобился убор? Или вся суть полуфабриката, чье томление, увы, не было дано прочувствовать Шеврикуке? -- Не надо, Шеврикука, не надо... -- пробормотал Пэрст-Капсула. -- Не надо сейчас... Сейчас у вас не выйдет... Следует обождать и пересидеть... И я не могу... Я не возобновлен... Лишь при сословных или исторических необходимостях... А сейчас... От синего поворота третья клеть... А бирюзового камня на рукояти чаши там нет... Нет!.. Оставьте пока, Шеврикука... -- Что?! -- воскликнул Шеврикука. -- Что? -- приподнялся на локтях Пэрст-Капсула. И было очевидно, бред или дремота его оборвались, а пребывает он в ясностях мыслей. -- Что с Мельниковым и Клементьевой? -- спросил Пэрст-Капсула требовательно, будто недовольный тем, что Шеврикука вовремя не представил ему отчета. -- С кем? -- удивился Шеврикука. -- С Мельниковым и Клементьевой. -- Это с какой Клементьевой? -- С той, что из Департамента Шмелей. -- Ax, с этой... С Леночкой... -- вспомнил Шеврикука. -- Мне мало что о них известно. Мельникова я иногда встречаю во дворе. А про Леночку... Хорошо, я разузнаю про Мельникова... -- Существенно, что у них двоих! У них вместе! Вы поняли меня! Узнайте! -- В голосе Пэрста-Капсулы был каприз повелителя. -- Но... -- замялся Шеврикука. -- Идите! -- Рука Пэрста-Капсулы властно указала вниз. -- Узнайте! Тут же глаза его закрылись, голова упала на лежанку. Спасибо Шеврикуке: верно сцепленные кнопки ремешка не дали скатиться на пол конусу с козырьком. Задерживаться сиделкой при обессилевшем подселенце Шеврикука не посчитал нужным и поспешил удалиться из получердачья. Одной из причин этой поспешности была такая. Уже при разговоре о лихорадках Шеврикука ощутил, что к нему пробивается чей-то мысленный (или чувственный?) вызов, но пробиться не может. Неизвестно, какие своеобычные поля способны были возникать вблизи Пэрста-Капсулы и чему они становились проводниками, а чему препятствием. Их следовало покинуть. А сигналы и отклики на свой сигнал он ждал. Стало быть, волнует полуфабриката (именующего себя полуфабрикатом) лирическое расположение и нерасположение душ кандидата наук и гения Мити Мельникова и музыковеда Леночки Клементьевой, исследовавшей в Департаменте мелодии полетов шмелей, серенады и трудовые песни стрекоз. Отчасти, признавался некогда Пэрст, он произведение лаборатории Мити Мельникова. Тема работы -- проблемы энергетического развития судеб (трансбиологические). ПЭРСТ. Полуфаб, признавался опять же подселенец, промежуточная стадия, недосотворенный. Или не так сотворенный и брошенный. А не сотрудничала ли в ту пору в лаборатории своего же Департамента чудесницей и Леночка Клементьева? Даже если не сотрудничала, то наверняка заходила в лабораторию и рассеивала внимание ее гениального заведующего. Но, может, заведующий ее и не замечал. В застолье прощального бала по поводу разгона Департамента Шмелей, вспомнилось Шеврикуке, Леночка не сводила с Мельникова черных глазищ, восторженных и жалеющих, и все видели, что она влюблена. И на смотринах дома на Покровке в смутных своих хождениях при общей перепалке Шеврикука наткнулся на рыдавшую перед зеркальной створкой Леночку. По причине хрупкости, белизны щек и плечей ее назначили привидением. Она согласилась исключительно из любви к Мите Мельникову. И оконфузилась. Но из-за любви к Мите. А тот, похоже, этой любви не замечал... Не существуют ли какие связи между энергетическими истощениями Пэрста-Капсулы, томлением всей его сути и состоянием душ заведующего лабораторией и специалистки по биомузыке? Мысль, конечно, дурная. В ней упрощения ("линейного