Кузьма все еще стоит; хотел снять с себя фуфайку, но посмотрел - обе вешалки с той стороны, где его полка, заняты, а повесить ее поверх дорогого коричневого пальто не решился - не замарать бы пальто. Фуфайка вообще-то чистая, но мало ли что - все-таки надеванная. Сумку он пристроил на свободное местечко на полу у дверей - так что с сумкой все в порядке. Опустить бы полку, может, там и для фуфайки найдется место где-нибудь в ногах, но Кузьма не знает, как она опускается; на всякий случай он дергает ее вниз и, обернувшись, встречает насмешливые глаза Геннадия Ивановича. - Подожди, подожди, - полковник поднимается и снимает задвижку, которая держала полку. - Вот так. Техника, брат. А то ты мужик здоровый, чего доброго, вагон перевернешь. - Из деревни? - спрашивает Кузьму человек в белой майке. - Из деревни. - Постель должна быть где-то там, - полковник показывает на нишу над дверью, похожую на деревенские полати. Туда, в эту нишу, и заталкивает Кузьма фуфайку, потому что его полка обтянута белым и положить на нее фуфайку нельзя. Но, слава богу, место нашлось. Он чувствует, что стало легче, теперь осталось пристроить куда-нибудь самого себя. - Как ты думаешь, Геннадий Иванович, почему я догадался, что товарищ из деревни? - спрашивает человек в белой майке. - По духу. - Нет, по лицу. Обрати внимание: у деревенских, почти у всех, без исключения, черные, загорелые лица. Они всегда на воздухе. - А я думал, по духу, - насмешливо повторяет Геннадий Иванович. Полковник, освобождая для Кузьмы место, отодвигается, и Кузьма садится - сначала на краешек, потом, поняв, что Геннадий Иванович заметил это, устраивается удобней. Он сидит у двери, у окна сидит человек в белой майке, между ними полковник. На другой полке - с подогнутыми в коленях ногами лежит на спине Геннадий Иванович. Кузьма поднимает на него глаза и сразу отводит их: Геннадий Иванович внимательно рассматривает его. Потом Кузьме кажется, что Геннадий Иванович смотрит на него не переставая, но он размышляет, что смотреть не переставая тот не может, а значит, это ему только кажется - такие у него глаза. Видно, он уже давно начальник, думает Кузьма, а сам по себе человек не сильно добрый. Голос у него слабый, голосом он взять не может, вот и научился брать глазами, чтобы люди его глаз боялись. - Как вы там в деревне, дорогой товарищ? От-страдовались? - человек в белой майке с трудом произносит непривычное для себя слово. - Отстрадовались, - отвечает Кузьма. - И как урожай? - В этом году ничего. В нашей местности вообще-то больших урожаев не бывает, но в этом году по двенадцать центнеров пшеницы на круг взяли. - В этом году урожай везде хороший, - говорит полков- ник. - Так что деревня живет. - А она всегда живет, - с нажимом, как бы вдавливая слова, говорит Геннадий Иванович. - Когда нет своего, берет ссуду у государства, когда надо расплачиваться, снова берет ссуду. И так до тех пор, пока государству ничего не остается, как плюнуть на эти долги и аннулировать их. - Это было не от хорошей жизни, - заглядывая в окно, возражает человек в белой майке. - Сами знаете. Геннадий Иванович хмыкает. - Сколько рабочих ваш завод теряет каждую осень, когда в деревне начинается уборка? - спрашивает он. - Что же поделаешь? Видно, иначе нельзя. Деревне одной не под силу. - А, бросьте. Но давайте даже допустим, что это так. Почему же в таком случае, когда у вас горит план в конце года, а деревне в это время делать почти нечего - почему она не посылает своих людей, чтобы помочь вам, как вы помогали ей? На равноправных началах, как хорошие соседи. - На заводе нужна квалификация. - У вас сколько угодно работы, где можно обойтись без квалификации. - Геннадий Иванович, ты говоришь так, будто знаешь завод лучше меня. - Конечно, я завод знаю хуже тебя, но деревню, думаю, не хуже, - говорит Геннадий Иванович. - Дело не в этом. Как-то раз один туберкулезный больной сделал мне очень интересное признание. Я, говорит, если бы захотел, давно бы вылечился, но мне нет интереса быть здоровым. Не понимаете? Я тоже сначала не понял. Он объяснил: четыре, пять месяцев в году он находится в больнице, на полном государственном обеспечении, или в санатории, где они ловят рыбку, гуляют по роще, а государство выплачивает ему все сто процентов заработка. Лечат его бесплатно, питание, конечно, самое лучшее, квартиру в первую очередь - все блага, все привилегии как больному. А он возвращается из санатория и с полным сознанием того, что делает, начинает пить, курит, - особенно если наблюдается улучшение, - лишь бы не лишиться этих привилегий. Он уже привык к ним, не может без них. - Ну и что? - спрашивает человек в белой майке. - Ничего. - Геннадий Иванович улыбается ему снисходительной улыбкой. - Но не станете же вы отрицать, что деревня у нас находится на несколько привилегированном положении. Машины мы ей продаем по