ано на роду заделаться социалистом-революционером с уклоном в персональный террор, то придется смириться с этим предначертанием, тем более что террористы - тоже борцы за правду, и даже их методика забористей, веселей. И разве не они в разное время уходили императора Александра II, великого князя Сергея Александровича, министра Плеве, и разве не те же самые террористы - большевики, если они убивают заложников и целыми баржами топят пленных?.. Да еще у Сталина, оказывается, старушечий голос, ну куда ему управлять страной?! Мысли были эти мучительны, и Ваня предложил Фрумкиной, чтобы от них отвлечься: - Давайте я вам лучше расскажу про Дворец Советов. Вы представляете, Фрума Мордуховна, через несколько лет в районе Волхонки поднимется грандиозный монумент победившему пролетариату, который станет самым высоким сооружением на планете! Вокруг него будет разбита площадь, вымощенная гранитом, которая возникнет за счет того, что мы снесем в радиусе нескольких километров все эти хибары времен царизма... Фрумкина спросила: - Вплоть до Румянцевского музея? - Вплоть до Румянцевского музея! - Туда ему и дорога. - Ну так вот... на крыше Дворца Советов будет воздвигнут памятник Ильичу высотой с колокольню Ивана Великого, который будет виден со всех концов Москвы, даже, может быть, из Мытищ!.. - Я вот только сомневаюсь, что его вообще будет видно, по крайней мере, полностью и всегда. Ведь по московскому климату, Ваня, у нас триста дней в году стоит пасмурная погода, и облачность обыкновенно бывает такая низкая, что триста дней в году будут видны одни только ленинские ботинки... Услышав про это, Праздников опечаленно призадумался, закусив губу и как бы вопросительно вскинув брови. Фрумкина продолжала: - Неприглядная получается картина: стоит постамент, а на нем ботинки. Уже было довольно поздно. Солнечный луч, пробиваемый сквозь дыру в кровле, давно растаял, чердак заполнила какая-то разбавленная мгла, угомонились жившие тут голуби-сизари, звуки, прежде долетавшие с улицы, кажется, совсем стихли, и на город опустилась, что называется, мертвая тишина. Фрумкина зажгла лампу, и ее больной свет отчего-то вернул Праздникову сильное ощущение нездоровья: руки и ноги ломило, кровь, словно ее подогрели, распространяла по всему телу излишнее, изнурительное тепло, а на лбу выступила неприятно пахнувшая испарина. Фрумкина опять натерла его керосином, заставила принять жаропонижающий порошок и в заключение сообщила, что ей нужно кое-куда понаведаться по делам. - Ну, выздоравливай, - сказала она Праздникову на прощанье. - Ни за что! - в полубреду отозвался он. Как и следовало ожидать, во сне ему пригрезился образ, накануне особенно поразивший его молодое воображение: постамент, а на нем ботинки, обыкновенные кожаные ботинки, зашнурованные доверху, но только каждый размером с эскадренный миноносец. 9 Керосин оказался действительно верным снадобьем от простуды, потому что наутро Ваня Праздников проснулся совершенно здоровым и даже бодрым. Фрумкиной не было, и он в ее отсутствие заскучал: он лежал на матрасе, прикрытый какой-то тряпкой, и думал о том, что в теперешних обстоятельствах у него нет на Москве более близкого человека, чем эта эсерствующая старуха, так как среди нескольких миллионов строителей социализма только они двое некоторым образом протестанты, изгои и отрезанные ломти. Пробыв на чердаке еще с четверть часа, Праздников отправился прогуляться. Он бегом спустился по черной лестнице, пересек двор, миновал подворотню и, выйдя на бульвар, первым делом внимательно огляделся по сторонам: ничего подозрительного, намекающего на слежку, он не заметил, только папиросница в смешной кепочке торговала неподалеку да играла в пристенок компания пацанов. Идти было решительно некуда, и веселое чувство свободы мешалось в нем с ощущением неприкаянности, которые соединялись в курьезную композицию и подбивали его на непродуманные поступки. Время было около одиннадцати утра, и в столице империи уже вовсю совершалось коловращение москвичей. Автомобилей в тридцать втором году еще появилось мало, так что пешеходы вольготно чувствовали себя на проезжей части, заполняли площади, сновали с тротуара на тротуар, опасаясь только пьяных извозчиков и трамваев. Толпа была нешумная, черно-серая, сосредоточенная, потому что граждане четвертого Рима не столько жили, сколько созидали новый общественный строй, основанный на принципах абсолютной справедливости и равенства всех людей, хотя русский мужик еще когда говорил, что-де "Господь и леса не уровнял", намекая на один непреложный закон природы. Эти недоедающие романтики, которые мнили себя новыми римлянами, меж тем как настоящие новые римляне сидели в отдельных кабинетах по райкомам да наркоматам, от Прибалтики до Аляски все что-то рыли, прокладывали, сооружали, покоряли и окультуривали, искренне полагая, что счастье складывается из