существа..."). Но Шеврикуке разузнать о том, что и как нынче у собственного квартиросъемщика Мельникова и мечтательно- влюбленной Леночки, следовало. И самому интересно. И прихворавший просил. Просил. Повелевал! Вот ведь как получилось. И нельзя сказать, чтобы каприз повелителя ("Идите!.. Узнайте! Идите!") доставил Шеврикуке приятности. Но не бывал ли он сам именно таким капризным повелителем в прежних случаях их отношений с Пэрстом-Капсулой? Бывал. И если не капризным повелителем, то уж начальственно-высокомерным распорядителем полуфабриката бывал наверняка. И не раз. И коли преподан ему сейчас урок, то урок -- полезный. Однако что за перемены произошли в подселенце? Отчего он так взъерепенился, завел себе мебель, принимал не оговоренных заранее посетителей и отважился командовать Шеврикукой? Одни ли последствия болезни тому причиной, отчасти оправдывающие капризы, или же Пэрст- Капсула начинает объявлять, кто он есть на самом деле? А кто он есть? "А бирюзового камня на рукояти чаши там нет... Нет!" И про синий поворот, и про третью клеть, и про бирюзовый камень он, Шеврикука, сам мог наговорить Пэрсту-Капсуле, а тот был способен принять его фантазии всерьез или исказить их, а потому и бормотал сегодня всяческую ерунду. Но бредил при этом или предупреждал? А хотя бы и предупреждал! Важно то, что в помощники он не годился или даже прикинулся больным, изнуренным жизнью именно для того, чтобы не сгодиться в помощники. "Обойдемся без него! -- раздосадованно думал Шеврикука. -- А потом и разберемся, допустима ли мебель под крышами наших подъездов или не допустима!" Уже на шестом этаже Шеврикука почувствовал освобождение воздухов от полей Пэрста-Капсулы и сразу же ощутил здоровый и бойкий сигнал. Дуняша- Невзора, откликаясь на его вызов, приглашала Шеврикуку хоть сейчас же на свидание в Останкинский парк к Девушке с Лещом. 59 По здешнему сентиментально-романтическому преданию гипсовая Грета, она же Девушка с Лещом, некогда была подругой домового Григория Николаевича, выведенного из Останкина из-за хронических инфлюэнций и скверностей натуры. А этот Григорий Николаевич, вспомнилось Шеврикуке, в клубные дни играл в стоклеточные шашки с Иваном Борисовичем, Велизарием Аркадьевичем и Петром Арсеньевичем. Иногда на пятаки. Ну играл и играл... Дуняша-Невзора, стоявшая возле Девушки с Лещом, изъяла из соображений Шеврикуки историю Греты и шмыгавшего мокрым носом Григория Николаевича. На Звездный бульвар с прошением о бинокле она явилась к Шеврикуке, несмотря на жару, в мантилье и в строгих темных одеждах, заставивших Шеврикуку заподозрить недоброе, возможно, и драму, происшедшую с Гликерией. Теперь же Дуняша была рабфаковка тридцатых годов, в дневные часы, вполне возможно, -- вагоновожатая трамвая семнадцатого маршрута или же сборщица будильников напротив Белорусского вокзала. На ней были футболка в обтяжку (черные вертикальные полосы на белом), на крутых бедрах суконная юбка до колен, фильдеперсовые чулки, туфли на малом каблуке, удобные для передвижений по булыжным мостовым. Из-под берета опадал и возносился под берет же русый локон, наверняка сотворенный терпением бигуди. Футболку могли бы украшать значки, свидетельствовавшие о заслугах в делах Осоавиахима и ворошиловской стрельбы, но и без значков Дуняша выглядела крепкой и ко всему готовой, как ручная граната. -- То вырядилась в мантилью, -- сказал Шеврикука. -- А сегодня -- будто довоенная Лидия Смирнова. -- Ну и что? -- с вызовом произнесла Дуняша. -- Ничего, -- сказал Шеврикука. -- Мне-то что. Словно я забываю, что передо мной сударыня с