у дверей Казанских, мне открыл сам генерал. Он приплясывал и потирал руки. На шее у него подпрыгивал орден святого Владимира. Он помог мне снять мою старенькую гимназическую шинель. Маруся в новом платье и с огромными бантами вальсировала со стулом под звуки пианино среди гостиной. На пианино играла мадемуазель Мартен, учительница французского языка. Она тоже давала Марусе уроки. Шпиц носился по комнатам и беспорядочно лаял. Распахнулась дверь из столовой, и вошла мадам Казанская в платье со шлейфом. За ее спиной я заметил празднично сервированный стол. По случаю первой тройки с плюсом был дан изысканный ужин. В конце ужина генерал ловко откупорил бутылку шампанского. Мадам Казанская пристально следила, чтобы генерал не пролил шампанское на скатерть. Генерал начал пить шампанское, как воду. Он мгновенно покраснел, взмахнул руками, и из рукавов его тужурки вылетели круглые блестящие манжеты. -- Да-с! -- сказал генерал и горестно покачал головой.-- Каждый мужчина должен нести свой крест в этой чертовой жизни. И мы несем его, не гуляем! Женщины, господин гимназист, нас не поймут. У них цыплячьи мозги. -- Дусик,-- испуганно воскликнула мадам Казанская,-- что это ты такое говоришь! Я совсем не понимаю. -- Наплевать!--сказал решительно генерал.--Трижды наплевать! Выпьем, господин гимназист. Как сказал наш гениальный поэт: "Что за штуковина, создатель, быть взрослой дочери отцом!" -- Дусик! -- вскричала мадам Казанская, и у нее под глазами задрожали сизые мешки. -- Муфточка,-- произнес генерал слащаво, но грозно,-- ты не забыла, что я генерал-адъютант русской армии? Он стукнул кулаком по столу и закричал надтреснутым голосом: -- Попрошу слушать, когда вам говорят! Я обучал государя императора и не желаю, чтобы мне делали замечания безмозглые дуры! Встать! Кончилось все это тем, что генерал вскочил, схватил со стола салфетку, притопнул и начал плясать русскую. Потом он упал в кресло, и его отпаивали валерьянкой. Он стонал и отбрыкивался короткими ножками. Мы вышли с этого пиршества вместе с мадемуазель Мартен. Едва светили фонари. Был туманный мартовский вечер. -- Ох! -- сказала мадемуазель Мартен.--- Как я утомилась! И больше не могу заниматься с этой дурой. И бывать в этом глупом доме. Я откажусь. Я позавидовал мадемуазель Мартен -- она могла отказаться от уроков с Марусей, но я не мог этого сделать: Казанские платили мне тридцать рублей в месяц. Это была неслыханно высокая плата для репетитора. К тому времени отец неожиданно бросил службу на Брянском заводе и уехал из Бежицы в Городище, в дедовскую усадьбу. Он больше не мог мне помогать. А маме я соврал. Я написал ей, что зарабатываю пятьдесят рублей в месяц и мне присылать ничего не надо. Да и что она могла мне прислать! Мадемуазель Мартен попрощалась со мной на углу Безаковской улицы. Повалил густой снег. Калильный фонарь жужжал над входом в аптекарский магазин. Мадемуазель Мартен быстро пошла к Бибиковскому бульвару своей скользящей походкой, будто она бежала короткими шагами на роликах. Она наклонила голову и прикрыла ее муфтой от снега. Я стоял и смотрел ей вслед. После шампанского я испытывал странное состояние. Голова то затуманивалась -- и все казалось мне полным чудесного смысла, то туманная волна исчезала -- и я с полной ясностью понимал, что ничего особенного в моей жизни не произошло. Завтра, так же как и сегодня, я буду идти по этим же изученным до последней вывески улицам мимо палисадников, извозчиков, афишных тумб и городовых к дому Казанских, подымусь по лестнице, облицованной желтым кафелем, позвоню у выкрашенных под дуб дверей, в ответ на звонок залает шпиц, и я войду все в ту же переднюю с зеркалом и вешалкой, и на ней все на том же самом крючке будет висеть застегнутая на все пуговицы генеральская шинель с красными отворотами. Но когда набегала туманная волна, я думал о родстве одиноких людей, таких как мадемуазель Мартен, Фицовский и я. Мне казалось, что мы должны сдружиться и оберегать друг друга, чтобы сообща преодолевать эту тугую жизнь. Но откуда я взял, что мадемуазель Мартен одинока? Я ее совсем не знал. Я слышал только, что она родом из города