е овощи, которые можно употреблять в пищу, если сварить их в воде". ...Толстой (Лев, конечно, ибо в литературе было много Толстых, но только один из них Лев, даже с маленькой буквы) любил, чтобы в его ка-бинете всегда лежала охапка сухой травы (сена). Пока все. Но где-то есть еще кое-что записанное. Привет. Борахвостов В.". x x x Лежать на траве. Опуститься, опрокинуться навзничь, раски-нуть руки. Нет другого способа так же плотно утонуть и раство-риться в синем небе, чем когда лежишь на траве. Улетаешь и тонешь сразу, в тот самый миг, как только опрокинешься и от-кроешь глаза. Так тонет свинцовая гирька, если ее поло-жить на поверхность моря. Так тонет напряженный воз-душный шарик (ну, скажем, метеорологический зонд), когда его выпустишь из рук. Но разве есть у них та же стремительность, та же легкость, та же скорость, что у человеческого взгляда, когда он тонет в беспредельной синеве летнего неба. Для этого надо лечь на траву и от-крыть глаза. Еще минуту тому назад я шел по косогору и был причастен разным земным предметам. Я, конечно, в том числе видел и небо, как можно видеть его из домашнего окна, из окна электрички, сквозь ветровое стекло автомобиля, над крышами московских домов, в лесу, в просветах меж-ду деревьями и когда просто идешь по луговой тропе, по краю оврага, по косогору. Но это еще не значит -- видеть небо. Тут вместе с небом видишь и еще что-нибудь зем-ное, ближайшее, какую-нибудь подробность. Каждая зем-ная подробность оставляет на себе частицу твоего внима-ния, твоего сознания, твоей души. Вон тропа огибает большой валун. Вот птица вспорхнула из можжевелового куста. Вон цветок сгибается под тяжестью труженика-шмеля. "Вот мельница. Она уж развалилась". Ты идешь, а окрестный мир снабжает тебя информа-цией. Эта информация, по правде говоря, не назойлива, не угнетающа. Она не похожа на радиоприемник, кото-рый ты не волен выключить. Или на газету, которую утром ты не можешь не пробежать глазами. Или на теле-визор, от которого ты не отрываешься в силу охватившей тебя (под влиянием все той же информации) апатии. Или на вывески, рекламы и лозунги, которыми испещрены го-родские улицы. Это иная, очень тактичная, я бы даже сказал -- ласко-вая информация. От нее не учащается сердцебиение, не истощаются нервы, не грозит бессонница. Но все же вни-мание твое рассеивается лучами от одной точки ко многим точкам. Один лучик -- к ромашке (не погадать ли на старости лет -- и тут далеко уводящая цепочка ассоциаций), второй лучик -- к березе ("чета белеющих берез"), третий лучик -- к лесной опушке ("когда в листве сырой и ржавой ряби-ны заалеет гроздь"), четвертый -- к летящей птице ("Серд-це -- летящая птица, в сердце -- щемящая лень"), и по-шла лучиться, дробиться душа, не скудея, не истощаясь от такого дробления, но все же и не сосредоточиваясь от многих точек к одной, как это бывает в минуты творчест-ва, в минуты -- вероятно -- молитвы да еще вот когда останешься один на один с бездонным небом. Но для этого надо опрокинуться в летнюю траву и раскинуть руки. Между прочим, хватит у неба глубины для тебя и в том случае, если по небу будут неторопливо и стройно двигаться белые полчища облаков. Или если эти облака будут нежиться в синеве неподвижно. Но лучше, конечно, чистая синяя бездна. Лежишь на траве? Купаешься в небе? Летишь или па-даешь? Дело в том, что ты и сам потерял границы. Ты стал с небо, а небо стало с тебя. Оно и ты стали одно и то же. Не то летишь, возносясь -- и это полет по стре-мительности равен падению, не то падаешь -- и это паде-ние равно полету. У неба не может быть ни верха, ни ни-за, и ты это, лежа в траве, прекрасно чувствуешь. Цветочная поляна -- мой космодром. Жалкими пред-ставляются отсюда, с цветочной поляны (где гудит только шмель), бетонированные взлетные дорожки, на которых ревут неуклюжие металлические самолеты. Они ревут от бессилия. А бессилие их в том, что они не могут и на одну миллионную долю процента утолить человеческую жажду полета, а тем более его жажду слиться с простором неба. Вот, допустим, -- прозой пересказываю к случаю свое давнее стихотворение, -- ты не в силах больше терпеть. Ты жил на земле и с усладой смотрел на белые плывущие облака. Вся твоя сущность тянулась ввысь. Улететь в небо, раствориться в нем, что может быть желаннее, сла-ще? Судорожно отсчитываешь ты тридцать рублей, нетер-пеливо топчешься у весов, где сдают чемоданы, потом около трапа, по которому поднимаются в самолет. Скорее садишься в кресло. Уши твои забивает грохотом. Каждая твоя клетка неприятно и болезненно вибрирует вместе со стенками самолета. Ну что же, вот она, твоя синь, вот они, твои облака. Скопление сырости и тумана. По стеклу иллюминатора бегут бесконечные капельки воды. Около желудка тошно-творно сжимает. Назовите мне человека, который, летя в