электрификации и учета, как первые римляне были уверены, что раб - это не человек, как вторые римляне считали императора живым богом, даром что среди византийских василевсов попадались черные алкоголики, садисты и жулики из армян, как, наконец, третьи римляне насмерть держались пословицы "Баба с возу - кобыле легче". То есть все четыре Рима изначально опирались на отчасти фантастические предрассудки, служившие им своеобразным иммунитетом от разлагающей трезвости и губительного расчета, каковые, предположительно, могли удержать в рамках здравого смысла императоров, василевсов, царей и генеральных секретарей, каковые, предположительно, отвадили бы их от безрассудного расширения территорий, христианского фундаментализма, белого монголизма и стремления насильственно осчастливить миллиарды мужчин и женщин, хотя бы они желали совсем иного, скажем, сексуальной революции или бесплатной водки. На последнем пункте было бы желательно задержаться... Кажется, ничего нет нелепее принудительного счастья для миллиардов мужчин и женщин, которое к тому же и невозможно, как два одинаковых дактилоскопических отпечатка, но поскольку счастье не в счастье, а в поисках такового, и поскольку очень хочется - то возможно. Для этого нужно взять несчастную и беспутную нацию, которой управляли бы по преимуществу остолопы, внедрить в ее жировую прослойку заграничное - обязательно заграничное - учение о метаморфозах, к которому немедленно присосется все героическое, самоотверженное, неудовлетворенное и наивное, что только есть в жировой прослойке, вычленить группу мрачных фанатиков, способных даже неразделенную любовь выразить в логарифмах, которые вообще готовы на все, вплоть до уголовного преступления, позволить им монополизировать заграничное учение о метаморфозах, извратить его по национальному образцу и сочинить методику, входящую в противоречие с идеалом, потом необходимо довести до белого каления народную гущу, которая смирно страдает под владычеством остолопов, например, втравив ее в беспочвенную войну, и вот уже целая страна, вопреки евклидовой геометрии, готова под палками двинуться в светлое послезавтра. Правда, для вящего успеха этого предприятия нужно освободить людей от такого строптивого заведения, как общечеловеческая мораль, потому что операции на истории - дело грязное и предполагающее девственный образ мыслей, вернее, нужно таким образом перекроить общечеловеческую мораль, чтобы она толкованиям поддавалась по принципу завета "Вообще красть нехорошо, но если у буржуев, то на здоровье", даром что в скором времени жертвенная нация сделается похожей на озлобленного подростка, которого евреи подучили лениться и воровать. 10 Павел Сергеевич Свиридонов сидел за своим столом в директорском кабинете, а напротив него покуривал секретарь партячейки Зверюков в застиранной толстовке с коротким галстуком, который качал ногой и наставительно говорил: - Я тебя предупреждал, что политическая расхлябанность до хорошего не доводит. И вот теперь пожалуйте бриться - пропал, как сквозь землю провалился, учащийся Праздников, а почему, спрашивается, он пропал?! - Да мало ли почему... - сказал с легким раздражением Свиридонов. - Может быть, он уехал в Саратов к тетке! - Я бы, наверное, тоже подумал, что он уехал в Саратов к тетке, если бы не такая каверзная деталь: третьего дня в квартире Праздникова был арестован его сосед инженер Скобликов, который обвиняется во вредительстве на фабрике "Кожимит". - Да ну?! - Вот тебе и "да ну"! Я же недаром намекал на политическую расхлябанность, а ты все кобенишься, как невеста перед венцом... Стало быть, наш Праздников испарился, а испариться он мог только по двум причинам: либо он находился в стачке с инженером Скобликовым и входил в его вредительскую банду, либо он собирался эту шушеру разоблачить, и за это его убили. Нам, конечно, сподручнее, чтобы Праздников оказался в стане вредителей и шпионов. - Это почему же? - А потому, что у людей, согласно установке партии, крепчает классовая борьба, а у нас в техникуме как будто собрались одни уклонисты и ротозеи! Да: еще надо провентилировать, кто там находился с Праздниковым в связи. - Двое у него приятелей, - сообщил Свиридонов, - учащиеся Понарошкина и Завизион, но оба - ребята честные и мыслящие партийно. - А вот мы их возьмем на цугундер, и сразу станет ясно, какие они ребята! Ну-ка, вызывай их на расправу по одному! Свиридонов кликнул секретаршу Полину Александровну и велел ей позвать Понарошкину с Завизионом в директорский кабинет. Мысли, которые ему навеяло сообщение Зверюкова, были неприятно волнующие и тяжелые: по его мнению, Ваня Праздников был, конечно же, непричастен к делу вредителя Скобликова, и если парню действительно стоило что-то вменить в вину, так только взбалмошность и неуемный юношеский задор, которые частенько толкали его на легкомысленные поступки; и тем не менее Праздников