Гренобля, и видел, что у нее темные, немного хмурые глаза. Вот и все. Я постоял на углу и пошел к Фицовскому. Его не было дома. Я достал в условленном месте ключ и отпер дверь. В комнате было холодно. Я зажег лампу, растопил чугунную печурку, взял со стола книгу, лег на клеенчатый диван, укрылся шинелью и открыл книгу. Это были стихи. Снова нахлынула туманная волна. "Медлительной чредой нисходит день осенний",-- читал я. Между строчками стихов появился теплый свет. Он разрастался и согревал мне лицо. "Медлительно кружится желтый лист, и день прозрачно свеж, и воздух дивно чист -- душа не избежит невидимого тленья". Я отложил книгу. Я лежал и думал, что впереди меня ждет жизнь, полная очарований, то радостных, то печальных. Жизнь была, как эта ночь с ее слабым светом сугробов, молчанием садов, заревом фонарей. Ночь скрывала в своей темноте тех милых людей, что когда-нибудь будут мне близки, тот тихий рассвет, что непременно забрезжит над этой землей. Ночь скрывала все тайны, все встречи, все радости будущего. Как хорошо! Нет, мы, молодые, не были несчастны. Мы верили и любили. Мы не зарывали талант свой в землю. Наша душа, конечно, избежит "невидимого тленья". Нет и нет! Мы будем до самой смерти пробиваться к удивительным временам. Так я думал, лежа на клеенчатом диване. Будь же прокляты все эти тошнотворные Казанские, весь этот злой и добропорядочный муравейник. Когда я пришел от Фицовского к себе в Дикий переулок, пани Козловская подала мне телеграмму. В ней было сказано, что в усадьбе Городище, около Белой Церкви, умирает мой отец. На следующее утро я уехал из Киева в Белую Церковь. Смерть отца порвала первую нить, которая связывала меня с семьей. А потом начали рваться и все остальные нити. Корчма на Брагинке Старый пароход, шлепая колесами, полз вверх по Днепру. Была поздняя ночь. Я не мог уснуть в душной каюте и вышел на палубу. Из непроглядной темноты задувал ветер, наносил капли дождя. Старик в заплатанной свитке стоял около капитанского мостика. Тусклый фонарь освещал его щетинистое лицо. -- Капитан,-- говорил старик,-- невжли не можете сделать снисхождение престарелому человеку! Скиньте меня на берег. Отсюда до моего села версты не будет. -- Ты что, смеешься? -- спросил капитан.-- Своего носа не видать, а я буду притыкаться к берегу, бить из-за тебя пароход! -- Нету мне смысла смеяться,-- ответил старик.-- Вот туточки за горой и мое село,-- он показал в темноту.-- Скиньте! Будьте ласковы! -- Терентий,-- спросил капитан рулевого, делая вид, что не слушает старика,-- ты что-нибудь видишь? -- Своего рукава не вижу,-- мрачно проворчал рулевой.-- Темнотюга проклятая! На слух веду. -- Покалечим пароход! -- вздохнул капитан. -- Ничего с вашей чертопхайкой не сделается! -- сердито пробормотал старик.-- Тоже мне капитаны! Вам в Лоеве грушами торговать, а не пароходы водить по Днепру! Ну? Скинете или нет? -- Поговори у меня! -- И поговорю! -- сварливо ответил старик.-- Где это слыхано, чтобы завозить пассажиров до самых Теремцов! -- Да пойми ты,-- жалобно закричал капитан,-- что ни черта же не видно! Где я пристану? Ну, где? -- Да ось тут, против яра! -- Старик снова показал в кромешную темноту.-- Ось тут! Давайте я стану коло лоцмана и буду ему указывать. -- Знаешь что? -- сказал капитан.-- Катись ты на кутью к чертовой бабушке! -- Ага! -- воскликнул старик с торжеством.-- Значит, отказываете? Так? -- Да! Отказываю! -- Значит, вам безынтересно, что я поспешаю на свадьбу до своей дочки? Вам это безынтересно. Вы старого человека угнетаете! -- Какое мне дело до твоей дочки! -- А до Андрея Гона вам есть дело? -- вдруг тихо и грозно спросил старик.-- С Андреем Гоном вы еще не здоровкались? Так будьте известны, что сам Андрей Гон гуляет на той свадьбе. Капитан молчал. -- Смолкли? -- злорадно спросил старик.-- Чертопхайку вашу зовут "Надеждой". Так нема у вас никакой надежды воротиться в добром благополучии, если не скинете меня на берег. Гон мне удружит. Мы с ним свояки. Гон этого не оставит. -- А ты не грозись! -- пробормотал капитан. -- Сидор Петрович,-- прохрипел рулевой,-- сами видите, до чего упорный дед. Давайте скинем его на берег. С Геном нет смысла связываться. -- Ну, шут с тобой! -- сказал капитан старику.