Оцените этот текст:


---------------------------------------------------------------
     Оригинал файла отсюда: http://www.mumidol.ru/taiga/phaust.htm
---------------------------------------------------------------




     Весь  день мне  пришлось идти  по  заросшим  луговым  дорогам. Только к
вечеру я вышел к реке, к сторожке бакенщика Семена.
     Сторожка была  на другом берегу. Я покричал Семену, чтобы  он подал мне
лодку, и пока Семен отвязывал  ее, гремел цепью и ходил за веслами, к берегу
подошли трое мальчиков. Их волосы, ресницы и трусики выгорели до соломенного
цвета.  Мальчики  сели  у воды,  над обрывом.  Тотчас  из-под  обрыва начали
вылетать стрижи с таким свистом, будто снаряды  из маленькой пушки; в обрыве
было вырыто много стрижиных гнезд. Мальчики засмеялись.
     - Вы откуда? - спросил я их.
     - Из Ласковского леса, - ответили они и рассказали,  что они пионеры из
соседнего города, приехали  в лес на работу, вот уже три недели пилят дрова,
а на  реку иногда  приходят купаться. Семен их  перевозит на тот  берег,  на
песок.
     -  Он только  ворчливый,  - сказал самый маленький мальчик.  - Все  ему
мало, все мало. Вы его знаете?
     - Знаю. Давно.
     - Он хороший?
     - Очень хороший.
     - Только вот все ему мало, - печально подтвердил худой мальчик в кепке.
- Ничем ему не угодишь. Ругается.
     Я хотел расспросить мальчиков, чего же в конце концов Семену мало, но в
это время он сам подъехал на лодке, вылез, протянул мне и мальчикам шершавую
руку и сказал:
     - Хорошие ребята,  а понимают мало. Можно сказать, ничего не  понимают.
Вот и выходит, что нам,  старым  веникам,  их обучать  полагается.  Верно  я
говорю? Садитесь в лодку. Поехали.
     - Ну,  вот видите, - сказал  маленький мальчик, залезая в лодку. - Я же
вам говорил!
     Семен  греб   редко,   не  торопясь,  как  всегда  гребут  бакенщики  и
перевозчики на  всех наших реках. Такая гребля не мешает  говорить, и Семен,
старик многоречивый, тотчас завел разговор.
     -  Ты только не думай, - сказал он мне, - они на меня не  в обиде. Я им
уже  столько в голову вколотил  -  страсть!  Как  дерево пилить  - тоже надо
знать. Скажем, в какую сторону оно упадет. Или как схорониться, чтобы комлем
не убило. Теперь небось знаете?
     - Знаем, дедушка, - сказал мальчик в кепке. - Спасибо.
     - Ну, то-то! Пилу небось развести не умели, дровоколы, работнички!
     - Теперь умеем, - сказал самый маленький мальчик.
     -  Ну,  то-то! Только это наука  не  хитрая. Пустая  наука!  Этого  для
человека мало. Другое знать надобно.
     - А что? - встревоженно спросил третий мальчик, весь в веснушках.
     - А то, что теперь война. Об этом знать надо.
     - Мы и знаем.
     - Ничего вы не знаете.  Газетку  мне намедни вы принесли, а  что  в ней
написано, того вы толком определить и не можете.
     - Что же в ней такого написано, Семен? - спросил я.
     - Сейчас расскажу. Курить есть?
     Мы  скрутили по  махорочной  цигарке  из мятой газеты.  Семен закурил и
сказал, глядя на луга:
     - А написано в  ней про любовь к родной земле. От  этой любви, надо так
думать, человек и идет драться. Правильно я сказал?
     - Правильно.
     - А что  это есть - любовь к родине? Вот ты их и  спроси,  мальчишек. И
видать, что они ничего не знают.
     Мальчики обиделись:
     - Как не знаем!
     - А раз знаете, так  и растолкуйте  мне, старому дураку. Погоди,  ты не
выскакивай, дай досказать. Вот, к примеру, идешь  ты в бой и думаешь: "Иду я
за родную землю". Так вот ты и скажи: за что же ты идешь?
     - За свободную жизнь иду, - сказал маленький мальчик.
     - Мало этого. Одной свободной жизнью не проживешь.
     - За свои города и заводы, - сказал веснушчатый мальчик.
     - Мало!
     - За свою школу, - сказал мальчик в кепке. - И за своих людей.
     - Мало!
     - И  за свой народ, -  сказал  маленький  мальчик. - Чтобы у него  была
трудовая и счастливая жизнь.
     - Все вы правильно говорите, - сказал Семен, - только мало мне этого.
     Мальчики переглянулись и насупились.
     -  Обиделись!  -  сказал  Семен. -  Эх  вы,  рассудители! А, скажем, за
перепела тебе драться не хочется? Защищать его от разорения, от гибели? А?
     Мальчики молчали.
     - Вот я и вижу, что  вы не все понимаете, - заговорил Семен. - И должен
я, старый, вам объяснить. А у меня и своих дел хватает: бакены проверять, на
столбах метки вешать. У меня тоже дело тонкое,  государственное дело. Потому
- эта река  тоже для победы старается,  несет на  себе пароходы, и я при ней
вроде  как пестун, как охранитель,  чтобы  все было в  исправности.  Вот так
получается, что все это правильно - и свобода, и города, и,  скажем, богатые
заводы,  и школы, и люди. Так не за одно это  мы родную землю любим. Ведь не
за одно?
     - А за что же еще? - спросил веснушчатый мальчик.
     - А ты слушай. Вот ты шел  сюда из  Ласковского леса по битой дороге на
озеро Тишь, а оттуда лугами на Остров и сюда ко мне, к перевозу. Ведь шел?
     - Шел.
     - Ну вот. А под ноги себе глядел?
     - Глядел.
     - А  видать-то ничего и не видел. А  надо бы поглядывать, да примечать,
да останавливаться почаще. Остановишься, нагнешься, сорвешь какой ни на есть
цветок или траву[1] - и иди дальше.
     - Зачем?
     - А затем, что  в  каждой такой траве  и  в каждом таком цветке большая
прелесть  заключается. Вот, к примеру, клевер.  Кашкой  вы его называете. Ты
его нарви, понюхай  - он пчелой пахнет. От  этого  запаха злой человек и тот
улыбнется. Или, скажем, ромашка. Ведь ее грех сапогом раздавить. А медуница?
Или  сон-трава. Спит  она по ночам,  голову  клонит,  тяжелеет от  росы. Или
купена. Да вы ее, видать, и  не знаете. Лист  широкий,  твердый,  а под  ним
цветы,  как  белые  колокола. Вот-вот  заденешь  - и  зазвонят.  То-то!  Это
растение приточное. Оно болезнь исцеляет.
     - Что значит приточное? - спросил мальчик в кепке.
     - Ну, лечебное,  что ли. Наша болезнь - ломота в костях. От сырости. От
купены боль  тишает, спишь  лучше  и  работа становится легче. Или аир. Я им
полы в сторожке посыпаю. Ты  ко мне зайди - воздух  у меня крымский. Да! Вот
иди, гляди,  примечай.  Вон облак  стоит  над  рекой. Тебе это невдомек; а я
слышу -  дождиком от него тянет. Грибным дождем - спорым, не очень шумливым.
Такой  дождь  дороже золота. От  него река теплеет, рыба играет, он все наше
богатство  растит. Я часто, ближе к вечеру, сижу  у сторожки, корзины плету,
потом оглянусь и про  всякие корзины позабуду  - ведь это что такое! Облак в
небе  стоит из жаркого золота,  солнце уже нас покинуло,  а там, над землей,
еще пышет  теплом,  пышет светом.  А  погаснет,  и начнут в травах коростели
скрипеть, и  дергачи дергать, и перепела свистеть, а то, глядишь, как ударят
соловьи будто громом - по лозе, по кустам! И звезда взойдет, остановится над
рекой и до  утра  стоит - загляделась,  красавица,  в  чистую  воду. Так-то,
ребята! Вот на это все поглядишь и подумаешь:  жизни  нам отведено мало, нам
надо двести лет жить - и то  не хватит. Наша страна - прелесть какая! За эту
прелесть мы тоже должны  с врагами драться, уберечь ее, защитить,  не давать
на осквернение[2]. Правильно я говорю? Все шумите, "родина", "родина", а вот
она, родина, за стогами!