вывертом. -- А кто нынче не с вывертом? -- спросила Дуняша. -- И то правда, -- согласился Шеврикука. Действительно, кто из его знакомых сударынь осуществлял себя без вывертов? Если только гипсовая Грета с Лещом. Но и у той случались приключения. У ребячьего пруда Дуняша предложила угостить ее фруктовым мороженым с палочкой, что Шеврикука и вынужден был исполнить. Разговор Шеврикука не начинал, он не ведал о степени сегодняшней осведомленности Дуняши и уж тем более о степени ее полномочий, полагая, что Дуняша догадается (или уже догадывается) о его затруднениях и облегчит или даже направит ход их беседы. Так оно и вышло. --Да, -- сказала Дуняша серьезно и, как показалось Шеврикуке, печально. -- Мне известно... Я слышала... Гликерия была у тебя в Землескребе... -- Все известно? -- Что известно, то известно! -- резко сказала Дуняша. -- Не горячись, -- нахмурился Шеврикука. -- Меня не интересует, знаешь ли ты, каким манером Гликерия проникла в Землескреб. А вот о сути разговора тебе известно? -- Я знаю то, что мне определено знать, -- сказала Дуняша. -- Ну ладно. Ну хорошо, -- кивнул Шеврикука. -- А сегодня ты вышла с ее ведома? -- Да, -- сказала Дуняша, -- но без всяких полномочий. -- Что же Гликерия так тянет? -- выказал недоумение Шеврикука. -- Ко мне она являлась в самом что ни на есть нетерпении. -- Ты у меня об этом спрашиваешь? Или в воздух -- для Гликерии Андреевны? -- У тебя, -- сказал Шеврикука. -- Гликерия обещала дать о себе знать через день. Через два. Тогда бы я задал вопросы ей. Она молчит, и было бы нелепо, если бы я в нынешнем случае пошел к ней. Не мне тебе объяснять. Но меня о чем-то просили. Ты сейчас без полномочий о чем-то договариваться со мной. Но ты с полномочиями нечто выведать у меня. Выведывай. Но сначала извести меня кое о чем. Почему Гликерия просто не уведомила меня: мол, так и так? -- Знаешь... -- начала Дуняша, и в глазах ее Шеврикуке почудилась надменность. -- Знаешь... -- Значит, во мне отпала потребность, ты это хочешь сказать? -- Нет... я так не собиралась говорить... -- Дуняша будто растерялась. -- Но сам посуди... -- Что произошло этакое, из-за чего Гликерия якобы перестала торопиться? Или какую силу обрела она себе в подмогу? -- Я не уполномочена сообщать тебе что-либо... -- Я уже слышал, -- сказал Шеврикука. -- Тогда зачем ты, да еще с ведома Гликерии, пригласила меня сюда? -- Я пригласила? -- Синие глаза Дуняши-Невзоры сделались круглыми, и ресницы ее -- лепестки васильков -- захлопали. -- Это ты направил ко мне сигнал, я из вежливости и откликнулась. Была в городе по делам, проезжала мимо Землескреба на троллейбусе, вспомнила о твоей просьбе, дай, думаю, выясню, чего он хочет... -- Вот, значит, как... -- сказал Шеврикука. -- И по Каким же это делам? -- По многим. Ох, Шеврикука, если бы ты знал, по многим. И книжку покупала Гликерии Андреевне. Она ей срочно понадобилась. -- Какую книжку? -- поинтересовался Шеврикука. -- Если это не библиотечный секрет... -- А вот... -- Левая рука Дуняши прижала к футболке плоскую сумку, способную, впрочем, вмещать в себя и предметы макияжа, и учебники, и деловые бумаги, и газовое оружие. Дуняша развела зубья полости и достала из, сумки книжку. -- А вот... Обложка была не для лоточных развалов -- бумажная, всего лишь двухцветная, но хоть глянцевая. Анна Суворова. "Затворницы и куртизанки". Судя по тексту и изображениям в нем, затворницы и куртизанки проживали в восемнадцатом и девятнадцатом столетиях на северо-востоке Хиндустана в знатном слонами, боевыми петухами, дынями, набобами (навабами) и гаремами городе Лакхнау