одки, ликеры, хересы и мадеры добавлялись к угощениям! Попечитель змея Сергей Андреевич, ветеринар и зоотехник Алексей Юрьевич Савкин, оставивший в Сальских степях пробные табуны зебр в управление ученикам, капали из мензурок те напитки на язык и не находили в них никаких изъянов. А змей в последние недели капризничал, вздыхал, кобенился, пугал склонностью к дурным поползновениям. И будто прислушивался к чьим-то призывам. И сегодня он вылакал три кадки ликера, ни с кем не поделившись, и не угомонился, а стал тянуть башку вверх, шипеть и будто собираться в недозволенную дорогу. Сейчас его стерегут с сетями и палками ветеринар Савкин и японский друг Сан Саныч. -- Помяните мое слово, -- заявил Крейсер Грозный, -- а произойдет какая-нибудь гадость. Не сегодня, так завтра. -- Типун вам на язык, Сергей Андреевич! -- воскликнул Дударев. -- Вы так накаркаете! -- Никогда! Нигде! И ни при каких обстоятельствах! Все пропьем, но флот не опозорим! Но действительно накаркал. Стоял среднесентябрьский день с северным ветром и мучительным дождем, когда в Салон вбежал Дударев, метнул на стол кепку и объявил: -- Все! Санэпидемики, пожарные, чрезвычайники велели Салон закрыть и всем эвакуироваться. Из дома Тутомлиных повалил дым с золой, пеплом, камнями, еще не знаю с чем. Дом Тутомлиных был окружен пожарными машинами. Ничто в доме не горело, но дым упрямо валил. Очень скоро он превратился в столб, диаметром метров в восемь, уперся в облака и в них вершиной пропал. Дня полтора он был именно дымовым столбом, покачивался, поддавался ветру, тот отрывал от него клочья, разметывал их, разнося с ними золу, пепел и запахи горелой промасленной бумаги, а то и дерьма. Потом столб явственно отвердел, и хотя не стал металлическим или каменным, но восковым предположительно мог быть. Исполинская свеча. В дни смотрин дома на Покровке не одному Шеврикуке, но и просвещенным людям приходили в голову Всемирная Свеча, призываемая в Москву в 1773 году, и страшные беды, последовавшие за этим призывом. Но та Свеча наверняка должна была бы быть все же белой. Или хотя бы желто-белой. А покровский столб рос черный. В просветах облаков было видно, что на вершине его пламени нет и что он, не укрощая себя, нагло поднимается. К солнцу, что ли, рвется? А потом из бока его отделилась ветвь и потянулась к Останкинской башне. А стало быть, и к Пузырю. Эта ветвь, в отличие от столба, была живая, гибкая, все вытягивалась и напоминала то ли загребастую руку, то ли змея, разверзшего пасть. Жуть и туга проникали в души московских жителей. И так продолжалось до последней среды октября. 72 Утром, в последний понедельник октября, Старший по подъезду гражданин Радлугин, пребывавший в ожидании безобразий, бунтов и разломов земной коры, решил обойти лестничные марши и квартирные площадки. Повод был естественный и государственный. Проверить, у кого можно, все ли перевели часы с летнего времени на зимнее. Сначала он взглянул на часы жены. Стерва, конечно, перевела, не дожидаясь выволочки. Или это сделал ее хахаль-колдун. И тогда Радлугин вышел из квартиры. Собственно, он-то желал и даже страждал, коли созрел такой исключительно культурный повод, взглянуть лишь на одни часы. Нины Денисовны Легостаевой. В последние недели, к неудовольствиям и мукам Радлугина, Нина Денисовна уклонялась. Придумывала причины, деловые, социальные, медицинские, и уклонялась. Теперь же она наверняка лежала, сонная, нежная, с обворожительным телом, под теплым одеялом, забыв перевести стрелки часов. И Радлугин был к ней готов. Но общественная направленность натуры Радлугина не могла не задержать его, на близких уже подступах к теплому одеялу, у двери квартиры бакалейщика Куропятова. Для Радлугина, увы, -- и квартиры заблудшего чиновника Фруктова. Дверь к Куропятову отчего-то не была захлопнута, и из квартиры звучали мужские голоса. Один из них, пусть и полузадушенный, явно был голосом Фруктова. Слышались и хрустальные перезвоны. До Радлугина, естественно, дошли пересуды о новых странствиях тени Фруктова, и он был обязан иметь о них представление. Коли бы кто застал его у приоткрытой двери, да хоть бы и сам бакалейщик, Радлугин тотчас бы оправдался интересом к положению стрелок на часах. "Ну что вы расстраиваетесь, Анатолий Федорович! -- укорял Фруктова или успокаивал Куропятов. -- И что из того, что вы ощущаете себя тенью или даже призраком? А кто из нас, прошу ответить, не тень или не призрак?" Фруктов промычал в ответ. "Я?! -- возрадовался Куропятов. -- Это оттого, что я упитанный и посещаем плотными дамами? Для них я, может, и не призрак. А для большинства-то людей я именно призрак. В лучшем случае. А в ординарном обыкновении я для них вообще никто. Ничто. Да, мы всегда жили и живем с призраками и привидениями. И прекрасно. Душа в душу. Кто такие Наташа Ростова или Анна Каренина? Они и есть призраки. А