     Мальчики  молчали, задумались.  Отражаясь  в воде,  медленно  пролетела
цапля.
     - Эх, - сказал Семен, - идут на войну люди, а нас,  старых, забыли! Зря
забыли, это  ты  мне  поверь. Старик - солдат крепкий, хороший, удар  у него
очень  серьезный.  Пустили  бы  нас,  стариков,  -  вот  тут  бы  немцы тоже
почесались. "Э-э-э, - сказали бы  немцы, - с такими стариками нам биться  не
путь! Не дело!  С такими  стариками последние порты растеряешь.  Это,  брат,
шутишь!"
     Лодка ударилась  носом  в песчаный  берег. Маленькие  кулики  торопливо
побежали от нее вдоль воды.
     -  Так-то,  ребята,  - сказал  Семен.  -  Опять  небось будете  на деда
жаловаться - все ему мало да мало. Непонятный какой-то дед.
     Мальчики засмеялись.
     - Нет, понятный, совсем понятный, - сказал маленький мальчик. - Спасибо
тебе, дед.
     - Это за перевоз или за что другое? -- спросил Семен и прищурился.
     - За другое. И за перевоз.
     - Ну, то-то!
     Мальчики побежали к песчаной косе - купаться. Семен поглядел им вслед и
вздохнул.
     - Учить их стараюсь, - сказал он. - Уважению учить к родной  земле. Без
этого человек - не человек, а труха!
     [1] Рассказ написан в 1943 г. Применительно к нашему времени речь идет,
конечно, о неохраняемых цветах и травах. Хотя  цветы лучше вообще никакие не
срывать. Нигде дикий цветок не будет выглядеть так  красиво, как там, где он
вырос.
     [2] Рискую слишком вольным  толкованием  рассказа,  но,  опять-таки,  в
контексте сегодняшнего  дня враги -  это  не только, и, наверное, не столько
внешние    враги    ("натовцы"),    сколько    нарушители     экологического
законодательства, лица с дурным отношением к природе.

     Озеро около  берегов было засыпано ворохами желтых листьев. Их было так
много, что мы не могли ловить рыбу. Лески ложились на листья и не тонули.
     Приходилось выезжать на старом челне на середину  озера, где  доцветали
кувшинки и голубая вода казалась черной, как деготь.
     Там мы ловили разноцветных окуней. Они бились  и сверкали  в траве, как
сказочные  японские  петухи.  Мы  вытаскивали  оловянную  плотву и  ершей  с
глазами, похожими на две маленькие  луны. Щуки  ляскали на нас мелкими,  как
иглы, зубами.
     Стояла  осень в  солнце и туманах. Сквозь  облетевшие  леса были  видны
далекие  облака и синий  густой  воздух.  По  ночам  в  зарослях вокруг  нас
шевелились и дрожали низкие звезды.
     У  нас  на стоянке горел костер. Мы жгли его весь день и ночь напролет,
чтобы  отгонять  волков,  - они  тихо  выли  по  дальним  берегам  озера. Их
беспокоили дым костра и веселые человеческие крики.
     Мы были  уверены, что огонь пугает зверей, но однажды вечером в траве у
костра начал сердито сопеть какой-то зверь. Его не было видно. Он озабоченно
бегал вокруг нас, шумел высокой  травой,  фыркал и сердился, но не высовывал
из травы даже ушей.
     Картошка  жарилась на сковороде,  от  нее шел острый вкусный  запах,  и
зверь, очевидно, прибежал на этот запах.
     С нами  был маленький мальчик. Ему  было всего девять лет, но он хорошо
переносил  ночевки  в  лесу  и холод осенних рассветов. Гораздо  лучше  нас,
взрослых, он все замечал и рассказывал.
     Он был выдумщик, но мы, взрослые, очень любили его выдумки. Мы никак не
могли, да и не  хотели доказывать ему,  что он говорит неправду. Каждый день
он придумывал что-нибудь новое: то он слышал, как шептались рыбы, то  видел,
как муравьи устроили себе паром через ручей из сосновой коры и паутины.
     Мы делали вид, что верили ему.
     Все,  что  окружало  нас,  казалось  необыкновенным:  и  поздняя  луна,
блиставшая  над черными озерами, и высокие облака,  похожие на горы розового
снега, и даже привычный морской шум высоких сосен.
     Мальчик  первый услышал фырканье  зверя  и  зашипел  на  нас,  чтобы мы
замолчали.  Мы притихли.  Мы старались даже  не дышать,  хотя рука  невольно
тянулась к двустволке, - кто знает, что это мог быть за зверь!
     Через полчаса зверь высунул из травы  мокрый  черный  нос,  похожий  на
свиной пятачок. Нос долго нюхал воздух и  дрожал от жадности. Потом из травы
показалась острая морда с черными пронзительными глазами. Наконец показалась
полосатая шкурка.
     Из  зарослей  вылез маленький  барсук.  Он  поджал лапу  и  внимательно
посмотрел на меня. Потом он брезгливо фыркнул и сделал шаг к картошке.
     Она жарилась и шипела, разбрызгивая кипящее сало. Мне хотелось крикнуть
зверьку, что  он обожжется,  но  я  опоздал - барсук  прыгнул к сковородке и
сунул в нее нос...
     Запахло паленой  кожей. Барсук взвизгнул  и с отчаянным воплем бросился
обратно в  траву. Он бежал и голосил на весь лес, ломал кусты  и плевался от
негодования и боли.
     На озере и  в лесу началось смятение.  Без времени  заорали  испуганные
лягушки,  всполошились  птицы,  и у  самого  берега,  как пушечный  выстрел,
ударила пудовая щука.
     Утром  мальчик разбудил меня  и рассказал, что он сам только что видел,
как барсук лечит свой обожженный нос. Я не поверил.
     Я  сел  у  костра  и  спросонок  слушал  утренние  голоса  птиц.  Вдали
посвистывали  белохвостые кулики, крякали  утки, курлыкали журавли  на сухих
болотах - мшарах, плескались  рыбы, тихо ворковали горлинки. Мне не хотелось
двигаться.
     Мальчик тянул меня за руку. Он обиделся. Он хотел доказать мне, что  он
не соврал. Он звал меня пойти посмотреть, как лечится барсук.
     Я  нехотя согласился.  Мы осторожно пробрались в чащу, и среди зарослей
вереска я увидел гнилой сосновый пень. От него тянуло грибами и йодом.
     Около пня, спиной к нам,  стоял барсук. Он расковырял пень и засунул  в
середину пня, в мокрую и холодную труху, обожженный нос.
     Он стоял неподвижно и  холодил свой несчастный  нос,  а  вокруг бегал и
фыркал другой маленький  барсучок.  Он  волновался и толкал  нашего  барсука
носом в живот. Наш барсук рычал на него и лягался задними пушистыми лапами.
     Потом он сел и заплакал. Он смотрел на  нас круглыми и мокрыми глазами,
стонал и облизывал своим шершавым языком больной нос. Он  как будто просил о
помощи, но мы ничем не могли ему помочь.
     Через год  я встретил на берегах  этого  же озера барсука со  шрамом на
носу. Он сидел у воды и старался поймать лапой гремящих, как жесть, стрекоз.
Я помахал  ему  рукой, но  он сердито  чихнул  в мою сторону и  спрятался  в
зарослях брусники.
     С тех пор я его больше не видел.

     К ветеринару в  наше  село  пришел  с  Урженского озера Ваня  Малявин и
принес завернутого  в рваную ватную  куртку маленького  теплого зайца.  Заяц
плакал и часто моргал красными от слез глазами...
     - Ты что,  одурел? - крикнул  ветеринар. - Скоро  будешь  ко  мне мышей
таскать, оголец!
     - А вы не лайтесь, это заяц особенный, - хриплым шепотом сказал Ваня. -
Его дед прислал, велел лечить.
     - От чего лечить-то?
     - Лапы у него пожженные.