оказался без вины виноватым, ненароком попал впросак, и, значит, "что-то неладно в Датском королевстве", если такое, пусть даже в принципе, может быть; вообще, по его мнению, происходило не совсем то, о чем мечталось на берегу Женевского озера и думалось в двадцатых числах великого Октября. Но самая неприятная мысль его была та, что коли ни сном ни духом не виноватый юнец и двое его товарищей могут с бухты-барахты попасть под тяжелое подозрение, то, следовательно, и он сам не гарантирован от пертурбаций такого рода... Когда в кабинет вошел Сашка Завизион и Зверюков стал ему задавать вопросы, Павел Сергеевич отчего-то насторожился; впрочем, молодой человек был до того напуган, что нес сущую околесицу, и его отпустили с миром. Но Соня Понарошкина отвечала дельно и хладнокровно. - Ты, кроме как в техникуме, с Праздниковым встречалась? - спрашивал Зверюков. Соня в ответ: - Фактически каждый день. - И чем же вы занимались? - Да ничем. Гуляли, разговаривали, то да се... - А разговаривали о чем? - Обо всем. О событиях в Китае, о Дворце Советов, о поэзии Маяковского - дальше перечислять? - Не надо. А ничего такого ты от Праздникова не слыхала? - Чего "такого"? - Ну, невыдержанного в смысле марксистской идеологии? - Нет, ничего такого я не слыхала. Ваня Праздников был настоящий комсомолец, беззаветно преданный делу великого Ильича. - А почему ты говоришь - "был"? - Потому что всем известно, что он исчез. - "Исчез" - это одно дело, а "был" - другое. Кстати, как ты думаешь, чего это он исчез? - А я почем знаю... - Все-таки ты с ним компанию водила и, наверное, была в курсе текущих планов. - Про свои планы он как-то не говорил. Ой, нет!.. Он говорил, что хочет куда-то послать заявку, чтобы в голове у Ленина устроить библиотеку. - Чего, чего? Свиридонов в некотором замешательстве объяснил: - Это наш Праздников до того заучился, что начал бредить. Ему, видите ли, пришла мысль разместить библиотеку в голове у статуи Ленина, которая увенчает Дворец Советов. - А-а... - сообразил Зверюков. - Вообще подозрительная какая-то идея, в чем-то несовместимая с обликом советского человека. - А по-моему, - сказала Соня Понарошкина, - наоборот. Зверюков согласился: - Или наоборот. После того как девушку отослали, Зверюков достал из кармана брюк помятую пачку "гвоздиков" и сказал: - Кровь из носа, а я эту команду разоблачу! Если партия прикажет, то я собственных внуков разоблачу! Свиридонов было собрался ему возразить, что если оседлать естественное политическое развитие и понукать его то и дело, это может выйти себе дороже, поскольку такое отношение чревато искусственными тенденциями, перечеркивающими самое революционную справедливость, и нужно быть особенно осторожным с такой тонкой штукой, как классовая борьба, чтобы она не обернулась борьбой за власть; однако, зная, что Зверюков этого не поймет или поймет превратно, он сказал только: - Может быть, ты и прав. Когда ушел секретарь партячейки, Свиридонов вдруг почувствовал себя скверно: и сердце что-то щемило, и, главное, одолевала некая опасная неопределенность, которая поселилась в нем после телефонного разговора с Александровым-Агентовым, давеча сделавшим ему нешуточный нагоняй. Свиридонову страстно хотелось как-то развеять эту неопределенность, даже если бы определенность была ужасной, и скрепя сердце он решил Александрову-Агентову позвонить, хотя и отлично знал, что ему не следует это делать. Он набрал телефонный номер, дождался ответа и завел невинный, ничего не значащий разговор. Из реплик и интонации лубянского собеседника сразу стало понятно, что вышел этот звонок некстати, и Свиридонов совсем расстроился, но самое тяжкое было то, что напоследок Александров-Агентов ему сказал: "Вот что, Свиридонов, ты мне больше, пожалуйста, не звони". Павел Сергеевич положил телефонную трубку на рычаг, достал из своего парусинового портфеля скляночку валерьянки и, накапав зелья в стакан с водой, выпил, поморщился, содрогнулся. На душе было так гадостно, что захотелось пройтись по улицам и хоть сколько-нибудь развеять свою беду. Выйдя из административного корпуса, который размещался в покосившемся флигельке, Свиридонов побрел, держа направление на Рождественку, а затем на Охотный ряд. Поскольку он шел вдоль тротуара, глядя себе под ноги, и по московской привычке то и дело переходил с тротуара на тротуар, у Пушечной улицы его чуть было не сбил ломовой извозчик, в сердцах обозвавший его "интеллигентом недорезанным" с прибавлением известных, скабрезных российских слов. Павел Сергеевич вдруг подумал, что, с классовой точки зрения, наезд на него ломового извозчика означает не такое уж серьезное преступление, как если бы он этого извозчика оскорбил; разумеется, марксист обязан диалектически подходить ко всяким явлениям жизни, но... Но тут он поднял голову и обнаружил, что стоит напротив пивной, о чем извещала скверная вывеска, на которой были нарисованы пенящиеся кружки и раки, похожие больше на скорпионов. Павел Сергеевич настолько был не в себе, что решил зайти и выпить бутылку пива, хотя он этот демократический напиток не жаловал искони. В пивной, наполненной жирными запахами хмеля, воблы, сырости, ракового бульона и жареной колбасы, Павел Сергеевич сел за стол, покрытый нечистой скатертью, которая вся была в желтоватых разводах, хлебных крошках и очистках от рыбных блюд, поманил подавальщика, коренастого ярославца, и заказал ему бутылку "Московского" под соленые огурцы. Только он пригубил стакан, как к его столу подсел сильно рябой мужчина, который, видимо, не так давно оспой переболел, и поинтересовался: - Вы, случаем, будете не академик Вильяме? - Нет, - буркнул Свиридонов ему в ответ. - Ну, все равно. Вы, я гляжу, человек культурный, тогда, может быть, ответите мне на такой вопрос: почему при царизме швейная машинка фирмы "Зингер" стоила тридцать целковых, а при советской власти все шестьдесят? - Я в этой области, извините, не специалист, - сказал Свиридонов вяло, а отчасти и с неприязнью. - Вот почему, - стал объяснять рябой. - Потому что раньше в нашем механосборочном цехе трудилось одиннадцать человек, а теперь пятьдесят четыре. Раньше мы эти швейные машинки только собирали, а теперь одна смена собирает, другая разбирает, а третья опять собирает, чтобы все пятьдесят четыре оглоеда имели на булку с маслом. Ведь это прямо какие-то чудеса! За что, спрашивается, боролись?! - А вы боролись? - А как же! В семнадцатом году под командой товарища Фрунзе очищал от юнкеров гостиницу "Метрополь"... Так, я спрашиваю, за что я проливал свою пролетарскую кровь? За то, чтобы в нашем механосборочном цеху развернулась эта вредная канитель?! Неподалеку жеманно заиграла ливенская гармошка, и какой-то мужик, одетый не по сезону, в романовский полушубок, пустился в пляс; был он крепко навеселе, отчего плясал, плохо владея телом и не всегда попадая в такт, но на лице у него застыло такое сосредоточенное выражение, как если бы он занимался самым серьезным делом. - Зато, - сказал Свиридонов, - мы покончили с безработицей, этой язвой капиталистического способа производства. - Оно, конечно, так, да только это называется "Из огня да в полымя", потому что при царизме были свои несчастья, теперь - свои. Ну, разве что раньше наградные давали по большим праздникам, а нынче - одни почетные грамоты, рукопожатия, встречный план. Так за что ж, спрашивается, боролись?! - Вы, товарищ, обывательски рассуждаете, - слегка возмутился Павел Сергеевич, - не как сознательный пролетарий, а как неразоружившийся кадет! В стране развернулось невиданное строительство, трудящиеся стали полноправными хозяевами жизни, а вы тут несете какую-то мещанскую ахинею!.. Как вы не понимаете: женщина рожает, и то мучается, а вы хотите, чтобы строительство нового общества, какого еще не знала история человечества, шло без сучка без задоринки, как по маслу! Есть у нас трудности роста, это бесспорно, и много их еще будет, но мы все равно не свернем с пути, на который нас наставила партия большевиков и лично товарищ Сталин. Рябой на это сказал: - Лично против товарища Сталина я ничего не имею. Но на местах силу взяли круглые дураки. Тем временем пьяный плясун застыл, поставил правую ногу, обутую в яловый сапог, - другой сапог был почему-то хромовый - на каблук, кольцом развел руки, точно он кого-то невидимого обнимал, и затянул частушку: Ребяте, а ребяте, Вы кого там е...? Поглядите-ка получше, Ведь оно ж совсем дите. - А на прошлой неделе, - сказал рябой, - у нас ударников чествовали, на аэроплане их катали над Ходынским полем за выдающиеся производственные успехи. Я вам по секрету скажу, товарищ: не люблю я эту страну, до крайности не люблю! Свиридонов поднялся и, расплатившись на ходу с подавальщиком, вышел вон. Из-за скверного самочувствия обратно в техникум он не пошел. Всю дорогу до своего Гендрикова переулка он тоскливо думал о том, что с этим забубенным народом будет чрезвычайно трудно построить социализм, и даже если взять его в ежовые рукавицы вплоть до введения феодальных форм отправления государственности, то все равно получится квазисоциализм, что, конечно, было бы лучше для торжества марксистской идеологии, кабы великая революция совершилась бы, скажем, в Швейцарской конфедерации, где пролетарии работают, как волы, ведут трезвый образ жизни и отнюдь не поют в пьяном виде отвратительные частушки. Между тем сердце у Свиридонова ныло, ныло и вдруг точно наполнилось расплавленным оловом - он остановился посреди тротуара, как бы окаменев, и плечом прислонился к афишной тумбе. Прошел мимо буйнобородый мужик в белом фартуке, а метрах в двадцати позади него замедлила шаг женщина в темно-зеленом платье из подкладочного шелка и стала рассматривать витрину посудной лавки. Впрочем, через минуту Павел Сергеевич