тем не менее для меня эта Наташа куда реальнее, чем Надька Чесункова из сто девятой квартиры. Ну да, та, что меховщица... Или двенадцать цезарей, описанных Светонием. Или Бонапарт. Или Иосиф Виссарионович... Или император Николай со своими детьми и домочадцами... Или Распутин... Вы говорите: они жили. А вы их видели? Вы им в долг давали? Они вам вернули? То-то и оно! Жили они или не жили, какое имеет значение? Мы с ними живем! Они для нас с вами живее всех живых!" "Кощунственное отношение к текстам пролетарского классика!" -- запечатлелось в мозгу Радлугина. Но некому было о запечатленном доносить. "А Василий Иванович с Петькой? А Штирлиц с Мюллером? А все эти в телевизоре? -- продолжал Куропятов и вновь радовался произносимым им истинам. -- От них куда больше житейской ощутимости, чем от пенсионеров Уткиных, варящих теперь на даче яблочные соки! Хоть бы самогон гнали! Вы, Василий Афанасьевич, страдаете! И зря. Вот возьмут и сделают вас у нас в подъезде домовым. Нашего-то, говорят, забрали. А вас воплотят! Да что вы так задрожали-то? Чем я так вас взволновал? Вовсе вы не будете Самозванцем. Давайте я наполню вам бокал... Ну вот! Ну вот! Так оно вернее и здоровью в укрепление! Нехорошо с утра. Но для вашей нервной системы... И вернемся к кроссворду. Значит, вопрос такой: "Западноевропейский народ, в гербе которого вилка с тремя зубьями, и чей философ -- Сковорода". "Какие шовинистические кроссворды!" -- возмутился Радлугин. Более он не желал слушать болтовню бакалейщика и Фруктова, пустозвоны, им все равно, где и куда обязаны ходить на часах стрелки. Бакалейщик Куропятов всегда был подозрителен Радлугину, а теперь, с мыслями о заведении в их подъезде домового, он стал ему противен. "Тоже мне философ! Распоясался. И Фруктова совращает! Философ и шовинист! Я ему такого домового заведу!" Однако движение Радлугина к Нине Денисовне Легостаевой опять было нарушено. Теперь кто-то спускался над ним по лестнице, не ехал лифтом, что было бы прилично и легко объяснимо. А шел пешком. Шаги его были тяжелые, важные, Радлугину незнакомые. "Каменный гость", -- подумал Радлугин. Хотя обувь гостя скорее была подбита металлом. Показалась и обувь -- ковбойские сапоги. И джинсовый костюм был на незнакомце. А вот головной убор его с кожаным ремешком под подбородком выглядел странно -- конус какой-то острием вверх. На острие же дергались электрические змейки. Незнакомец был надменен и еще более подозрителен, нежели бакалейщик Куропятов. Радлугин намеревался преградить ему дорогу, но лишь пробормотал жалко: -- Не подскажете ли, какой теперь час? Незнакомец не взглянул на Радлугина, а лишь быстро и надменно, никакие часы не достав, произнес: -- Самое время. Уже тепло. Но должно быть жарко. -- Но произнес для самого себя. Радлугину же не сказал ни слова и продолжил свое будто бы лунатическое движение вниз по лестнице. "Да я же видел его! -- сообразил Радлугин. -- Это же..." Это же был тот самый, обеспокоивший внимание Радлугина бомж, позже назначенный Игорем Константиновичем связным, "дуплом", и принимавший от него, Радлугина, донесения, вот уже два месяца как к ресторану "Звездный" не являвшийся. Вернулся! Радлугин бросился было за "дуплом" вниз, но остановил себя. Нет, нет, "дупло" был явно ниже, голову же имел шире, грубее в линиях. Этот словно бы подрос, и лицо его удлинилось. А может, это родственник "дупла", младший брат, воспитывался на харчах посытнее и получился утонченнее, красивее и изящнее старшего? Вот только из франтовства, что ли, водрузил на голову колпак звездочета? Сейчас же мысли Радлугина составили торт "Наполеон". "Дупло", ездивший в Аргентину делать пластическую операцию (почему в Аргентину?). Младший брат "дупла", решивший навестить старшего (почему именно здесь?). Приятель Легостаевой, ночевал у нее, только что вылез из-под теплого одеяла (дурак, что ли, вылезать?). Хахаль собственной супруги, но нет, тот хилый и подержанный. Приезжий брат ночевал на чердаке. "Дупло" или "брат" должны были бы знать, где находится и когда объявится Игорь Константинович, в гражданской опеке и структурном руководстве которого Радлугин чрезвычайно нуждался. Такого рода мысли слоились в голове Радлугина. А что дослать, он не знал. Все же он заставил себя подняться в получердачье. Пусто. Чисто. Никого сюда не заносило. На лестнице в расстройстве и смятении чувств Радлугин подошел к окну. Было ему тошно. "Дупло" ли, "брат" Ли прошел мимо него, не взглянув, не протянув руки, не сказав ему ни слова. Ну и что? Это же все было в целях конспирации, не из-за чего-либо, не из-за его прорух, а в целях конспирации, дуралей! Но и эти соображения не принесли ему спокойствия. Посмотрев в окно, он понял, отчего ему тошно. Черный столб стоял над городом. И ничто ему не мешало и не вредило. И, видимо, не могло повредить. А от столба над крышами домов