     Ветеринар  повернул Ваню  лицом к  двери, толкнул в спину и  прикрикнул
вслед:
     -  Валяй,  валяй! Не умею я  их лечить. Зажарь его с луком - деду будет
закуска.
     Ваня  ничего не  ответил.  Он  вышел в сени, заморгал глазами,  потянул
носом и уткнулся  в бревенчатую  стену. По стене  потекли  слезы. Заяц  тихо
дрожал под засаленной курткой.
     - Ты чего, малый? - спросила Ваню жалостливая бабка Анисья; она привела
к  ветеринару свою  единственную  козу.- Чего  вы, сердешные,  вдвоем  слезы
льете? Ай случилось что?
     - Пожженный он, дедушкин заяц, - сказал тихо  Ваня. -  На лесном пожаре
лапы себе пожег, бегать не может. Вот-вот, гляди, умреть.
     - Не умреть, малый, - прошамкала Анисья. -- Скажи дедушке своему, ежели
большая у  него  охота зайца  выходить,  пущай несет  его в  город  к  Карлу
Петровичу.
     Ваня вытер слезы и пошел лесами домой, на Урженское озеро. Он не шел, а
бежал  босиком  по  горячей песчаной  дороге. Недавний лесной  пожар  прошел
стороной на север около самого озера. Пахло  гарью  и сухой  гвоздикой.  Она
большими островами росла на полянах.
     Заяц стонал.
     Ваня нашел по  дороге пушистые,  покрытые серебряными мягкими  волосами
листья, вырвал их, положил под сосенку  и развернул зайца. Заяц посмотрел на
листья, уткнулся в них головой и затих.
     - Ты чего, серый? - тихо спросил Ваня. - Ты бы поел.
     Заяц молчал.
     -  Ты бы  поел, -  повторил Ваня,  и голос  его задрожал. - Может, пить
хочешь?
     Заяц повел рваным ухом и закрыл глаза.
     Ваня взял его на руки и побежал напрямик через лес - надо было поскорее
дать зайцу напиться из озера.
     Неслыханная жара  стояла в то лето над лесами. Утром наплывали вереницы
белых облаков. В  полдень облака стремительно рвались вверх,  к зениту, и на
глазах уносились и исчезали где-то за  границами неба. Жаркий ураган дул уже
две недели без передышки. Смола, стекавшая по сосновым стволам, превратилась
в янтарный камень.
     Наутро дед  надел чистые онучи[i] и новые  лапти,  взял  посох и  кусок
хлеба и побрел  в город. Ваня  нес зайца сзади.  Заяц  совсем притих, только
изредка вздрагивал всем телом и судорожно вздыхал.
     Суховей  вздул над  городом облако пыли, мягкой, как мука.  В ней летал
куриный пух, сухие листья и  солома. Издали казалось,  что над городом дымит
тихий пожар.
     На базарной площади было очень пусто, знойно; извозчичьи лошади дремали
около водоразборной будки, и на  головах у них были надеты соломенные шляпы.
Дед перекрестился.
     - Не то лошадь, не то невеста - шут их разберет! - сказал он и сплюнул.
     Долго спрашивали прохожих про  Карла Петровича, но  никто толком ничего
не ответил. Зашли в аптеку. Толстый  старый человек в пенсне  и  в  коротком
белом халате сердито пожал плечами и сказал:
     - Это мне  нравится!  Довольно  странный вопрос! Карл  Петрович Корш  -
специалист по  детским  болезням  -- уже  три года  как  перестал  принимать
пациентов. Зачем он вам?
     Дед, заикаясь от уважения к аптекарю и от робости, рассказал про зайца.
     - Это мне нравится! -сказал аптекарь. -- Интересные пациенты завелись в
нашем городе. Это мне замечательно нравится!
     Он  нервно снял пенсне, протер,  снова  нацепил  на  нос и уставился на
деда.  Дед  молчал  и  топтался  на месте. Аптекарь  тоже  молчал.  Молчание
становилось тягостным.
     - Почтовая улица, три! - вдруг в  сердцах крикнул аптекарь  и захлопнул
какую-то растрепанную толстую книгу. - Три!
     Дед с  Ваней  добрели до Почтовой  улицы как раз  вовремя -  из-за  Оки
заходила  высокая  гроза.  Ленивый  гром  потягивался  за  горизонтом,   как
заспанный силач распрямлял плечи и нехотя потряхивал землю. Серая рябь пошла
по реке. Бесшумные молнии исподтишка, но стремительно и сильно били в  луга;
далеко за  Полянами уже горел стог  сена, зажженный ими. Крупные капли дождя
падали  на пыльную дорогу, и вскоре она  стала похожа на лунную поверхность:
каждая капля оставляла в пыли маленький кратер.
     Карл Петрович играл на рояле нечто печальное и мелодичное, когда в окне
появилась растрепанная борода деда.
     Через минуту Карл Петрович уже сердился.
     - Я  не ветеринар, - сказал он и  захлопнул крышку рояля.  Тотчас  же в
лугах проворчал гром. - Я всю жизнь лечил детей, а не зайцев.
     - Что  ребенок, что заяц  - все одно, -  упрямо пробормотал дед.  - Все
одно! Полечи, яви милость! Ветеринару нашему такие дела неподсудны. Он у нас
коновал. Этот  заяц,  можно  сказать, спаситель мой:  я ему  жизнью  обязан,
благодарность оказывать должен, а ты говоришь - бросить!
     Еще через минуту Карл Петрович - старик с седыми взъерошенными бровями,
- волнуясь, слушал спотыкающийся рассказ деда.
     Карл Петрович в конце концов согласился лечить зайца. На следующее утро
дед ушел на озеро, а Ваню оставил у Карла Петровича ходить за зайцем.
     Через  день вся Почтовая улица, заросшая гусиной травой, уже знала, что
Карл Петрович  лечит зайца, обгоревшего на страшном лесном пожаре и спасшего
какого-то старика. Через два дня об этом уже знал весь маленький город, а на
третий  день  к  Карлу  Петровичу  пришел  длинный  юноша  в фетровой шляпе,
назвался сотрудником московской газеты и попросил дать беседу о зайце.
     Зайца вылечили. Ваня завернул его в ватное тряпье и понес домой. Вскоре
историю  о  зайце  забыли,  и только  какой-то  московский  профессор  долго
добивался  от  деда, чтобы тот ему  продал  зайца.  Присылал  даже  письма с
марками  на  ответ. Но  дед  не сдавался.  Под  его  диктовку  Ваня  написал
профессору письмо:
     Заяц не продажный, живая душа, пусть живет на  воле.  При  сем  остаюсь
Ларион Малявин.
     ...Этой осенью я  ночевал у деда Лариона на Урженском озере. Созвездия,
холодные, как  крупинки  льда, плавали в  воде. Шумел сухой  тростник.  Утки
зябли в зарослях и жалобно крякали всю ночь.
     Деду не спалось. Он сидел у печки и чинил рваную рыболовную сеть. Потом
поставил  самовар - от него окна в избе  сразу запотели и звезды из огненных
точек превратились в мутные шары. Во дворе лаял Мурзик. Он прыгал в темноту,
ляскал зубами  и  отскакивал - воевал с непроглядной октябрьской ночью. Заяц
спал в сенях и изредка во сне громко стучал задней лапой по гнилой половице.
     Мы пили чай  ночью, дожидаясь далекого и нерешительного  рассвета, и за
чаем дед рассказал мне наконец историю о зайце.
     В  августе  дед пошел охотиться на  северный  берег озера.  Леса стояли
сухие, как порох. Деду попался зайчонок с рваным левым ухом. Дед выстрелил в
него из старого, связанного проволокой ружья, но промахнулся. Заяц удрал.
     Дед  пошел  дальше.  Но вдруг  затревожился: с юга, со стороны Лопухов,
сильно тянуло гарью. Поднялся ветер. Дым густел, его уже несло белой пеленой
по лесу, затягивало кусты. Стало трудно дышать.