заниженным ценам, хлеб покупаем по повышенным, и она со своей деревенской хитростью и расчетливостью уже давно поняла, что решать все свои проблемы своими силами ей невыгодно. Хотя, очевидно, могла бы. Она отлично знает, что на уборку из города пришлют машины, людей, надо будет - государство опять даст деньги. <Ага, все дураки, один ты умный>, - думает Кузьма, но молчит. - Хлеб мы все едим, - говорит человек в белой майке. - Машины, выпускаемые вашим заводом, тоже, очевидно, на заводе не остаются, - отвечает ему Геннадий Иванович, и человек в белой майке, соглашаясь, неохотно кивает. - Правильно вы говорите: хлеб мы все едим, но с каждого надо спрашивать за тот участок, за который ему поручено отвечать, по всей строгости. С нас тоже спрашивают. А с деревней мы почему-то позволяем себе заигрывать, будто она в другом государстве. Торгуемся с ней. - Что это вы сегодня на нее ополчились? - спокойно спрашивает полковник, но в его спокойном голосе слышно - нет, не приказание - а всего только вежливое и тем не менее настоятельное желание, чтобы этот надоевший ему спор заканчивали. - Почему ополчился? Нисколько. Как видите, я пытаюсь разобраться в причинах ее отставания, - не сразу сдается Геннадий Иванович. - Я считаю, что мы сами в этом виноваты. Сейчас это положение начинают понимать. В некоторых местах отказались от посылки горожан в деревню, и выяснилось, что она прекрасно обходится своими силами. - Честное слово, Геннадий Иванович, разберутся и без нас - что мы будем себе зря голову ломать? - добродушно щурясь, но по-прежнему твердо говорит полковник. - Давайте найдем себе дело по силам. К примеру, преферанс. Человек в белой майке моментально оживляется: - Правильно. Действительно, пора начинать, а то спорим черт знает о чем. Пассажиры мы или Совет Министров? - Он окликает Кузьму: - Эй, дорогой товарищ, ты в преферанс играешь? - В преферанс? - Кузьма не знает, что это такое. - Он в <дурака> играет, - подсказывает Геннадий Иванович. - В <дурака>, ага, играю, - простодушно признается Кузьма. Раздается смех - смеются полковник и человек в белой майке, а на лице Геннадия Ивановича сияет довольная улыбка; громкий и легкий, похожий на звук мотоциклетного мотора, смех человека в белой майке разносится по всему вагону. Полковник, отсмеявшись, хлопает Кузьму по плечу: - <Дурак> тоже хорошая игра, но нам нужен преферансист. В <дурака> сыграем в следующий раз... Придется вам опять идти за своим товарищем, - говорит полковник человеку в белой майке. Тот, вскакивая, козыряет: - Есть! Они возбуждены, говорят громко, и в купе становится тесно. Только Геннадий Иванович спокойно лежит на своем месте. Человек в белой майке надевает пиджак, стягивает его на животе пуговицей и, дурачась, начинает чесать нос, а сам поглядывает на Геннадия Ивановича: - Геннадий Иванович, сколько мы вчера на вас записали? - Не очень много. - Неужели не хватит? - Хватит-то хватит. - Геннадий Иванович смотрит на часы. Но там сейчас перерыв. - Это можно устроить. Человек в белой. майке, насвистывая что-то веселенькое, вы- ходит, и из коридора доносится его голос: - Девушка, хорошая, загляните в наше купе, пожалуйста. Через минуту в дверях появляется проводница, уставшими глазами смотрит на полковника. Полковник показывает ей на Геннадия Ивановича. Геннадий Иванович совсем не просящим, твердым голосом говорит: - Услуга за услугу, девушка. Вашего пассажира с билетом мы устроили, теперь хотим вас попросить об одолжении. - Он протягивает ей деньги. - Бутылочку коньяку, если вы ничего не имеете против. Вы там человек свой, вам дадут. - Ну ладно, - привычно соглашается она. Кузьма размышляет, что делать - взобраться на свою полку или выйти в коридор, но, ничего не решив, снова принимается ругать себя за то, что взял билет в мягкий вагон. Если идти в коридор, все равно надо снимать сапоги, а то увидит опять проводница, и начнется. Корчит из себя барыню, а сама такого же роду-племени, как и он, ничем не лучше. Только работа другая. Вот что - работа делает с человеком. Кузьма стягивает с ног сапоги, разматывает портянки и чувствует, что Геннадий Иванович наблюдает за ним. Кузьме опять становится не по себе, в нем поднимается не то злость, не то робость. <Я ему как бельмо на глазу>, - думает он. Рядом стоят блестящие хромовые сапоги полковника, и Кузьма скорей заталкивает свои под скамью и в носках выходит в коридор. <Теперь пускай придерется>. Он стоит у окна и слышит за спиной голос проводницы, принесшей коньяк, потом голосов сразу становится много - это человек в белой майке привел преферансиста. Они смеются, называют какие-то цифры, затем в наступившей тишине до Кузьмы доносится знакомое побулькивание, и кто-то от души крякает. Ветер на улице не стал меньше. Небо серое, с грязными потеками, по воздуху, как по реке в половодье, несет мусор. Маленькие поселки в пять-шесть домиков