самолете, вожделенно смотрел бы вверх, на небо, а не вниз, на землю. Внизу между тем лес, похожий больше на мох. Речка, словно серебристая нитка. Около речки -- зеленая поляна. Какая-то букашечка там, среди поляны. Человечек! Он лежит на траве, раскинув руки, и смотрит вверх, в небо. Господи! Скорее туда, на землю, где трава и цветы. Лечь и раскинуть руки... Моряки, как бы они ни тосковали по морю, хорошо знают, что море прекрасно только тогда, когда у него есть берег. Человек сам как трава, как растение, на которое из-вечно действуют две противоположные силы: тяжести, при-вязанности, прикрепленное к земле и стремления вверх, полета, роста. У прорастающего семени появляются два ростка. Один неукоснительно стремится вниз, а другой кверху. Один превращается в корни, которые все глубже будут зары-ваться в землю, другой в стебель, а то и в ствол, который будет тянуться выше в небо. С одной стороны, растение тянет к себе центр земли, а с другой стороны -- центр солнца. Поэтому растение не обвисает, подобно мертвому бесчувственному шнуру. Пока оно живо, то есть пока оно способно подвергаться воздействию внешних космических сил и воспринимать их, оно будет натянуто в пространстве. Оно растягивается в противоположные стороны двумя, ка-залось бы, враждебными, а на самом деле согласованно действующими силами. Как хмель, украшающий дачную террасу, растет вдоль шпагатных струн, натянутых для него человеком, так вся-кая травинка, всякий стебель и ствол растут вдоль незри-мого силового луча, натянутого между двумя точками: центром земли и центром солнца. Скажут: но бывают же кривые, изогнутые стебли? Где же их скольжение по прямому лучу? Где же их стремле-ние к свету, где же их прямизна? Отвечу: прямизна их -- в стремлении. Все они рождены, чтобы быть и расти прямыми. Однако внешние случайные, привходящие, чаще всего механические силы заставляют их сворачивать с прямого пути. И все же, если взглянуть на искривленный, на уродливый стебель (ствол), нетрудно заметить, что, может быть, он и искривился только для того, чтобы обойти внешнее грубое препятствие, а потом снова подчиниться лучу. Кроме того, в его стремлении вверх таится глубокое, с трагическим оттенком противоречие. Чем больше стебель растения подчиняется тяготению вверх, чем длиннее (выше) он становится, чем больше строительного материала приходится ему употреблять, строя самого себя, тем он ста-новится тяжелее в самом земном и вульгарном смысле этого слова. Стебель начинает сгибаться в дугу. Жизнь принимает характер борьбы, она протекает отныне между поползновением и порывом. Береза стремится кверху, а ветви ее свисают вниз. Налившийся ржаной колос сгибает в лебединую шею прямой, как стрела, целеустремленный стебель. Созревшие яблоки не только сгибают, но и лома-ют сучья. Возьмем уже упомянутый хмель. Вся жизнь его явля-ется примером титанической непрерывной борьбы между пресмыканием и полетом. В дедовом саду был уголок между двором и старой рябиной, где водился хмель. Строго говоря, ему был от-веден даже не уголок сада, а участок тына, протяжен-ностью в десять шагов, по которому он и завивался из года в год. Тын в этом месте был нарочно сделан в два раза выше, нежели по всему остальному саду. Кажется, дед устанавливал здесь еще и дополнительные высокие колья, чтобы было хмелю куда расти. Хмель живописно украшал дедов сад. Рядом с ним стояли пчелиные улья, так что уже здесь невольно и слу-чайно пока соседствовали хмель с медом, предназначен-ные впоследствии друг для друга. Соединялись они в бочонке, в котором варилась "ку-мушка" -- медовая, хмельная (от слова "хмель") брага. Хмель этой браги, по общему мнению всех многогодных гостей, бил в двух направлениях: и в ноги, и в голову. Голове он придавал легкость и веселость, а ногам тяжесть и неподвижность. Головой словно вскочил бы и -- плясать, порхать с платком по просторным и чистым половицам, а ноги невозможно сдвинуть с места и оторвать от пола. "Неужели? -- думаю я теперь. -- Неужели два своих состояния, две своих крайности: тяжелую, удручающую пресмыкаемость и легкость, граничащую с полетом (на восемнадцатиметровую высоту), хмель сообщает потом и нам; и мы говорим его именем: хмель, хмельной, захмелел, хмельная голова, во хмелю, похмелье..." Дедов сад постепенно нарушался. От прежнего протя-женного тына остался только тот его десятишаговый отре-зок, где вился хмель. Когда я стал возобновлять дом и сад, то новый забор провел, отступя на три шага от старого, и вот внутри сада получилась у меня весьма живо-писная, декоративная, как сказали бы теперь, гнилушка, все еще напоминавшая своим видом старый тын. Вокруг этой реликвии густо разрослись хмелевые лианы. Надо бы этот обломочек старого сада оберегать и хра-нить. Но он, как и все остальное в саду, был пущен на произвол судьбы и