     Дед  понял, что начался лесной  пожар и огонь идет прямо на него. Ветер
перешел в ураган.  Огонь  гнало по земле с неслыханной  скоростью. По словам
деда, даже  поезд  не мог  бы уйти от такого  огня.  Дед был прав: во  время
урагана огонь шел со скоростью тридцати километров в час.
     Дед побежал по кочкам, спотыкался, падал, дым выедал ему глаза, а сзади
был уже слышен широкий гул и треск пламени.
     Смерть настигала деда, хватала его за плечи, и в это время из-под ног у
деда выскочил заяц. Он бежал медленно  и волочил задние  лапы.  Потом только
дед заметил, что они у зайца обгорели.
     Дед обрадовался зайцу,  будто родному.  Как старый  лесной житель,  дед
знал,  что звери  гораздо лучше человека чуют, откуда идет огонь,  и  всегда
спасаются. Гибнут они только в тех редких случаях, когда огонь их окружает.
     Дед побежал  за  зайцем. Он бежал, плакал от страха и кричал:  "Погоди,
милый, не беги так-то шибко!"
     Заяц вывел деда из огня. Когда они выбежали из леса к озеру, заяц и дед
-  оба упали от усталости. Дед подобрал зайца  и  понес  домой. У зайца были
опалены задние ноги и живот. Потом дед его вылечил и оставил у себя.
     - Да, - сказал дед, поглядывая  на самовар  так сердито, будто  самовар
был всему виной,  - да, а  перед  тем зайцем, выходит,  я сильно провинился,
милый человек.
     - Чем же ты провинился?
     - А ты выдь, погляди на зайца, на спасителя моего, тогда узнаешь.  Бери
фонарь!
     Я взял со стола фонарь и вышел в сенцы. Заяц спал. Я нагнулся над ним с
фонарем и заметил, что левое ухо у зайца рваное. Тогда я понял все.
     [i] Онучи - обмотки для ноги под сапог или лапоть, портянка

     На закате колхозных лошадей  гнали через брод в луга, в ночное. В лугах
они паслись, а поздней ночью подходили к огороженным теплым  стогам  и спали
около  них,  стоя,  всхрапывая  и потряхивая  ушами.  Лошади  просыпались от
каждого шороха, от крика перепела, от гудка  буксирного  парохода, тащившего
по Оке баржи. Пароходы всегда гудели в одном и том же месте, около переката,
где  был  виден  белый  сигнальный  огонь.  До  огня  было  не  меньше  пяти
километров, но казалось, что он горит недалеко, за соседними ивами.
     Каждый раз, когда мы проходили  мимо согнанных в ночное лошадей,  Рувим
спрашивал меня, о чем думают лошади ночью.
     Мне казалось,  что лошади ни о чем не думают.  Они слишком уставали  за
день.  Им было не до размышлений. Они жевали мокрую от росы траву и вдыхали,
раздув ноздри, свежие запахи ночи. С берега  Прорвы доносился  тонкий  запах
отцветающего шиповника и листьев  ивы.  Из  лугов  за Новоселковским  бродом
тянуло ромашкой и медуницей[ii], - ее запах был похож на сладкий запах пыли.
Из лощин[iii] пахло  укропом, из озер - глубокой водой, а из деревни изредка
доносился запах только что испеченного черного хлеба. Тогда  лошади подымали
головы и ржали.
     Однажды мы вышли на рыбную ловлю в два часа ночи. В лугах было сумрачно
от звездного света. На востоке уже занималась, синея, заря.
     Мы шли  и  говорили, что самое  безмолвное время суток  на земле всегда
бывает перед рассветом. Даже в  больших городах в это время становится тихо,
как в поле.
     По дороге на озеро  стояло несколько  ив.  Под ивами спал  сивый мерин.
Когда  мы проходили мимо него, он проснулся, махнул тощим хвостом, подумал и
побрел следом за нами.
     Всегда бывает немного жутко, когда  ночью лошадь увяжется за тобой и не
отстает ни на  шаг. Как ни  оглянешься, она все  идет,  покачивая головой  и
перебирая  тонкими ногами. Однажды  днем в лугах ко мне вот так  же пристала
ласточка.  Она  кружилась около меня, задевала  за плечо,  кричала жалобно и
настойчиво, будто  я у нее отнял птенца, и она просила  отдать его  обратно.
Она летела за мной, не отставая, два часа, и в конце концов мне  стало не по
себе. Я не мог догадаться, что ей нужно.  Я рассказал об этом знакомому делу
Митрию, и он посмеялся надо мной.
     - Эх ты, безглазый!  -  сказал  он. -  Да ты глядел  или  нет, чего она
делала, эта ласточка. Видать, что  нет.  А еще очки в  кармане  носишь.  Дай
покурить, тогда я тебе все объясню.
     Я дал ему покурить, и он открыл  мне простую истину: когда человек идет
по некошеному  лугу,  он спугивает  сотни  кузнечиков  и жуков,  и  ласточке
незачем выискивать их в густой траве -  она летает около человека, ловит  их
на лету и кормится без всякой заботы.
     Но старый мерин нас не испугал, хотя и шел сзади так близко, что иногда
толкал  меня  мордой  в  спину.  Старого мерина  мы знали  давно,  и  ничего
таинственного в  том, что  он увязался за нами, не  было.  Попросту ему было
скучно  стоять одному всю  ночь  под  ивой  и  прислушиваться,  не  ржет  ли
где-нибудь его приятель, гнедой одноглазый конь.
     На озере, пока мы разводили костер, старый  мерин подошел к воде, долго
ее нюхал, но пить не захотел. Потом он осторожно пошел в воду.
     - Куда,  дьявол!  - в  один  голос закричали мы оба,  боясь,  что мерин
распугает рыбу.
     Мерин покорно  вышел на берег, остановился у  костра  и долго  смотрел,
помахивая головой,  как  мы  кипятили в  котелке чай, потом тяжело вздохнул,
будто  сказал: "Эх вы,  ничего-то вы не понимаете!" Мы дали ему корку хлеба.
Он осторожно взял  ее теплыми губами,  сжевал, двигая челюстями из стороны в
сторону, как теркой, и снова уставился на костер - задумался.
     -  Все-таки,  -  сказал Рувим, закуривая, - он, наверное, о  чем-нибудь
думает.
     Мне казалось, что если мерин о чем-нибудь и думает,  то главным образом
о людской неблагодарности и бестолковости.  Что он слышал за всю свою жизнь?
Одни  только несправедливые  окрики: "Куда, дьявол!",  "Заелся на  хозяйских
хлебах!", "Овса  ему  захотелось  -  подумаешь,  какой  барин!".  Стоило ему
оглянуться, как его хлестали вожжой по потному боку  и раздавался все один и
тот  же  угрожающий окрик:  "Но-но, оглядывайся у  меня!" Даже пугаться  ему
запрещалось -  тотчас возница  начинал  накручивать  вожжами  над головой  и
кричать   тонким   злорадным   голосом:  "Боишьси-и,  черт!"   Хомут  всегда
затягивали, упираясь в него грязным сапогом, и тем же сапогом толкали мерина
в брюхо, чтобы он не надувал его, когда затягивали подпругу.
     Благодарности не было.  А он всю жизнь таскал, хрипя и надсаживаясь, по
пескам, по грязи, по липкой глине, по косогорам, по "битым" дорогам и кривым
проселкам скрипучие,  плохо смазанные телеги с сеном,  картошкой  яблоками и
капустой.  Иногда в  песках он  останавливался  отдохнуть. Бока  его  тяжело
ходили,  от  гривы  поднимался пар,  но возницы со  свистом  вытягивали  его
ременным  кнутом по дрожащим ногам  и хрипло, с наигранной  яростью кричали:
"Но-о, идол,  нет  на тебя погибели!"  И  мерин,  рванувшись,  тащил  телегу
дальше.
     Начало  быстро  светать. Звезды  бледнели,  как  бы уходили  от земли в
глубину неба. Неожиданно над головой,  на огромной высоте, загорелось нежным
розовым  светом одинокое облачко, похожее на пух. Там, в вышине, уже светило
летнее солнце, а на земле еще стоял сумрак, и роса капала с  белых зонтичных
цветов дягиля в темную, настоявшуюся за ночь воду.