и говорили исключительно на языке урду. Нисколько не противореча привлекательному и даже благоухающему названию, сочинение А. Суворовой было востоковедчески- научное, с соблюдением роскошеств академического церемониального общения. Шеврикука, листая страницы, углядел в них слова "условные критерии дифференциации двух школ", "женская вещность", "стандартная коннотация элементов лексикона газели", "интеллектуальная изощренность бариками", и в нем возникло удивление нынешними читательскими интересами Гликерии. Но, может быть, Гликерия посчитала ради светских и служебных успехов вместе с пусанским диалектом корейского изучить и лакхнауское совершенство урду? Такое не исключалось. Однако Дуняша позволяла ему книгу листать и рассматривать, терпеливо тратя время на его любопытство, и это обстоятельство дало удивлениям Шеврикуки иной поворот. -- По номиналу? -- поинтересовался Шеврикука. -- Или с переплатой? -- С переплатой, -- вздохнула Дуняша. -- Так что же, -- спросил Шеврикука, -- Гликерия Андреевна нынче затворница? -- Затворница? Ты что!.. Какую чепуху ты несешь! С чего ты взял! -- заговорила Дуняша, словно взволновавшись. Но было очевидно, что слова Шеврикуки не стали для нее неожиданностью. Да и не могли ею быть. -- Не затворница -- и замечательно. -- И Шеврикука протянул Дуняше книгу о тяжкой и благоароматной жизни красавиц Востока. -- Это ты из-за книги, что ли? Так, может быть, Гликерия Андреевна не только затворница, но и куртизанка? -- И Дуняша рассмеялась. Но смех ее получился несомненно нервический. -- Хорошо, -- сказал Шеврикука, -- она не затворница, ее интеллектуальная изощренность позволяет ей уделять внимание проблемам урду, ты без полномочий, а потому промолчим о Гликерии... -- Надо же! Затворница! И придет же в голову! -- все еще восклицала Дуняша. И не убирала книгу в сумку. -- Как ваше Ателье?.. Или Агентство?.. Или Салон?.. Ведьм, колдунов и привидений... Или кого там... Ты рассказывала... Как оно-то? -- спросил Шеврикука. -- О! Оно-то! Все кипит и бурлит! -- воодушевилась Дуняша. -- Вот-вот откроют... Именно на Покровке... Дударев обещает. Кубаринов, полпрефекта, перережет ленточку. И будьте милостивы! -- Дударев обещает... -- задумался Шеврикука.-- Он вам и ставки обещает? -- И ставки, и гонорары, и творческие подношения. В долларовой равноценности! -- Это замечательно, -- порадовался Шеврикука за Дуняшу. -- Сам бы побыл привидением. Но не просите... И Совокупеева Александрин кипит и бурлит? -- И она! Естественно! Твоя Совокупеева-то! Ох, и ловелас ты, Шеврикука! -- И Дуняша пригрозила Шеврикуке пальцем. -- Хотя у тебя теперь интерес к этой пройдохе Увечной Увеке... -- А Леночка Клементьева? -- Что Леночка Клементьева? -- Дуняша отчего-то нахмурилась. -- Она ведь тоже самозванкой являлась на смотрины в дом Тутомлиных... -- Ходит, ходит. Совокупеева ее держит в руках. Но больно томная и меланхолическая. Царевна Несмеяна. Клиентов отпугнет. Или они у нее прокиснут. Однако говорят, и Несмеяны нужны. -- Что с ней? Несчастная любовь? Как у нее с Митей Мельниковым? -- А мне-то почем знать? -- строго сказала Дуняша. -- И тебе-то что? -- Да я так... -- смутился Шеврикука. Но сейчас же и он стал строг. -- Мельников квартирует в моих подъездах. Имею право любопытствовать о его затруднениях и душевных невзгодах. Возразить чем-либо на это Дуняша не могла, но не было у нее ни лакомств, ни протухших овощей для угощений оголодавшего, но разъясненного любопытства Шеврикуки. -- А что Гликерии отведено в Агентстве? Или в Салоне? -- спросил Шеврикука. -- Гликерия... Она... Она