вдоль дороги отстоят друг от друга недалеко, будто это ветром разнесло какую-то большую станцию. Даже из вагона видно, как сильно раскачиваются провода, и, кажется, слышно, как они гудят, - натужно, из последних сил, мечтая оторваться и замолчать. - Эй, товарищ! - слышит Кузьма голос человека в белой майке и оборачивается. - Послушай, а что, если мы тебе предложим обменяться вагонами вот с товарищем? - Человек в белой майке показывает на преферансиста. - Он вот тут рядом едет, в купейном, а у нас, видишь ли, выявились общие интересы, хотелось бы вместе. - Если вы согласитесь, я думаю, вам будет там даже лучше, - говорит преферансист. - Мне все равно, - безразлично отвечает Кузьма. Полковник внимательно смотрит на него: - Если ты не хочешь, то и не надо, это совсем не обязательно. Это нам так, блажь в голову пришла, думаем, может, засидимся, а тебе отдыхать надо будет. - Мне все равно, - повторяет Кузьма. - Вот и замечательно, - радуется человек в белой майке. - Я же говорил, что согласится. Теперь осталось только договориться с девушками. А к нам, если хочешь, будешь в гости приходить, - говорит он Кузьме. - Это вот рядом, в соседнем вагоне. Сейчас мы все устроим. Кузьма, постояв, наматывает портянки, натягивает сапоги. Подпрыгнув, он хватается за рукав фуфайки и стягивает ее вниз. Потом поднимает с пола сумку. Вот он и готов. Обмен так обмен - ему действительно все равно. Лишь бы ехать. Если бы еще обменяться на общий вагон, было бы совсем хорошо. Кто знает - может, там и предложат. Преферансист ждет его. - До свиданья, - оборачиваясь, говорит Кузьма. - Будь здоров, - отвечает ему полковник. Магазин опечатали, ставни замкнули на болты, и только бумажку с объявлением, что магазин закрыт на учет, с дверей так и не сняли; люди, завидев бумажку, шли к ней, поднимались ради нее на высокое крыльцо и подолгу читали. Надо бы сорвать бумажку, но ее не срывали - опасались навредить Марии: пусть уж, пока Кузьма ищет деньги, считается, что учет не кончился, чтобы обмануть этим Мариину судьбу. Магазин был как проклятый - уже сколько народу пострадало из-за него! Еще надо благодарить бога, что до войны был живой Илья Иннокентьевич, он проработал в магазине без малого десять лет, и ничего. Но Илью Иннокентьевича не надо было учить, как торговать: у его отца раньше была своя лавка, которая потом перешла к нему, и он за прилавком привык стоять с малолетства. А после Ильи Иннокентьевича началось. Первой, сразу после войны, пострадала переселенка Маруся, над которой деревня подсмеивалась за ее хохлацкий выговор, но которую любила и жалела за ее бедовость, за то, что видела своими глазами войну и кое-как спаслась от нее с двумя ребятишками. Маруся лучше многих деревенских понимала в грамоте и все же не убереглась. Сейчас уж никто не помнит, какая у нее была недостача. Марусе дали пять лет, ребятишек ее отправили в детдом, и что со всеми с ними сталось, больше в деревне не слыхали. Остатки получились у однорукого Федора, но он оказался удачливей других и выкрутился, сказав, что держал свои деньги вместе с магазинскими. Сначала ему не поверили и даже увезли его в район, но он стоял на своем, и его в конце концов отпустили, хотя в магазине работать не позволили. Но он бы туда и сам ни за какие пряники больше не пошел, с тех пор он говорит об этом при каждом удобном случае. До Марии продавщицей была Роза, молоденькая, совсем девчонка, которую выгнали за что-то из раймага и направили сюда. Роза работала не по часам, а по охоте: захочет - откроет магазин, не захочет - не откроет. На выходные и на праздники она уезжала к себе в район и не показывалась по три дня, а потом привезет с собой какую-нибудь мелочишку и говорит, что получала товар - попробуй докажи, что она гуляла. В деревне ее не любили, но и она тоже не скрывала, что этот магазин и эта деревня ей нужны, как собаке пятая нога, и не один раз собиралась уезжать, но ее не отпускали, потому что работать было некому. Из Александровского, из училища механизации, к ней часто наведывались ребята, и тогда начиналась гулянка; ребята-то, наверно, и помогли Розе схлопотать три года за недостачу. После Розы магазин не работал четыре месяца - в продавцы больше никто не шел. Людям даже за солью, за спичками приходилось ехать за двадцать верст в Александровское, а туда приедешь - когда открыто, а когда и закрыто. Что уж там говорить - деревня намаялась всласть: свой магазин под боком, десяти минут хватит, чтобы обернуться туда-обратно, - нет, надо терять день, а то и два. Сельсовет названивал в райпотребсоюз, оттуда отвечали: ищите продавца на месте, а люди говорили: хватит нам план на тюрьму выполнять. Каждый боялся. Своими глазами видели, чем кончается это продавцовство, а деньги, чтобы позариться на них, платили тут не такие уж и большие. Но весной как будто засветилось: Надя Воронцова, беременная