     Мерин опустил голову  к  самой земле, из его  глаз  выкатилась одинокая
старческая слеза, и он уснул.
     Утром, когда  роса  горела  от солнца  на травах так сильно,  что  весь
воздух вокруг был полон влажного блеска, мерин проснулся и громко заржал. Из
лугов шел  к нему  с  недоуздком, перекинутым  через  плечо, колхозный конюх
Петя,  недавно вернувшийся из армии белобрысый красноармеец. Мерин  медленно
пошел к нему навстречу, потерся головой о плечо Пети и безропотно дал надеть
на себя недоуздок.
     Петя  привязал  его  к  изгороди  около  стога,  а  сам подошел к нам -
покурить и побеседовать насчет клева.
     - Вот вы, я гляжу, - сказал он, сплевывая, - ловите на шелковый шнур, а
наши  огольцы  плетут  лески  из  конского  волоса.  У  мерина  весь   хвост
повыдергали, черти! Скоро обмахнуться от овода - и то будет нечем.
     - Старик свое отработал, - сказал я.
     - Известно, отработал, - согласился Петя. -- Старик хороший, душевный.
     Он помолчал. Мерин оглянулся на него и тихо заржал.
     - Подождешь, - сказал Петя. - Работы с  тебя никто не спрашивает - ты и
молчи.
     - А что он, болен, что ли? - спросил Рувим.
     - Да  нет,  не болен,  -  ответил  Петя, - а только тяги у него уже  не
хватает. Отслужил. Председатель колхоза - ну, знаете, этот сухорукий - хотел
было  отправить его  к  коновалу, снять  шкуру,  а я воспрепятствовал. Не то
чтобы  жалко,  а  так...  Все-таки  снисхождение к животному надо иметь. Для
людей - дома отдыха, а  для  него - что? Шиш! Так, значит,  и  выходит - всю
жизнь  запаривайся,  а как  пришла  старость  - так  под нож. "Нет,  говорю,
Леонтий Кузьмич, не имеешь ты  в  себе  окончательной правды. Ты, говорю, за
копейкой гонись, но и совесть свою береги. Отдай  мне этого мерина, пусть он
у меня поживет на вольном воздухе, попасется, - ему и жить-то осталось всего
ничего". Поглядите, даже морда у него - и та кругом седая.
     - Ну, и что же председатель? - спросил Рувим.
     - Согласился. "Только, говорит, я тебе для него не дам ни полпуда овса.
Это  уже, говорит, похоже на расточительство". - "А мне, говорю, на ваш овес
как  будто  наплевать, я своим кормить  буду". Так вот и живет  у  меня. Моя
старуха,  мамаша,  сначала  скрипела:  зачем, мол,  этого дармоеда  на дворе
держим, а сейчас обвыкла, даже  разговаривает с ним,  с мерином,  когда меня
нету.  Поговорить,  знаете,  не с  кем,  вот она  ему и рассказывает  всякую
всячину. А он и рад слушать... Но-о, дьявол! - неожиданно закричал Петя.
     Мерин, ощерив  желтые  зубы, тихонько  грыз изгородь около  стога. Петя
поднялся.
     - Два дня в  лугах  погулял, теперь пусть постоит во дворе, в сарае,  -
сказал он и протянул мне черную от дегтя руку. - Прощайте.
     Он  увел мерина. Тихое  утро  было  полно такой  свежести, будто воздух
промыли родниковой водой. В  озере отражались  белые, как первый снег, цветы
водокраса[iv]. Под ними медленно проплывали маленькие лини. И где-то далеко,
в цветущих лугах, добродушно заржал мерин.
     [ii]  Медуница - род травянистых  растений  из семейства  бурачниковых.
Многолетние травы, встречающиеся в лесах Старого Света; у нас обыкновенны М.
узколистная (P. angustifolia)  и  М. лекарственная (P. officinalis), имеющая
применение в народной медицине. Все М. - медоносы.
     [iii] Лощина -- овраг с отлогими берегами.
     [iv]  Водокрас  - многолетнее травянистое водяное растение из семейства
водокрасовых.  В.  встречается  по  всей  Европе, Азии  и Австралии.  У  нас
обыкновенно  в  стоячих  водах.  Листья  с  сердцевидно-круглыми  плавающими
листовыми пластинками, цветки  белые двудомные на  длинных цветоножках; плод
овальн., 6-гнездный

     Несколько дней лил, не переставая, холодный дождь. В саду  шумел мокрый
ветер. В  четыре  часа  дня мы  уже зажигали керосиновые лампы,  и  невольно
казалось, что лето окончилось навсегда и земля уходит все дальше и дальше  в
глухие туманы, в неуютную темень и стужу.
     Был конец ноября - самое грустное время  в деревне. Кот спал весь день,
свернувшись на  старом  кресле, и  вздрагивал  во  сне,  когда  темная  вода
хлестала в окна.
     Дороги размыло. По реке несло желтоватую пену, похожую на сбитый белок.
Последние птицы спрятались под стрехи[v], и вот уже больше недели, как никто
нас не навещал: ни дед Митрий, ни Ваня Малявин, ни лесничий.
     Лучше всего было по вечерам. Мы затапливали печи. Шумел огонь, багровые
отсветы  дрожали  на бревенчатых  стенах и  на  старой  гравюре  -  портрете
художника Брюллова. Откинувшись в кресле, он смотрел на нас и, казалось, так
же как и мы, отложив раскрытую  книгу, думал о прочитанном и прислушивался к
гудению дождя по тесовой крыше.
     Ярко  горели  лампы, и  все  пел  и  пел  свою  нехитрую  песню  медный
самовар-инвалид. Как только  его вносили в комнату, в ней  сразу становилось
уютно - может быть,  оттого, что стекла запотевали  и не было видно одинокой
березовой ветки, день и ночь стучавшей в окно.
     После чая мы садились у печки  и читали. В такие  вечера приятнее всего
было  читать  очень  длинные  и  трогательные романы  Чарльза  Диккенса  или
перелистывать тяжелые  тома  журналов  "Нива"  и  "Живописное обозрение"  за
старые годы.
     По  ночам  часто  плакал  во  сне   Фунтик  -  маленькая  рыжая  такса.
Приходилось  вставать  и  закутывать  его  теплой шерстяной тряпкой.  Фунтик
благодарил  сквозь сон, осторожно лизал руку  и, вздохнув,  засыпал. Темнота
шумела за  стенами плеском дождя и ударами ветра,  и страшно было подумать о
тех, кого, может быть, застигла эта ненастная ночь в непроглядных лесах.
     Однажды ночью я проснулся от  странного ощущения. Мне показалось, что я
оглох  во сне. Я лежал с закрытыми глазами,  долго прислушивался и, наконец,
понял, что я не  оглох, а попросту за стенами дома наступила  необыкновенная
тишина.  Такую  тишину называют  "мертвой".  Умер дождь,  умер  ветер,  умер
шумливый, беспокойный сад. Было только слышно, как посапывает во сне кот.
     Я открыл глаза. Белый и ровный свет наполнял комнату. Я встал и подошел
к окну  - за  стеклами все  было  снежно  и  безмолвно. В туманном  небе  на
головокружительной высоте стояла  одинокая луна, и  вокруг  нее  переливался
желтоватый круг.
     Когда  же выпал первый снег?  Я подошел к ходикам. Было так светло, что
ясно чернели стрелки. Они показывали два часа.
     Я уснул в  полночь.  Значит, за два  часа так  необыкновенно изменилась
земля, за два коротких часа поля, леса и сады заворожила стужа.
     Через  окно я увидел, как  большая  серая птица села на  ветку  клена в
саду. Ветка закачалась, с  нее  посыпался снег.  Птица медленно  поднялась и
улетела,  а снег  все сыпался,  как стеклянный дождь, падающий с елки. Потом
снова все стихло.
     Проснулся Рувим. Он долго смотрел за окно, вздохнул и сказал:
     - Первый снег очень к лицу земле.
     Земля была нарядная, похожая на застенчивую невесту.
     А  утром  все хрустело вокруг:  подмерзшие  дороги, листья на  крыльце,
черные стебли крапивы, торчавшие из-под снега.