пока... -- замялась Дуняша. И опять нахмурилась. Книгу о затворницах и куртизанках наконец решилась запереть в сумке. -- Она, может быть, там сама по себе... У нее самостоятельная программа... Ты должен понять... -- Я понимаю, -- кивнул Шеврикука. -- Что ты понимаешь! Что ты киваешь со значениями! -- снова разволновалась Дуняша. -- Что ты можешь понимать!.. Она... Гликерия Андреевна... Она... И замолчала. Скомканный стаканчик из-под фруктового мороженого она швырнула в урну, сама же резко отвернулась от Шеврикуки, будто не желала, чтобы он видел ее лицо и, возможно, повлажневшие глаза. В пионерском пруду озорничала и безобразничала детвора, лишенная лагерного детства, шли на абордаж лодки и водяные велосипеды, но не было у берегов ни волн, ни ряби. И листья деревьев проживали в благонравии безветрия. А ногам Шеврикуки и телу его передались вдруг подземные гулы и содрогания горных пород. Но тут же они и стихли. Бурление страстей призраков и привидений Шеврикука ощутил в прошлый раз лишь на подходе к лыжной базе. От пионерского же пруда до лыжной базы пролегало версты две. Бурление страстей расползалось, а возможно, вздымалось и из глубин. Не расползется ли оно до Звездного бульвара и не потревожит, не огорчит ли Пузырь? Впрочем, что ему, Шеврикуке, беспокоиться о нервных и нравственно- сейсмических состояниях Пузыря? Женщина в его видениях, с золотой диадемой, в белых одеяниях, стояла в тоске (или в отчаянии) перед громадой чаши и молила о чем-то, Шеврикуке недоступном и неизвестном. Это он помнил. -- Клокотание котла у вас, мне известно, продолжается, -- сказал Шеврикука. -- Или это сплетни и преувеличения? -- Нет, -- сказала Дуняша. -- Не преувеличения. Глаза ее снова были видны Шеврикуке. Они были сухи. -- Оно не захлестнуло волнами Апартаменты? -- Какие и захлестнуло. А наши... то есть Гликерии Андреевны... и те, что вокруг, пока нет... -- Вас все это увлекает, возбуждает или вы готовы бежать? -- Все, что наше, оно в нас. -- Хорошо. В вас, -- согласился Шеврикука. -- Тот монстр, врывавшийся к вам при мне, но не обремененный тогда формой или, напротив, удрученный тем, что форма ему не возвращена, я предполагаю, кто это,-- он не докучает вам? -- Не говори о нем! Не называй его! -- вскричала Дуняша. -- Я никого не называю, -- сказал Шеврикука. -- Ты все назовешь. Ты для этого и пришла сюда. -- Нет! Ты ошибаешься! Я никого не назову! ни о чемЯ ни о чем нене уполномочена сообщать! -- Дуняша-Невзора говорила страстно и чуть ли не с подвижническим пафосом, будто ее склоняли уберечься от огня в раскольничьем скиту, а она была непреклонна, или будто ей грозили пытками, а она никого не намерена была выдать. -- Тот монстр докучает вам? -- проявлял настойчивость Шеврикука. -- Он осаждает Гликерию и неволит ее? -- Не спрашивай меня! Я не отвечу! -- Ладно. Я все разведаю сам, -- мрачно сказал Шеврикука. -- Не надо было откликаться на мой вызов. Впрочем, и я хорош. Страсти оставили Дуняшу-Невзору. Похоже, рабфаковка-сударыня не отказалась бы и еще от одного фруктово-мороженого подношения. И похоже, она ждала от Шеврикуки заявлений или успокаивающих деклараций. -- Я пошел, -- сказал Шеврикука. -- Счастливого бытия. И поклон Гликерии Андреевне. Он повернулся и двинулся было к парковым воротам, но Дуняша чуть ли не прыжок к нему совершила, пальцы ее обхватили руку Шеврикуки. Пальцы ее были горячие, она заговорила торопясь: -- Шеврикука, голубчик ты мой, не обижайся! Не обижайся на нас! И на меня, грешную и лукавую, не обижайся! И на Гликерию Андреевну! Худо там, худо! Поверь, голубчик ты мой, Шеврикука!.. А