-- Становись с лоцманом, показывай. Только смотри не побей пароход. -- Господи! Да я Днепрo знаю, как свою клуню! Пароход -- это же вещь государственная! Старик стал к штурвалу и начал командовать: -- На правую руку забирай! Круче! А то занесет в черторой. Так. Еще круче! Ветки лозняка начали хлестать по бортам. Пароход ткнулся в дно и остановился. Внизу на крытой палубе зашумели разбуженные толчком пассажиры. Матрос посветил с носа фонарем. Пароход стоял в затопленных зарослях. До берега было шагов тридцать. Черная вода бежала среди кустов. -- Ну вот,-- сказал капитан старику,-- вылезай. Приехали. -- Да куда же я слезу? -- удивился старик.-- Тут мне будет с головой. Я же могу утопиться! -- А мне что? Сам напросился. Ну! -- крикнул капитан.-- Вытряхивайся, а то прикажу матросам скинуть тебя в воду! -- Интересное дело! -- пробормотал старик и пошел на нос парохода. Он перекрестился, перелез через борт и прыгнул в воду. Вода была ему по плечи. Чертыхаясь, старик начал шумно выбираться на берег. Пароход медленно сработал назад и вышел из зарослей. -- Ну как, живой? -- крякнул капитан. -- Чего гавкаешь! -- ответил с берега старик.-- Все одно, не миновать тебе здоровкаться с Андреем Гоном. Пароход отошел. В то лето по Черниговской губернии и по всему Полесью бродили неуловимые разбойничьи шайки. Они налетали на фольварки, на поместья, грабили почту, нападали на поезда. Самым смелым и быстрым из всех атаманов был Андрей Гон. Отряды драгун и стражников обкладывали его в лесах, загоняли в непроходимые полесские топи, но Андрей Гон всегда вырывался на волю, и зарева пожаров снова шли следом за ним в темные ночи. Вокруг Андрея Гона уже плела свою сеть легенда. Говорили, что Андрей Гон -- защитник бедняков, всех обездоленных и сирых, что нападает он только на помещиков, что сам он не то черниговский гимназист, не то сельский кузнец. Его имя стало символом народного мщения. Я ехал на лето как раз в те места, где хозяйничал Андрей Гон, к дальним моим родственникам Севрюкам. У них в Полесье была небогатая маленькая усадьба Иолча. Поездку эту мне устроил Боря. Севрюков я совершенно не знал. -- Ты отдохнешь в Иолче,-- сказал он.-- Севрюки люди со странностями, но очень простые. Они будут рады. Я согласился поехать в Иолчу, потому что другого выхода у меня не было. Я перешел в восьмой класс гимназии. Только что я сдал экзамены, и мне предстояло томительное лето в Киеве. Дядя Коля уехал с тетей Марусей в Кисловодск. Мама оставалась в Москве. А в Городище я не хотел ехать, потому что из писем дяди Илько догадывался, что у него начались нелады с тетушкой Дозой. Всякие семейные неурядицы меня пугали. Я не хотел больше быть их свидетелем и невольным участником. На второй день к вечеру пароход подвалил к низкому полесскому берегу Днепра. Тучи комаров зудели в вышине. Багровое солнце опускалось в беловатый пар над рекой. Из зарослей тянуло холодом. Горел костер. Около костра стояли поджарые верховые лошади. На берегу меня ждали Севрюки: худой человек в сапогах и чесучовом пиджаке -- хозяин поместья, невысокая молодая женщина -- его жена и студент -- ее брат. Меня усадили на телегу. Севрюки вскочили на верховых лошадей и, гикая, помчались вперед размашистой рысью. Они быстро скрылись, и я остался один с молчаливым возницей. Я соскочил с телеги и пошел рядом по песчаной дороге. Трава по обочинам стояла в темной болотной воде. В этой воде тлел, не потухая, слабый закат. Равномерно посвистывая тяжелыми крыльями, пролетали дикие утки. Из кустов серыми лохмотьями, припадая к земле, выползал туман. Потом сразу закричали сотни лягушек, и телега загрохотала по бревенчатой гати. Показалась усадьба, окруженная частоколом. На поляне в лесу стоял странный восьмиугольный деревянный дом с множеством веранд и пристроек. Вечером, когда мы сидели за скромным ужином, в столовую вошел сутулый старик в постолах и картузе с оторванным козырьком. Он снял с плеча длинное охотничье ружье и прислонил к стенке. За стариком, кляпая когтями по полу, вошел пегий пойнтер, сел у порога и начал колотить по полу хвостом. Хвост стучал так сильно, что старик сказал: -- Тихо, Галас! Понимай, где находишься! Галас перестал бить хвостом, зевнул и лег. -- Ну, что слышно, Трофим? -- спросил Севрюк и, обернувшись ко мне, сказал: -- Это наш лесник, обходчик. -- А что слышно? -- вздохнул Трофим, садясь к столу.