     К чаю приплелся в гости дед Митрий и поздравил с первопутком[vi].
     - Вот и  умылась  земля, - сказал он,  - снеговой водой  из серебряного
корыта.
     - Откуда ты это взял, Митрий, такие слова? - спросил Рувим.
     -  А  нешто  не  верно?  -  усмехнулся  дед.  -  Моя  мать,  покойница,
рассказывала, что в  стародавние годы  красавицы умывались первым снегом  из
серебряного кувшина и  потому никогда не  вяла их красота.  Было  это еще до
царя Петра, милок, когда по здешним лесам разбойники купцов разоряли.
     Трудно было оставаться  дома  в первый зимний день. Мы  ушли на  лесные
озера. Дед проводил нас до опушки. Ему тоже хотелось побывать  на озерах, но
"не пущала ломота в костях".
     В лесах было торжественно, светло и тихо.
     День  как будто  дремал.  С  пасмурного  высокого  неба  изредка падали
одинокие снежинки. Мы осторожно дышали на них,  и  они превращались в чистые
капли воды, потом мутнели, смерзались и скатывались на землю, как бисер.
     Мы бродили по лесам  до сумерек, обошли  знакомые места. Стаи  снегирей
сидели, нахохлившись, на засыпанных снегом рябинах.
     Мы сорвали  несколько гроздей схваченной  морозом красной  рябины - это
была последняя память о лете, об осени.
     На маленьком  озере  -  оно называлось Лариным прудом  - всегда плавало
много ряски[vii].  Сейчас вода в озере была  очень черная, прозрачная, - вся
ряска к зиме опустилась на дно.
     У берегов  наросла стеклянная полоска  льда. Лед был такой  прозрачный,
что  даже  вблизи его было  трудно заметить. Я  увидел  в воде у берега стаю
плотиц  и бросил  в  них  маленький  камень. Камень упал  на лед,  зазвенел,
плотицы,  блеснув  чешуей,  метнулись в  глубину,  а  на  льду остался белый
зернистый след  от удара. Только  поэтому мы и догадались, что у берега  уже
образовался слой льда. Мы обламывали руками  отдельные льдинки. Они хрустели
и оставляли на пальцах смешанный запах снега и брусники.
     Кое-где на полянах  перелетали и жалобно  попискивали  птицы.  Небо над
головой  было  очень светлое, белое, а к  горизонту оно густело, и цвет  его
напоминал свинец. Оттуда шли медленные, снеговые тучи.
     В  лесах становилось все сумрачнее, все тише, и, наконец, пошел  густой
снег. Он таял в черной воде озера, щекотал лицо, порошил серым дымом леса.
     Зима начала хозяйничать над землей, но мы знали, что под рыхлым снегом,
если разгрести его руками, еще можно найти свежие лесные цветы, знали, что в
печах  всегда будет  трещать огонь, что  с нами остались зимовать синицы,  и
зима показалась нам такой же прекрасной, как лето.
     [v] Стреха -- нижний край крыши; крыша в избах.
     [vi] Первопутка,  первопуток - первопутье, первый снег,  первая  зимняя
дорога.
     [vii]  Ряска (Lemna) - род травянистых растений из  семейства рясковых.
Цветы мелкие, состоящие  или  из  одной  тычинки  или одного  пестика.  Плод
мешочек с 6 семенами. Встречается в пресных водах всего света, иногда сплошь
покрывает большие водные поверхности. Иногда идет на корм свиньям и домашним
водяным птицам.

     Каждый раз, когда  приближалась осень, начинались разговоры о  том, что
многое в природе устроено не так, как нам бы хотелось. Зима  у нас  длинная,
затяжная,  лето гораздо короче зимы,  а осень проходит мгновенно и оставляет
впечатление промелькнувшей за окном золотой птицы.
     Разговоры наши любил  слушать внук  лесника Ваня  Малявин, мальчик  лет
пятнадцати. Он  часто  приходил к нам  в  деревню  из  дедовской сторожки  с
Урженского озера и приносил то кошелку  белых грибов,  то решето брусники, а
то прибегал просто  так -  погостить  у нас: послушать разговоры и  почитать
журнал "Вокруг света".
     Толстые  переплетенные  тома этого журнала валялись  в  чулане вместе с
веслами, фонарями и старым ульем. Улей  был выкрашен  белой клеевой краской.
Она отваливалась  от сухого  дерева  большими кусками, и дерево под  краской
пахло старым воском.
     Однажды  Ваня принес  маленькую, выкопанную с  корнем березу. Корни  он
обложил сырым мхом и обернул рогожей.
     - Это вам, - сказал он и покраснел. - Подарок. Посадите ее в деревянную
кадку и поставьте в теплой комнате - она всю зиму будет зеленая.
     - Зачем ты ее выкопал, чудак? - спросил Рувим.
     - Вы же говорили, что  вам жалко лета, -  ответил  Ваня. -  Дед меня  и
надоумил.  "Сбегай,  говорит,  на  прошлогоднюю  гарь,  там березы-двухлетки
растут,  как  трава,  - проходу  от них  нет никакого. Выкопай и отнеси Руму
Исаевичу (так дед называл Рувима). Он о лете беспокоится, вот и будет ему на
студеную зиму летняя память. Оно, конечно, весело поглядеть на зеленый лист,
когда на дворе снег валит как из мешка".
     - Я не только о  лете, я еще больше об осени жалею,  -  сказал  Рувим и
потрогал тоненькие листья березы.
     Мы  принесли из сарая ящик, насыпали его доверху  землей и пересадили в
него  маленькую  березу.  Ящик поставили в самой светлой и теплой  комнате у
окна,  и через день опустившиеся ветки березы поднялись, вся она повеселела,
и даже листья у нее уже шумели, когда сквозной ветер врывался в  комнату и в
сердцах  хлопал  дверью. В  саду  поселилась осень, но  листья  нашей березы
оставались зелеными  и  живыми.  Горели  темным  пурпуром  клены,  порозовел
бересклет,  ссыхался дикий виноград  на  беседке.  Даже кое-где на березах в
саду появились желтые пряди, как первая седина  у еще нестарого человека. Но
береза в  комнате,  казалось,  все  молодела. Мы  не замечали  у нее никаких
признаков увядания.
     Как-то ночью  пришел первый заморозок. Он  надышал  холодом на стекла в
доме, и они запотели, посыпал зернистым  инеем крыши,  захрустел под ногами.
Одни только звезды  как будто обрадовались первому морозу и сверкали гораздо
ярче,  чем  в теплые летние ночи.  В  эту ночь  я проснулся  от протяжного и
приятного  звука -  пастуший рожок пел в  темноте.  За  окнами едва  заметно
голубела заря.
     Я оделся и вышел в сад.  Резкий воздух обмыл  лицо холодной водой - сон
сразу  прошел.  Разгорался  рассвет. Синева  на  востоке  сменилась багровой
мглой, похожей  на дым  пожара. Мгла  эта светлела, делалась все прозрачнее,
сквозь нее уже были видны далекие и нежные страны золотых и розовых облаков.
     Ветра не было, но в саду все падали и падали листья. Березы за одну эту
ночь пожелтели  до  самых  верхушек,  и  листья  осыпались  с  них частым  и
печальным дождем.
     Я вернулся в комнаты:  в них было  тепло, сонно. В бледном  свете  зари
стояла в кадке  маленькая береза, и я  вдруг заметил - почти вся она  за эту
ночь пожелтела, и несколько лимонных листьев уже лежало на полу.
     Комнатная теплота не спасла березу. Через день  она  облетела вся,  как
будто не хотела отставать  от своих взрослых  подруг, осыпавшихся в холодных
лесах, рощах, на сырых по осени просторных полянах.
     Ваня Малявин, Рувим и все мы были  огорчены. Мы уже свыклись  с мыслью,
что в зимние снежные дни береза  будет зеленеть в комнатах, освещенных белым
солнцем и багровым пламенем веселых печей. Последняя память о лете исчезла.
     Знакомый  лесничий усмехнулся, когда мы рассказали ему о своей  попытке
спасти зеленую листву на березе.