теперь иди! Получив установление "идти", Шеврикука остался стоять, а в путь -- к содроганиям среды, амбиций и обстоятельств -- отправилась Дуняша-Невзора. Минуты две Шеврикука смотрел ей вслед и, как ценитель, нередко увлекающийся, не мог не отметить, что сударыня, пусть и с вывертами, даже и в вывертах своих умеет показывать свои природные примечательности. И футболка, и юбка хорошо выявляли ее линии и возвышенности. Походка кариоки, видимо, показалась сейчас Дуняше неуместной, но все же кое-какие частности ее Дуняша проявила. "Ба! А туфли-то у нее стоптанные!" -- расстроился Шеврикука. Впрочем, крупные ноги Дуняши, вспомнил он, всегда доставляли ей огорчения, утруждая и самую терпеливую обувь. Разговор с Дуняшей Шеврикуку хоть и раздосадовал, но не удивил. Шеврикука знал Дуняшу всякой. Сама ли она установила себе задачи (с ведома или без ведома Гликерии) или же именно Гликерия указала, как ей себя вести и что говорить, она, можно было предположить, выложила то, что намеревалась выложить. То есть почти ничего определенного. Но она кое-что дала Шеврикуке понять. Улыбчивого задора, какого следовало бы ожидать из-за наряда удачливо-спортивной энтузиастки предвоенных лет ("Эх, Андрюша, нам ли быть в печали!.."), выказано не было, кроме как в словах о грядущем процветании Агентства, или Салона, или Студии на Покровке, а контрапунктом к наряду и облику ощущались в Дуняше напряжение и тревога. Может, и страх. Эти напряжение и тревога были в ней и естественными, и нарочитыми. Нарочитыми -- по его, Шеврикуки, разумению. Возможно, он и ошибался. И был тем перед Дуняшей и Гликерией виноват. Но во всяком случае, книга А. Суворовой, якобы крайне необходимая читательнице из Апартаментов, была доверена любознательности Шеврикуки с очевидной охотой. Случалось, в куртизанки возводила Гликерию молва недоброжелателей и недоброжелательниц. Гликерия (при свидетельствах Шеврикуки) к шершавому шепоту этой молвы была холодна. "Затворницы и куртизанки". Даже если бы слово такое не произносилось и Гликерия имела видимые свободы, среди прочих и свободу передвижений, ее вполне могли упечь в затворницы. Шеврикуке были дадены намек и одно (коли намек правдив) из объяснений, почему Гликерия, посетив Землескреб, не давала о себе знать. Но будем считать -- именно одно из возможных объяснений. О Чудовище-монстре, врывавшемся в присутствии Шеврикуки в Апартаменты и желавшем погубить Гликерию, Дуняша запретила говорить чуть ли не заклинающими вскриками. Но и в этом запрете для разумного была подсказка. Стало быть, монстр никуда не пропал и, скорее всего, усилился или даже укрепился в правах, а Гликерию осаждает и страшит. И под конец -- выплеснуто: "Худо там! Худо! Поверь!" Поверь! Призыв не напрасный! И нелишний. И было произнесено: "Голубчик ты мой, Шеврикука!" Еще бы мгновение -- и, не исключено, вырвалось бы: "Заступник ты наш, Шеврикука! Спасатель ты наш родимый!" Но Дуняша, грешная и лукавая, знала, как и когда следует притушить фитиль. Да так, чтобы завтра он воспылал вновь. А затем и вовсе бы разгорелся. "Но стоптанные туфли, стоптанные туфли... Каблуки-то малые, а туфли стоптанные... Стоптанными туфлями она ведь никак не могла лукавить..." -- подумал Шеврикука. И тут же явилось совсем косноумное: "А у тебя бархатный бант развязался!" Что бы у них ни происходило и во что бы ни желали его сейчас вовлечь, ему, вне зависимости от всего, должно было непременно вызнать, какие нынче новости в усадьбе Тутомлиных на Покровке и на лыжной базе -- месте летнего обитания призраков и привидений. Слишком отвлекли Шеврикуку в последние дни от всемирных дел останкинские частности и сидения с бумажками Петра Арсеньевича. Начать он решил с дома на Покровке. 