однажды зимой под тяжестью снега рассыпался, теперь уж на форменные гнилушки. Остава-лось их собрать и сжечь в печке. Когда собирали остатки тына -- ранней весной, -- хмель сидел затаившись в земле. Ведь он каждый год вырастает заново. Мы как-то и забыли про него, пока он сам не на-помнил нам о себе, превратив заросли малины в одну непролазную зеленую мочалку. С какого бы конца ни по-дошел, куда бы ни протянул руку за малиной, всюду на-тыкаешься на хмель. Он расползался от того места, где раньше стоял тын, во все стороны, цепляясь за все на своем пути, и все ему было мало. Окончание каждой пол-зущей зеленой змеи было ищущим, шарящим и, что пора-зительнее всего, смотрящим вверх. Ползет по земле, а смотрят в небо! Пришла идея украсить хмелем ту часть дома, которая выходит в сад. Сказано -- сделано. Впрочем, чтобы сде-лать это, надо было ждать либо поздней осени, либо ран-ней будущей весны и, вернее всего, весны, когда хмель еще не вырос в длинные змеи, но уже проклюнулся из земли и обозначил себя: видно, где врезагь в землю ост-рый железный заступ. Вот еще одно обстоятельство в жиз-ни хмеля: каких бы ни достиг похвальных результатов за лето, на какую бы ни вскарабкался высоту, на будущий год все приходится начинать сначала. Но неправда, не сов-сем напрасно прошел год. В земле выросли на какую-ни-будь толику, пустили новые отростки, укрепились еще боль-ше толстые, глубокие корневища. За этими корневищами мы и пришли теперь с острым заступом. Раздвинув стебли малины, мы увидели, как из черной перегнойной земли высовываются тут и там острые, сочные, яркие ростки хмеля. Мы стали обкапывать землю вокруг побегов, и ло-пата вскоре наткнулась на древовидные, толщиной не с руку ли, еще при дедушке росшие корни. Хмель угнал их в землю на трехметровую глубину, и мы не пытались, ко-нечно, выкорчевывать хмель со всеми его корнями. Мы брали обрубки корневищ, горизонтальные, с тремя-че-тырьмя вертикальными ростками на них и укладывали эти обрубки в землю вдоль бревенчатой стены нашего дома. Ложе для этих обрубков мы сначала выстилали перегной-ной землей из того же малинника, из того же места, от-куда взяты были обрубки. Первый год пересаженный хмель болел. Побеги он вы-пустил тонкие, хилые, листья мелкие, а вскоре на него набросилась тля. Эта травяная вошь, как и человеческая, набрасывается на больных, хилых, съедаемых тоской или другим душевным недугом. На второй год, переболев и освоившись на новом мес-те, хмель показал свою силу. Я наблюдал за ним. Уже с первых шагов ему прихо-дилось решать дополнительную задачу по сравнению, ска-жем, с близрастущими одуванчиками и крапивой. У оду-ванчика есть, наверно, свои, не менее сложные, задачи, но все же на первых порах ему нужно просто вырасти, то есть создать розетку листьев и выгнать трубчатый стебель. Влага ему дана, солнце ему дано, а также дано и место под солнцем. Стой на этом месте и расти себе, наслаж-дайся жизнью. Другое дело у хмеля. Едва-едва высунувшись из земли, он должен постоянно озираться и шарить вокруг себя, ища за что бы ему ухватиться, на какую бы опереться надеж-ную земную опору. На молодом побеге хмеля больше всего заметно действие тех сил, о которых говорилось немного раньше. Естественное стремление всякого ростка расти вверх преобладает и здесь. Но уже после пятидесяти сантиметров жирный, тяжелый побег льнет к земле. По-лучается, что он растет не вертикально и не горизонталь-но, а по кривой, по дуге. Эта упругая дуга может сохра-няться некоторое время, но если побег перевалит за метр длины и все еще не найдет, за что ухватиться, то ему волей-неволей придется лечь на землю и ползти по зем-ле. Только растущая, ищущая часть его будет по-прежне-му и всегда нацелена кверху. Хмель, ползя по земле, хва-тается за встречные травы, но они оказываются слабова-тыми для него, и он ползет, пресмыкаясь, все дальше, шаря впереди себя чутким кончиком. Что делали бы вы, очутившись в темноте, если вам нужно было бы идти впе-ред и нашарить дверную ручку. Очевидно, вы стали бы совершать вытянутой рукой вращательное, шарящее дви-жение. То же самое делает растущий хмель. Его шерша-вый, как бы сразу прилипающий кончик все время совер-шает, продвигаясь вперед или вверх, однообразное вра-щательное движение по часовой стрелке. И если попадется по пути дерево, телеграфный столб, водосточная труба, нарочно подставленный шест, любая вертикаль, нацелен-ная в небо, хмель быстро, в течение одного дня взлетает до самого верха, а растущий конец его снова шарит вок-руг себя, в пустом пространстве. Не выяснен вопрос: чувствует ли хмель возможную опору на некотором расстоянии и ползет ли в ее сторону? Есть предположение, под-тверждаемое практикой, что побеги хмеля ползут по земле предпочтительнее в сторону близко расположенных опор. Во всяком случае, когда мы натянули на наш дом парал-лельными струнами шпагат и когда хмель, немедленно воспользовавшись нашей помощью, полез по нему с про-ворностью матросов, карабкающихся по вантам, все же некоторые побеги, успевшие отклониться от стены, мне пришлось пригибать к шпагату и как бы показывать этот шпагат побегам, подобно тому, как слепых котят тыкают мордочками в соски матери. Дорастя до крыши, ветви хмеля начали шарить вок-руг, но натыкались лишь друг на дружку. Они сплетались, перепутывались, свисали беспорядочными, праздными кудрями. Силы еще были, а высоты больше не было. Хмель залезал во все щели, в неплотно прикрывающиеся окна, под застреху, под тесовую обшивку. Один побег я с самого начала не захлестнул на шпа-гат, и можно было наблюдать, как он, бедняга, день за днем пластается, ковыляет, ползет по земле, обремененный собственной силой, собственной тяжестью, как он вынуж-ден переползать и тропинку, и лужайку, и помойку; и по-ра бы уж изнемочь и отказаться от цели, но самая неж-ная, самая чувствительная часть зеленой шершавой змеи все время продолжала быть начеку, все смотрела вверх, в синее теплое небо, в высоту, по которой так тосковало все растение в целом. Этот хмель напоминал человека, переползающего гиб-лую трясину и почти уж засосанного ею. Тело его увязает в воде и грязи, но голову он из последних сил старается держать над водой. И взгляд его, полный тоски, устрем-лен кверху. Я бы сказал тут, кого еще мне напомнил этот хмель, если бы не было опасности переключиться от невинных заметок о траве в область психологического романа. Достаточно сказать, что вот я лежу на траве и каждая моя клетка льнет к земле и, между прочим, блаженно, радостно льнет, а какая-то иная часть меня рвется в синюю бездну. Да, я ползаю, погрязаю и пресмыкаюсь. Но самое лучшее во мне, самое ищущее и чуткое, всегда на-целено вверх, и, может быть, это лучшее и чуткое наша-рит еще какую-нибудь опору, и тогда недорастраченные силы устремятся в последнем рывке завоевывать зыбкую высоту, которой жажду... .. Вчера я пересказал вслух соображения насчет двух сил, действующих на растение и растягивающих его вверх и вниз. Слушательница -- моя дочь, -- получившая уже до-статочное количество двоек по физике, чтобы задавать осмысленные вопросы, спросила: -- Следовательно, у растения есть точка, где эти силы уравновешивают одна другую и на которую не действуют никакие силы? Наверно, эта точка испытывает состояние невесомости и блаженства? Неужели такая точка на растении никак и ничем не обозначена? Может быть, именно в этой точке на растении возника-ет цветок... x x x БОРАХВОСТОВ "Привет, Володя! Кое-что раскопал для тебя в старых книжках. "Флора. Юная, маленькая, нежная бо-гиня цветов, столько же привлекательная, как и сами цветы, и столь же упоительная, как аро-мат их. Она страстно любила Зефира, который, как ни был ветрен, по преданию платил ей взаимной неизменной любовью; они были неразлучны вместе: когда Борей сгоняет с полей Зе-фира -- нежная Флора лишает те поля даров своих. Царство ее -- вечная весна!" "Волхв., или Полное собра-ние гаданий с краткой мифологией", Москва, 1838 (есть у нас в библиотеке). "Гадание" "В июле месяце можно набрать двенадцать различных цветов, сплести из них небольшой венок и положить на ночь в головы под подушку. Суженый непременно при-снится. Должно при этом заметить, что это делается только раз в неделе: именно с понедельника на вторник" (Там же, стр. ). "Когда созреет хлеб, должно взять три различных ко-лоса с той десятины, которую еще не начали жать, обер-нуть их во что-нибудь льняное или шелковое и, ложась спать, укрепить поясом этот сверток так, чтобы он был прямо против сердца, и сказать -- суженый, ряженый, при-ходи ко мне рожь жать. Суженый верно явится" (Там же, стр. ). "В Семик, когда завьют венки, оставить свой, как он есть; потом вплести в него еще несколько цветков, стара-ясь, чтобы в нем было семь разных сортов растении; ло-жась спать, надеть венок на голову и три раза прогово-рить: -- Суженый, ряженый, явися ко мне сам! Я тебе ук-рашенный венок свой отдам! Суженый приснится. Только должно заметить, что, про-говорив эти слова, не должно после ни с кем разговари-вать в этот вечер" (Там же, стр. ). Я еще наткнулся на кое-что .. Наговор. (Даю, так сказать, технологию присушки ) Из-под правой ноги, из-под самой пятки нужно выр-вать клок травы (какой безразлично) и положить ее под матицу (потолочная балка), приговаривая следующее за-клинание: "И как трава сия будет сохнуть во веки веков, так чтоб и он, раб божий (имярек), по мне, рабе божьей (имярек), сохнул душой и телом и тридесятью суставами. Чтобы мне, красной девице, быть для него милее светлого месяца, красного солнышка, роднее отца-матери, дороже живота (жизни). Спать бы ему не заспать, есть ему не заесть, пить бы ему не запить, гулять бы не загулять без меня, красной девицы. И как рыба-белуга без воды бьется-мечется, так чтобы и он, раб божий (имярек), без меня бился-метался". Примечание: Говорят, что действовало. Не знаю. Я не пробовал. Но меня присушивали. Так я полагал, когда был волжским грузчиком, ибо деваха та была неказиста. Но потом, с годами, я понял, в чем дело. Это тоже о траве... Царское правительство ежегодно весной, когда особенно часто умирали чахоточные, устраивало "День белого цветка" (ромашки). По улицам ходили парочки -- гимна-зисты и гимназисточки, студенты и студентки -- с жестяными кружками, опечатанными сургучными печатями, и побирались в пользу больных туберкулезом... ...