     -  Это закон,  -  сказал  он.  -  Закон  природы.  Если  бы деревья  не
сбрасывали на зиму  листья, они  бы погибали  от многих  вещей -  от тяжести
снега, который нарастал  бы на листьях и  ломал самые  толстые  ветки,  и от
того, что к осени в листве накапливалось бы много вредных для  дерева солей,
и, наконец, от того, что листья продолжали бы и среди зимы испарять влагу, а
мерзлая земля  не давала бы ее корням дерева, и дерево  неизбежно погибло бы
от зимней засухи, от жажды.
     А дед Митрий,  по прозвищу "Десять  процентов", узнав об этой маленькой
истории с березой, истолковал ее по-своему.
     - Ты, милок, - сказал он Рувиму, - поживи с мое, тогда и спорь. А то ты
со мной все споришь, а видать,  что умом пораскинуть у тебя еще  времени  не
хватило.  Нам,  старым,  думать  способнее.  У  нас  заботы  мало  -  вот  и
прикидываем, что к чему на земле притесано и какое имеет объяснение.  Взять,
скажем, эту березу. Ты мне про лесничего не говори, я наперед знаю все,  что
он  скажет.  Лесничий мужик хитрый, он когда  в Москве жил, так, говорят, на
электрическом току пищу себе готовил. Может это быть или нет?
     - Может, - ответил Рувим.
     - "Может, может"! - передразнил его дед.  - А ты этот электрический ток
видал? Как же ты его видал,  когда он видимости не  имеет, вроде как воздух?
Ты про березу слушай. Промеж людей  есть дружба или нет? То-то, что  есть. А
люди заносятся.  Думают, что  дружба им  одним дадена, чванятся перед всяким
живым существом. А  дружба  - она, брат,  кругом, куда  ни глянешь.  Уж  что
говорить, корова с коровой дружит и зяблик с зябликом.
     Убей журавля, так журавлиха исчахнет, исплачется, места себе не найдет.
И у всякой травы  и дерева  тоже, надо  быть, дружба иногда бывает.  Как  же
твоей  березе не облететь, когда  все  ее товарки в лесах  облетели?  Какими
глазами   она   весной  на  них  взглянет,  что   скажет,  когда  они  зимой
исстрадались, а она грелась  у печки, в тепле, да в  сытости, да  в чистоте?
Тоже совесть надо иметь.
     - Ну, это ты, дед, загнул, - сказал Рувим.- С тобой не столкуешься.
     Дед захихикал.
     - Ослаб? - спросил он язвительно. - Сдаешься? Ты со мной не заводись, -
бесполезное дело.
     Дед  ушел,  постукивая  палкой, очень довольный, уверенный  в том,  что
победил в этом споре нас всех и заодно с нами и лесничего.
     Березу мы  высадили  в сад,  под забор, а ее желтые  листья  собрали  и
засушили между страниц "Вокруг света".
     Этим и кончилась наша попытка сохранить зимой память о лете.

     Неприятности  начались в конце  лета,  когда в старом деревенском  доме
появилась кривоногая такса Фунтик. Фунтика привезли из Москвы.
     Однажды черный кот Степан сидел, как всегда, на крыльце и, не торопясь,
умывался. Он лизал растопыренную пятерню,  потом, зажмурившись, тер изо всей
силы обслюненной лапой у себя за ухом.  Внезапно Степан  почувствовал чей-то
пристальный взгляд. Он оглянулся и  замер с лапой, заложенной  за ухо. Глаза
Степана побелели от злости. Маленький рыжий пес стоял рядом. Одно ухо у него
завернулось. Дрожа от  любопытства,  пес тянулся  мокрым носом к  Степану  -
хотел обнюхать этого загадочного зверя.
     - Ах, вот как!
     Степан изловчился и ударил Фунтика по вывернутому уху.
     Война  была объявлена,  и с тех  пор жизнь  для Степана потеряла всякую
прелесть.  Нечего было и думать о том, чтобы лениво тереться мордой о косяки
рассохшихся дверей  или валяться на солнце около колодца. Ходить приходилось
с  опаской, на цыпочках,  почаще  оглядываться  и  всегда  выбирать  впереди
какое-нибудь дерево или забор, чтобы вовремя удрать от Фунтика.
     У Степана, как у всех котов,  были  твердые привычки. Он любил по утрам
обходить заросший чистотелом сад,  гонять со старых  яблонь воробьев, ловить
желтых  бабочек-капустниц  и  точить  когти на  сгнившей  скамье.  Но теперь
приходилось обходить сад не по земле, а по высокому забору, неизвестно зачем
обтянутому  заржавленной колючей проволокой  и к  тому же такому узкому, что
временами Степан долго думал, куда поставить лапу.
     Вообще  в жизни Степана бывали разные  неприятности. Однажды он украл и
съел плотицу вместе с  застрявшим в жабрах рыболовным крючком - и все сошло,
Степан  даже не  заболел. Но никогда еще ему не приходилось унижаться  из-за
кривоногой собаки, похожей на крысу. Усы Степана вздрагивали от негодования.
     Один только раз за все лето Степан, сидя на крыше, усмехнулся.
     Во дворе,  среди  курчавой  гусиной  травы, стояла  деревянная  миска с
мутной  водой - в нее бросали корки  черного хлеба для кур. Фунтик подошел к
миске и осторожно вытащил из воды большую размокшую корку.
     Сварливый голенастый петух, прозванный "Горлачом", пристально посмотрел
на  Фунтика одним глазом. Потом повернул голову  и  посмотрел другим глазом.
Петух никак не мог  поверить,  что здесь,  рядом, среди бела дня  происходит
грабеж.
     Подумав, петух  поднял лапу,  глаза его налились кровью, внутри  у него
что-то заклокотало, как будто в петухе гремел далекий гром. Степан знал, что
это значит, - петух разъярялся.
     Стремительно  и страшно, топая мозолистыми  лапами,  петух  помчался на
Фунтика  и  клюнул  его  в спину.  Раздался  короткий и крепкий стук. Фунтик
выпустил хлеб, прижал уши и с отчаянным воплем бросился в отдушину под дом.
     Петух  победно захлопал крыльями, поднял густую  пыль, клюнул размокшую
корку и с отвращением отшвырнул ее в  сторону - должно быть,  от корки пахло
псиной.
     Фунтик  просидел  под домом несколько  часов и  только к вечеру вылез и
сторонкой, обходя петуха, пробрался в комнаты. Морда у  него была  в пыльной
паутине, к усам прилипли высохшие пауки.
     Но гораздо страшнее петуха была  худая черная курица. На шее у нее была
накинута  шаль  из пестрого  пуха,  и  вся она походила  на цыганку-гадалку.
Купили эту курицу напрасно. Недаром  старухи  по деревне говорили, что  куры
делаются черными от злости.
     Курица  эта  летала, как ворона, дралась  и  по  нескольку часов  могла
стоять на крыше и без перерыва кудахтать.  Сбить ее с крыши, даже  кирпичом,
не было возможности. Когда мы возвращались из лугов или из леса, то издалека
была уже видна эта курица - она стояла на печной трубе и казалась вырезанной
из жести.
     Нам вспоминались средневековые харчевни  - о них мы  читали  в  романах
Вальтера Скотта. На крышах этих  харчевен  торчали на шесте жестяные  петухи
или куры, заменявшие вывеску.
     Так же  как в  средневековой  харчевне,  нас встречали дома бревенчатые
темные стены,  законопаченные  желтым мхом, пылающие поленья в печке и запах
тмина. Почему-то старый дом пропах тмином и древесной трухой.
     Романы Вальтера  Скотта мы читали в пасмурные дни, когда мирно шумел по
крышам  и  в  саду  теплый  дождь.  От  ударов   маленьких  дождевых  капель
вздрагивали мокрые  листья  на деревьях,  вода  лилась  тонкой и  прозрачной
струей  из водосточной трубы, а  под трубой сидела  в луже маленькая зеленая
лягушка.  Вода  лилась ей  прямо на голову, но лягушка не двигалась и только
моргала.