третьим, дала согласие - но только после того, как родит. Ей оставалось ходить еще месяца два, после родов тоже за прилавок ее сразу не поставишь - значит, и там месяца два, не меньше, ей надо дать. На это время и стали искать продавца. Вызывали,, кого можно было, в сельсовет и там уговаривали. Вызвали и Марию. У Марии тогда, как нарочно, все одно к одному сходилось. Ее последний парнишка рос слабым, болезненным, и за ним нужен был уход да уход. Это бы еще полбеды, но Марии и самой по-доброму надо было оберегаться, потому что она лечилась и врачи не велели ей делать тяжелую работу, да ведь это только сказать легко, а где в колхозе найдешь ее, легкую работу? Даже заикаться о ней не удобно - вот и ворочала все подряд, себя не жалела. Пока сходило, но Мария все же опасалась, что так ее ненадолго хватит, а ребятишки еще маленькие. Пусть бы подросли. В то время они жили еще в старом доме, который стоял рядом с магазином - тоже удобно: ребятишки на глазах, чуть выдалась свободная минута, можно покопаться в огороде, а если кому надо в магазин - крикнет, и она уже здесь. Прямо лучше не придумаешь. И для семьи было бы хорошее подспорье: после ссуды, которую Кузьма взял на новый дом, деньги им теперь надолго были заказаны. И все же, когда Марию вызвали в сельсовет и заговорили о магазине, она наотрез отказалась. - Тут и не такие головы летели, куда уж мне, - отговорилась она и ушла. На другой день, высмотрев, что Кузьма дома, председатель сельсовета пришел к ним сам. Он знал, чем их пронять, и стал говорить о том, что надо же кому-то до Нади Воронцовой выручать деревню, которая уже измаялась без магазина, и Мария для этого самый подходящий человек. Кузьма сказал: - Смотри сама, Мария. - И отшутился: - Если что - корову вон можно отдать, а то уж надоело каждое лето сено косить. Мария понимала, что деревню и правда надо кому-то выручать, и, сложив на коленях руки, уже не качала головой, как в начале разговора, а только молча, со страдальческим выражением слушала председателя; она страдала оттого, что и отказываться дальше казалось нехорошо, и согласиться было страшно. - Не знаю, как и быть, - повторяла она. В конце концов председатель добился того, что она согласилась. Через неделю магазин открыла, а через четыре месяца, когда наступило время выходить Наде Воронцовой, Надя сказала, что она передумала. Мария, до смерти перепуганная, закрыла магазин и потребовала, чтобы у нее сделали учет. Да ведь не зря говорят: от судьбы не уйдешь. Все сошлось, разница получилась так себе, всего в несколько рублей. Мария после ревизии успокоилась и стала работать. Вот так оно все и вышло. Работа, если сравнивать ее с колхозной, была нетрудной - конечно, опасной, но нетрудной, а когда надо было перенести из склада что-нибудь тяжелое, то помогал Кузьма, да и любой из мужиков, если попросить, не отказывал в помощи. Утром Мария открывала магазин в восемь часов и торговала до двенадцати, потом до четырех был обед, а с четырех до восьми опять полагалось торговать. Но Марии этому распорядку следовать было не обязательно, она только открывала вовремя, а в остальные часы, когда не было народу, могла находиться дома. На тот случай, если кто придет, она оставляла дежурить на крыльце ребятишек, они звали ее, и она прибегала, ждать себя подолгу не заставляла ни разу. В деревне не все бабы понимают время по часам, а которые и понимают, да забывают, что обед, идут когда попало - Мария и в обед, если была дома, тоже открывала: ее, Марии, от этого не убудет, а старухе не придется из последних сил шлепать два раза с другого края деревни. Мужики, те, наоборот, не знают время вечером - уже девять, десять часов, совсем темно, а они являются за бутылкой. Им объясняешь: магазин опечатан, никакой бутылки сегодня не будет - нет, не поймут, одно по одному: дай, жалко тебе, что ли? На такие случаи Мария стала держать водку еще и дома - ящик так и стоял под кроватью, и летом, бывало, торговала прямо через окно; если Марии не было, мужики искали Кузьму, как-то раз три бутылки продал даже Витька. Но в долг водку Мария не отпускала. А то мужикам дай волю, они позаберутся, а расплачиваться потом опять придется не кому-нибудь - бабам. Мужику что, он когда пьяный, то только сейчас безденежный, а завтра он будет всех богаче - вот и гуляет, не думает о том, что семья сидит без копейки. Нет денег - не пей. Одно время по договоренности с женой Михаила Кравцова Дарьей, которая устала умываться слезами из-за его пьянок, Мария не стала давать ему водку совсем, даже за деньги. Михаил кричал, грозил, что будет жаловаться, но Мария как сказала, так и держалась, тогда он привел председателя сельсовета и пошел в наступление при нем. - Вот ты Советская власть, - доказывал он, обращаясь к председателю, - скажи мне: есть у нас такие законы, чтобы человек за деньги не имел права купить что хочет? Чего