О значении цветов. Желтые -- разлука и измена, красные -- любовь, бе-лые -- уважение, невинность. А у древних греков роза служила символом тайны. Если над столом висела роза, следовательно, все, что будет здесь говориться, должно остаться в тайне. ...Еще нашел в записных книжках, что существует книга Скальера Метьюза "Полевые и лесные цветы". Привет!" x x x ..Итак, -- лежать на траве. Но почему именно на траве? Что же, если не нравится, ложитесь на пыльную дорогу, на кирпичи, на обрезки железа, на кучу мине-рального удобрения, на сучковые доски. Можно, конечно, рассте-лить на земле плащ. Но я бы со-ветовал -- на траве. Эти минуты сделаются, может быть, лучши-ми, памятными минутами вашей жизни. Недавно я ездил в Белорус-сию. Янка Брыль и Пимен Панченко приветили меня в Минске и решили показать мне, хоть не-много, родную землю. Они раздобыли на три дня казенный автомобиль, и мы помчались на запад. Поездка захватила три области: Минскую, Брестскую и Гродненскую. Мы обошли кругом озеро Свитязь и любо-вались сквозь прозрачную воду его белым песчаным дном. У лесничего в погребе мы пили квас из березового сока. Мы сидели на берегу Немана в предвечерней тишине и видели, как бултыхнулся жерех в десяти метрах от нас. Мы осмотрели несколько закрытых полуразрушенных церквей. Мы обедали в Новогрудке ядреной редиской и щами из свежего щавеля. Мы ночевали в Любиче, в ти-хой деревенской гостинице. Мы осмотрели замок Радзивиллов в Несвиже, а также прекрасный радзивилловский парк, где меня поразила необыкновенная высота самых обыкновенных деревьев: берез, лип, дубов, вязов и даже рябин. В костеле, в подвалах костела мы осмотрели фа-мильный склеп Радзивиллов. Около города Мир (старое название) мы любовались восстанавливаемыми руинами замка и зарослями шиповника, омывающими руины, по-добно розовому прибою. Мы побывали на родине Адама Мицкевича и взбирались на так называемый Курган Бес-смертия, который насыпали поляки, принеся сюда землю в горстях со всех уголков своей страны. Наконец, мы про-сто ехали три дня по красивой земле Белоруссии. Янка Брыль, как инициатор поездки и как уро-женец тех мест, все время говорил нам с Пименом Панченко: -- Ну что? Какова земля? С вас за такие виды надо бы брать по гривеннику с каждого километра. Таким образом определилась шутливая цена окрестным пейзажам. Иногда Янка Брыль уточнял, когда попадался очень яркий луг (дело было в июне) или очень красивый изгиб реки: -- За этот километр я с вас возьму по сорок копеек. Иногда мы сами, восклицая, опережали хозяина: -- За этот километр даем рубль! Между тем разговаривали, вспоминали, делились мыс-лями, признавались в желаниях и мечтах. Так, например, Янка Брыль вдруг сказал: -- Хотите верьте, хотите нет, лет двадцать уже меч-таю полежать во ржи! -- И за чем дело? -- Да вы сами-то когда лежали в последний раз? -- Давно. Не вспомнишь когда. -- Так же и я. То -- одно, то -- другое. Большая часть жизни проходит в городе, в поездах, в самолетах, в гостиницах. Считаем, что важнее просидеть три часа на собрании или в ресторане, нежели пролежать эти часы во ржи. Проходят годы, а мечта остается меч-той. Она все отодвигается. Думаешь: ничего, успею. А потом -- инфаркт, инсульт, не дай бог -- прихватит рачок, и прощай рожь навсегда... Мы ехали в это время по узкой полевой дороге, а справа и слева от нас колыхалась высокая, почти уж цветущая рожь. Должно быть, потому и зашла о ней речь. -- Может быть, не надо больше откладывать? -- робко посоветовал я. -- Отойди на двадцать шагов от дороги и ложись. -- Разве я об этом говорю? -- удивился и даже оби-делся Янка Брыль. -- Разве так нужно лежать во ржи?! Чтобы я лежал, а вы сидели в машине и ждали? И поторапливали меня: ну скоро ли, наверно, уж нале-жался? -- Я знаю, что во ржи так не лежат. Но все-таки, если двадцать лет не удавалось, то, может быть, лечь хоть на три минуты? -- А вы? -- Что мы? Ляжем тоже. Машина остановилась. Трое взрослых, более того, по-жилых людей пошли в тихую зеленую рожь, расходясь веером, чтобы отдалиться на несколько шагов друг от друга. Потом я опрокинулся на спину, и в мире