отошел. Дома супруга Варвара Тимофеевна уложила его в постель, дала валерьяновых капель, сделала прохладный компресс на грудь и, усевшись у изголовья, начала читать ему "Приключения Тома Сойера", каковую книгу Свиридонов очень любил на слух. Вскорости чтение его убаюкало и он прикорнул облегченным сном, похожим на дамский обморок. Во сне нечто его манило в незнакомую глубь, умиротворяющую и сулящую разрешение всех вопросов, однако это влечение сопровождала какая-то пугающая дурнота, и он заставил себя проснуться. В углу спальной комнаты, затемненном тяжелой штофной гардиной, стояла женщина восточной наружности в темно-зеленом платье из подкладочного шелка и так на него смотрела, будто собиралась открыть секрет. Тогда он приотверз рот, чтобы сказать Варваре Тимофеевне: "Вот, смотри, - смерть стоит", но голоса не было, и он от ужаса обмочился. Сама же супруга смерти почему-то не замечала, верно, по той причине, что отходная истома, в которую погрузился Павел Сергеевич, вогнала ее в отупение; правда, несколько позже она встрепенулась и стала поить его валерьянкой, но он уже пить не мог, и зелье выливалось у него изо рта, стекая по щеке на подушку и простыню. Собственно, к этому времени он уже не дышал. Варвара Тимофеевна как-то чудно, не совсем согласно законам физики, сползла с венского стула на пол. Некоторое время она сидела на полу подле тела своего мужа и с безумной тупостью смотрела на его осиротевшие домашние тапочки, у которых были дыры напротив большого пальца. Дальнейшие ее действия на первый взгляд были необъяснимы: она под микитки стащила тело с дивана, подняла ложе, повыкидывала из нутра постельные принадлежности и там кое-как разместила труп; затем она опустила ложе и уселась на диване, аки Цербер при входе в ад. Видно, расстаться с телом мужа ей было невмоготу. 11 Ваня Праздников совершил-таки непродуманный поступок, на который его толкало совмещенное чувство неприкаянности и свободы: пошатавшись несколько часов по Москве, он не то чтобы намеренно закончил прогулку у своего кооперативного техникума и устроился на скамейке в маленьком скверике, как раз напротив входа в учебный корпус. Ждал он своих друзей, наверное, часа два и за это время успел сыграть сам с собой сорок партий в "крестики-нолики" и детально продумать покушение на Ягоду. В половине четвертого, когда апрельский воздух уже пожух, точно за день пообносился, он наконец увидел Соньку-Гидроплан и Сашу Завизиона, которые вышли из учебного корпуса и уныло побрели вниз, к Неглинному бульвару, стукаясь связками учебников и конспектов, перетянутых кожаными ремнями. Ваня следовал за ними до Трубной площади и нагнал только у нелепой башни Рождественского монастыря, похожей на пасхальный кулич, который делают малороссы; Иван пихнул друзей в спины и загоготал в предвкушении оглушительного эффекта. Эффект, впрочем, был небольшим. - Очень остроумно, - сказала Софья. А Сашка Завизион осведомился свирепо: - Где ты пропадал-то, собачий сын?! - Даже не знаю, как и сказать, - отозвался Ваня. - Довольно глупо все получилось. Если совсем коротко, то я испугался и убежал. А чего я испугался - и сам не знаю... То есть знаю, но не скажу. То есть сказал бы, но все это очень глупо. - А мы уж думали, что тебя погубили притаившиеся враги. - Да, в общем-то, так и есть. Только мы не там врагов ищем, где они действительно окопались. Ребята пропустили мимо ушей это туманное сообщение и стали наперебой рассказывать Ване про то, какой переполох учинил секретарь Зверюков из-за его трехдневного отсутствия на занятиях и как их даже вызывали к директору на допрос. Когда они уже подходили бульваром к Сретенке, неожиданно Сашка Завизион перескочил на другую тему: - Вы только послушайте, какая мне вчера пришла потрясающая идея! - с жаром сказал он и ухватил Праздникова за рукав. - Я предлагаю, чтобы всех выдающихся людей - ну, там изобретателей, поэтов, крупных ученых - отдельно поселить на каком-нибудь острове в Белом море. И пускай эти умники занимаются там сельским хозяйством или каким-нибудь рукоделием и не мешаются в нашу жизнь, поскольку они представляют собой прямой вызов обществу равных и потому счастливых людей, каким является коммунизм... - Опять ты умничаешь, - сказала Соня Понарошкина, - надоело! Сашка Завизион тем не менее продолжал: - Вы как хотите, а гений - это оскорбление революционного чувства масс. Если Карл Маркс сказал, что при социализме все должны быть равны, то и нечего выставляться, а если вы ничего не можете поделать со своим изобретательским талантом, то пожалуйте на какой-нибудь Валаам. Но порочить идею равенства мы никому не позволим, будь ты хоть Менделеев в кубе! - Хорошо, - сказала Соня, - а кто будет двигать вперед советскую техническую мысль? - Во-первых, это не навсегда, и даже в-последних, не навсегда. Лет пятьдесят мы протянем на старых изобретениях, а потом, через социалистический образ жизни, все станут выдающимися людьми. - Пятьдесят лет - это уж слишком много, - поправил Ваня. - Если нам не подкузьмит капиталистическое окружение, то лет через десять-пятнадцать светлое завтра превратится в радостное сегодня, недооцениваешь ты наши возможности и размах. Сказав это, Ваня Праздников спохватился: "Кто же я такой по своим политическим убеждениям? - спросил он себя в тревоге. - Социалист-революционер или все-таки большевик? Вот рядом идут друзья, которых я знаю как облупленных, а они коренные большевики, и сто пятьдесят миллионов советских людей - тоже большевики, так неужели я попру против всего народа?! Тем более что у партии Ленина - Сталина цель ясна - счастье и равенство всех людей, а тут эта Фрумкина заседает на чердаке, и вообще черт его знает, какая там у них была светлая молодежь... Ну и что из того, что у Ленина ножки болтались, когда он сидел на стуле, зато он отобрал награбленное у эксплуататоров и указал человечеству светлый путь!" Одним словом, и пяти минут не прошло, как Ваня про себя расплевался с эсерами-боевиками и даже решил вывести Фрумкину на чистую воду, буде она по-прежнему прозябает на чердаке. - Вот что, ребята, - торжественно сказал Ваня, останавливая компанию... Остановились они, как на заказ, возле того самого громадного дома, где накануне Праздников встретил Фрумкину и где он позорно пал под напором ее каверзной пропаганды. Мимо, в сопровождении факельщиков в поношенных белых фраках, проследовал катафалк, запряженный четверкой одров, которые тащили раскрытый гроб, с верхом наполненный ядреной картошкой, трамвай прогрохотал в сторону Чистых прудов и отчаянно затрезвонил на перекрестке, пьяный дворник в подворотне нес явную антисоветчину, обращаясь невесть к кому. - При плохой власти, - рассудительно орал он, - ну все работало, и электричество, и тот же самый водопровод, а при хорошей власти ничего не работает - ни электричество, ни тот же самый водопровод!.. Проехало новенькое такси фирмы "Рено", и отряд пионеров, очень серьезных лицами, прошагал мимо них с барабанным боем. - Вот что, ребята: ведь я, если хотите знать, не зря пропадал три дня, я за это время открыл целую контрреволюционную организацию, во главе которой стоит одна пакостная старушка. Я такой предлагаю план: вы тут меня подождите, а я посмотрю, на месте ли эта ведьма. Если она на месте, то мы моментально вызываем бригаду ОГПУ. Соня Понарошкина и Сашка Завизион замерли от восторга, а Ваня подумал, что если он выдаст Фрумкину, то великодушные чекисты наверняка простят ему вылазку насчет библиотеки в черепе Ильича. Он решительно пересек трамвайные пути, вошел во двор громадного дома и поднялся по черной лестнице на чердак. Там все было по-старому, разве что неподалеку от закутка, где он проболел без малого трое суток, висел на тонком шнурке котище, который вытянулся в струну и по-человечески сложил лапы. В самом же закутке, к удивлению Праздникова, сидел на матрасе мужчина преклонных лет, седой и благообразный, с несколько суровым выражением глаз, вообще похожий на швейцара прежнего образца. - Позвольте представиться, - неожиданно сказал он. - Александр Эмильевич Дюбуа. Присаживайтесь, Иван, предстоит, видимо, продолжительная беседа. - А откуда вам известно, что я Иван? - Мне про вас Фрума Мордуховна рассказала. - Сама-то старушка где? - Конспирация, знаете ли, дело темное. Сегодня она в Борисоглебском переулке, а завтра в Улан-Удэ. Вы мне вот что скажите, Ваня: Фрума Мордуховна вас в Боевую организацию вербовала? На этот опасный вопрос Праздников ответил вопросом: - Вы что - тоже социалист-революционер? - Нет, я бывший социал-демократ из меньшевиков, но главным образом я бывший прапорщик Павловского полка. - Значит, из белого офицерства... В Октябре, конечно, дрались против большевиков? - В Октябре никто против них не дрался, они просто-напросто себя объявили властью, когда в Петрограде, по сути дела, власти уже не было никакой. До переворота я состоял товарищем комиссара Петроградской стороны, а именно вечером двадцать пятого октября гонял чаи у графини Будберг. - Чего вы выдумываете! - в неприятном изумлении сказал Ваня. - А как же штурм Зимнего дворца?.. - Да не было никакого штурма, это все сказки рапсодов-большевиков. Дело было так: в ночь на двадцать шестое небольшой отряд моряков из Кронштадта, которых сумасшедший негодяй Троцкий называл "красой и гордостью революции", вошел в Зимний дворец со стороны Английской набережной, разогнал мальчишек-юнкеров и преспокойно арестовал Временное правительство - вот и все. В сущности, единственными жертвами Октября были четыре "ударницы" из женского батальона, которыми под шумок воспользовались морячки... Ну так вербовала вас Фрума Мордуховна или не вербовала? На откровенный ответ Ваню Праздникова вдохновило отчасти то, что Дюбуа назвал "сумасшедшим негодяем" предателя Троцкого, и поэтому он сознался вполголоса: - Вербовала... - Так я и знал! Ну, до чего же неугомонная старуха, просто не старуха, а динамит! Вы про эту вербовку забудьте, Ваня. Наплюйте и забудьте, будто бы и не было ничего. Праздников почему-то ответил: - Есть. - А то ни за что ни про что угодите в застенок к большевикам, вернее, за то, что Фрума Мордуховна никак не может угомониться. - Мне вот только не нравится слово "застенок", - оговорился Ваня. - Это при царизме были застенки, а сейчас - места перековки для отсталого элемента. - Мне жаль вас разочаровывать, - сказал Дюбуа, - но чекисты с самого начала практикуют то, что в русском языке обозначает существительное "застенок". Причем со всеми сопутствующими обстоятельствами: с ночными допросами, пытками, издевательствами, ну разве что они в землю не закапывают живьем. - Вы так говорите, точно сами там побывали. - И даже не один раз. В нижегородской чеке сидел, в московской чеке сидел, а в одесской чеке, которая тогда помещалась на Екатерининской улице, эти дикари вырезали мне на груди крест. Хотите покажу? Ваня отказался смотреть на крест, но со своей стороны заметил: - А беляки у наших вырезали на груди пятиконечные звезды! - И это было, к чему скрывать. Белые разве что не додумались уши пленным отрезать, как это делалось у Буденного. Народ-то ведь тот же самый, только он поделился на две команды - Алой и Белой роз. Ох, прав ветхозаветный пророк: ничего-то нет нового под луной!.. - Как это - уши отрезать?! - изумился Ваня. - А так: вытаскивает Паша-батрак свою шашку из ножен, оттягивает пальцами ухо у поручика Сумарокова-Эльстона и аккуратно отрезает его, как ломтик краковской колбасы. Мне вы можете верить, потому что я ни у красных, ни у белых не воевал, а всю гражданскую войну проучительствовал в Ардатовском уезде Нижегородской губернии с несколькими перерывами на отсидку. - За что же вас сажали? За меньшевизм? - За то, что я был ни за белых, ни за красных, а за себя. Если входить в детали, тюремная часть моей жизни сложилась так: при белочехах я сидел за социал-демократическое прошлое; при Колчаке за то, что скрывался от мобилизации; а при большевиках я сидел за непролетарское происхождение, аполитичность, рождественскую елку и еще за то, что моя физиономия как-то не приглянулась начальнику губчека. - Как это - за рождественскую елку, что-то я не пойму?.. - Видите ли, в девятнадцатом году большевики запретили этот злостный пережиток проклятого прошлого, а я по неосмотрительности устроил детишкам елку у себя в школе, ну меня и посадили за растление молодежи... - Аполитичность, - сказал Праздников, - это нехорошо. То есть это даже бессовестно уклоняться от борьбы за правое дело, покуда труд корячится, капитал - крадет. - Ну что вы, молодой человек! - возразил ему Дюбуа. - Уклоняться от борьбы это как раз здорово, а вот искать ее - это будет уже симптом. Борьба только в мире животных - единственный и безусловный способ существования, человеческое же общество по самой своей природе, загаданно, избавлено от борьбы... - Кстати, о мире животных, - перебил Ваня. - Какой-то тут кот висит... - Этого кота Фрума Мордуховна казнила за то, что он сожрал целый выводок голубят. Так вот человеческое общество по самой своей природе, загаданно, избавлено от борьбы, если, разумеется, понимать под борьбой всякого рода кровожадную деятельность, направленную на определенный политический интерес. Объясняю, почему: потому что жизнь наша и так прекрасна. Никакая английская буржуазная революция, никакой билль о правах, никакая диктатура пролетариата не в состоянии сделать человека счастливее, чем он есть. Ваня сказал: - И все-таки люди делают революции и воюют. Спрашивается: почему? - А потому что... - только это строго между нами, - потому что наш земной шар населяет три миллиарда умалишенных. Я хочу сказать, что, за редкими исключениями, которые составляют счастливые люди, человечество есть скопище сумасшедших со всей обыкновенною клиникой, каковая этим бедолагам принадлежит. Например, они неравнозначно реагируют на действительность, принимая беду за счастье или приобретение за потерю. Возьмем хотя бы смерть: человек умер, и все кругом убиваются, как будто им точно известно, что мертвому теперь хуже, или как будто этот человек обещал жить вечно и вдруг сжульничал - взял да умер. - Но тогда выходит, - не без ехидства заметил Праздников, - что и вы, это самое... не в себе, потому что вы тоже находились среди борцов. - И даже я был в последнем градусе не в себе! За что меня и упекли в сумасшедший дом. Кстати, именно там я с Фрумой Мордуховной и познакомился. После выписки я, как уже было сказано, от революционной деятельности отошел, а вот Фрума Мордуховна, сдается, не долечилась... - Нет, товарищ Дюбуа, я с вами категорически не согласен! Это что же получается? Десять миллионов народу в партии большевиков, и все, по-вашему, идиоты?! - Иначе не получается, потому что идиотизм есть нормальное состояние человека. Отсюда и характер его деяний: белые вон три года дрались против большевиков, хотя с самого начала было понятно, что их дело - труба, а большевики поставили своей целью задавить глубоко крестьянскую страну диктатурой пролетариата и ценой дикой жестокости построить Святой Грааль, который вообще никому не нужен. Он даже большевикам был не нужен, потому что они уже в двадцатом году поняли: построить его нельзя - и держались за марксизм в ленинской редакции только оттого, что невылазно в нем завязли и не хотели окончательно опозориться перед миром. А ведь это все чистой воды маниакальный психоз, особенно со стороны гражданского населения, каковое вот уже пятнадцать лет самозабвенно строит Святой Грааль, тем более что русский человек - это человек, которому всегда плохо: без царя плохо - тут я имею в виду призвание варягов, - с царем плохо, при крепостном праве плохо и на воле плохо - на воле, заметьте, особо плохо - зимой плохо и летом плохо, с деньгами плохо, без денег плохо... Ну на что ему, спрашивается, диктатура пролетариата?! - С деньгами-то почему плохо? - осведомился Иван. - Этого я не знаю, богатым не был. Но миллионер Савва Морозов застрелился в Ницце. До какой же степени нужно ненавидеть человечество, чтобы наложить на себя руки в Ницце! И это до какой степени нужно быть русским, чтобы, имея фабрики, особняки и тысячи белых рабов, помогать материально большевикам! - Этого я, честно сказать, не знал. Но вот что я знаю точно: большевики хотят построить никакой не Грааль, а новый, прекрасный мир, где для человека все дороги открыты, блага распределяются по труду, а кто не работает - тот не ест. - Кабы так, - возразил Дюбуа на это, - честь и слава российским большевикам! Но поскольку ни теоретически, ни практически нельзя построить этот прекрасный мир, то, значит, большевики творят что-то совсем не то. - Да почему же нельзя?! Ведь практика показывает, что люди, окрыленные мечтой о социализме, способны на самые фантастические дела! Возьмем хотя бы Дворец Советов... - В том-то все и дело, что они способны только на фантастические дела, возьмите хоть дурацкие полеты в стратосферу, хоть уничтожение природной интеллигенции, хоть этот самый Дворец Советов. И таковая фантастика меня нисколько не удивляет, потому что судьба страны по-прежнему зависит от идиотов. Видите ли, Иван: если оставить в покое головку партии, то есть прямых разбойников, которые только от страха перед действительностью считают себя революционерами и марксистами, то большевики, в сущности, - это воодушевленные аферисты, так как здравомыслящие политики соображаются с возможным, а не с тем, что угодно немецким профессорам. Возможна тысячелетняя эволюция, неизбежно ведущая к социализму, а угодна, то есть немецким профессорам угодна, - диктатура пролетариата как самоцель, ибо она бесплодна, а большевики ради нее перелопатили всю Россию. И большевикам, разумеется, невдомек, что прекрасное бытие требует соответствующего сознания - в сумасшедшем доме, видите ли, не бытие определяет сознание, а сознание бытие - что с полудиким хлебопашцем и спившимся фабричным можно построить что угодно, но только не новый мир. Да и не новый мир хотят построить большевики, а упростить существующий до себя, уложить его в схему, которая по молодости приглянулась Владимиру Ильичу: базис, надстройка, классовая борьба. Недаром у большевиков все решается при помощи четырех арифметических действий, и вообще хлебом их не корми, дай только окончательную ясность и полную простоту на основе любой причинно-следственной связи, например, "хочешь есть досыта - спи в лаптях". Праздников поневоле улыбнулся, хотя на душе у него было тревожно, нехорошо. - И в этом примере я не вижу ничего юмористического, - продолжал Дюбуа. - Говорят же большевики, что залогом всеобщего счастья является резня в мировом масштабе... Впрочем, у нас в России какой клич ни кинь, все слопают, если пообещать на будущей неделе решение всех проблем, потому что почва-то уж больно благодатная: народ доверчивый, как ребенок, нелюбознательный, а главное - страшно падкий до справедливости, которую он, однако, понимает довольно странно... - А как он ее понимает? - Как Ноздрев. По эту сторону межи все мое и по ту сторону межи все мое. Но самое ужасное состоит в том, что через триста лет Красного царства большевиков жизнь в стране станет ненормальной, например, вокзальные носильщики сделаются богатеями, а с петельки на пуговку будут перебиваться университетские профессора. И человек непременно выродится совсем, иной какой-то появится человек - с одной ногой и тремя ушами, который будет питаться касторкой, жениться в шестьдесят лет и считать только до десяти. А знаете, почему? Потому что большевики нацелились вывести искусственное о