она из себя корчит - законы тут свои устанавливает? Кто ей позволил? Ты скажи ей, скажи. - Дай ты ему, - чтобы только отвязаться, сказал председатель. Мария решила схитрить. - Доверенность принесет - тогда дам. - Какую еще доверенность? - разинул рот Михаил. - Принеси от Дарьи доверенность, что она позволяет тебе взять бутылку, тогда дам. Председатель махнул рукой и ушел. Михаил еще покричал, покричал и хлопнул дверью, пообещав сжечь магазин. Потом Дарья рассказала, что он, требуя доверенность, набрасывался на нее с кулаками, пока она не убежала. И все же Михаила в тот вечер опять видели пьяным - видно, взял через вторые руки. Но тут уж Мария ничего не могла поделать. Она знала, что люди при ней с удовольствием идут в магазин. Бабы собирались даже тогда, когда им ничего не надо было покупать. Стоят у прилавка, выстроившись очередью, обсуждают свои дела или перемывают кому-нибудь косточки. Старухи сидят на ящиках - несколько ящиков Мария так и не убирала из магазина, чтобы на них можно было сидеть. Мужики зимой перед работой заходили сюда курить, и Мария заставляла их топить печку. В старые праздники, если магазин был открыт, вваливались компании; тогда Мария, чтобы видеть, как пляшут, взбиралась на прилавок, ее стаскивали оттуда, заставляли закрывать магазин и вели с собой, пока она где-нибудь по дороге не сбегала. Ей нравилось чувствовать себя человеком, без которого деревня не может обойтись. Если посчитать, то таких было немного: председатель сельсовета, председатель колхоза, врач, учи- теля и специалисты. И вот она. И то - если агроном уедет куда-нибудь на месяц, можно и не заметить, а она один раз три дня проболела, не открывала магазин - так поизбегались: когда да когда? Мария видела, что теперь с ней многие хотят завести дружбу, но старалась для всех быть одинаковой. Она хорошо помнила, как еще в первый месяц работы привезли в магазин клеенки, которых не было давным-давно; бабы, узнав про клеенки, потянулись к ней домой, и каждая подговаривалась, чтобы Мария по знакомству оставила ей хоть одну. Мария тогда будто бы и шуточно, чтобы никого не обидеть, но все-таки твердо сказала так: - Да вы что, бабы? Это в городе по знакомству достают - там у продавцов есть знакомые, а есть и незнакомые. А вы мне тут все знакомые - как я другим-то в глаза буду глядеть? Вот завтра пораньше приходите и берите. Утром Кузьма вышел на двор чуть свет - на крыльце уже толклась очередь. Мария вскочила и, даже не убираясь по хозяйству, потому что невмочь было убираться, когда люди стоят и ждут, продала эти клеенки задолго до восьми часов, когда надо было открывать магазин. Чуть ли не с первого же дня Марии пришлось завести тетрадь, куда она записывала должников. К концу эта тетрадь вся была в цифрах, к одним цифрам прибавлялись другие, потом они зачеркивались, за ними шли новые. А что будешь делать, если приходит Клава, с которой вместе росли и которая живет одна с двумя ребятишками, и говорит, что ее Катьку без формы не пускают в школу, а денег на форму сейчас нет? Дорогие вещи Мария редко давала в долг, все больше по мелочи. Когда долг становился большим, Мария заставляла сначала расплатиться, а потом уж снова разрешала брать по записи. Но в последнее время, ожидая ревизию, она собрала со всех: только Чижовы остались должны четыре рубля восемьдесят копеек. Ревизию она начала просить еще с лета и всякий раз, приезжая за товарами, шла в контору и спрашивала, когда к ней пришлют ревизора. Требовать она не научилась, ей обещали, и она уезжала. Работать так, вслепую, не зная, что у тебя за спиной, стало невмоготу. Когда ревизор наконец приехал, она не то чтобы испугалась, но как-то вся замерла, затаилась в ожидании того, что будет, и, если он спрашивал ее о чем-нибудь, она вздрагивала и отвечала не сразу. Но даже в самых худших своих опасениях Мария не ждала того, что получилось. Когда закончили все подсчеты и ревизор показал ей, она будто подавилась и весь этот вечер и почти весь следующий день не могла как следует продохнуть. Она плакала, жалея и проклиная себя, и, плача, хотела себе смерти. Когда она думала о смерти, становилось легче, она словно проваливалась куда-то в потустороннее и уже оттуда смотрела на ребятишек, на Кузьму, представляла, как они будут жить без нее, и забывалась в жалости к себе. Но это продолжалось недолго, недостача, как палач, который дал ей немножко передохнуть, доставала ее затем отовсюду, где она хотела умереть своей смертью, и снова принималась казнить - было больно и страшно, о чем бы она ни подумала, как бы ни повернулась, все равно было больно и страшно, и она лежала без движения. Потом пришел Кузьма и сказал, что председатель колхоза обещает ссуду. Сначала она не поняла, что это может значить, но затем вдруг спасение представилось ей так близко и ярко, что она испугалась, как бы Кузьма не упустил его, и, обхватив