не оста-лось ничего: ни друзей, ни машины, ни Белоруссии, ни Москвы. Высоко в небе, почти не склоняясь надо мной, стояли колосья. Внизу, где я лежал, был микроклимат и микромир. Он состоял из зеленого полусвета, прохладной тишины, све-жести, пахнущей молодой сочной рожью. Гораздо выше меня в тех сферах, где находились колосья, струился лег-чайший ветерок. Его не хватало на то, чтобы шевелить сами колосья, но трепетали на ветерке пыльники -- про-долговатые серые мешочки, как бы приклеенные к колосьям. На каждом колосе их было по десять, а то и боль-ше, и все они трепетали, вытягивались в одном направ-лении, и можно было предугадать, как через день-другой из них полетит пыльца и ветерок будет развеивать ее, оплодотворяя все это поле. Конечно, не о таком, минутном лежании во ржи мечтал поэт Янка Брыль (то, что он пишет прозу, не имеет значе-ния), конечно, это было эрзацлежание во ржи, суррогат. Однако суррогатными были лишь наши обстоятельства, а рожь была настоящая, и утро было настоящее, и жаво-ронок над нами (один на всех нас троих) был самый подлинный, неподдельный жаворонок. Рожь доказала нам свою власть и силу. Вечером, подъезжая к Минску, стали вспоминать весь проделанный путь -- замки, озера, реки, города, деревни, костелы, скле-пы, рестораны... -- Объявляется конкурс. Давайте оценим по нашей шкале не километры, а отдельные эпизоды путешествия. Что поставим на первое место? -- Рожь! -- воскликнули мои друзья. -- Рожь, лежание во ржи и песню жаворонка над нами. -- Цена? -- Сто рублей! На втором месте оказалось озеро Свитязь. x x x БОРАХВОСТОВ "Копаясь в старых записных книжках эпохи своего студенчества, случайно наткнулся на высказывания Лу-креция о травах. Посылаю, может, сгодится. Кроме того, почему распускается роза весною. Летом же зреют хлеба, виноградные осенью гроздья? Не иначе как потому (перевод, конечно, хреновый, хотя издание "Академии"), что Когда в свое время сольются Определенных вещей семена. (Лукреций. О природе вещей) Без дождей ежегодных в известную пору Радостных почва плодов приносить никогда не смогла бы, Да и природа, живых созданий корму лишивши, Род умножать свой и жизнь обеспечить была бы не в силах. (Там же) В самом начале травой всевозможной и зеленью свежей Всюду покрылась земля изобильно, холмы и равнины, Зазвенели луга, сверкая цветущим покровом. (Там же. с. . Изд. Ак. наук СССР, 6) "Володя! Я сейчас занимаюсь "повторением пройденного". Пере-читываю свои записные книжки. В них я наткнулся еще на античную траву. Правда, не такую древнюю, как у Лукреция. Но все же! Это -- Овидий. Вот что он писал в своих буколиках и георгиках: Мальчик прекрасный, сюда! О, приди! Тебе лилии в полных Нимфы корзинах несут, для тебя белоснежной наядой Бледных фиалок цветы ("Фиалок цветы" -- перевод не ахтн, но это не я, а Шервинский) и высокие сорваны маки, Соединен и нарцисс с (три "с" подряд) анисовым цветом душистым. (Овидий. Сельские поэмы. Изд-во "Академия", 3, с. 28) Травы, что мягче, чем сон, и источники, скрытые мхом, И осенивший редкою тенью зеленый кустарник, Вы защитите от зноя стада. (Там же, с. 49) Высохло поле. Трава умирая от порчи воздушной, Жаждет... (Там же) Прежде всего, выбирай для пчел жилище и место, Что недоступно ветрам (затем, что препятствуют ветры Пищу к дому нести), где ни овцы, ни козы-бодалки Скоком цветов не сомнут, где корова, бредущая полем, Утром росы не стряхнет и поднявшихся трав не притопчет. (Там же, с. ) Этот мой интерес к травам объясняется тем, что в 8 -- 9 годах я был пастухом у нас под Царицыном -- Сталинградом -- Волгоградом. Получив высшее образова-ние, я решил узнать, как интеллигенция называет травы, которые я видел и которые щипала моя скотина. Еще немного античности. Спорить давай, кто скорей: сорняки из души я исторгну, Иль же ты -- из полей, и кто чище: Гораций иль поле? (Квинт Гораций Флакк. Полное собрание сочинений. Изд-во "Академия", 6, с. ) Вот пасут пастухи жирных овец стада, Лежа в мягкой траве, тешат свирелью слух. (Там же, с. ) Вот в чем желания были мои, необширное поле, Садик, от дома вблизи непрерывно текущий источник. К этому лес небольшой. (Он же. Сотулы, 8, с. ) Сивилла сказала, что может Пеньем и травами мне горечь любви облегчить. (Авл. Левий Тибул. Любовные элегии. 