тянулась, кривилась, дергалась гибкая, мерзкая рука, прорастала в воздухе к Останкину, к Пузырю. Звонить в дверь Легостаевой Радлугину расхотелось... А в среду последней недели октября на Покровке опять случился взрыв с огнем и грохотом. Встряски происходили, но их было немного. Повреждений домов и людских жертв они не вызвали. Позже эксперты сошлись во мнении, что взрыв был направленного действия. А направили его, надо полагать, здоровые природные силы, какие -- не скажем, в черный столб. Исполинский зловещий столб этот был расколот и изошел сотнями трещин. Но его, слава создателю, не раздробили на глыбы, какие, пусть они и из воска, могли бы, осыпавшись с высот, произвести погромы домов и людей, а принялись оплавлять, вызвали жар в составах и перевели в газообразное состояние, отчего твердый черный столб снова стал столбом дыма, исходившим из великаньей топки. Дрова в той топке иссякли, а кочегары спились. Дым же, почувствовав скорую погибель, принялся корчиться, раскачиваться, будто в исступлении, разметываться, разлетаться в стороны облачками, меняющими формы и часто напоминающими существа из черных сказок, видений и страхов, и они корчились и словно бы истязали себя, при этом слышались вопли, хулиганские выкрики и словно бы моления о даровании жизни. А вот собаки не выли, некоторые, поглупее, даже удовольственно повизгивали. Так на глазах у тысяч зевак тянулось часов шесть, пока свирепые ветры с Карского моря не растрепали и не растащили остатки черного столба. Падали на крыши и на мостовые хлопья, черные, серые, фиолетовые, летели обожженные клочки бумаг, ошметки, осколки, обмылки, огрызки необъяснимых пока происхождений. С ними населению было предписано в общения не вступать, пальцами не хватать, на язык не класть, в закуску не употреблять, подругам вместо цветов не дарить. Жителей Москвы уверили, что за время существования самопоставленного столба взятый под государственную охрану Пузырь не похудел и искорежен не был. Естественно, дом на Покровке посетили те, кому надо. Горячих следов в нем никаких не было. Перекрытия остались лежать. Только пахло горелым. И какой-то скверностью. Впрочем, скверность могла исходить и от бомжа, обнаруженного в парадном зале второго этажа. Разбуженный бомж для достоверности излагаемых фактов потребовал опохмельный стакан. Второй стакан понадобился для открывания левого глаза рассказчика и держания века в правом. Да, взрыв он ощутил. Но во взрыве не было той решительной категоричности, какая вынудила бы его прекратить сон. Разбудила его тишина. И тогда где-то внизу он услышал удары металла по камню. Били наверняка кирками и ломами. Били с яростью, будто желали взломать гробницу. Или сокрушить скалу. Он хотел было пойти к трудягам на помощь, но ощутил, что его здоровье подорвано до такой степени, что он может оказаться при каменных работах лишь обузой. Быстро спустившиеся в нижние помещения диггеры не нашли там ни пыли, ни осколков, ни скал, ни гробниц... А Дударев услышал голос: пришла пора приводить дом концерна "Анаконда" в порядок. 73 "Если ранили друга, перевяжет подруга..." Надо было лететь вверх, плыть, ползти, карабкаться, над ним наконец-то забелело пятно, оно раскачивалось, удалялось, то растягивалось в полнеба, то сжималось в точку, но оно было, было, и следовало добраться до него. Движениям ног что-то мешало. Водоросли? Значит, он на дне? А над ним колышется вода? Грязная, светло-бурая, словно в Яузе или в московском канале у яхромских шлюзов, но над ней -- небо и солнце! Надо вырываться, выныривать к ним, сейчас же, сейчас! Там спасение, там жизнь... -- У него губы шевелятся. И руки дергаются... -- И хорошо. Ты пой, пой... -- Успокойся, милый, не тревожься, лежи... Если ранили друга, перевяжет подруга... Мягкая ладонь ласкает его... Это были не водоросли, это лесная мавка укутывала его своей косой, лукавая мавка, готовая улететь к березовым ветвям и слиться с ними. И это не пятно, а женщина в белом, с золотой диадемой надо лбом... Вот она... Все ближе и ближе. Губами прикасается к его лбу... -- Гликерия!.. Гликерия... -- Вот тебе раз! -- И это хорошо. Слово произнесено. -- Он как малярийный. -- Лихорадка. Так и должно быть. Большая Лихорадка. А подергивания -- от Блуждающего Нерва. Они в нем. Он еще помучается. Но они будут вынуждены покинуть его. А ты пой, пой... А потом снова поднесешь ему снадобье. -- На муромской дороге стояли три сосны... -- Про муромскую-то дорогу зачем? -- Не мешай! Ты готовь свои воды. Глядишь, через два-три дня они понадобятся. А ты пой, пой... -- На муромской дороге стояли три сосны, мой миленький прощался до будущей весны... Его хотят усыпить. Отвести, отвлечь его от белого пятна и солнца. От женщины с золотой диадемой. Его хотят ослабить, обезволить и усыпить. Удержать в каменной колыбели. Вот и белое пятно погасло. Нет, оно вспыхнуло