Кузьму за шею, повалив его, стала умолять, чтобы он спас ее, - с ней как бы сделался припадок. Кузьма прикрикнул на нее, потом лег рядом и приласкал, и она, измученная, всю ночь не сомкнувшая глаз, уснула - даже не уснула, а забылась, не страдая, - так пусто и хорошо стало на душе. Ее разбудила Комариха, и Мария обрадовалась ей, сама попросила сворожить. Карты показали хорошее; Мария про себя подумала, что, даст бог, еще и обойдется, если Кузьма успеет собрать сколько надо... в ней снова шевельнулась надежда, и Мария решила, что надо и ей тоже выйти в деревню и попробовать поискать деньги. Из школы прибежал Витькка и принес четыре рубля и восемьдесят копеек: Чижовы подкараулили его где-то по дороге и велели передать матери. После обеда Мария пошла к Клаве, с которой дружила с детства. Клава молча усадила Марию на кровать, села рядом и, обняв ее, прижавшись к ней вплотную, заголосила сильным и чистым, как на запевках, голосом. Марии опять стало страшно, и она заплакала. Клава, услышав ее плач, заголосила еще сильнее. Но и плача, Мария чувствовала, что она делает не то, что надо, и скоро, вытирая слезы, к огорчению Клавы, поднялась и ушла. У заулка к реке Марию остановила Надя Воронцова и стала говорить, что она, Мария, видно, с ума сошла, что приняла тогда этот магазин, что она сама себя решила в тюрьму посадить - не иначе. Ведь сразу же было видно, что до добра он ее не доведет. Мария, не дослушав, повернулась и пошла домой. Больше она в деревню не выходила. Больше она не верила, что у Кузьмы что-нибудь выйдет с деньгами. В купе, куда перебрался Кузьма, поменявшись местами с преферансистом, едут старик и старуха с одинаково седыми до полной белизны волосами и одинаково белыми, тоже как поседевшими, крупными лицами. На одной из верхних полок смята постель, значит, третий пассажир тоже есть, но, видно, куда-то вышел. Кузьма опять снимает сапоги и уже собирается взобраться на свою полку, но в купе вваливается пьяный парень. Некоторое время он удивленно смотрит на Кузьму, не спуская с него глаз, присаживается рядом со старухой, сразу же поднимается, вдруг веселеет и протягивает Кузьме руку: - Будем знакомы. Кузьма называет себя. Парень веселеет еще больше, но тут же делает серьезное лицо. - Понятно, - говорит он. - Кузьма, значит. Будем знать. А это дедушка. - Он выбрасывает одну руку влево. - Это бабушка. - Вторая рука опускается вправо. - А это я. - Он складывает руки у себя на груди и хохочет. - Эк красиво! Эк красиво! - качает головой старуха. - Незнакомый человек, ты его не знаешь, а позволяешь себе. Не обращайте на него внимания, располагайтесь, - говорит она Кузьме. - Он у нас опять в ресторан ходил. - А что я такого сказал? - гремит парень. - Разве я его обидел? Кузьма, я обидел тебя? - Пока ничего обидного не было, - осторожно отвечает Кузьма. - Во! Слышала, бабуся! Кузьма не обиделся. Ну, бабуся, опять ты на меня тянешь! Он подсаживается к старухе и, подмигивая Кузьме, обнимает ее. - Уйди! - сердится старуха. - Скорей бы приехать. Надоел, честное слово! - Ну-у? Неужели надоел? Со стариком всю жизнь живешь - не надоел, а я раз обнял - и надоел! Дед! - кричит он. - Отбить у тебя старуху? - А это как сумеешь, - неторопливо отзывается старик. Парень умолкает. С пьяной задумчивостью он смотрит на старика, потом на старуху и устало декламирует: - <Жили-были дед да баба, ели кашу с молоком...> - Эк красиво! Эк красиво! - <Рассердился дед на бабу, хлоп по пузу кулаком>. Парень оживляется. - Дед, а ты когда был помоложе, бил свою старуху или нет? - Я ее за всю жизнь пальцем не тронул, - с достоинством отвечает старик. - Ни разу, ни разу? - Ни разу. - Теперь таких мужиков и нет, как мой старик, - говорит старуха. - Куда уж там! Парень ждет, что ему будут возражать, но все молчат. Он смотрит на каждого из них по очереди, просто так, ни от чего морщится и из последних сил спрашивает Кузьму: - Так ты, Кузьма, с нами, что ли, поедешь? - С вами. - Давай. Он опускает глаза и долго смотрит себе под ноги. Вагон мягко и мерно покачивает. Парень опускает руки, голову, закрывает глаза. Мимо проносится встречный поезд, но парень не слышит. Кузьма забирается на свою полку. Старуха внизу тормошит парня: - Ложись, так тебе неудобно. Вот хоть на мою приляг. - А что - у меня своей нету? Он поднимается, долго и тяжело лезет наверх и уже со своей полки что-то непонятно бормочет. Кузьма оборачивается к нему - парень лежит с закрытыми глазами, и на его лице нет ничего, кроме сна. Кузьма тоже закрывает глаза. Но засыпает он не сразу. Стук колес то отодвигается от него, то с грохотом надвигается - тогда Кузьма, пугаясь, открывает глаза и прислушивается. Он смотрит в окно - там все еще ветер. Кузьма устраивается поудобнее и в который раз пытается уснуть. В конце концов он засыпает. Ему снится странный сон. Будто идет общее колхозное собрание, на