-- Все то же. В Лядах подпалили фольварк, а за Старой Гутой вбылы до смерти пана Капуцинского, царствие ему небесное. Тоже, правду сказать, был вредный и подлый старик. Кругом всех убивают и рушат, только вас одних милуют. Странное дело! И чего он вас не трогает, тот Андрей Гон? Неизвестно. Может, прослышал, что вы к простому люду доверчивые. А может, еще не дошли до вас руки. Жена Севрюка, Марина Павловна, засмеялась. -- Вот так он все время, Трофим,-- заметила она.-- Все удивляется, что мы еще живы. -- И живите себе на здоровье--сказал Трофим.-- Я не против. А за поводыря слыхали? -- Нет,-- живо ответила Марина Павловна,-- А что? -- Да что! Завтра его ховать будут. В Погонном. Поехать бы следовало. -- Мы поедем,-- сказала Марина Павловна.-- Непременно. -- За то вам бог много прегрешений отпустит,-- вздохнул Трофим,-- И меня с собой прихватите. Мне туда идти через силу. Трофим оглянулся на окна и спросил вполголоса: -- Никого лишнего нету? -- Все свои,-- ответил Севрюк.-- Говори. -- Так вот,--таинственно сказал Трофим.--JB корчме у Лейзера на Брагинке собрались майстры. -- Кто? -- спросил студент. -- Ну, майстры, могилевские деды. -- Погоди, Трофим,-- сказал Севрюк.-- Дай людям объяснить. Они про могилевских дедов ничего не знают. Тогда я впервые услыхал удивительный рассказ о знаменитых могилевских дедах. После этого рассказа время сдвинулось и перенесло меня на сто лет назад, а может быть, и еще дальше--в средние века. Издавна, еще со времен польского владычества, в Могилеве на Днепре начала складываться община нищих и слепцов. У этих нищих -- их звали в народе "могилевскими дедами" -- были свои старшины и учителя -- майстры. Они обучали вновь принятых в общину сложному своему ремеслу -- пению духовных стихов, умению просить милостыню -- и внушали им твердые правила нищенского общежития. Нищие расходились по всему Полесью, Белоруссии и Украине, но майстры собирались каждый год в тайных местах -- в корчмах на болотах или в покинутых лесных сторожках - для суда и приема в общину новых нищих. У могилевских дедов был свой язык, непонятный для окружающих. В неспокойные времена, в годы народных волнений, эти нищие представляли грозную силу. Они не давали погаснуть народному гневу. Они поддерживали его своими песнями о несправедливости папской власти, о тяжкой доле замордованного сельского люда. После этого рассказа Полесье, куда я сейчас попал, представилось мне совершенно иным, чем раньше. Оказалось, что в этом краю болот, чахлых лесов, туманов и безлюдья тлеет, не погасая, подобно длинным здешним закатам, огонь мести и обиды. С тех пор мне казалось, что сермяги нищих пахнут не хлебом и пылью дорог, а порохом и гарью. Я начал присматриваться к слепцам, к убогим и понял, что это особое племя не только несчастных, но талантливых и суровых волей людей. -- Зачем они собрались в корчме на Брагинке? -- спросил Севрюк. -- Их дело,-- неохотно ответил Трофим.-- Что ни год, то они собираются. Стражники тут шныряли? -- Нет,-- ответил Севрюк.-- Говорят, были вчера в Комарине. -- Ну так! -- Трофим встал.-- Спасибо. Пойду на сеновал, отдохну. Трофим ушел, но не на сеновал, а в лес и появился только на следующий день утром. Марина Павловна рассказала мне историю мальчика-поводыря. Два дня назад слепец с поводырем забрел в усадьбу богатого помещика Любомирского. Его погнали со двора. Когда слепец вышел за ворота, сторож-ингуш (тогда многие богатые помещики держали у себя в имениях наемную стражу из ингушей) спустил на слепца цепного пса-волкодава. Слепец остановился, а поводырь испугался и бросился бежать. Волкодав догнал его и задушил. Слепец спасся только тем, что стоял неподвижно. Волкодав обнюхал его, порычал и ушел. Крестьяне подобрали мертвого мальчика и принесли в село Погонное. Завтра мальчика будут хоронить. Мне нравились