вновь. Оно возобновилось, оно распускается, оно расплескивается, оно надувается ветром, оно -- парус, надо вцепиться в него и лететь за ним к освобождению. Но парус опал, накрыл его и влечет вниз, во тьму, и это не парус. Это наволочка... -- Где наволочки? -- Какие наволочки? -- Где наволочки? Четыре наволочки? -- Успокойся, милый! Ложись! Тебе не надо приподниматься. И опусти руки. Вот так. Какие наволочки? -- Он бредит. -- Мне страшно. У него открыты глаза. Но он не видит нас... -- Он бредит. -- Так надо? -- Посчитаем. Пусть бредит. Бред вымывает ложную начинь. Влей ему четыре ложки вон того, сиреневого снадобья. -- Наволо... -- Успокойся, милый, успокойся... Рыбки уснули в пруду, птички... -- Что-нибудь погрубее. -- На окраине Рощи Марьиной на помойке девчонку нашли... -- Вот-вот. Ему как раз сейчас про Рощу Марьину и про девчонку с помойки... -- Экий вы привередливый! -- Я не иронизирую. Я всерьез. Наволочки. Унеслись наволочки. Вон, вон они в вышине. И их нет. Это чайки. Они машут крыльями. Они прощаются. Они улетают. Они уносят женщину. Она в черном. Нет в ней ни жара, ни свечения. От нее холод, от нее озноб. Ее нет вовсе. И снова наволочки. Четыре. Перевязанные кумачовым кушаком. Полные, тяжеленные, мраморным надгробьем наваливаются на него, вдавливают в мокрый каменный пол. Но кто-то сдергивает их. Они уже пустые над ним, колышутся, дрожат, рвутся в выси, их наполняют горячим газом. О, какая жара! А над ним -- воздушные шары. Он -- груз, привязанный к ним скалолазьим кушаком. Шары несутся в небо, волокут его, все выбрано у него изнутри и занято тяжестью страха, жаркие газы исходят из шаров на него, он сейчас ослепнет и оглохнет. Лихорадка с Блуждающим Нервом... -- Пить! Пить! -- Лей ему снадобье. А потом дай и морсу своего чудесного. И мокрое полотенце на голову. -- Он сам тянет руку к ковшу. -- Пусть сам и подносит ковш ко рту. -- А где Омфал? Где дельфийский Омфал? Уворовали? -- Опять открыл глаза и нас не видит. Какой Омфал? Он бредит? -- Не совсем бредит. Но и бредит. Пой ему еще, пой... -- Милый, ты опустись, приляг. Я налью тебе. Еще поднесу ковш. Вот, все. Сейчас утру капли... И лежи. Раскинулось море широко, уж берег не видно вдали... -- Он что -- матрос Вакулинчук, что ли? -- А ты не шипи! Готовь свои водные процедуры... Товарищ, мы едем далеко, подальше от грешной земли... Куда его везут, раскачивая, бросая со льда в костер? Куда его вообще могут увезти от грешной земли? Никуда. Он прикован к грешной земле... сказал кочегар кочегару... Кто этот кочегар? И кто кочегар другой?.. Огни в моей топке давно не горят, растапливать нет больше жара... Кто опять вздымает вверх наволочки, ставшие парусами?.. Малохол? Неужели Малохол? Откуда здесь Малохол? Зачем ему наволочки? Зачем ему дельфийский Омфал? Сгинь, Малохол!.. И упрыгал, упрыгал Малохол, бросив наволочки, сейчас же ставшие простынями и унесенные в выси. А Малохол все прыгает через дубовые колоды, все скачет! Но это не Малохол. Это же Илларион. Это на самом деле Илларион. И скачет он в Гатчинском подземелье, ведущем к гроту и озеру, продолжая чехарду с Павлом Петровичем и Александром Федоровичем. От свечей тени всех трех скачущих, по приличиям игры, по очереди, -- великански чернеют и растут... На палубу вышел, сознанья уж нет, в глазах у него помутилось... Где Илларион, где император, где главковерх? Ускакали. В никуда. И свечи в потайном ходу гаснут. Навсегда. И тьма. Навсегда... -- Где я? -- Открыл глаза. Снова не видит? -- Увидит. -- Где я? -- Там, где находишься. Более нигде. -- Кто вы? -- Всмотрись. Может, и вспомнишь. Сколько нас? Чистая комната. Чистые стены. Чистый потолок. Окно. И в нем -- несущиеся облака, серые с голубыми промоинами. И деревья, золотые, бурые, пурпурные, звонко-красные и зеленые. Над ним трое. Двое мужчин и женщина. -- Зачем закрыл глаза? Не нас рассчитывал увидеть. Увы, но других здесь нет. Над ним трое. Илларион, Малохол и Стиша. -- Спасибо вам... -- Ну хоть что-то разумное, -- Илларион. -- Что и как произошло? Не тогда... на Покровке... А после? -- Проще простого. Государственная смена летнего времени на зимнее. Перевод часовых стрелок... -- Я не понимаю. -- И не надо. Потом, может, поймешь. Потом объясню доступными словами. А благодарить надо не нас. Мы лишь пробыли некоторое время сиделками, с корыстными, возможно, целями. Благодарить ты должен своего подселенца-полуфабриката. И отчасти, в мельчайшей степени, Увеку Увечную, Векку Вечную, Викторию Викторовну. -- А ты ей не верил, -- покачала головой Стиша. -- Пэрст-Капсула? Я не понимаю... -- И я поначалу не понимал, -- сказал Илларион. -- Потом понял. -- Он где? -- Сюда он не вхож. Сюда почти никто не вхож, -- сказал Илларион. -- Кроме нас. Ты здесь в полнейшей конфиденции. -- Я под арестом? -- Нет. Хотя намеревались избрать и такую меру пресечения. Ты дал к тому