1) Идет молва, что она (Венера. -- В. Б.) одна обладает зловредными травами... Она сказала мне, что ее чары и травы властны потушить огонь моей любви (Тибул. Эле-гии. 2, с. 5 и 6. Переведено прозой)". x x x У растения во время любви под-нимается температура. В осо-бенности это происходит у тех растений, которые цветут пыш-ными крупными цветами. У Вик-тории-регии, у магнолии, напри-мер. В белых, бело-розовых брач-ных одеждах, величественные, роскошно раскрывшиеся навстре-чу неизбежному и самому глав-ному, одурманивающие воздух вокруг себя крепкими аромата-ми, эти царицы, эти Клеопатры, эти жрицы любви распаляются настолько, что температура внутри цветка получается на це-лых девять градусов выше температуры окружающего воздуха или температуры того же цветка, но только в спокойном состоянии. Но и у самого скромного цветочка, у любого из наших луговых, лесных, полевых цветов все равно наступает возбуждение, сопровождающееся повышенной температу-рой, пусть и не такое бурное, как у тропических красавиц. Выражение насчет любви у растений звучит на непри-вычный слух вульгарно, как метафора либо поэтическая вольность. Существует даже термин -- антропоморфизм. То есть приписывание животным и растениям человеческих свойств и человеческих чувств. Однако дело не в антропоморфизме, но в истинной сути происходящего. Возьмем несколько разных пар, то есть несколько женских и мужских особей, соединяющихся велением закона жизни. Их соединение принято называть любовью. Испанец поет серенады своей возлюбленной, дерется из-за нее на шпагах, пробирается по шелковой лестнице в заветное окно. Навстречу ему тянутся нежные руки воз-любленной. Страстный шепот, объятия. Любовь. Жених и невеста приезжают из загса. Свадебный пир, провозглашение здоровья, песни и пляски. Потом молодые остаются одни. Страстный шепот, объятия. Любовь. Воображение и память подскажут нам десятки и сотни известных (хотя бы из литературы и других видов искус-ства) любовных пар. Влюбленные разлучающиеся, гибну-щие, упивающиеся счастьем, путешествующие, ревнующие, изменяющие, раскаивающиеся... Влюбленные на балу, в церкви, в театральной ложе, в корчме, на берегу моря, в уединенной хижине, на войне, на службе, на трудовой вахте... Какое нагромождение со-бытий, переживаний, восторгов, слез, надежд, ожиданий, разочарований, взаимных упреков, встреч, прежде чем влюбленные останутся одни и обнимут друг друга. Лю-бовь. Два огромных тяжелых лося сходятся в поединке. Сам-ка ждет в стороне, независимо пощипывая траву. Два лебедя, два волка, два зубра (он и она)... Двое сходятся, чтобы из двух разрозненных единиц образовать пару. В книге о дельфинах написано, что любовное желание у дельфина-самца возникает после того, как самка не-сколько раз дотронется до него своими ластами. Все это, очевидно, тоже -- любовь. Может быть, внешняя надстроечная сторона тут про-ще, чем в случае с испанцем, поющим серенады, звякаю-щим шпагой и карабкающимся по шелковой лестнице. Или чем в случае с Карениной и Вронским. Или чем в случае с Дубровским и Машенькой Троекуровой. Но, с другой стороны, был я однажды в доме отдыха. Десятки пар разбредаются после кино по обширному тем-ному парку, и не слышно ни серенад, ни звяканья шпаг. Внешняя сторона события может быть очень разной. Назвать остров или пролив именем любимой женщины и взять женщину, не поинтересовавшись, как ее зовут. По-святить женщине поэму и дать ей рубль. Преодолевать ради нее тысячеверстные расстояния и не проводить до троллейбусной остановки. Застрелиться из-за женщины и обложить ее матом. Совершают государственные карьеры, становятся ве-ликими художниками, производят грандиозные ограбления, поют песни, спиваются, изменяют отечеству (Андрей из "Тараса Бульбы"), попадают в руки врагов (какого-нибудь атамана в кинофильме ловят непременно, когда он идет к женщине)... Тысячи романов уже написаны, тыся-чи еще будут написаны, и все это называется любовью, вернее, внешней, событийной, декоративной, надстроечной частью любви. Потому что ученые говорят, и в частности наш великий ученый К. А. Тимирязев, что "брак на всех ступенях органической лестницы, начиная водорослью и кончая человеком, представляет одно и то же явление: это слияние... двух клеточек в одну". Я уж думаю, иногда вырисовывается странное, фанта-стическое предположение: а может быть, реально в осно-ве, и существуют-то на земле эти самые половые клетки, может быть, они-то (а ведь они живые организмы) и есть основное, реальное население мира? Эти существа умеют создавать для себя очень сложные обиталища, ко-торые, кроме удобств, еще и обеспечивают им практиче-ское бессмертие. Ибо обиталища время от времени отми-рают и истлевают, а половые клетки (вместе с генами и хромосомами) продолжают существовать во времени и пространстве, воссоздавая себе все новые и новые обита-лища. Но оставим шутки и вернемся к неоспоримой истине: любовь у человека, любовь у дельфина и любовь у цветка по своей сокровенной сути ничем не отличаются друг от друга -- она есть соединение двух половых клеток. Вокруг этих клеток, вокруг факта их соединения суще-ствует разный антураж. Чем дальше от них, тем антураж различнее, непохожее, но чем ближе к самому непосредст-венному соединению их, тем различие все больше утрачивается. Скаканье на тройках, тайное венчание в ночной сель-ской церкви; игры двух подвижных существ в теплой мор-ской воде; утонченное ароматное цветенье ночной фиалки. Это все еще как будто далеко одно от другого. Но все равно дело сквозь любовную шелуху должно идти к двум клеткам, и чем ближе оно к ним будет подвигаться, тем общее, однороднее, похожее будет становиться любовь. А все эти тройки, игры, благоухания останутся позади, осыпятся сами собой. У цветка это произойдет весьма нагляд-но, когда осыпятся лепестки, в других случаях не так уж буквально и зримо. Дело закончится прикосновением, со-единением и слиянием. Причем, как утверждает К. А. Тимирязев, "сущность этого явления, химизм этого процесса для нас почти не-известен". "Почти" употреблено ученым из осторожности. Зато все ученые сходятся на том, что каков бы ни был этот процесс, в нем нет никакой принципиальной разницы. Но если это так -- а это так, -- то нет и никакого ино-сказания, никакого антропоморфизма в том, что мы упот-ребляем слово "любовь" применительно к растению, к цветку. Напротив, может быть, нужно идти в приписыва-нии качеств и свойств от цветка к человеку. Да мы так и делаем на каждом шагу, отнюдь не называя это фитоморфизмом. Такого и слова-то не существует в человеческом языке. Сейчас оно впервые появилось написанным на бу-маге. Но разве мы не говорим о какой-нибудь женщине, что, полюбив, она расцвела? Или разве мы не говорим о жен-щине, что она преждевременно увяла? Или разве мы не говорим о подрастающем поколении: молодо-зелено? Не называем его порослью? Не называем кого-нибудь пусто-цветом? И разве то, что мы называем человеческой лю-бовью (вся событийная сторона любви), не есть цветенье нашей души? И как вернее сказать -- цветок ли расцвета-ет подобно душе влюбленного человека или душа влюблен-ного раскрывается и расцветает подобно цветку? Цветенье души проявляется в поступках. Мужчина ста-новится ласковым, нежным, предупредительным. Он при-глашает ее в кино, на футбол, на хоккей. Он начинает лучше учиться или работать. Он следит за своей внешно-стью. Он томится, грустит, улыбается, ликует. Все это (если брать не отдельного влюбленного "антропоса", а че-ловека как такового) должно найти себе обобщенное вы-ражение, должно проявиться в каком-нибудь локальном образе. И оно действительно перерастает и воплощается в слово и в музыку. Слово и музыка -- вот обобщение цве-тения человеческой души. "Лунная соната", "Я помню чуд-ное мгновенье", сонеты Петрарки... Но разве цветок менее удачное, менее яркое и вырази-тельное обобщение того же самого? Ни поэт, ни живописец, ни музыкант не нашли бы столь образного, столь лаконичного и -- главное -- столь нагляд-ного выражения своей любви, как если бы они воплотили ее в живой благоухающий цветок и, показав людям, заявили: вот какова моя цветущая душа, вот какова моя лю-бовь! И люди изумились бы и были бы потрясены, потому что ничего прекраснее и чище цветка нет и быть не может. Подсознательно мы так и делаем, даря своим любимым цветы. Разве мы не передаем вместо намека на то, что и я, мол... и у меня, мол, в душе... и моя, мол, любовь похо-жа на этот цветок, приближается к нему. Украсить землю цветами -- это значит украсить ее лю-бовью. Когда бы созвали самых великих художников и сказали им, что существует во всей Вселенной голый серый камень и что нужно украсить его разнообразно и одухотворенно, с тем чтобы красота облагораживала, поднимала, делала лучше и чище, разве могли бы они, эти художники, приду-мать что-нибудь прекраснее обыкновенного земного цвет-ка?! Но дальше встает вопрос: сумели бы эти художники или нет додуматься до цветка, если бы они никогда его до сих пор не видели, не знали бы, что это такое, то есть если бы не было в их распоряжении образца? Важен именно принцип и образец. Потом-то, оттолкнув-шись от образца, они насочиняли бы, наконструировали бы и василек, и ромашку, и незабудку, и ландыш, и оду-ванчик, и подсолнух, и клевер, и кошачью лапку, и шипов-ник, и сирень, и жасмин. Постепенно они дошли бы до каких-нибудь экстравагант-ных заумных форм, до расщепления формы, до цветка аб-страктного, то есть, по-русски говоря, беспредметного, до какого-нибудь там кубизма в цветах. В этом нет никакого сомнения. Сомневаюсь я в другом: что они смогли бы с самого начала додуматься до цветка, так сказать, изобрести цве-ток, если бы в их руках не было образца. Смотрю на цветок жасмина. Его чистота, нежность и тонкость неправдоподобны. Глаз не устает любоваться им. Кроме того, он источает неповторимый, во всей многооб-разной природе только ему, жасмину, присущий аромат. Его конструкция проста и строга, он построен по законам геометрии. Его четыре лепестка, расположенные крестооб-разно, вписываются в условный круг. Все это -- и белые лепестки, и желтая серединка цвет-ка, и даже сам аромат, -- все это создано при использо-вании девяноста