Севрюки. Марина Павловна была великолепной наездницей и охотницей. Маленькая, очень сильная, с протяжным голосом, она ходила быстро и легко, судила обо всем резко, по-мужски, и любила читать длинные исторические романы вроде "Беглые в Новороссии" Данилевского. Севрюк казался человеком больным. Он был очень худой, насмешливый. Он не дружил ни с кем из соседей, предпочитал общество крестьян-полещуков и занимался своим небольшим хозяйством. А брат Марины, студент, все дни пропадал на охоте. В свободные часы он набивал патроны, отливал дробь и чистил свою бельгийскую двустволку. На следующий день мы поехали в село Погонное. Мы переправились на пароме через глубокую и холодную Брагинку. Ивовые берега шумели от ветра. За рекой песчаная дорога пошла по опушке соснового леса. По другую сторону дороги тянулось болото. Оно терялось за горизонтом в тускловатом воздухе, светилось окнами воды, желтело островами цветов, шумело сероватой осокой. Я никогда еще не видел таких огромных болот. Вдали от дороги среди зеленых и пышных трясин чернел покосившийся крест -- там много лет назад утонул в болоте охотник. Потом мы услышали похоронный звон, долетавший из Погонного. Линейка въехала в пустынное село с низкими хатами, крытыми гнилой соломой. Куры, вскрикивая, вылетали из-под лошадиных копыт. Около деревянной церкви толпился народ. Через открытые двери были видны язычки свечей. Огни освещали гирлянды из бумажных роз, висевшие около икон. Мы вошли в церковь. Толпа молча раздалась, чтобы дать нам дорогу. В узком сосновом гробу лежал мальчик с льняными, тщательно расчесанными волосами. В сложенных на груди бескровных руках он держал высокую и тонкую свечу. OHСолдатушки, бравы ребятушки, Где же ваши жены? Наши жены -- пушки заряжены, Вот где наши жены! Драгунский офицер сидел на крылечке постоялого двора и пил мутный хлебный квас. Мы ходили по магазинам -- "склепам". В них было темно и прохладно. Голуби склевывали зерна с десятичных весов. Евреи-торговцы в черных лоснящихся картузах жаловались, что торговать нет резона, потому что весь барыш идет на угощение исправника. Они рассказали, что третьего дня Андрей Гон налетел на соседний фольварк и угнал четверку хороших лошадей. В одном из "склепов" нас напоили чаем. Он попахивал керосином. К чаю подали розовый постный сахар. Мы запоздали. Когда мы выехали из местечка, Севрюк начал гнать лошадей. Но лошади выбились из сил на песках и могли идти только шагом. Тучи слепней висели над конскими крупами. Непрерывно свистели жидкие конские хвосты. С юга заходила гроза. Болота почернели. Начал налетать ветер. Он трепал листву и нес запах воды. Мигали молнии. Земля вдалеке громыхала. -- Придется свернуть в корчму на Брагинке,-- сказал Севрюк.-- Там заночуем. Завозились мы в местечке. Мы свернули на едва заметную лесную дорогу. Телегу било по корням. Начало быстро темнеть. Лес поредел. В лицо дохнуло сыростью, и мы подъехали к черной корчме. Она стояла на самом берегу Брагинки, под ивами. Позади корчмы берег зарос крапивой и высокими зонтичными цветами болиголова. Из этих пахучих зарослей слышался тревожный писк -- там, очевидно, прятались испуганные грозой цыплята. На кривое крылечко вышел пожилой тучный еврей -- хозяин корчмы Лейзер. Он был в сапогах. Его широкие, как у цыгана, штаны были подпоясаны красным кушаком. Лейзер сладко улыбнулся и закрыл глаза. -- Какой гость! -- воскликнул он и покачал головой.-- Легче найти в лесу бриллиант, чем заманить до себя такого приятного гостя. Сделайте любезность, заходите прямо в чистое помещение. Несмотря на сладкую улыбку, Лейзер осторожно поглядывал на нас из-под набрякших красных век. -- Я знаю, Лейзер,-- сказал ему Севрюк,-- что у вас в корчме живут майстры. Не беспокойтесь. Нам до этого нет никакого дела. Мало ли кто ночует в корчме! -- Что я могу! --тяжело вздохнул Лейзер.-- Кругом лес, болото. Разве я выбираю себе постояльцев? Я сам их иногда опасаюсь, пане Севрюк. Мы вошли в чистую половину. Скрипели выскобленные полы. Комната перекосилась, и все в ней стояло криво. На кровати сидела распухшая седая женщина, обложенная розовыми подушками. -- Моя мамаша,-- объяснил Лейзер.