60 "Как там было провозглашено на обложке "Затворниц и куртизанок"?" -- подумал Шеврикука. Ради рыночных достижений под названием наверняка заслуженно научной работы А. Суворовой на глянце обложки как бы красными чернилами вывели слова: "Эротика по-лакхнауски". И ниже: "Сексуальное востоковедение. 44 с половиной способа интеллектуальной любви". И еще ниже: "Пикантные огурцы". Относительно пикантных огурцов Шеврикука не мог составить определенное мнение. Что же касается эротики и секса, подчас и именно ориентальных, они, несомненно, имели место в доме на Покровке. И случались там затворницы и куртизанки. Милейшие, а кто -- и с острым соусом ехидств -- известные Москве. Но никто из них вроде бы не говорил на урду. Тем более с лакхнаускими сладкозвучиями... До сознания Шеврикуки дошло, что после визита в Китай-город, в Обиталище Чинов, и поездки трамваями в надеждах на целительное воздействие жидкостей к окраине Сокольнического парка он в Москве более не был, а тупел в Останкине. Да и профилакторий Малохола существовал от реалий московской жизни на отшибе. Экое обделенное движением бытия существование вел Шеврикука! Как он отстал в своих местнических ковыряниях от пленительно громкокипящей толкотни родимого города. Оттого его ошеломила и чуть ли не ввергла в сон Покровка. Он уже в Китай-городе на Никольской улице ощутил свою окраинную ограниченность. Но там он был в заводе винительного визита к Увещевателю, и воздействия городской среды его не портили. Теперь же от скоросозидательных переустройств Покровки, долгие годы служившей лишь проезжей магистралью, и он принялся зевать. Соней, как известно, Шеврикука не был, и внезапные зевоты всегда свидетельствовали о влияниях на его организм непредвиденных явлений природы. "Меня это не касается, -- постановил Шеврикука. -- То есть сейчас не касается... Меня должен занимать дом Тутомлиных и все, с ним связанное. Более ничто. Дом Тутомлиных. Дом Гликерии. Дом Концебалова-Брожило. Дом Пелагеича. Дом негодяя Бушмелева. Дом, где мне обещаны паркетные работы. Москву я рассмотрю в созерцательные часы. Устрою прогулку с развлечениями и рассмотрю..." Именно дома Тутомлиных на вид никакие переустройства не коснулись. Не углядел Шеврикука на стенах здания и его флигелей эмблем концерна "Анаконда". И не наткнулся на вывески Агентства ли, Ателье ли, Студии ли ведьм, колдунов и привидений, в коем (в коей) ожидалась взаимоодобрительная практика с процветаниями Совокупеевой Александрин, Леночки Клементьевой, Гликерии, Дуняши-Невзоры и разных прочих (может, и Стиши с Веккой-Увекой? И кого предполагалось нанимать в колдуны и ведьмы?). Старосветски провинциальными оставались окна и двери памятника истории и культуры. Перед входами в дом не появились мраморные вымостки с зелеными мохнатыми коврами. В рамах окон деревяшки захолустья не заменили никелированными или серебряными пластинами, и двери дома в сравнениях с блеском улучшенных богатствами покровских офисно-купецких зданий, и озолоченных, и озеркаленных, и обрешеченных" выглядели совершенным убожеством. Какие уж тут концерны "Анаконда", какие уж туг Тутомлины? Не селились ли тут прежде московские родичи помещицы Коробочки? К удивлению Шеврикуки, в доме еще проживали коммунальные граждане. Кто-то из дома, может, и съехал, но многие еще оставались. И реставраторы, похоже, в дом более не заглядывали. В нижних палатах Тутомлиных под Коробовыми и сомкнутыми сводами из белого ка