котором обсуждается вопрос о деньгах для Марии. Народу собралось столько, что в клубе, где проводят лишь отчетные собрания, на этот раз тесно. Многие пришли со своими табуретками, многие стоят в проходах, а люди все идут и идут. - Товарищи колхозники! - поднимается председатель. - Есть предложение закрыть двери. Все желающие сюда все равно не войдут. Двери закрывают. - Для ведения собрания нам надо избрать рабочий президиум, - говорит председатель. - Со стороны правления мы предлагаем избрать в президиум следующих товарищей: Марию и Кузьму. Ребятишек ихних выдвигать в президиум не будем по причине несовершеннолетия. Кто <за> - прошу голосовать. Все <за>. Кузьма и Мария под аплодисменты зала поднимаются на сцену и садятся за стол президиума. Кузьма всматривается в зал и почему-то не видит ни одного знакомого лица. <Мария, - испуганно шепчет он, - посмотри: народ-то не наш, чужой>. - <Да ты что? - отвечает она. - Что с тобой, Кузьма? Все наши>. Кузьма всматривается в зал внимательней и теперь, когда аплодисменты стихли, видит, что люди и в самом деле свои, деревенские. - Товарищи колхозники! - говорит председатель. - Есть предложение помочь Марии. Снова звучат аплодисменты. - Мы тут между собой обсуждали этот вопрос, - продолжает председатель, - и решили так: надо сейчас всех пересчитать, выяснить, сколько тут нас есть, а потом, зная, сколько Марии требуется денег и сколько нас здесь присутствует, мы будем иметь понятие, по скольку рублей сбрасываться. Есть другие предложения? - Нет. - Тогда прошу считать по рядам. Но предупреждаю: за попытку выдавать одного человека за двоих будем выводить из зала. Пока считают, Кузьма за столом президиума от радости щекочет Марию в бок. Она дергается и смеется. <Бессовестный, - шепчет она. - В президиуме так не делают. Сиди смирно>. Он затихает. - Двести двадцать пять человек, - кричат из зала. - Тысячу рублей разделить на двести двадцать пять человек, - подсчитывает председатель за трибуной, - на каждого выходит по четыре рубля и сорок копеек. - Чего там - по пять рублей на брата, - округляют сразу несколько голосов. И вот стол, за которым сидят Кузьма и Мария, - уже не стол, а ларь, и в него со всех сторон, из многих-многих рук падают деньги. Через пять минут ларь полон. Мария не выдерживает и плачет, и слезы, как горошины, падают на деньги и со звоном скатываются внутрь. - Все отдали? - спрашивает председатель. - В таком случае счетную комиссию прошу приступить к своим обязанностям. Несколько человек выходят из зала и начинают считать деньги. Они собирают их в пачки - пятерки, тройки и рубли отдельно, сверху, совсем как в банке, надписывают сумму и складывают пачки аккуратной стопкой. - Одна тысяча сто двадцать пять рублей, - наконец объявляют они. Председатель с неудовольствием качает головой. - Сто двадцать пять рублей излишку. Что будем делать? - Пускай забирают все, - советуют ему. - Нет, так нельзя, - не соглашается он. - Сто двадцать пять рублей большие деньги. У меня есть вот какое предложение: давайте все деньги унесем в музыкальную комнату, и по одному каждый из нас войдет туда. У кого недостаток в деньгах, тот пускай возьмет рубль или два обратно. Прошу не шуметь и не возмущаться: мы не миллионеры. Кто не хочет брать - не надо, но, чтобы непонятно было, кто взял и кто не брал, войти туда обязан каждый. Есть другие предложения? - Нет. Деньги уносят. Люди по одному поднимаются, заходят в музыкальную комнату и сразу же возвращаются на свои места. Последней идет Комариха. Кузьма видит, как она вскакивает, оглядываясь, прикрывает за собой дверь. И вдруг еще там, в музыкальной комнате, раздается ее крик. Комариха выбегает, обводит зал обезумевшими глазами и кричит: - Там их нету! Нету ни копейки! Я хотела взять только рубль. Зал взрывается от смеха. Люди хватаются за животы, визжат и стонут, показывают друг другу на Комариху пальцами. Комариха стоит посреди зала с открытым ртом и вдруг, не выдержав, тоже начинает смеяться. Кузьма смотрит на зал с удивлением и ужасом; ничего не понимая, он оглядывается на Марию: присев, она корчится от смеха. Кузьма просыпается и слышит, как старуха говорит старику: - Сережа, давай грелку, пойду горячей воды налью. Прижав грелку к груди, она уходит. Тихо. Только постукивает по рельсам поезд, но звука этого, если к нему не прислушиваться, не слыхать. В окно падает серый, измученный ветром свет, в мягко покачивающемся вагоне он успокаивается, становится по-сумеречному уютным. Парень спит, подперев огромным кулачищем подбородок. Старуха возвращается, побулькивая водой в грелке, сует ее старику под одеяло. В зеркало внизу Кузьме видно, как старик вытягивает ноги и замирает. - Сегодня не болит? - спрашивает его старуха. - Нет, сегодня спокойно. - Ну и хорошо. Они переговариваются тихими, заботливыми голосами, и голоса эти незаметны, они не вырываются