поводы. Но нет, ты в затворе. Ты в Сокольниках, в профилактории Малохола. В твоих же интересах. И еще кое-каких. Как ты сюда доставлен, опять же не суть важно. А теперь, как обрывают беседы в детективах: пациент устал, разговор заканчивайте. На три дня поступишь в распоряжение Малохола, его бань, душей, бассейнов и восстановительных орудий. Очухаешься вконец, сможешь выслушивать ответы на собственные вопросы и ласково взглянешь на Стишу. -- Ох, да зачем мне этот вертопрах Шеврикука! -- вскинула брови Стиша. -- Ну, не на Стишу, -- сказал Илларион. -- Еще на кого-нибудь попригляднее. -- Это на кого же? -- возмутилась Стиша. -- Скажу только, -- Илларион направился к двери, -- что ты замереть сумел и успел. Это тебя и спасло. Но замер так, что вывести тебя в жизнь было нелегко. -- Спасибо... -- Да при чем тут спасибо! -- Илларион поморщился, махнул рукой и вышел. 74 Была в хозяйстве Малохола и баня по-черному под соснами по соседству с мелким прудом. В ней Малохол и начал возобновление в Шеврикуке соков и сил. Потом произошел переход в здешние Сандуны, потом в сауну и в турецкую баню. -- Я понимаю, -- сказал Малохол, -- какую степень доверия ты испытываешь к нам... Не к нам, скажем... А ко мне... Но придется потерпеть... -- Потерпим, -- кивнул Шеврикука. -- Мне только и остается теперь, что терпеть... Но отчего в прошлый раз ты приказал мне более никогда к тебе не заглядывать? -- Я знал, -- сказал Малохол, -- что на тебя положены глаза, не было нужды и нам попадать под взгляды Недреманных Очей, проявляя к тебе дружелюбие. Нам же надлежало тебя поддержать позже. -- С чего бы? На кой я вам? -- Илларион тебе потом объяснит. -- А не из-за Стиши -- в прошлый раз? -- Чуть-чуть из-за Стиши. Я же ревнивец... Но чуть-чуть... -- Полагаю, что будет еще немало поводов для моих удивлений и огорчений... -- Да, -- подтвердил Малохол. -- Кое-что тебя расстроит. Но ведь тебя предупреждали. -- Кто? О чем? -- Ну... -- замялся Малохол. -- По крайней мере о двух предупреждениях мне известно. Однако отмокай. А потом или сам выстроишь догадки, или задашь вопросы. Хотя бы и Иллариону. А у некоторых ты и не пожелаешь ничего спрашивать. Еще два дня, и я передам тебя Иллариону. Банщик и массажист тебе более не нужен. До поры до времени. Через два дня явился Илларион. Он словно бы тоже был вынужден снимать напряжение в профилактории, носил спортивный костюм, кроссовки и походил на теннисиста, опечаленного отсутствием в здешней местности корта. Загар же его вызывал мысли о том, что Илларион совсем недавно лежал на тунисских пляжах. Молчал Шеврикука, молчал Илларион, заглядывал в томик Вовенарга и порой иронически улыбался. Иногда призывал Шеврикуку совершить поход в Сокольнический парк, но и там путешественники медлительно молчали. Синоптики толковали о необыкновенной продолжительности нынешнего бабьего лета, и действительно, снег не выпадал ни разу, в парке цвета были желто-зеленые, лимонные и багряные, а на рынках торговали белыми грибами. Шеврикука удивлялся терпению Иллариона, свойство это не было присуще его натуре. Но он не знал, в каких значениях приставлен к нему Илларион, заводить же разговоры об этом не считал уместным. Ясно было, что он, Шеврикука, натворил нечто досадное, требующее допросов и наказания. Но возможно, что его надзиратели полагали, что подследственный пока не созрел и пусть еще погуляет до протоколов. Но что-то было и не так. Ни в Малохоле, ни в Стише не хотелось подозревать теперь фальшь. Ночевали они с Илларионом в щитовом домике у забора, через который накануне марафонского забега на Башню перебирался жаждущий Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный. В домике хранился садовый инвентарь. Среди этого инвентаря вряд ли могла валяться арфа, какую однажды Шеврикука увидел вблизи Иллариона. То есть это Илларион сидел на табурете вблизи арфы многострунной, перебирал эти многие струны, вызывая тихую мелодию, отдаленно напоминающую Шеврикуке арию героя кавалера Глюка. Потом Илларион заиграл "Гром победы раздавайся, веселися храбрый росс...", продолжив "Гром победы" парижским маршем воинов Александра Первого. "До чего я его довел..." -- подумал Шеврикука. -- Ну что? -- заговорил Илларион. -- О чем начнешь спрашивать? О наволочках? Или о Гликерии? -- О наволочках, -- сказал Шеврикука. -- Общественно-сословное прежде всего! Как же-с! одобрил его Илларион. -- Но, к сожалению, милостивый государь, наволочки, простите за выражение, увязаны с Гликерией Андреевной. -- Она всему причиной? -- Всему причиной ты. Но тебя использовали разные силы. В их числе и Гликерия. -- И много было разных сил? -- Мне известно о пяти. Корыстных. -- Ты -- шестая сила? -- Нет, -- покачал головой Илларион. И провел рукой по струнам арфы. -- Не шестая. Я в этом случае и вовсе не сила. Я замешан, но сбоку припека. И без корысти. -- От скуки. И