ом!" Он вдруг решил не заходить, испугавшись, что и тут все переменилось, придется снова переживать знакомое чувство отчуждения и пустоты. Медленно прошел вдоль окон, опытным ухом уловив ребячьи голоса. У того вон углового окна стояла его койка. Первое время после выпуска, когда жил в заводском общежитии, он часто приходил сюда, никак не мог отвыкнуть от своего училища. Андрей вздохнул и пошел по направлению к поселку Калинина, где пробыл недолго. Через час он сидел в домике тети Мани, в теплой уютной комнате, с железной печуркой в углу. От этой печурки под потолок тянулась длинная труба. Тетя Маня обрывком бумаги ловко разожгла в печке огонь, и в трубе загудело, заиграли блики на полу, а печка и нижняя часть трубы стали быстро накаляться. Тетя Маня поставила на горячее железо огромный зеленый эмалированный чайник и ушла в прихожую за картошкой. Андрей смотрел на чайник, на люстру со стеклянными трубочками, свисающими как сосульки, на толстый комод с зеркалом и двумя вазочками по краям, и вспоминал, что это все он когда-то видел или знал. Это были вещи из его довоенных воспоминаний, из почти забытой жизни. Как приятно их встретить! Пожалуй, только железная печка была точной приметой военного времени. Тетя Маня вернулась с картошкой, объясняя на ходу, что прошлой осенью она накопала целых три мешка, но сейчас все кончилось и осталось немного на посадку. Но тут по радио говорили, что сажать, оказывается, можно не целыми клубнями, а срезами или глазками, остальное же употреблять в пищу. - Ко времени объяснили, - произнесла тетя Маня с улыбкой. - Я уж на жареную воду перешла. - На что? - спросил Андрей. - Жареную воду, я так чай называю. Тетя Маня сидела перед печкой, но все равно мерзла и куталась в черный большой платок. Было видно, как она худа. Тут Андрей вспомнил про свой запас, полез в мешок и поставил на стол тушенку, хлеб и сахар. Все, что у него было. Но тетя Маня сразу замахала руками, требуя, чтобы он забрал обратно и немедленно, иначе она рассердится. Она и вправду сердилась, а Андрей уже не знал, как удобнее теперь забрать, потому что и забирать тоже было неудобно. - Останется, я возьму, - произнес он стесненно. Тетя Маня пристыдила его: - Нельзя, молодой человек, ходить в гости со своими продуктами. Я понимаю, сейчас война, многие так поступают. Но в нашем доме этого не водится. Как бы скудно мы ни жили, но мы ставим на стол то, что у нас есть. А эти штуки... чтобы с глаз долой. - Ладно, - сказал Андрей. - Потом заберу. Тетя Маня смягчила тон и стала спрашивать, что он носит в своем мешке, есть ли у него книги? - Одна книга, - отвечал Андрей. - Какая? - Ну... в общем-то она детская... - Как называется? Андрей, смущаясь, сказал, что называется она "Волшебные сказки". Тетя Маня охнула от неожиданности и засмеялась. - Вот как выходит - красноармеец, война... А с собой носит детскую сказку. - Да, - улыбаясь, кивнул Андрей и почему-то добавил: - У нас ее все бойцы во взводе читают. - Кто же не любит сказок! - произнесла тетя Маня. - Чем хуже человеку, тем больше он любит сказку. Да в вас еще и детства много. Ну и еще что в мешке? Какие-нибудь носки, белье? - Портянки, - сказал Андрей. - А фотографии? Ведь фотографии-то должны быть? - Нет их у меня, откуда... Тетя Маня посмотрела на Андрея задумчиво, полезла в комод, в нижний ящик, извлекла старый альбом в голубом плюше. Листы в альбоме были серовато-глянцевые, с овальными щелями в три ряда: для карточек разных размеров. Тетя Маня открыла первую страницу и показала своих родителей и портрет бабки. А потом и себя, молодую, такую непохожую на сегодняшнюю тетю Маню, что Андрей без подсказки не догадался бы. Далее шли фотографии родных и знакомых и дочки Ольги. Ольгу бы он тоже не узнал. Он помнил ее маленькой, с бантом, помнил, как ей кричали: "О-ля! На музыку-у!" Здесь, на фотографии, стояла девушка с белой косой, в руках цветы. Она откинула голову, не в силах сдержать свой смех. Андрей задержался и почему-то долго смотрел на нее, и тетя Маня смотрела. - Это в день рождения... Сколько же ей тут? Пятнадцать? Ну да, перед войной, пятнадцать лет. Прибегает она, веселая, хохочет, что-то ее развеселило. У меня в это время сосед был Петр Николаевич, он фотограф-любитель, жил напротив нас. Он говорит: "Станьте-ка, Оленька, я вас такой увековечу". Любил он ее сильно, а своей семьи у него не было. Ну, он свой "Кодак" развернул гармошкой и снял ее. А потом приносит карточки и рассказывает, что, пока снимок делал, все смотрел и улыбался... - А сейчас? - спросил Андрей. - Сейчас она где? - Как где? - тоже спросила тетя Маня. - Как все, на фронте. Она у меня, Андрюша, фронтовая артистка. - Поет? Играет? - спросил Андрей и снова посмотрел на фотографию. Действительно, веселая фотография. - Оленька играет на аккордеоне, - ответила тетя Маня и провела ладонью по фотографии. - Ей бойцы трофейный