из тишины, будто совсем не звучат, а только угадываются. Кузьма чувствует, что ему больше не уснуть, но - признаться себе в этом не хочет; тогда придется о чем-то думать или что-то делать. И он лежит с закрытыми глазами. Больше всего он боится думать о том, что мог бы значить этот сон с деньгами. Приснится же такое! Ничего он, конечно, не значит, просто думаешь все время об одном и там же, надумано уже столько, что теперь лезет обратно. А все же на душе нехорошо. Одно к одному: ветер, история с билетом и вот теперь этот сон. Неужели ничего у него не получится? Неужели все зря? - Сережа, - доносится до Кузьмы голос старухи, и Кузьма рад, что он может к чему-то прислушаться и отвлечься от своих страхов. - Сережа, уж теперь телеграмма наша, наверное, пришла, правда? - Теперь конечно, получили, - отвечает старик. - Ждут. Старуха ласково, с откровенной радостью улыбается, и щеки на ее широком, крупном лице расползаются еще шире. На несколько минут лицо ее так и застывает с этой улыбкой, потом, устав, улыбка тихонько сходит с лица. В тот же день, когда Кузьма был у Евгения Николаевича, от директора школы прибежал, мальчишка. - Евгений Николаевич сказал, что он завтра в район не может ехать и что теперь он поедет послезавтра и все сделает, как договорились. - Ладно, ладно, - согласился Кузьма. У него как раз, поджав под себя по-турецки ноги, сидел на полу возле печки дед Гордей. Когда мальчишка убежал, дед Гордей спросил: - Много он тебе посулил? - Сто рублей. - Мог бы побольше дать, у него деньги есть. - Говорит, нету больше. - Слушай ты его! - хмыкнул дед. - Нету - как же! Грамотный, холера; сильно? Не столь грамотный, сколь хитрый вот как я тебе скажу. Наш браг хитрить не мастак, он схитрил, его сразу видать, а Евгений Николаевич схитрит, и тебе же перед ним неловко, будто это ты схитрил, а не он. Грамотный, о-о! Кузьма промолчал. Дед Гордей сидел у него уже часа полтора. Кузьме надо бы куда-нибудь идти и что-то делать, а он вместо этого слушал болтовню деда. Сказать, что ты, дед, мешаешь, тоже нехорошо - еще обидится. И Кузьма отмалчивался, надеясь, что деду одному говорить надоест и он уйдет. Деду Гордею было за семьдесят, но старел он плохо. Правда, за последний год он почему-то покосился на один бок, и за это в деревне его успели прозвать лейтенантом Шмидтом в честь парохода <Лейтенант Шмидт>, который шлепал по реке уже лет тридцать, но после войны от старости или от чего-то еще стал заваливаться на правый борт и ходил, загребая им воду. Пароход несколько раз ставили на ремонт, но выправить никак не могли, и он снова, к тайной радости береговых деревень, появлялся со своей старой, знакомой всем осанкой. Кособокость деду Гордею, видно, мешала не сильно, потому что бегал он по-прежнему бодро. По ночам дед сторожил в мастерских, а днем от нечего делать бродил по деревне. Если он усаживался на пол и доставал старую, прокуренную до дырки внизу трубку, можно было не сомневаться: это надолго. Деду торопиться было некуда. Он жил один в маленькой заброшенной избушке на краю деревни, а свой пятистенный дом оставил сыну, с большой и ругливой семьей которого он не ужился и после смерти старухи перебрался в <курятник>, как он называл свою избушку. В <курятнике> и в самом деле было грязно: сам дед убирать не привык, и только Комариха, доводившаяся ему дальней родственницей, раз в месяц, а то и раз в два месяца, причитая, выгребала из избушки лишнее. Но дед этого не замечал. Устраиваясь поудобнее, дед Гордей вытащил из-под себя одну ногу, пристроил ее так, чтобы можно было на нее облокачиваться, и сказал: - Холера, и у меня-то, как на грех, денег нету, а то бы ты беды не знал. - Ладно тебе, дед, - отмахнулся Кузьма. - Откуда у тебя деньги - чего тут говорить! - Дак вот, нету. А то бы мы с тобой не сидели, не мараковали, а пошли бы да и взяли у меня. - Я уж как-нибудь сам справлюсь, - сказал Кузьма, давая понять деду, что он обойдется без него. - Чего я еще тебя буду впутывать в это дело! Дед, обидевшись, умолк. Он выбил из трубки себе на колено пепел, дунул на него и снова стал набивать трубку, сосредоточенно вдавливая табак большим пальцем. Уходить никуда он не собирался и, раскурив трубку, тут же забыл об обиде. - Дак ты говоришь, у Евгения Николаевича был! - снова начал он. - Был, был. - У него деньги есть, пожалел он тебе. Может, мне у него от себя спросить?? - Не надо, дед. Найду я. Это моя забота, а не твоя. Шел бы ты лучше отдыхать. На этот раз дед рассердился совсем не на шутку. - Ты, Кузьма, как ребенок малый. Я что, для себя стараюсь, что ли! Я весь свой век без денег жил и теперь остатки без них проживу - мне их не надо. Табак у меня свой, кусок хлеба тоже есть, а трубку прикурить я и от уголька могу. Мне, старику, деньги что есть, что нету, я на них, знаешь... - Ладно, дед, ладно, - примирительно сказал Кузьма. - Мне обноски с