-- У нее водянка. Двойра! -- крикнул он.-- Становь самовар! Из-за занавески выглянула и поздоровалась с нами маленькая женщина с тоскливым лицом -- жена Лейзера. Окна из-за грозы были закрыты. О стекла бились мухи. Засиженный мухами портрет генерала Куропаткина висел на стене. Лейзер принес сена и постелил нам на полу. Сено он накрыл толстым рядном. Мы сели к столу и начали пить чай. Тотчас ударил такой гром, что на столе подпрыгнула голубая тарелка. С тяжелым ровным шумом налетел на корчму ливень. Серая тьма лилась потоками за окном. Ее непрерывно разрывали мутные молнии. Ливень заглушал писк самовара. Мы пили чай с баранками. Давно уже чай не казался мне таким вкусным. Мне нравилась эта корчма, вся эта глушь, шум дождя, грохот грома в лесах. Из-за стены едва слышно доносились голоса нищих. Я устал от тряски в телеге и длинного жаркого дня и тотчас после чая уснул на полу, на сене. Проснулся я ночью весь в испарине. Керосиновая духота висела слоями. Мигал ночник. Стонала старуха. Севрюк сидел на сене рядом со мной. -- Ляжем лучше в телеге,-- сказал он.-- У меня будет разрыв сердца от этой духоты. Мы осторожно вышли. Телега стояла под навесом. Мы разворошили сено, легли на него и укрылись рядном. Гроза прошла. Над лесом светились влажные звезды. С крыши еще текли, постукивая, капли дождя. Запах мокрого бурьяна проникал под навес. Скрипнула дверь. Из корчмы кто-то вышел. Севрюк сказал мне шепотом: -- Не шумите. Это, должно быть, майстры. Кто-то сел на колоду около навеса и начал высекать кремнем огонь. Запахло махоркой. -- Как заполыхает, мы разом и помандруем,--сказал скрипучий голос.-- А то еще засунут нас в торбу. -- Просто,-- ответил хриплый голос.-- Зажились у Лейзера. Архангелы рыщут. -- Доси ничего не видно,-- тревожно произнес третий голос, совсем еще молодой.-- Может, от дождя все намокло. -- Для гоновцев нет ни мокроты, ни беды,-- ответил скрипучий. -- Сбудется,-- сказал хриплый.-- Они нашу обиду заметят. Увидим божью кару. Пока очи еще не померкли. Нищие замолчали. -- Петро,-- спросил скрипучий,-- а все люди готовые? -- Все,-- ответил молодой. -- Так пусть выйдут с корчмы. И чтобы Лейзер не торкался. Его дело стороннее. Гроши свои он взял. Проезжие сплять? -- Сплять. Чего им делается? Голоса снова затихли. Я зашевелился. Севрюк тронул меня за руку. Из корчмы вышло еще несколько человек. -- Я на Чернобыль да на Овруч буду с Кузьмой подаваться -- сказал знакомый голос.-- Может, знайду под Чернобылем поводыря. Там народ голодует. Это говорил тот слепец, что пел в Погонном над могилой поводыря. Снова стало тихо. У меня колотилось сердце. Мне казалось, что прошло очень много времени, прежде чем я услышал тихий возглас: -- Занялось! Нищие зашевелились. -- Ну, братья,-- сказал хриплый,-- помолимся господу, да и в дорогу. -- "Отче наш, иже еси на небесах,-- вполголоса запели нищие.-- Да святится имя твое, да приидет царствие твое..." Нищие поднялись и пошли. -- О чем они говорили? -- спросил я Севрюка. -- Не знаю,-- ответил он.-- Пойду покурю подальше от сена. Он встал и вышел из-под навеса. -- Что такое! -- сказал он удивленно из темноты.-- Идите-ка сюда. Я вскочил. За черной Брагинкой, за зарослями верболоза, дымилось и розовело небо. Высокие снопы искр вылетали как будто из-за соседних кустов. Зарево тускло отражалось в реке. -- Что же это горит? -- спросил Севрюк. -- Любомирский горит,-- ответил из темноты Лейзер. Мы не заметили, как он к нам подошел. -- Пане Севрюк,-- сказал он умоляющим голосом,-- пожалейте себя и бедного корчмаря. Я вам запрягу коней, и поезжайте себе с богом. Неудобно вам тут оставаться. ~ А что? -- Могут наскочить из местечка драгуны. Или стражники. С корчмаря им нечего взять. Корчмарь ничего не бачил и ничего не чул. -- Мы тоже ничего не видели,-- сказал Севрюк. -- Пане! -- воскликнул Лейзер.-- Заклинаю вас богом вашим православным! Уезжайте. Не надо мне ваших денег. Мне спокой дороже. Видите, что делается кругом! -- Ну ладно, ладно,-- согласился Севрюк.-- Слабонервный вы человек, Лейзер. Запрягайте коней. Лейзер быстро запряг лошадей. Мы уехали. Дорога шла вдоль берега Брагинки. Севрюк не правил. Он отпустил вожжи, и лошади шли сами. Зарево разгоралось. По лицу хлестали мокрые ветки. -- Теперь понятно,-- вполголоса сказал Севрюк.-- Подожгли Любомирского. -- Кто? -- Не знаю. Должно быть, за поводыря. Но мы с вами в корчме не ночевали и ничего не видели. Ладно? -- Ладно,-- согласился я. За Брагинкой раздался тихий, но внятный свист. Севрюк придержал лошадей. Свист повторился. Телега стояла среди густых кустов. Нас ниоткуда не было видно. -- Эй, корчмарь! -- негромко крикнул с того берега человек.-- Давай перевоз! Никто не ответил. Мы прислушивались. Раздался плеск. Человек, очевидно, бросился в воду и поплыл. Вскоре мы увидели его из-за кустов. Он плыл посередине реки, слабо освещенной заревом. Его сильно сносило. Невдалеке от нас человек вылез на берег. Было слышно, как с него с журчанием стекает вода. -- Ну, погоди, Лейзер! -- сказал человек и пошел в лес.-- Ты за этот перевоз мне заплатишь. Когда шаги человека затихли, мы медленно поехали дальше. -- Узнали? -- едва слышно спросил Севрюк. -- Что? -- не понял я. -- Человека узнали? -- Нет. -- Парень к нам приходил. Пил молоко. Как будто его голос. Теперь ясно. Майстры пожаловались Гону. A это его человек, гоновец. Он и поджег. Так я думаю. Лейзер его перевез на тот берег. Но помните, что мы с вами ничего не видели и не знаем. Севрюк осторожно закурил, прикрыв спичку полой дождевого плаща. Зарево качалось в небе. Шумела в затопленных кустах река, скрипели оси. Потом из болот нанесло холодный туман. Только на рассвете мы, мокрые и озябшие, добрались де усадьбы. После этого случая потянулись неспокойные дни. Мне они нравились. Мне нравилось постоянное ожидание опасностей, разговоры вполголоса и слухи, что приносил Трофим о внезапном появлении Андрея Гона то тут, то там. Мне нравилась холодная Брагинка, разбойничьи заросли, загадочные следы подков на дороге, которых не было вчера. Мне, признаться, даже хотелось, чтобы Андрей Гон налетел на усадьбу Севрюка, но без поджога и убийства. Но вместо Андрея Гона как-то в сумерки в усадьбе появились драгуны. Они спешились около ворот. Офицер в пыльных сапогах подошел к веранде, где мы пили чай, извинился и спросил: -- Вы господин Севрюк? -- Да, я,-- ответил Севрюк.-- Чем могу служить? Офицер обернулся к солдатам. -- Эй, Марченко! -- крикнул он.-- Подведи-ка его сюда! Из-за лошади двое драгун вывели босого человека. Руки его были скручены за спиной. На человеке были черные солдатские штаны с выгоревшими красными кантами. Человека подвели к веранде. Он смотрел на Марину Павловну пристально, будто хотел что-то ей сказать. -- Вы знаете этого парня? -- спросил офицер. Все молчали. -- Приглядитесь получше. -- Нет,-- сказала Марина Павловна и побледнела.-- Я никогда не видела этого человека. Человек вздрогнул и опустил глаза. -- А вы? -- спросил офицер Севрюка. -- Нет. Я его не знаю. -- Что ж ты, братец,-- офицер обернулся к человеку,-- все врешь, что ты здешний и что ты у господ Севрюков работал в усадьбе? Теперь твое дело табак! -- Ладно уж! -- сказал человек.-- Ведите! Ваша сила, только не ваша правда. Марина Павловна вскочила и ушла в комнату. -- Без разговоров! -- сказал офицер.-- Марш за ворота! Драгуны уехали. Марина Павловна долго плакала. -- Он же так смотрел на меня,-- говорила она сквозь слезы.-- Как же я не догадалась! Надо было сказать, что я его знаю и что он работал у нас. -- Где там догадаться!-- сокрушался Трофим.-- Хоть бы он знак какой дал. А Любомирского тот человек спалил до последней косточки. Знаменито спалил. За убиенного хлопчика. Вскоре я уехал в Киев. Полесье сохранилось у меня в памяти как печальная и немного загадочная страна. Она цвела лютиками и аиром, шумела ольхой и густыми ветлами, и тихий звон ее колоколов, казалось, никогда не возвестит молчаливым Полещукам о кануне светлого народного праздника. Так мне думалось тогда. Но так, к счастью, не случилось. Бабушка моя Викентия Ивановна жила в Черкассах вместе с моей тетушкой Евфросинией Григорьевной. Дед давно умер, а в то лето, когда я ездил в Полесье, умерла от порока сердца и тетушка Ефросиния Григорьевна. Бабушка переехала в Киев к одной из своих дочерей -- тете Вере, вышедшей замуж за крупного киевского дельца. У тети Веры был свой дом на окраине города -- Лукьяновке. Бабушку поселили в маленьком флигеле, в саду около этого дома. После независимой жизни в Черкассах бабушка чувствовала себя нахлебницей в чопорном доме у тети Веры. Бабушка втихомолку плакала от этого и радовалась только тому, что живет отдельно, во флигеле, сама себе готовит и хоть в этом самостоятельна и не должна одолжаться перед богатой своей дочерью. Бабушке было скучно одной, и она уговорила меня переехать от пани Козловской к ней во флигель. Во флигеле было четыре маленькие комнаты. В одной жила бабушка, во второй -- старый виолончелист Гаттенбергер, третью комнату бабушка отвела мне, а четвертая была холодная, но называлась теплицей. Весь пол в ней был уставлен вазонами с цветами. Когда я возвратился из Полесья в половине лета, в городе было пусто. Все разъехались на дачу. Боря уехал на практику в Екатеринослав. На Лукьяновке жили только бабушка Викентия Ивановна и Гаттенбергер. Бабушка очень одряхлела, согнулась, былая ее строгость исчезла, но все же бабушка не изменила своих привычек. Она вставала на рассвете и тотчас открывала настежь окна. Потом она готовила на спиртовке кофе. Выпив кофе, она выходила в сад и читала, сидя в плетеном кресле, любимые свои книги -- бесконечные романы Крашевского или рассказы Короленко и Элизы Ожешко. Часто она засыпала за чтением,--седая, вся в черном, положив худые руки на подлокотники кресла. Мотыльки садились ей на руки и на черный чепец. С деревьев гулко падали перезревшие сливы. Теплый ветер пролетал по саду" гонял IIQ дорожкам тени от листьев. Высоко в. небе сияло над бабушкой солнце -- очень чистое и жаркое солнце киевского лета. И я думал, что вот так когда-нибудь бабушка и уснет навсегда в теплоте и свежести этого сада. Я дружил с бабушкой. Я любил ее больше, чем всех своих родных. Она мне платила тем же. Бабушка воспитала пятерых дочерей и трех сыновей, а в старости жила совершенно одна. У нее тоже, по существу, никого не было. Из этого нашего одиночества и родилась взаимная привязанность. Бабушка вся светилась лаской и грустью. Несмотря на разницу лет, у нас было много общего. Бабушка любила стихи, книги, деревья, небо и собственные размышления. Она никогда меня ни к чему не принуждала. Единственная ее слабость заключалась в том, что при малейшей простуде она лечила меня своим испытанным лекарством. Она называла его "спиритус". Это было зверское лекарство. Бабушка смешивала все известные ей спирты -- винный, древесный, нашатырный -- и добавляла в эту смесь скипидара. Получалась багровая жидкость, едкая, как азотная кислота. Этим "спириту сом" бабушка натирала мне грудь и спину. Она глубоко верила в его целебную силу. По флигелю распространялся щиплющий горло запах. Гаттенбергер тотчас закуривал толстую сигару. Голубоватый дым застилал его комнату приятным туманом. Чаще всего бабушка засыпала в саду, когда в комнате Гаттенбергера начинала петь виолончель. Гаттенбергер был красивый старик с волнистой седой бородой и серыми яростными глазами. Он играл пьесу собственного сочинения. Она называлась "Смерть Гамлета". Виолончель рыдала. Чередование звуков, таких гулких, будто они разносились под сводами Элъсинора, складывалось в торжественные слова: Пусть Гамлета на катафалк несут, Как короля, четыре капитана! Слушая музыку, я представлял себе зал в Эльсиноре, узкие, готические лучи солнца, крик фанфар и огромные-- высокие и легкие -- знамена над телом Гамлета. Они склонялись до земли и шелестели. Букет Офелии ручей давно уже унес в море. Волны качали вдали от берегов венчики розмарина, троицына цвета и руты -- последних свидетелей ее горькой любви. Об этом тоже пела виолончель. Бабушка просыпалась и говорила: -- Боже мой, неужели нельзя сыграть что-нибудь веселое! Тогда Гаттенбергер, чтобы угодить бабушке, играл любимую ее пастораль из "Пиковой дамы": "Мой миленький дружок, любезный пастушок..." Бабушка уставала от музыки. Она отдыхала от нее по вечерам, когда Гаттенбергер уезжал со своею виолончелью на концерты в Купеческий сад. Я часто бывал