аккордеон подарили, "Хоннер" называется. Он легкий, ей удобно играть. А то ведь концертов много, а руки женские, попробуйте весь день продержать инструмент... - Я помню, как ее учили музыке, - сказал Андрей. Тетя Маня взяла нож и ткнула острием в картошку, не сварилась ли. Отставила чайник и подложила в печурку несколько палок. - Их там на бомбовозе катают, - сказала, разгибаясь. - Прямо на крыле самолета выступают. Где тяжелые бои, туда их и везут. Вот последнее письмо она с Кавказа написала. Городов она не называет, пишет, что кругом горы и горы. Нетрудно догадаться. - Нас, наверное, на юг повезут, - вставил Андрей. - Ох, война везде одна, - молвила тетя Маня. - Тут в Москве мы тоже пережили. Вот наш Петр Николаевич, фотограф-то, он ушел как с ополченцами и погиб, и могила неизвестно где... А он винтовку-то не держал в руках никогда, он садовод-мичуринец, у него вишни и яблоки были хороши. А сейчас дом забит, сад пропал и хозяина нет. Вот какая война, Андрюшенька. - 8 -  Картошка поспела, а квартирантов все не было. Тетя Маня взглядывала на часы и произносила: "Да они сейчас будут, подойдут". Когда перестали ждать и решили садиться ужинать, в сенцах затопали и в дверях появился мужчина в военной форме капитана. Андрей встал, поприветствовал. Прихрамывая, капитан подошел к Андрею вплотную, рассматривая его, а тетя Маня сказала: - Олег Иваныч, знакомьтесь, наш сосед Андрюша, проездом на фронт... Мужчина подал руку: - Да садитесь, чего вы... В это время на пороге встала женщина, и тетя Маня также представила ее: - Это наша Муся... Уж мы заждались, хотели без вас ужинать. Муся не подошла к Андрею, а кивнула издалека и стала раздеваться. - Муська! - крикнул Олег Иванович, тяжело садясь на стул. - Помоги Марине Алексеевне! Достань продукты, и вообще... - Сейчас, - отвечала она глухо. В минуту у всех на глазах привела себя в порядок, подобрала волосы и кинулась по делам. Женщины суетились, ставили на стол тарелки, а Олег Иванович отдыхал, откинувшись на стуле и поглядывая на Андрея. Лицо у него было широкое, асимметричное, небольшие рыжие усы. - Так вот, Андрей, - произнес он, будто знал его давно и продолжал прерванный накануне разговор. - Боец, солдат у нас самый первый гость. Значит, на фронт? - На фронт, - отвечал Андрей. - Вишь как, я уже отвоевался. Интендантом служу. Ногу оставил под Великими Луками, с тех пор по тылам и служу, и Муська со мной служит. Андрей кивал, не зная как отвечать и вообще как вести себя с капитаном. Он вроде и был старше по чину, но вел себя по-домашнему, как штатский человек, - Небось и пороха не нюхал, - спросил Олег Иванович. - Пока нет, товарищ капитан. - Брось ты... Капитан... Мы тут дома. - Он крикнул жене: - Рюмки, рюмки не забудь! Тетя Маня принесла картошку, а Муся подала американскую колбасу в овальной консервной банке и хлеб. Теперь Андрей увидел близко белые ее руки, худые плечи, худую, тонкую, как у девочки, шею и бледноватое лицо. С удивлением рассматривал он женщину, она почувствовала его взгляд, быстро посмотрела и отвернулась. Олег Иванович принес из другой комнаты бутылку водки и громко поставил посреди стола. - Встреча да провожание, одна бутылка на два таких события - не так много. Он стал разливать водку по рюмкам. Это были даже не рюмки, а высокие тонкостенные бокалы, видать, довоенной поры. Но остановился, прислушиваясь, и вдруг крикнул: - Тише! Последние известия передают. Черная тарелка-репродуктор, которую Андрей поперву и не заметил на стене, зашуршала, затрещала, и сквозь этот треск пробился, как издалека, знакомый голос диктора: "От Советского информбюро...". Олег Иванович так и замер с бутылкой, выжидающе глядя на радио. И тетя Маня подошла, встала под самый круг, чтобы лучше слышать. И быстрая Муся остановилась, тихо, на цыпочках приблизилась и встала за спиной у тети Мани. Все, что было живого в доме, даже огонь в печурке, казалось, стихло, насторожилось и тревожно ждало. "В течение последних суток, - говорил ровно диктор, - по всему фронту шли бои местного значения. В результате боев было истреблено и захвачено..." - Упорные, - произнесла тетя Маня, не поднимая головы. - Местного значения, - вслед за ней сказал Олег Иванович. - Значит, все спокойно. Спокойно, Марина Алексеевна. - Конечно, спокойно, - добавила Муся. - О господи, как может быть там совсем спокойно? На фронте-то? - спросила тетя Маня. - Ну, не совсем, а относительно... - И почему же так много "истреблено" и "захвачено", если спокойно? Олег Иванович воскликнул: - Но ведь хорошо, Марина Алексеевна! Значит, они сдаются, значит, потеряли веру в свою победу. А мы, наоборот, верим, как никогда. Вот за это и выпьем... - Не вставая, Олег Иванович сказал: - За победу! - и выпил. Потом снова себе налил, поднялся, чокнулся с Андреем, глядя на него. Все встали, и Андрей увидел общее к себе внимание, глаза, устремленные на него, как будто грядущая победа сейчас только от него и зависела. Тетя Маня пригубила и тут же вытерла губы. Муся выпила легко, как воду, и с любопытством уставилась на Андрея, ей было интересно, как он станет пить. А он чувствовал ее испытующий взгляд, медлил, смущаясь. Потом разом опрокинул в себя горячую жидкость, задохнулся, не смог дышать. Быстро схватил картофелину, но и она оказалась горячей, он поперхнулся. Муся громко засмеялась, заблестели белые ровные зубы, а тетя Маня весело стукнула Андрея по спине, сказала с укоризной: - Ишь, ядовитая, не пошла! - Пойдет! Потечет, как по маслу, - добродушно успокоил капитан Олег Иванович и снова налил себе и Андрею. Подумал и немного добавил Мусе. Андрей опомниться не успел, как опять выпили, и оно решительно сейчас пошло. Только в животе изнутри толкнуло, зажгло и теплом понеслось по жилам. Он удивленно посмотрел на рюмку и вокруг себя. Разговор зашел обычный, как и должен быть, о войне, о Гитлере-душегубце, который живет небось в бункере под землей, закопался поглубже и дрожит, знает, что ждет его за все людские муки. Вспоминали, кто где воюет, кто погиб, а кто пишет с фронта письма и какие в них слова. Тетя Маня так и не одолела первой рюмки, но еще сильней побледнела, почти пожелтела, по лицу пошли красные пятна. Она принесла письма от Оли и стала читать их вслух. Девушка писала, что сейчас у них затишье и давно такого затишья не было. Они отдыхают, готовятся, скоро будут новые и, наверное, ужасно сильные бои. "Мамочка, не волнуйся, у меня все хорошо. Все хорошо". Эти слова она повторяла несколько раз. А может быть, так прочитала тетя Маня. Капитан Олег Иванович поднял тост за героических воинов Красной Армии, за Олю, комсомолку, которую он не видел, но представляет как замечательную и отважную девушку, за Андрея, хорошего бойца... Снова все встали, потому что говорилось очень серьезно, почти торжественно. А тетя Маня вдруг запела хрипловато: "Выпьем за Родину нашу привольную, выпьем за доблестный труд!"Ей захлопали, а она махом выпила то, что оставалось в рюмке, и заплакала почему-то. Так плачут от хорошей радости, что у нее в доме такие собрались славные люди, героические воины, как сказал капитан, и она надеется дожить до великого дня победы, когда и на нашей улице будет, как предсказано, праздник. Вот тогда и помереть не грешно, а сейчас главный приказ - это выжить и победить. - После победы тем более жить надо, - негромко произнес Андрей. Тетя Маня благодарно посмотрела на него, слезы ее быстро прошли. Она придвинула стул к Андрею и стала рассказывать, как она работает учительницей и они ходили холодной осенью в позапрошлом году рыть противотанковые рвы... Ох, Андрюша, что наша работа, - мы уставали так, что падали от усталости, но еще больше мы страшились, что не остановим врага... Неожиданно, но какая приятная была эта неожиданность, зашипел за спиной патефон и заиграла музыка, разбитной веселый мотивчик, знакомый с давних пор. Тетя Маня закрыла глаза и стала подпевать. А Муся схватила руку сидящего Андрея и, смеясь, потащила его на середину комнаты. Андрей встал, оглянувшись, никто не обращал на них внимания. Тетя Маня сидела, покачиваясь и прикрыв ладонью глаза, а капитан рылся в пластинках, что-то искал. Андрей как можно осторожнее, стараясь не приближаться, взял Мусины руки, сделал несколько шагов, сразу замечая, как быстро пошли кружиться вокруг стены. Все понеслось: тихо сидящая тетя Маня и капитан Олег Иванович, накручивающий патефон как шарманку и пристукивающий в такт деревянной ногой: "Саша, ты помнишь наши встречи, в приморском парке на берегу...". Издалека, как из небытия, приходили к Андрею знакомые слова, их тайное тайных, повествующее о чем-то смутном, необъяснимо волшебном, которого не было в жизни Андрея, как не успело быть настоящих танцев, настоящих девушек и моря с приморским парком на берегу. Но рядом была Муся, тонкая, гибкая, странная женщина с худыми плечами и детской шеей. Он не мог не чувствовать ее, как сильней и сильней кружилась, заставляя крепче держать ее плечи. В какой-то момент она приникла к нему вся, и было это ужасно, как землетрясение, как удар от воздушной волны. Одно мгновение, но он почувствовал и запомнил все: твердую грудь, горячий живот и будто прилипающие колени... И хоть он тут же отстранился, напрягаясь и желая соблюсти пространство между ними, но Муся увлекала его по комнате, заставляя быть ближе и ближе. Он увидел вдруг ее глаза, широко открытые, огромные, отчаянные, и, отпустив руки, споткнулся... Встал посреди комнаты, пытаясь что-то сообразить, прийти в себя и опомниться. Не удержался, вцепился в спинку стула. Услышал, как капитан Олег Иванович орал издалека: - Муська, дьявол! Что ты делаешь с парнем! Гляди, - мозги закружила! Тут Андрей попытался сесть, но не вышло, как он думал, на стул, а почему-то мимо стула, и, падая, он слышал, удивленный, как задумчиво, тепло обращалась к нему женщина с пластинки: "Саша, ты помнишь легкий вечер, каштан в цвету..." Захотелось подпевать, но к горлу подступила сильная тошнота. Он поднялся и пошел к двери, вывалился на крыльцо. Долго, бессмысленно смотрел на темное небо, желая что-то вспомнить. Но все продолжало кружиться, и ласковая женщина с пластинки орала ему на уши, и было ему плохо. - 9 -  Ему снилось короткое, отрывочное, но спокойное. Ни разу во сне он не понервничал, не напрягся. Но запомнил он только последнее, что привиделось перед самым пробуждением. Ехали в эшелоне, он был со своим взводом, но и с тетей Маней, с капитаном Олегом Ивановичем и с Мусей... Сидели на краю вагона, свесив ноги, их приятно обдувало ветерком. А день был сверкающий, небо да солнце да какие-то поля, Андрей не видел, что росло на этих быстро мелькающих полях, но оттого что глядеть на них было приятно, а все казались великодушно настроенными, Андрей знал достоверно, что едут не на фронт. Да никакого фронта и нет. Тут мягко тронули Андрея за плечо, и он сгоряча решил, что боец Воробьев опустил сзади руку в знак молчаливой солдатской дружбы. Но уже в следующее мгновение ясно ощутил, что это не была рука Воробьева, легкая, непривычная, перебивающая весь его складный сон. Андрей напрягся, желая вспомнить нечто прояснившее бы картину. Все было так, как было: состав, край вагона и земля, идущая кругом перед глазами, но почему-то была и эта рука, касающаяся его шеи, подбородка и щеки. Он проснулся мгновенно. Увидел чужие обои передглазами и сразу - эту руку, белую, узкую, с длинными пальцами. Он следил за ней глазами, не шевелясь, будто опасаясь ее спугнуть, как прекрасную бабочку, настороженно и внимательно, но уже явно волнуясь, сам не зная отчего. Это не было мужское, а скорее детское чувствосчастливого пробуждения и радостного предчувствия необычного, не похожего ни на что утра. С таким ощущением и с таким же выражением лица он повернулся, увидел Мусю, сидящую у его постели. Как она смотрела на него! - Что? - спросил он, голос его прозвучал хрипло. Сейчас только он вспомнил вчерашний вечер и танец: немыслимое кружение предметов. У него вдруг снова поплыло перед глазами, и он закрыл их, представив, как он стоял, мучаясь, пытаясь стошнить на землю... Как раздался по крыльцу деревянный стук капитана Олега Ивановича, вышла и тетя Маня. Взяли под руки, отвели к постели и стали снимать гимнастерку, сапоги... А он уже повалился в мягкое, беспамятно спал. Ему сейчас не хотелось смотреть на Мусю; он вылеживал с закрытыми глазами, притворяясь спящим. Было за вчерашнее стыдно. - Проснуулся, - произнесла Муся шепотом и врастяжку. Она произнесла так, как будто знала его всю жизнь, и всю жизнь, каждое утро, встречала его пробуждение, и радовалась, и немного, совсем немного, упрекала его в долгом сне. Она протянула руку и снова прикоснулась к его щеке, а он вдруг отстранился, чего-то испугавшись. Она не могла не заметить этого движения, но не убрала руки, ласково обволакивая словами: - Проснулся, милый, как хорошо ты спал. Тихо спал, как ангел все равно. Теперь Андрей вспомнил и остальное: пластинку, танец и прикосновение этой женщины, ее грудь, живот. Стало ему больно и горячо. Все тело вдруг заломило, Андрей даже глаза закрыл, переживая это никогда не испытанное сильное мужское чувство. Оно было мучительным и сладким и стыдным одновременно. И Муся это видела, видела. Но бесстыдно смотрела и руками, от которых теперь бросало в дрожь, перебирала по его телу, соскальзывая на грудь и на живот, каждым своим движением принося новую, все так же неиспытанную блаженную муку. Текли ее слова, будто ничего не значащие, но было в них то же, что и в руках. Никогда не слышанные, оттого неправдопободные, эти слова возбуждали его еще больше рук. Они были стыдней, потому что произносились, глядя прямо на него, откровенно, ласково, жадно. - Милый, - произнесла она шепотом и нараспев. - Милый, молодой мой... Такой молодой, хороший мой мальчик... Так, не отпуская руки, она прилегла рядом, на то одеяло, под которым лежал Андрей. Он повернулся, скидывая одеяло, словно связывавшие его путы, сбрасывая его на пол. Судорожно и неумело он обхватил ее руками, сжимая изо всех сил, сотрясаясь и всхлипывая. Плохо понимая, что с ним происходит, он обнимал, мучил ее сильными руками и больше ничего не умел сделать. А она вовсе не старалась помочь ему, только целовала его куда попадется, в грудь, в плечо. Еще эти странные, будто рабские, поцелуи доводили его до безумия. Она поняла и сжалилась, и стало хорошо. Он ничего не слышал, ничего уже не знал. Лежал как оглохший, будто не понимая, что произошло. Некоторое время они лежали вместе. Он молчал, пришибленно и недоуменно. Она о чем-то думала, глядя на него. Умиротворенная и чужая, совершенно чужая, встала легко и уже сверху посмотрела на него с любопытством. Она не пыталась сейчас касаться его руками, зная, наверное, что будет ему не просто неприятно, а ужасно будет и противно. - Ми-илый... Какой ты милый! - произнесла, неожиданно наклонилась, поцеловала его в губы. Он вздрогнул. То, что он видел стоящую перед собой обнаженную женщину так близко, так подробно, поразило Андрея не меньше, чем то, что между ними произошло. Значит, возможно так, что они только соприкоснулись, но уже нет ничего, что бы их разделяло, нет никаких условностей, а все уже открыто и все доверено друг другу? Женщина стоит перед ним, какую невозможно было представить раньше, и он, стыдясь своего взгляда, смотрит на ее остренькие груди, на чуть припухший узкий живот и белую, какую-то особенно нежную кожу с пупырышками от холода на ее коленях. Колени были на уровне его глаз. Он отвернулся и вдруг почувствовал, неожиданно для себя, что он снова желает эту женщину, вот сейчас, сию минуту, так же сильно, нет, еще сильнее, чем в первый раз. А она, уже озабоченная, занятая собой, надевала странные, никогда не виданные им одежды и лифчик, попросила, поворачиваясь к нему спиной и приседая: "Вот здесь застегни. Да нет, не так. Ладно, я сама". Побежала что-то греть, собирала быстро на стол. Он лежал, прослеживая каждое ее движение, и то надежда, то радость и почти восхищение попеременно возникали и гасли в нем. Он уже знал, что она к нему подойдет, обязательно подойдет, и караулил эту минуту. Она будто услыхала его, оглянулась, все бросив, подошла: - Милый... Милый, уже пора. Вставай, дружочек. Вставай, милый. Он приподнялся, взяв ее за плечи, пригибая к себе. Но выходило как-то неудобно, потому что она наклонялась, но не хотела присесть или прилечь, а стояла наклонившись и пережидая его поцелуи. Потом легко освободилась от его рук, произнесла со вздохом: - Все, милый, мне надо идти. Вставай, мы вместе позавтракаем. Через десять минут они сидели друг против друга, пили чай. Андрей будто следил исподтишка за ней и думал, думал. Странные мысли были у него. Стесненно произнес: - А где... где сейчас товарищ капитан? - Он выходит раньше меня, - сказала Муся, - Марина Алексеевна в школе преподает, разве ты не знал? Андрей помотал головой и взялся двумя руками за горячий стакан, все наблюдая за Мусей, как она спокойно, с видимым удовольствием завтракает, иногда поглядывая на часы. "Вот так, - подумалось ему, - все так и будет. Словно ничего не произошло. А чем дальше, тем проще. Сейчас она придет на работу, станет разговаривать с другими людьми, потом встретится с капитаном... Как это возможно?"Он чуть ли не вслух, а может быть, вслух - он не уследил за собой - повторил несколько раз: "Как это возможно? Жить дальше, делая вид, что ничего не произошло?" Муся вдруг отложила хлеб и, подперев ладонью щеку, глядя прямо в глаза Андрею, спросила: - Я у тебя первая? Он поперхнулся, закашлялся. Но и без того было видно, что он покраснел, совсем еще мальчишка. - Переживаешь? - Она протянула руку, но Андрей отстранился, и вышло, что она погладила рукав. - Не надо, милый, не переживай. Я не виновата перед Олегом. Он был контужен в белофинскую, так что он и не мужчина вовсе. Это она сказала ровно, но глядела на Андрея, и было в ее взгляде то, чего не было в словах и даже в интонации, - страшная пустота и горечь. След давней трагедии, как дно высохшего родника. Он неожиданно спросил: - У тебя еще было? - Как? - Она посмотрела на него широко открытыми глазами. - Как было? - Другие... - он произнес, как подавился, едва-едва. - Мужчины? Кроме мужа? Ты это хотел спросить? Андрей кивнул. Ему было жалко ее. Она помолчала, кивнула. Потом вдруг зажмурилась, но еще прикрыла ладонью глаза. - Как же я? Ведь живая. Может, я плохая, да уж точно, не хорошая. Тут книгу Ванды Василевской все читали, про немцев... А там русская девушка с фашистом жила. Ее тоже Муся... А я чуть не расплакалась. Все думала, неужели мое имя такое, что я нехорошая. Ведь муж и война. А я не умею себя держать. Совсем я не умею себя держать. Вот, думаю, молодость, и все. Кончится война, а я старуха. Но что делать? Что делать? У Андрея горло перехватило от жалости. Ноздри задергались, он почувствовал, как защемило в уголках глаз. Сам не понимая как вышло, он руку протянул и провел по волосам, ощутив, какие мягкие, ласковые у нее пряди. Никогда он не трогал женских волос. Наклоняясь к ней, стал целовать ее лицо и прикрывавшие его ладони, ощущал на губах теплые и странно соленые слезы. А она плакала и плакала. Наверное, его, Андрея, и не было в этих слезах. Плакала она о себе и для себя. Но вдруг перестала, взглянула на часы и засуетилась, начала одеваться. - Ох, опаздываю. Сейчас строго. За двадцать минут судят. Он смотрел на нее и снова поражался таким переходам в ее действиях, как и в ее чувствах. Старая мысль повторилась, что она придет на работу, будет жить среди других людей, рядом с мужем, и все станет так, как было до Андрея. А он... Он будто бы и не ее уже, ничей вообще. Она там, а он где-то в другом месте. Черт, как это возможно? Неужели это возможно? А если возможно, то почему? Почему? Она подошла к зеркалу и стала .краситься, пудриться, он отвернулся. Не хотелось смотреть, как она портит себя. Но вот она легко подошла к нему и уже не поцеловала, а только прислонилась к нему щекой. - Ты сегодня будешь? Или - все? - Не знаю, - отвечал он. Он вправду не знал, не думал об этом. Но даже если бы он имел возможность к ним снова прийти, как бы он смог прийти и встретиться с капитаном? Как с ним разговаривать станет, как посмотрит в глаза? Но Андрей вдруг понял, что сейчас нельзя сказать правду, а нужно соврать. Может, впервые в жизни соврать, даже если она поймет, что это - вранье. Он не имел права лишать эту теперь уже близкую женщину надежды. Так странно ему было думать и называть ее про себя близкой женщиной. Он знал точно, что не забудет ее целую свою жизнь, как бы она, эта жизнь, ни сложилась. Да и вообще, с сегодняшнего дня все для него не могло быть, как прежде. Это их различало и разделяло. Она могла жить, как жила, а он уже не мог. - Если не дождешься Марины Алексеевны, прикрой дверь на замок, он в сенях, - торопливо произнесла Муся, но уже шла к двери, и все в ее походке, в ее движениях было чужим. - Ключ положишь под половичок у входа. Ну, - она остановилась и мгновение, не больше, смотрела на него. - До свидания, милый. - До свидания, - сказал он. - 10 -  Андрей прошел город как по воздуху, ничто не коснулось его. Он и не глядел по сторонам, сосредоточившись на себе, на только что пережитом. За короткое время, меньше суток, он испытал приливы и отливы, находки и потери, все это не могло не потрясти его душу. Он думал: "Отчего так устроено, что человек, встретив другого человека, не может его любить и встречаться. Ведь это так естественно - делать и поступать По своим чувствам, а не так, как велят условности". Он всю жизнь свою, короткую, но вовсе не легкую, учился жить по правде, этому его учили дома, в ремесленном училище, в армии... Но ведь если поступать по правде, то не капитан Олег Иванович, а он, Андрей, оказывался мужем той женщины. Значит, легче всего было бы сказать ей: "Давай поженимся, если ты меня любишь, если я тебе нравлюсь". Тут Андрей остановился, будто налетел на невидимую стенку. Сейчас только он осознал, что никто не говорил ему о любви и никто не говорил, что он нравится. Не было этого. А что же тогда было? Любовь без любви? Вот уж неправда. Он любил, он знал это. Но, может, то, что ему стало понятным как любовь, как супружеское чувство, для нее вовсе не было таковым? А только как случайная встреча, как необходимая короткая связь, за которой не следует ничего? Странные были мысли, что-то они разрушали внутри Андрея, низводили его с небес на землю. Словно бы он нес сверкающее, как зеркало, а какая-то машина с хрустом наехала и давила, превращая нечто большое и прекрасное в грязное стекло... Но хоть был он солдат, но еще молод, чтобы до конца поверить самому себе. Андрей постарался отмежеваться от оскорбительных, невозможных для него понятий, а думать иначе и лучше. Кто он, в конце концов? Проезжий солдат, который сегодня сядет в свой эшелон и уедет на фронт. Что он может предложить любимой женщине кроме своего чувства и долготерпеливого ожидания с фронта, треугольников с короткими сводками о себе да надежду на неопределенное будущее? В общем-то немного. Если еще учесть, что она старше его. Ее годы идут, уж это точно, а рядом тыловые мужчины, и офицерские пайки, и семья, какой бы она ни была. Что значит их любовь в сопоставлении с тем, что преподносит им жизнь? Не это ли могла, но не сказала Муся в своей отчаянной реплике о молодости? Не сказала, но была права. Права, что думала так, а не иначе, и права, что не сказала, оберегая Андрея? Вот к чему он пришел в своих мыслях, затушевав ту очевидность, которая ему так ясно представилась вначале. Он смог почти убедить себя, но боль его не прошла. Он принял лекарства, но душа еще не излечилась, для этого надо было время. Ему необходимо было двигаться, идти куда-то, чтобы в ходьбе, в каких-то сверхусилиях, заглушить самого себя. Об эшелоне он не вспоминал. Эшелон был вчера и будет сегодня. В подпамяти солдата четко отмерялось отпущенное ему время, и он чувствовал, что его хватает. Другое дело, что между двумя эшелонами, вчерашним и сегодняшним, произошло столько иного, разного, несоразмеримого со всей его еще маловоенной жизнью, что, казалось Андрею, он сам, как и вчерашний его эшелон, в который он вернется, все, все будет иным. Миновал он крошечный поселок и углубился в лесок, который показался ему коротким, но между тем все тянулся, полого спускаясь вниз и переходя в плоское болотце. Отчего-то раздражаясь против себя и против этого леска и этого болотца, Андрей тем не менее продолжал идти, желая сделать себе больней и этим заглушить внутреннюю боль, которая исподволь жгла и сжигала его, а могла испепелить и вовсе. Настолько очевидным становилось теперь и для него все, что произошло с Мусей. С каким-то непонятным ожесточением ступал он в густую осоку, проваливаясь в черный торф, и уже видел, что вода вот-вот будет заливать за голенища, но мысли при этом были отрешенно холодные, как про кого-то другого, дурацкий лес, дурацкое болото. Но так и надо. Промокни. Дурак такой... Только когда правая нога вдруг погрузилась в темную пузырчатую жижу и не нашла дна, он с очевидной ясностью подумал: "Вот. Залез, называется, дурак такой. А все из-за своего характера". Он попытался с ходу вытянуть ногу, но увяз еще больше, проклиная эту глупую лужу, которая взялась неведомо откуда в этом глупом лесу. Но даже сейчас, в неприятную минуту, он был подсознательно рад неожиданному приключению, потому что оно помогло снять ноющую занозу. С недоумением оглянулся, пытаясь сообразить, как ухитрился он забраться сюда. Теперь он и болотце вспомнил, как же! Оно еще в недавнее время было старым, заброшенным карьером, где брали песок для посудной фабрики в незапамятные времена, а потом забросили, и ребятишки, не имея поблизости хорошей реки, в том числе и Андрей, любили сюда ходить купаться. Говорили, что глубина тут пятьдесят, а может, и все сто метров. А рядышком, вон он, дачный поселок, за соснами, и домики, и остатки заборов. Он цеплялся судорожно за траву, лез, полз, пораня об осоку руки, желая скорей избавиться от гнилой трясины. Едва не захлебнулся, хватив тинной воды... Выбрался, шагнул сквозь сосны к поселку и вдруг не захотел больше никуда идти. Он бросил на землю шинель, положил рядом винтовку, вещмешок и лег, закрыв глаза. Заснул он мгновенно, будто умер, и спал, ничего не чувствуя. Было вначале какое-то ощущение потери, невозможной и неисправимой, но потом и оно отошло, исчезло бесследно. Остался только холод, несильный, тупой, пониже лопатки в спине. Холод этот шел от земли, от ее нутра, которого не тронули первые лучи солнца. Земля закостенела, застыла за долгую военную зиму, и много, очень много настоящего тепла надо было ей, чтобы вся эта глыба льда начала оттаивать, и задышала, и ожила. Андрей проснулся, почувствовав через шинель этот глубинный холод и странную пустоту вокруг себя. Протянул руку, не открывая глаз, желая тронуть деревянный приклад винтовки, нащупал он только траву. Словно кольнуло его иглой в самую середину сердца. Он подскочил, не помня себя, озираясь со страхом вокруг, веря еще, что ему померещилось с испугу, со сна, а винтовка тут, положена с другого бока. Но не было ничего с другого бока, не было в ногах, не было около головы... Еще не сознавая ужаса совершившегося, шарил он руками под шинелью, под забором, раздвигал сухой бурьян. Полез в карманы - не было ни документов, ни денег. Он поднялся, оглядываясь недоуменно, никак не желая понимать, что не стало оружия и вещей. "Боже мой, боже мой", - повторял он про себя, все на что-то надеясь, ему лучше было бы думать, что он спит. Да и состояние, как во сне, невесомо-отчужденное, словно это не он и творилось вокруг не с ним, а с другим человеком. Вот сейчас все переменится, перевернется, как в сказочной, любимой им книге, и настанет легкое пробуждение. Андрей провел рукой по лицу. Вдруг он отчетливо понял, что произошло. Не про кражу, не про потерю всего, что с ним было. Нет! Он так очевидно смог представить себя без своих бумаг, без вещей, но главное - без оружия. Кто же он теперь, в таком виде? Голый, выставленный посреди улицы, в чужом городе, в чужой толпе? Клик раненого зверя пронесся по лесу, так ему показалось. На самом деле он лишь застонал, охватив голову руками и покачиваясь из стороны в сторону. Яростная сумасшедшая сила подкинула его с места и швырнула в лес. Он закружил, ничего не видя, не понимая, будто слепой. Но он и был как слепой: великан-циклоп с выколотым во сне глазом, В отчаянии налетел и сильно ударился о корявый ствол сосны, но даже не почувствовал боли. Руками ухватился за ее кору, отламывая рыхлые, податливые куски и отбрасывая их в сторону... ...Крошат землю снаряды, взбивая фонтаны земли. Плотное облако гари, пыли, мелких камушков оседает на окоп, на солдатскую каску. Тело твое вжато в узкую земляную щель, голова в тело, а сверху, как убежище, как панацея от всех бед, эта самая каска, с которой горькая сажа и пыль сыплются на лицо, забивая рот и глаза. В исподне-черной, развороченной снарядами утробе неба (а черт его знает, небо это или что-то другое!) вспыхивает сигнальная ракета. Багряное пятно в дымной завесе. Ничего не освещая, как бы сама по себе, она висит и не гаснет, требуя, призывая тебя к атаке. Медленно, не спуская слезящихся глаз, запорошенных глаз с этого пятна, руками оперся на край окопа, чувствуя, как острая колючка впивается в ладонь, но даже ее принимая как благо, ибо она лишь колючка, напоминающая тебе о малой боли, а значит, о том, что ты еще живой. Правая нога на бруствер, на колено, а ты уже на виду, открытый для всех пуль, и бомб, и снарядов, которые нацелены теперь только на тебя. Винтовка приросла к руке, хоть ты и не чувствуешь до поры ее прекрасной спасительной тяжести. С головой, одновременно пригнутой, но вывернутой чуть в сторону, чтобы из-под каски видеть солдат по отделению, по взводу, а еще и то, что впереди, хотя впереди ничего и нет, темная завеса да бурое пятно ракеты - остаточный след на сетчатке глаза, - на полуватных согнутых ногах твой первый шаг от окопа, как первый шаг в жизни... Чтобы только не упасть. Но за ним второй шаг по инерции и третий, лишь он настоящий, осознанный - вперед. А из гортани, а может быть, из печени или из всех твоих внутренностей сразу, от внутренностей и от костей изошел странный клик, одинокий, сливающийся, хоть этого ты слышать не можешь, с другими такими же одинокими голосами: "У-у-у! А-а-а!"Звук утробный, пришедший от нашего рождения. Не случайно ли он прорывается так первично в этот последний смертный час? И весь твой яростный, охвативший тебя порыв до бесчувствия, до отрешенности, до счастливого осознания собственного бессмертия нацелен туда, вперед, в неизвестность, к единственной желаемой цели в жизни. Ибо без нее, ее достижения никакой больше жизни и нет. Не будет у Андрея Долгушина первой и главной в его жизни атаки. Захлебнулась она до того, как началась. Один он в лесу, никому не нужный, даже этим деревьям с теплой корой, у которых свой, единственный, но такой естественный путь в жизни. Вот что он сейчас понял. Он не смог стоять, опустился на землю. Холод, пришедший к нему во время сна, распространился по всему телу, сковал его насмерть. Он не мог двинуться, даже произнести слово, так страшно ему стало. Сидел, бессмысленно глядя в землю, ни о чем он не думал. Проходили минуты, а может, часы, он этого не понимал. Все, что он мог бы сделать: бежать, кричать или даже заплакать, - ушло в эту бессмысленную неподвижность. Он как умер. Еще мгновения отделяли его от пробуждения, но он уже не был тем человеком, который, проснувшись, провел рукой по голой траве, там, где должно лежать оружие. Все в нем омертвело с тех давних пор, и сам он успел прожить вечность и состариться. Где-то по тропинке проходили люди, слышались голоса - ничто не касалось его. Люди жили совсем в другом мире, а там, где жил сейчас он, была мертвая пустыня. Голоса почему-то мешали ему, и не были нужны в той жизни, которую теперь он вел. И он встал, пошел, пока не почувствовал, что ноги плохо его слушаются. Тогда он сел, снял сапоги. Поставил их рядком, как ставил в казарме перед отбоем. Хотел навертеть на голенища портянки, но не смог, бросил их рядом. Он смотрел на сапоги, и простая мысль, первая, реальная, пришла в голову, что сапоги так снимают перед концом. Он даже вздрогнул, когда понял, о чем он думает, посмотрел вокруг. Он сидел в лесу, а по тропе мимо него бежал мальчик. Андрей смотрел на него так же, как на все остальное. Но странно, что мальчик оглянулся, они встретились глазами. Вот тогда Андрей, не желая ничего и ни о чем не думая, произнес: - Эй, пацан! Все вышло помимо Андрея. Он уже забыл про мальчика, если бы тот пошел дальше, Андрей о нем и не вспомнил бы. Но мальчик стоял и ждал. Чего это онждал? - Тебя, тебя. Пойди сюда, - сказал Андрей, опять сам себе удивляясь. Никаких мыслей и никаких слов в нем не было. Единственная четкая мысль о сапогах никак не могла быть связана с мальчиком. Вот это он знал. Они оба молчали, и оба не были нужны друг другу. Андрей все пытался зацепиться мыслью за сапоги и продолжить, а оно будто не имело продолжения, а заканчивалось на слове "конец". Несколько раз повторил Андрей про себя, отыскивая тот первоначальный смысл, который его озарил. Поднял глаза и удивился, что мальчик еще здесь, что он стоит перед ним. Где-то отдаленно, как чужой, прозвучал собственный голос: - Ну? Подойди! Ты что, местный? Тут и живешь? - А где мне еще жить? - спросил мальчик. - Вон, в детдоме живу. Андрей поморщился при слове "живу". Мальчик вот живет, а что делает он, Андрей? А он уже не живет? А что же он тогда делает? Андрей оглянулся, вздохнул. Это был его первый вздох, но он не касался Андрея, а тем более мальчика. Вздох остался от тех невероятно дальних времен, когда Андрей тоже жил. Ходил по городу, гостил, любил, спал... И все было потому, что при нем как часть его самого существовало его оружие. Это оружие хоть и носилось снаружи, но было как ядро в Андреевой жизни - изыми, и останется одна оболочка. Без оружия и без документов его отдадут в трибунал и будут судить по законам военного времени. Но разве об этом речь? Андрея лишили всего, что он и