из любопытства. -- Верно. И ты должен был бы иметь это в виду. -- Я и имел, -- сказал Шеврикука. -- Но увлекся. -- Ты увлекся. И тебя увлекали. -- И Гликерия? -- Ты этого будто бы не понял? И будто бы не слышал моих предупреждений? -- Твои предупреждения были сдержанные и лукавые. И ты играл, меня поддразнивая. -- Допустим. Но ведь ты вовсе не простак. -- Что ты теперь обо всем этом скажешь? Илларион сказал. Он встал. Казалось, он мог распорядиться, чтобы арфа, как предмет неуместный, исчезла. Но арфа оставалась стоять в тесноте служебного домика, и Илларион, прохаживаясь в этой складской тесноте, порой натыкался на сладкострунный инструмент, вызывая вовсе не волшебные, а скорее ржавые звуки. Морщился при этом. Но ржавые-то звуки, может быть, как раз и оказывались подходящими к его словам. Конечно, можно посчитать Гликерию и стервой. Но стоит ли теперь сводить все к резкостям или даже брани? Женщина есть женщина. Тем более такая, как Гликерия Андреевна, с претензиями, капризами и склонностями к авантюрам. Не следует забывать и о том, что в последние месяцы Гликерия и Шеврикука находились в раздоре, и Гликерия вполне могла посчитать себя свободной от каких-либо приятельских обязательств. Другое дело, что она вводила Шеврикуку в заблуждения, а решающей своей просьбой поставила его на край гибели. Кабы не сумел Шеврикука замереть, да кабы не энергия Пэрста-Капсулы, да кабы не еще кое-что, он бы так и остался лежать навсегда замурованный, к тому же -- и основанием для процветаний злодея Бушмелева. Гликерия не могла этого не понимать, потому она и искренне произносила прощальные слова, неверно Шеврикукой истолкованные. Конечно, она убеждала себя в том, что Шеврикука -- пострел и погубить себя не позволит, да и новые значения и силы при нем, и он возьмет да и одолеет ненавистного ей Бушмелева. Опять же при этом она не могла не понимать, что новые силы Шеврикуку покинут, как только обнаружится, что предприятие, затеянное им, не имеет отношения к историческим или сословным необходимостям. Дело Шеврикука затевал частное. Малоприятно Иллариону и то, что Гликерия действовала с расчетом, неторопливо вовлекая Шеврикуку в свою игру, возбуждая в нем воинственно-рыцарское состояние и жалость к страдалице и узнице. Нарочно переступала установления, чтобы попасть сначала в домашний затвор, а затем уже и в каземат с узкими окнами. Но на очень недолгий срок. Теперь она снова в свете, при всех своих нарядах и украшениях. Гликерия Андреевна своего добилась. Из тайника, куда ни она, ни многие другие, в их числе Бушмелев и Отродья Башни, даже такой их вернейший исполнитель, как Белый Шум, пробиться не могли, Шеврикука, снабженный особенными значениями и силами, сумел выволочь все, что понадобилось Гликерии Андреевне. Четыре наволочки, нет, три, извини, три, четвертая предназначалась Концебалову, добро из трех наволочек пошло Бушмелеву на выкуп кабальной бумаги (из-за должка, из-за должка, случился как-то грех с Гликерией Андреевной), но и самой Гликерии из этого добра кое-что досталось. Что же касается Бушмелева, то он пусть и был заеден в доме на Покровке насекомыми, в конце своей почти столетней жизни разум совсем не потерял. Блажил, прикидывался безрассудным, а сам рылся в бумагах чернокнижников, учеников Якова Вилимовича Брюса. В особенности в бумагах курляндского лекаря Андреаса Рейтенфельса. И обнаружил там формулу некоего магического ритуала. Восставший нынче, он и попытался произвести будораживший его долгие годы фокус в доме на Покровке. А по всяким расчетам, знакам, рисункам, астрологическим и временным требованиям важным компонентом ритуала оказался по причине многих своих свойств, в том числе и дурных, именно Шеврикука. Равноценной Шеврикуке могла быть и Гликерия Андреевна, скорее всего, она и еще более подходила бы к случаю, но сумела откупиться от приготовленной ей участи. К тому же без нее Бушмелев ничего бы не заполучил из тайников Тутомлиных и из запасов Шеврикуки. К самому Шеврикуке Бушмелев не мог подступиться ни с какого бока. И что же? Гремели в доме на Покровке громы и взрывы, слышались ритуальные песнопения, лилась кровь, замуровывали предсказанный курляндцем Рейтенфельсом компонент, и обрел Бушмелев черную силу. На время. Силой этой Бушмелев управлять не сумел, а возможно, и не все рекомендации курляндца оказались верными. К тому же отоспался и поборол томление всей своей сути Пэрст-Капсула. Рассказать доступными Шеврикуке словами о действиях Пэрста-Капсулы Илларион брался с допущениями. Будет у Шеврикуки возможность, пусть обо всем расспросит полуфабриката. Или обратится за разъяснениями к своему гениальному квартиросъемщику Мите Мельникову (при упоминании Мельникова Шеврикуке тотчас же захотелось вернуться в Землескреб к служебным рвениям). "Ты и впрямь оживаешь, Шеврикука", -- заметил Илларион. Так вот, Илларион принимает суть происшедшего, но словами она передастся легкомысленно. Или даже смешно. По ученым рекомендациям в просвещенных странах два раза в год переводят стрелки часов: с летнего времени на зимнее и наоборот. Якобы для экономии энергии. Как эта энергия экономится, сколько ее и куда она девается, неизвестно. А вот полуфабрикат подсчитал, как, сколько и куда. И все подсчитанное изъял и вобрал в себя. И накопленное от прошлого перевода стрелок, и авансом, вперед, от перевода нового. При этом он говорил не только об энергии тепловой, электрической или мышечной, но и об энергетическом развитии судеб, духа и еще о чем-то, для Иллариона скучном. Так или иначе, Пэрст- Капсула бодр, вытянулся, шею приобрел и более не уродец. И он смог сокрушить черную силу Бушмелева и высвободить своего замурованного жилищного благодетеля. А надо сказать, что камни и раствор склепа были крепчайшие... Такая вот энергетическая история. Бушмелев сокрушен, но не истреблен. То, что от него осталось, куда- то истекло и там притаилось. Не наделает ли дел нынешний удалец Пэрст- Капсула? Не воспылает ли в нем гордыня? Думать так, полагал Илларион, оснований нет. К тому же Пэрст-Капсула почти и израсходовал свои энергетические приобретения. Сейчас он на каникулах и ведет себя прилично, как заурядный московский отпускник-холостяк в Геленджике. Ланцелотом же на Покровке он проявлял себя исключительно из расположения к Шеврикуке. Впрочем, Иллариону кажется странным, что кто-то может иметь расположение к такому шалопаю, как Шеврикука. И еще. Отчего-то существенными на свойства Пэрста-Капсулы являются влияния плюсов и минусов лирических отношений Мити Мельникова и Леночки Клементьевой. "Я знаю отчего", -- сказал Шеврикука. "Ну и хорошо", -- кивнул Илларион. Он понимает, что Шеврикука не прочь бы поговорить с полуфабрикатом, но тому ходу сюда нет. По разным соображениям. Кто он, Шеврикука, -- больной на излечении, временный затворник, злыдень-арестант или охраняемый объект, выяснится в скором времени. -- Чего уж тут выяснять, -- сказал Шеврикука, -- если я признаю себя виновным? -- Твои ощущения или даже терзания, -- сказал Илларион и задел арфу намеренно, -- мало кого волнуют. Выясняется степень твоей необходимости и полезности в будущем. -- Приданные мне силы оставили меня... -- На время. Надо полагать. Во всяком случае, ты так и остаешься наследником Петра Арсеньевича, и снять с твоих плеч возложенные заботы никто не волен. -- А я сам? -- Ты тем более. А потому и посиди здесь в узком кругу общения. Имеет смысл до поры до времени делать вид, что ты погиб или пропал без вести. А потом посмотрят... -- А вы с Малохолом здесь от каких сил? Илларион рассмеялся: -- Много знать будешь, сна лишишься. -- Ну понятно, -- кивнул Шеврикука. Потом он спросил: -- Что-то было сказано про Увеку? -- А-а... Увека-то, -- Илларион улыбнулся. -- Эта дурацкая затычка в твоем ухе сработала. Радиомаячком. Она -- для Отродий Башни. Но сигналы ее принимал и Пэрст-Капсула. Хотя он и так знал, куда ты мог направиться. Он ведь отговаривал тебя... -- Не слишком внятно, -- сказал Шеврикука. -- Куда же внятнее-то... -- покачал головой Илларион. Далее последовали вести с воли. Как только изошел из дома Тутомлиных черный дым, концерн "Анаконда" начал решительные работы. Деньги потекли, люди забегали, куда были брошены реставраторы, куда -- строители обыкновенные. Кубаринов и Дударев проявили себя российскими патриотами, решив обойтись без югославов, в особенности если те хорваты, турок и галицийцев. В круговороте строительных страстей Дударев не забывал о полотчике Игоре Константиновиче, досадовал, что никак не может отыскать его и послать в Северную Италию за паркетными плашками из альпийских елей. Заграничный паспорт Шеврикуки пролеживал зря. В Южный Тироль были отправлены в конце концов куда менее достойные заготовители. Но так Или иначе перестройка дома на Покровке должна была быть произведена самым замечательным способом и в сроки проживания денег в деле. Естественно, принялись возводить в усадьбе и бассейн для амазонского змея Анаконды, с примыкающим к бассейну вольером и пастбищем персональной зебры ветеринара и зоотехника Алексея Юрьевича Савкина. Корма и напитки для поддержания жизненной бодрости змея по списку Сергея Андреевича Подмолотова, Крейсера Грозного, подавались пока добросовестно, благородно соответствовали научным разработкам и после дегустаций погонщика змея, ветеринара и их японского друга Сан Саныча не вызывали протестов змея. Бурно неслась деятельность Салона гарантированных чудес и благодействий в Сверчковом переулке. Не иссякли и футбольные заказы, но перечень услуг с ходом дней удачливо расширялся. С устойчивой завистью смотрели на дела Салона старательные гитаны из Ателье "Позолоти ручку!", что у Чистых прудов, но вредить сверчковцам не решались. В особенности после исчезновения черного столба. Хороша была во всех предприятиях Александрин Совокупеева. Расцвела и озарилась улыбкою Леночка Клементьева. Супруге Радлугина и ее хахалю поручали снятия порч с телефонных автоматов и изведения крысиного духа из туннелей метрополитена. Появлялась в Сверчковом переулке Гликерия Андреевна во впечатляющих нарядах, перед ней ставили особые задачи, похоже, что секретные, и она, надо полагать, имея ассистенткой Невзору-Дуняшу, прихоти Дударева и клиентов исполняла, преуспевая. И если Дуняша болтала с Совокупеевой и даже с супругой Радлугина, то Гликерия разговоров почти не вела и выглядела высокомерной и державноозабоченной. В подъезды Шеврикуки в Землескребе свежего работника пока не назначали. Так что Шеврикука может не волноваться ("Как же не волноваться! -- сокрушался Шеврикука. -- А если приползут тараканы из подъездов Продольного!.."). В собрании домовых и на деловых посиделках в Большой Утробе о Шеврикуке не говорили ни слова. Но тихие шепоты о нем, несомненно, сочились. В их числе и самые невероятные шепоты. Вплоть до того, что Шеврикука по неизвестным причинам подселился в тень Фруктова, принял облик пострадавшего чиновника и теперь ни за что не отвечает, а лишь треплется с бакалейщиком Куропятовым на исторические и социальные темы, бранит власти и народные нравы. Другие полагали, что Шеврикука прокутил или проиграл свои новые значения и сейчас где-то на издыхании. Большинство же считало, что Шеврикука пропал всерьез, а документы на нового двухстолбового домового в Землескреб по дороге затерялись. Что у нас бывает. Вообще же в Останкине было спокойно. На время, конечно, на время. -- А четвертая наволочка? -- спросил вдруг Шеврикука. -- Какая, прости, из четырех наволочек четвертая? -- поинтересовался Илларион. -- С Омфалом, Пупом Земли, для Концебалова-Брожило... -- Сама-то наволочка обнаружена, а Омфал, копия дельфийского, исчез. -- Ну да, -- вспомнил Шеврикука. -- Он еще тогда исчез... Они искали... Он был им нужен, но исчез... -- Когда -- тогда? -- Перед началом ритуала... -- Значит, все же помнишь о чем-то? -- Да, вспоминаю кое о чем... Какой же я был болван, в какой горячности действовал, если не смог сообразить, отчего Горя Бойс сразу же выдал мне досье на епишку Бушмелева. Даже думать об этом не стал. Горя-то Бойс сам проговорился, что знал: я приду и с чем. А подсказал про епишку мне ты, Илларион... -- Опять же от скуки. И из любопытства. -- Пусть будет так... Много было ведающих, чего от меня ждать. Меня вели. Меня направляли. И Дуняша... И тем более Гликерия... И даже Конпебалов-Брожило... А я болван!.. Болван!.. -- Не сокрушайся. Вытерпи. На другой день Шеврикука запил. Приходилось сообщать: Шеврикука трезвенником не был, но и к спиртному его не тянуло. Поддержать компанию и беседу -- это он мог, пожалуйста, но с оглядкой, а чтобы напиваться вдрызг и с удовольствием -- в этом он никакой радости не видел. А тут он загудел. Пошел в разнос. Стишины напитки закусывал разносолами, от горячих блюд отказывался решительно. Запретов не поступало. Пил Шеврикука при видимом попустительстве Иллариона. А порой и при его участии. "Тамбовская губернская" при этом не предлагалась. Возможно, запойное состояние Шеврикуки не противоречило видам на него. Или даже было кем-то прописано ему. Угнетало его и осознание собственных безрассудств. Но тут все было ясно. А вот Гликерия... Он начинал уверять себя в том, что ничего удивительного не произошло. Он должен был предполагать и такой поворот событий, свойства Гликерии были ему известны, уговоров чести между ними сейчас не существовало, и сам он, случалось, бывал грешен перед Гликерией... И все же, и все же... Она прощалась с ним в декорациях каземата, принося его в жертву... Ну и что? Гликерия свободна в выборе способов своего осуществления, вольна в отношениях со знакомцами, а он, Шеврикука, не должен был становиться болваном, пригодным для жертвоприношений. В ледяных рассуждениях он мог все себе разъяснить, но они его не успокаивали. Он понимал, что ему будет тяжко жить с памятью о... слова "предательство" он и в мыслях старался избегать... с памятью о поступке Гликерии. Он понимал, что ему тяжко будет жить без Гликерии, какой бы она ни была, и что наступит минута, когда он ее простит. От этого явившегося ему соображения Шеврикука освободиться никак не мог. Тогда он и запил. "Какое еще может быть прощение? Никогда! Ни за что! Да и нужно ли ей мое прощение? Что оно ей? Ничего не значащий для нее жест болвана, над которым она, скорее всего, и посмеивается..." Малохол (работники из команды Малохола -- Раменский, Печенкин и Лютый в складской домик не забредали) и Илларион вблизи Шеврикуки больше молчали, а если и произносили слова, то вовсе не имеющие отношения к маете Шеврикуки. Одна лишь Стиша взглядывала на Шеврикуку жале