     Когда не было дождя, лягушка  сидела в  лужице  под рукомойником. Раз в
минуту ей капала на голову  из рукомойника холодная вода. Из тех же  романов
Вальтера Скотта мы знали, что в средние века самой  страшной пыткой было вот
такое медленное капанье на голову ледяной воды, и удивлялись лягушке.
     Иногда по вечерам  лягушка приходила в дом.  Она прыгала через  порог и
часами могла сидеть и смотреть на огонь керосиновой лампы.
     Трудно было понять, чем этот огонь так  привлекал  лягушку. Но потом мы
догадались,  что лягушка приходила смотреть на яркий огонь так же, как  дети
собираются вокруг  неубранного  чайного стола  послушать перед  сном сказку.
Огонь то  вспыхивал,  то ослабевал от  сгоравших в ламповом  стекле  зеленых
мошек.  Должно  быть,  он казался  лягушке большим алмазом,  где, если долго
всматриваться,  можно  увидеть  в  каждой  грани  целые  страны  с  золотыми
водопадами и радужными звездами.
     Лягушка  так  увлекалась  этой  сказкой,  что  ее приходилось  щекотать
палкой,  чтобы она  очнулась и  ушла к себе, под  сгнившее крыльцо, - на его
ступеньках ухитрялись расцветать одуванчики.
     Во время дождя кое-где протекала крыша. Мы ставили на пол медные  тазы.
Ночью вода особенно звонко и  мерно капала в них, и часто этот звон совпадал
с громким тиканьем ходиков.
     Ходики   были  очень  веселые  -  разрисованные   пышными   розанами  и
трилистниками. Фунтик каждый раз, когда проходил  мимо них,  тихо  ворчал  -
должно быть,  для  того, чтобы ходики  знали, что в  доме есть  собака, были
настороже и не позволяли себе никаких  вольностей - не убегали вперед на три
часа в сутки или не останавливались без всякой причины.
     В доме  жило  много старых  вещей. Когда-то давно эти  вещи были  нужны
обитателям дома, а сейчас  они пылились и рассыхались  на чердаке  и  в  них
копошились мыши.
     Изредка мы устраивали на  чердаке раскопки и среди разбитых оконных рам
и  занавесей  из  мохнатой  паутины  находили  то  ящик  от масляных красок,
покрытый разноцветными окаменелыми каплями, то сломанный перламутровый веер,
то медную  кофейную мельницу  времен  севастопольской  обороны,  то огромную
тяжелую книгу с гравюрами из древней  истории, то, наконец, пачку переводных
картинок.
     Мы переводили  их. Из-под размокшей бумажной пленки появлялись яркие  и
липкие виды Везувия, итальянские ослики, убранные  гирляндами роз, девочки в
соломенных шляпах с голубыми атласными лентами, играющие в серсо, и фрегаты,
окруженные пухлыми мячиками порохового дыма.
     Как-то на  чердаке мы нашли  деревянную  черную шкатулку.  На крышке ее
медными  буквами  была  выложена английская  надпись: "Эдинбург.  Шотландия.
Делал мастер Гальвестон".
     Шкатулку принесли в  комнаты, осторожно вытерли  с  нее  пыль и открыли
крышку. Внутри были медные валики с тонкими стальными шипами.  Около каждого
валика сидела на бронзовом рычажке медная стрекоза, бабочка или жук.
     Это была музыкальная шкатулка. Мы завели ее, но она не играла. Напрасно
мы нажимали на спинки жуков, мух и стрекоз - шкатулка была испорчена.
     За  вечерним чаем мы заговорили о таинственном мастере Гальвестоне. Все
сошлись на том, что это был  веселый пожилой шотландец в клетчатом  жилете и
кожаном  фартуке.  Во  время  работы,  обтачивая в тисках медные валики, он,
наверное, насвистывал песенку о почтальоне, чей рог поет в туманных долинах,
и  девушке,  собирающей  хворост  в  горах.  Как  все  хорошие  мастера,  он
разговаривал  с теми вещами, которые  делал,  и предсказывал  им их  будущую
жизнь.  Но, конечно, он никак не  мог догадаться,  что  эта черная  шкатулка
попадет из-под  бледного шотландского  неба в  пустынные  леса  за  Окой,  в
деревню,  где только  одни петухи поют, как в  Шотландии,  а  все  остальное
совсем не похоже на эту далекую северную страну.
     С тех пор мастер Гальвестон стал как бы одним  из невидимых  обитателей
старого  деревенского дома. Порой  нам  даже  казалось,  что  мы  слышим его
хриплый кашель, когда он невзначай поперхнется дымом  из трубки. А  когда мы
что-нибудь сколачивали - стол в беседке или новую скворечню - и спорили, как
держать фуганок или пригнать одну к  другой две доски, то часто ссылались на
мастера Гальвестона, будто он стоял рядом и, прищурив серый глаз, насмешливо
смотрел  на  нашу  возню.  И  все  мы  напевали  последнюю  любимую  песенку
Гальвестона:
     Прощай, звезда над милыми горами!
     Прощай навек, мой теплый отчий дом...
     Шкатулку поставили на стол,  рядом  с цветком герани, и в  конце концов
забыли о ней.
     Но  как-то  осенью,  поздней осенью, в  старом и  гулком доме  раздался
стеклянный  переливающийся звон, будто кто-то  ударял маленькими молоточками
по колокольчикам, и из этого чудесного звона возникла и полилась мелодия:
     В милые горы
     Ты возвратишься...
     Это неожиданно проснулась после многолетнего сна и заиграла шкатулка. В
первую  минуту  мы  испугались, и даже Фунтик  слушал,  осторожно подымая то
одно, то другое ухо. Очевидно, в шкатулке соскочила какая-нибудь пружина.
     Шкатулка  играла  долго,  то  останавливаясь,  то  снова  наполняя  дом
таинственным звоном, и даже ходики притихли от изумления.
     Шкатулка проиграла все свои песни,  замолчала, и как  мы  ни бились, но
заставить ее снова играть мы не смогли.
     Сейчас, поздней осенью, когда я живу в Москве, шкатулка стоит там  одна
в  пустых нетопленных комнатах, и,  может  быть, в непроглядные и тихие ночи
она снова  просыпается  и играет, но  ее уже некому слушать,  кроме пугливых
мышей.
     Мы  долго  потом  насвистывали мелодию  о  милых покинутых  горах, пока
однажды нам  ее не просвистел пожилой скворец,  - он  жил в скворечне  около
калитки. До тех пор  он пел  хриплые и странные  песни, но мы  слушали их  с
восхищением.  Мы догадывались,  что  эти  песни  он выучил зимой  в  Африке,
подслушивая игры  негритянских детей. И почему-то мы радовались, что будущей
зимой  где-то страшно далеко, в густых лесах на берегу Нигера, скворец будет
петь под африканским небом песню о старых покинутых горах Европы.
     Каждое утро на дощатый стол в саду  мы насыпали крошки и крупу. Десятки
шустрых  синиц  слетались на стол и склевывали  крошки. У  синиц были  белые
пушистые щеки, и когда синицы клевали  все сразу, то  было  похоже, будто по
столу торопливо бьют десятки белых молоточков.
     Синицы  ссорились,  трещали, и  этот треск, напоминавший  быстрые удары
ногтем по стакану, сливался в веселую мелодию. Казалось, что в саду играл на
старом столе живой щебечущий музыкальный ящик.
     Среди  жильцов  старого  дома,  кроме  Фунтика,  кота Степана,  петуха,
ходиков,  музыкального  ящика,  мастера  Гальвестона  и  скворца,  были  еще
прирученная дикая утка, еж, страдавший бессонницей,  колокольчик  с надписью
"Дар Валдая" и барометр, всегда показывавший "великую сушь". О  них придется
рассказать в другой раз - сейчас уже поздно.
     Но  если после этого  маленького  рассказа вам приснится ночная веселая
игра музыкального  ящика,  звон  дождевых  капель,  падающих  в медный  таз,
ворчанье Фунтика,  недовольного ходиками, и кашель  добряка Гальвестона  - я
буду думать, что рассказал вам все это не напрасно.

Last-modified: Wed, 31 Mar 2004 19:10:00 GMT
Оцените этот текст: