"Ух ты, агрессор!" -- крикнул кто-то. Протащили через вахту и в тюрьму. Сунули не в одиночку, а сразу в камеру -- чтобы любители добывать свободу посмотрели на меня. В камере меня бережно подняли на руки и положили на верхние нары. Только поесть у них до утренней пайки ничего не было. А Коля в ту ночь ехал дальше на Омск. От каждой машины, завидев фары, отбегал с велосипедом в степь и там ложился. Потом в каком-то одиноком дворе забрался в курятник и насытил свою бегляцкую мечту -- трём курам свернул головы, сложил их в мешок. А как остальные раскудахтались -- поспешил дальше. Та неуверенность, которая зашатала нас после наших больших ошибок, теперь после моей поимки, еще больше овладела Колей. Неустойчивый, чувствительный, он бежал уже дальше в отчаянии, плохо соображая, что надо делать. Он не мог осознать самого простого: что пропажа ружья и велосипеда конечно уже обнаружена, и они уже не маскируют его, а с утра надо бросить их как слишком явные; и что в Омск ему надо подойти не с этой стороны и не по шоссе, а далеко обогнув город, пустырями и задами. Ружье и велосипед надо бы быстро продать, вот и деньги. Он же просидел полдня в кустах близ Иртыша, но опять не выдержал до ночи и поехал тропинками вдоль реки. Очень может быть, что по местному радио уже объявили его приметы, в Сибири с этим не так стесняются, как в Европейской части. Подъехал к какому-то домику, вошёл. Там была старуха и лет тридцати дочь. И еще там было радио. По удивительному совпадению голос пел: Бежал бродяга с Сахалина Звериной узкою тропой... Коля смяк, закапали слезы. "Что у тебя за горе?" -- спросили женщины. От их участия Коля совсем откровенно заплакал. Они приступили утешать. Он объяснил: "Одинок. Всеми брошен". -- "Так женись, -- то ли шутя, то ли серьезно сказала старуха. -- Моя тоже холостая". Коля еще смягчился, стал поглядывать на невесту. Та обернула по-деловому: "Деньги на водку есть?" Выгреб Коля последние рублики, не собралось. "Ну, потом добавлю". Ушла. "Да! -- вспомнил Коля. -- Я ж куропаток настрелял. Вари, тёща, обед праздничный". Бабка взяла: "Так это ж куры!" -- "Ну, значит, в темноте не разобрал, когда стрелял" -- "А отчего шеи свернутые? ".. Попросил Коля закурить -- старуха за махорку просит с жениха денег. Снял Коля кепку, старуха переполошилась: "Да ты не арестант ли, стриженая голова? Уходи, пока цел. А то придет дочка -- сдадим тебя!" И вертится у Коли всё время: почему мы на Иртыше пожалели вольных, а у вольных к нам жалости нет? Снял со стены куртку-москвичку (на дворе похолодало, а он в одном костюме), надел -- как раз по плечам. Бабка кричит: "Сдам в милицию!" А Коля в окно видно: дочка идёт и кто-то с ней на велосипеде. Уже заложила! Значит -- "махмадера!" Схватил ружьё и бабке: "В угол! ложись!" Стал к стене, пропустил тех двоих в дверь и командует: "Ложись!" И мужчине: "А ты подари-ка мне сапоги на свадьбу! Снимай по одному!" Под наставленным ружьём тот снял сапоги, Коля их надел, сбросив лагерные опорки, и пригрозил, что если кто выйдет за ним -- подстрелит. И поехал на велосипеде. Но мужчина погнался за ним на своём. Коля спрыгнул, ружье к плечу: "Стой! Брось велосипед! Отойди!" Отогнал, подошел, спицы ему поломал, шину пропорол ножом, а сам поехал. Вскоре выехал на шоссе. Впереди Омск. Так прямо и поехал. Вот и остановка автобуса. На огородах бабы картошку роют. Сзади привязался мотоцикл, в нём трое работяг в телогрейках. Ехал-ехал, вдруг на Колю налетел и сшиб его коляской. Выскочили из мотоцикла, навалились на Жданка и по голове его пистолетом. Бабы с огорода завопили. "За что вы его? Что он вам сделал?!" Действительно -- что он им сделал?.. Но недоступно пониманию народа, кто кому что сделал и будет еще делать. Под телогрейками у всех трёх оказалась военная форма (опергруппа сутки за сутками дежурила при въезде в город). И отвечено было бабам: "Это -- убийца". Проще всего. И бабы, веря Закону, пошли копать свою картошку. А опергруппа первым долгом спросила у нищего беглеца, есть ли у него деньги. Коля честно сказал, что -- нет. Стали искать, и в одном из карманов его обновки "москвички" нашли 50 рублей. Их отобрав, подъехали к столовой, проели и пропили. Впрочем, накормили и Колю. Так мы зачалились в тюрьму надолго, суд был только в июле следующего года. Девять месяцев мы припухали в лагерной тюрьме, время от времени нас тягали на следствие. Его вели начальник режима Мачеховский и оперуполномоченный лейтенант Вайнштейн. Следствие добивалось: кто помогал нам из заключённых? кто из вольных "по уговору с нами" выключил свет в момент побега? (Уж мы им не объясняли, что план был другой, а потушка света нам только помешала.) Где была у нас явка в Омске? Через какую границу мы собирались бежать дальше? (Они допустить не могли, чтобы люди хотели остаться на родине.) "Мы бежали в Москву, в ЦК, рассказать о преступных арестах, вот и всё!" Не верят. Ничего "интересного" не добившись, клеили нам обычный беглецкий букет: 58-3 (бандитизм); Указ "четыре-шестых", статья "один-два" (кража, совершённая воровской шайкой); тот же указ, статья "два-два" (разбой, соединённый с насилием, опасным для жизни); статья 182-я (изготовление и ношение холодного оружия). Но вся эта устрашающая цепь статей не грозила нам кандалами тяжелей, чем мы уже имели. Судебная кара, давно захлестнувшая за всякий разумный предел, обещала нам по этим статьям те же двадцать пять лет, которые могли дать баптисту за его молитву, и которые мы имели безо всякого побега. Так что просто теперь на перекличках мы должны будем говорить "конец срока" не 1973-й, а 1975-й. Как будто в 1951-м году мы могли ощутить эту разницу! Только один был грозный поворот в следствии -- когда пообещали судить нас как экономических подрывников. Это невинное слово было опаснее избитых "саботажник, бандит, разбойник, вор". Этим словом допускали смертную казнь, введенную за годик перед тем. Подрывники же мы были потому, что подорвали экономику народного государства. Как разъяснили нам следователи, потрачено было на поимку 102 тысячи рублей; несколько дней стояли иные рабочие объекты (заключённых не выводили, потому что их конвой был снят на погоню); 23 автомашины с солдатами днём и ночью ездили по степям и за три недели истратили годовой лимит бензина; опергруппы были высланы во все ближайшие города и поселки; был объявлен розыск и по стране разослано 400 моих фотографий и 400 Колиных. Мы перечёт этот весь выслушали с гордостью... Итак сроку нам дали по двадцать пять. Когда читатель возьмет эту книгу в руки, -- еще, наверно, те наши сроки не кончаться..."6 А еще после побега Тэнно -- на год разогнали (за злополучный скетч) художественную самодеятельность КВЧ. Потому что культура -- это хорошо. Но должна служить культура угнетению, а не свободе. 1 Случайность! Случайность, как тот встречный воронок! Случайность, которую невозможно предвидеть! На каждом шагу подстерегают нас в жизни случайности благоприятные и враждебные. Но только в побеге, но только на хребте риска мы познаем всю их полную увесистость. Совершенно с═л═у═ч═а═й═н═о через три-пять минут после выполза Тэнно и Жданка погасает свет зоны -- и только поэтому с вышек швыряют ракетами, которых в тот год еще много было в Экибастузе. Если бы беглецы ползли на пять минут позже -- насторожившиеся конвоиры могли бы заметить их и расстрелять. Если бы беглецы смогли под освещённым ярким небом умерить себя, спокойно рассмотреть зону и увидеть, что погасли фонари и прожекторы зоны, они спокойно отправились бы за автомашиной, и весь их побег сложился бы совсем иначе. -- Но в их положении -- только что подлезли и вдруг ракеты над зоной -- и усомниться было нельзя, что это -- за ними, по их головы. * Короткий перебой в осветительной сети -- и весь их побег оказался перевёрнут и распластан. 2 А было так: утром работяги нашли холодные телогрейки, явно ночевавшие. Содрали номера и т═я═п═н═у═л═и их себе: телогрейка -- это вещь! Надзиратели так и не видали их. И порезанные нити увидели только к вечеру понедельника. И именно по картотеке целый день дознавались -- кто бежал. Беглецы еще и утром могли открыто идти и ехать! Вот что значит -- не досмотрелись, почему ракеты. * Когда же в лагере постепенно выяснилась картина побега воскресным вечером, то вспомнили, что свет гас, и восклицали: "Ну, хитрецы! Ну, ловкачи! Как же умудрились свет выключить?" И все долго будут считать, что потухший свет им помог. 3 Таких немало по Казахстану от 30-33-го годов. Сперва Буденный прошел тут со своей конницей (до сих пор во всём Казахстане -- ни одного колхоза его имени, ни одного портрета), потом -- голод. 4 Не так ли наши угнетатели, нас губя, нас же и ненавидят? 5 К тому ж у Тэнно -- гемофилия. На все риски побегов он шёл, а одна царапина могла стоить ему жизни. 6 Пока читатель эту книгу в руки возьмет -- а Георгий Павлович Тэнно -- атлет и даже теоретик атлетизма, умер 22 октября 1967 года от внезапно налетевшего рака. Его постельной жизни едва хватило, чтобы прочесть эти главы и уже немеющими пальцами выправить их. Не так представлял он и обещал друзьям свою смерть! Как когда-то при плане побега, так зажигался он от мысли умереть в бою. Он говорил, что умирая, непременно у═в═е═д═ё═т за собой десяток убийц, и первого среди них -- В═я═ч═и═к═а ═К═а═р═з═у═б═о═г═о (Молотова), и еще непременно -- Хвата (следователя по делу Вавилова). Это -- не убить, это -- казнить, раз государственный закон охраняет убийц. "После первых твоих выстрелов жизнь твоя уже окуплена, -- говорит Тэнно, -- и ты радостно даешь с═в═е═р═х ═п═л═а═н═а". Но настигла болезнь внезапно, не дав поискать оружия и мгновенно отобрав силы. Уже больной, разносил Тэнно мои письма съезду писателей по разным ящикам Москвы. Он пожелал похорониться в Эстонии. Пастор тоже был старый узник -- и гитлеровских, и сталинских лагерей. * А Молотов остался безопасно перелистывать старые газеты и писать свои мемуары палача, а Хват -- спокойно тратить пенсию в 41-м доме по ул. Горького. -------- Глава 8. Побеги с моралью и побеги с инженерией На побеги из ИТЛ, если они не были куда-нибудь в Вену или через Берингов пролив, вершители ГУЛага смотрели, видимо, примирённо. Они понимали их как явление стихийное, как бесхозяйственность, неизбежную в слишком обширном хозяйстве, -- подобно падежу скота, утоплению древесины, кирпичному половняку вместо целого. Не так было в Особлагах. Выполняя особую волю Отца Народов, лагеря эти оснастили многократно-усиленной охраной и усиленным же вооружением на уровне современной мотопехоты (те самые контингенты, которые не должны разоружаться при самом всеобщем разоружении). Здесь уже не содержали социально-близких, от побега которых нет большого убытка. Здесь уже не осталось отговорок, что стрелков мало или вооружение устарело. При самом основании Особлагов было заложено в их инструкциях, что побегов из этих лагерей вообще быть не может, ибо всякий побег здешнего арестанта -- всё равно, что переход госграницы крупным шпионом, это -- политическое пятно на администрации лагеря и на командовании конвойными войсками. Но именно с этого момента Пятьдесят Восьмая стала получать сплошь уже не десятки, а четвертные, то есть потолок уголовного кодекса. Так бессмысленное равномерное ужесточение в самом себе несло и свою слабость: как убийцы ничем не удерживались от новых убийств (всякий раз их десятка лишь чуть обновлялась), так теперь и политические не удерживались больше уголовным кодексом от побега. И людей-то погнали в эти лагеря не тех -- рассуждавших, как в свете Единственно-Верной Теории оправдать произвол лагерного начальства, а крепких здоровых ребят, проползавших всю войну, у которых пальцы еще не разогнулись как следует после гранат. Георгий Тэнно, Иван Воробьёв, Василий Брюхин, их товарищи и многие подобные им в других лагерях оказались и безоружные достойны мотопехотной техники нового регулярного конвоя. И хотя побегов в Особлагерях было по числу меньше, чем в ИТЛ (да Особлаги стояли и меньше лет), но эти побеги были жёстче, тяжче, необратимей, безнадёжней -- и потому славней. Рассказы о них помогают нам разобраться -- уж так ли народ наш был терпелив эти годы, уж так ли покорен. Вот несколько. Один был на год раньше побега Тэнно и послужил ему образцом. В сентябре 1949-го из Первого Отделения Степлага (Рудник, Джезказган) бежали два каторжанина -- Григорий Кудла -- кряжистый, степенный рассудительный старик, украинец (но когда подпекало, нрав был запорожский, боялись его и блатные) и Иван Душечкин, тихий белорусс, лет тридцати пяти. На шахте, где они работали, они нашли в старой выработке заделанный шурф, кончавшийся наверху решёткой. Эту решётку они в свои ночные смены расшатывали, а тем временем сносили в шурф сухари, ножи, грелку, украденную из санчасти. В ночь побега, спустясь в шахту, они порознь заявили бригадиру, что нездоровится, не могут работать и полежат. Ночью под землей надзирателей нет, бригадир -- вся власть, но гнуть он должен помягче, потому что и его могут найти с проломленной головой. Беглецы налили воды в грелку, взяли свои запасы и ушли в шурф. Выломали решётку и поползли. Выход оказался близко от вышек, но за зоной. Ушли незамеченными. Из Джезказгана они взяли по пустыне на северо-запад. Днем лежали, шли по ночам. Вода нигде не попадалась им, и через неделю Душечкин уже не хотел вставать, Кудла поднял его надеждой, что впереди холмы, там может быть вода. Дотащились, но там во впадинах оказалась грязь, а не вода. И Душечкин сказал: "Я всё равно не пойду. Ты -- запори меня, а кровь мою выпей!" Моралисты! Какое решение правильно? У Кудлы тоже круги перед глазами. Ведь Душечкин умрёт -- зачем погибать и Кудле?.. А если вскоре он найдёт воду -- как он потом всю жизнь будет вспоминать Душечкина?.. Кудла решил: еще пойду вперед, если до утра вернусь без воды -- освобожу его от мук, не погибать двоим. Кудла поплёлся к сопке, увидел расщелину и, как в самых невероятных романах -- воду в ней! Кудла скатился и вприпадку пил, пил! (только уж утром рассмотрел в ней головастиков и водоросли.) С полной грелкой он вернулся к Душечкину: "Я тебе воду принес, воду!" Душечкин не верил, пил -- и не верил (за эти часы ему уже виделось, что он пил её...) Дотащились до той расселины и остались там пить. После питья подступил голод. Но в следующую ночь они перевалили через какой-то хребет и спустились в обетованную долину: река, трава, кусты, лошади, жизнь. С темнотой Кудла подкрался к лошадям и одну из них убил. Они пили ей кровь прямо из ран. (Сторонники мира! Вы в тот год шумно заседали в Вене или Стокгольме, а коктейли пили через соломинки. Вам не приходило в голову, что соотечественники стихослагателя Тихонова и журналиста Эренбурга высасывают трупы лошадей? Они не объясняли вам, что по-советски так понимается м═и═р?) Мясо лошади они пекли на кострах, ели долго и шли. Амангельды на Тургае обошли вокруг, но на большой дороге казахи с попутного грузовика требовали у них документы, угрожали сдать в милицию. Дальше они часто встречали ручейки и озёра. Еще Кудла поймал и зарезал барана. Уже месяц они были в побеге! Кончался октябрь, становилось холодно. В первом леске они нашли землянку и зажили в ней: не решались уходить из богатого края. В этой остановке их, в том, что родные места не звали их, не обещали жизни более спокойной -- была обречённость, ненаправленность их побега. Ночами они делали набеги на соседнее село, то стащили там котел, то, сломав замок на чулане, муку, соль, топор, посуду. (Беглец, как и партизан, среди общей мирной жизни неизбежно скоро становится вором...) А еще раз они увели из села корову и забили её в лесу. Но тут выпал снег, и чтоб не оставлять следов, они должны были сидеть в землянке невылазно. Едва только Кудла вышел за хворостом, его увидел лесник и сразу стал стрелять. "Это вы -- воры? Вы корову украли?" Около землянки нашлись и следы крови. Их повели в село, посадили под замок. Народ кричал: убить их тут же без жалости! Но следователь из района приехал с карточкой всесоюзного розыска и объявил селянам: "Молодцы! Вы не воров поймали, а крупных политических бандитов!" И -- всё обернулось. Никто больше не кричал. Хозяин коровы -- оказалось, что это чечен, принёс арестованным хлеба, баранины и даже денег, собранных чеченами. "Эх, -- говорит он, -- да ты бы пришёл, сказал, кто ты -- я б тебе сам всё дал!.. (В этом можно не сомневаться это по-чеченски). И Кудла заплакал. После ожесточения стольких лет сердце не выдерживает сочувствия. Арестованных отвезли в Кустанай, там в железнодорожном КПЗ не только отобрали (для себя) всю чеченскую передачу, но вообще не кормили! (И Корнейчук не рассказал вам об этом на Конгрессе Мира?). Перед отправкой на кустанайском перроне их поставили на колени, руки были закованы назад в наручниках. Так и держали, на виду у всех. Если б это было на перроне Москвы, Ленинграда, Киева, любого благополучного города -- мимо этого коленопреклонённого скованного седого старика, как будто с картины Репина, все бы шли, не замечая и не оборачиваясь -- и сотрудники литературных издательств, и передовые кинорежиссеры, и лекторы гуманизма, и армейские офицеры, уж не говорю о профсоюзных и партийных работниках. И все рядовые, ничем не выдающиеся, никаких постов не занимающие граждане тоже старались бы пройти, не замечая, чтобы конвой не спросил и не записал их фамилии, -- потому что у тебя ведь московская прописка, в Москве магазины хорошие, рисковать нельзя... (И еще можно понять 1949 год, -- но разве в 1965-м было бы иначе? Или разве наши молодые и развитые остановились бы вступиться перед конвоем за седого старика в наручниках и на коленях?) Но кустанайцам мало что было терять, все там были или заклятые, или подпорченные, или ссыльные. Они стали стягиваться около арестованных, бросать им махорку, папиросы, хлеб. Кисти Кудлы были закованы за спиной, и он нагнулся откусить хлеба с земли, -- но конвоир ногой выбил хлеб из его рта. Кудла перекатился, снова подполз откусить -- конвоир отбил хлеб дальше! (Вы, передовые кинорежиссеры, снимающие безопасных "стариков и старух"! -- может быть, вы запомните кадр и с этим стариком?) Народ стал подступать и шуметь: "Отпустите их! Отпустите!" Пришёл наряд милиции. Наряд был сильней, чем народ, и разогнал его. Подошёл поезд, беглецов погрузили для кенгирской тюрьмы. Казахстанские побеги однообразны, как сама та степь. Но в этом однообразии может быть легче понимается главное? Тоже с шахты, тоже с Джезказгана, но в 1951 году, старым шурфом трое вышли на поверхность ночью и три ночи шли. Уже достаточно проняла их жажда, и увидев несколько казахских юрт, двое предложили зайти напиться к казахам, а третий, Степан**, отказался и наблюдал с холма. Он видел, как товарищи его в юрту вошли, а оттуда уже бежали, преследуемые многими казахами, и взяты тут же. Степан, щуплый, невысокий, ушёл лощинами и продолжал побег в одиночестве, ничего с собой не имея, кроме ножа. Он старался идти на северо-запад, но всегда отклонялся, минуя людей, предпочитая зверей. Он вырезал себе палку, охотился на сусликов и тушканчиков: метал в них издали, когда они на задних лапках свистят у норок -- и так убивал. Кровь их старался высасывать, а самих жарил на костре из сухого караганника. Но костер его и выдал. Раз увидел Степан, что к нему скачет всадник в большом рыжем малахае, он едва успел прикрыть свой шашлык караганником, чтобы казах не понял, какого разбора тут еда. Казах подъехал, спросил, кто такой и откуда. Степан объяснил, что работал на марганцевом руднике в Джездах (там работали и вольные), а идёт в совхоз, где жена его, километров полтораста отсюда. Казах спросил, как называется тот совхоз. Степан выбрал самое вероятное: "имени Сталина". Сын степей! И скакал бы ты своей дорогой! Чем мешал тебе этот бедняга? Нет! Казах грозно сказал: "Твой на турма' сидел! Идём со мной!" Степан выругался и пошёл своей дорогой. Казах ехал рядом, приказывал идти за ним. Потом отскакивал, махал, звал своих. Но степь был пустынна. Сын степей! Ну и покинул бы ты его -- ты видишь, с голой палкой он идёт по степи на сотни верст, без еды, ведь он и так погибнет. Или тебе нужен килограмм чаю? За эту неделю, живя наравне со зверьми, Степан уже привык к шорохам и свистам пустыни. И вдруг он учуял в воздухе новый свист и не сообразил, а нутром животного ощутил опасность -- отпрыгнул в сторону. Это спасло его! -- оказалось, казах забросил аркан, но Степан увернулся из кольца. Охота на двуногого! Человек или килограмм чая! Казах с ругательством выбрал назад аркан, Степан пошёл дальше, соображая, и стараясь теперь не упускать казаха из вида. Тот подъехал ближе, приготовил аркан и снова метнул. И только метнул -- Степан рванулся к нему и ударом палки по голове сбил с лошади. (Сил-то у него было чуть, но тут шло на смерть.) "Получай калым, бабай!" -- не давая взнику, стал его бить Степан со всей злостью, как животное рвёт клыками другое. Но увидя кровь, остановился. Взял у казаха и аркан, и кнут, и взобрался на лошадь. А на лошади была еще котомка с продуктами. Побег его длился еще долго -- еще недели две, но строго везде избегал Степан главных врагов -- людей, соотечественников. Уже он расстался и с лошадью и переплывал какую-то реку (а плавать он не умел! -- и делал плот из тростника, чего тоже, конечно, не умел), и охотился, и от какого-то крупного зверя, вроде медведя, уходил в темноте. И однажды так был измучен жаждой, голодом, усталостью, желанием горячего, что решился зайти в одинокую юрту и попросить чего-нибудь. Перед юртой был дворик с саманным забором, и слишком поздно, уже подходя к забору, Степан увидел там двух осёдланных лошадей и выходящего ему навстречу молодого казаха в гимнастёрке, с орденами, в галифе. Бежать было упущено, Степан понял, что погиб. А казах этот выходил до ветру. Он был сильно пьян и обрадовался Степану, как бы не замечая его изодранного, уже не человеческого вида. "Заходи, заходи, гость будешь!" В юрте сидел старик-отец и еще такой же молодой казах с орденами -- их было два брата, бывших фронтовика, сейчас каких-то крупных людей в Альма-Ате, приехавших почтить отца (из колхоза они взяли две лошади и на них прискакали в юрту). Эти ребята отпробовали войну и потому были людьми, а еще они были очень пьяны, и пьяное благодушие распирало их (то самое благодушие, которое брался искоренить, да так до конца и не искоренил Великий Сталин). И для них радость была, что к пиру прибавился еще один человек, хоть и простой рабочий с рудника, идущий в Орск, где жена вот-вот должна рожать. Они не спрашивали у него документов, а поили, кормили и уложили спать. Вот и такое бывает... (Всегда ли пьянство враг человека? А когда открывает в нём лучшее?) Степан проснулся прежде хозяев; опасаясь всё же ловушки, вышел. Нет, обе лошади стояли как стояли, и на одной из них он мог бы сейчас ускакать. Но и он не мог обидеть хороших людей -- и ушёл пешком. Еще несколько дней он шёл, уже стали встречаться автомашины. От них он всяких раз успевал убежать в сторону. И вот дошел до железной дороги, и пройдя вдоль неё, той же ночью подошел к станции Орск. Оставалось сесть на поезд! Он победил! Он совершил чудо -- с самодельным ножом и палкой пересек обширную пустыню в одиночку -- и вот был у цели. Но при свете фонарей он увидел, что по станционным путям расхаживают солдаты. Тогда он пошёл пешком вдоль железной дороги по проселочной. Он не стал прятаться и утром: ведь он был уже в России, на родине! Навстречу пылила машина, и первый раз Степан не побежал от неё. Из этой первой родной машины выпрыгнул родной милиционер: "Кто такой? Покажи документы". Степан объяснил -- тракторист, ищет работы. Тут случился и председатель колхоза: "Оставь его, мне трактористы во' нужны! У кого в деревне документы!" День ездили, торговались, выпивали и закусывали, но перед сумерками Степан не выдержал и побежал к лесу, до которого было метров двести. Милиционер же спроворился -- выстрел! второй! Пришлось остановиться. Связали. Вероятно, след его был потерян и считали погибшим, а солдаты в Орске поджидали совсем не его, потому что милиционер был к тому, чтоб отпустить, а в районном МВД перед ним по началу очень рассыпались -- давали чай с бутурбродами, курить "Казбек", допрашивал его сам начальник (чёрт их знает, этих шпионов, завтра в Москву повезут, еще пожалуется) и только на "вы". "Где ваш радиопередатчик? Вы какой разведкой сюда заброшены?" "Разведкой?" -- удивлялся Степан. -- Я в геологоразведке не работал, я больше на шахтах." Но побег этот кончился хуже, чем бутербродами, и хуже даже, чем поимкой тела. По возвращению в лагерь его били долго и беспощадно. И, всем измученный и надломленный, Степан** упал ниже прежнего своего состояния: он дал подписку кенгирскому оперу Беляеву помогать выявлять беглецов. Он стал как утка-мано'к. Весь этот побег он в кенгирской тюрьме подробно рассказывал одному, другому сокамернику, ожидая отзыва. И если отзыв был, проявлялся порыв повторить -- Степан** докладывал куму. Те черты жестокости, которые проступают в каждом трудном побеге, густо набухали в бестолковом и кровавом побеге -- тоже из Джезказгана, тоже летом 1951 года. Шесть беглецов, начиная ночной побег из шахты, убили седьмого, которого они считали стукачом. Затем через шурф они поднялись в степь. Эти шестеро заключённых были люди очень разной масти, так что сразу же не захотели вместе и идти. Это было бы правильно, если бы был умный план. Но один из них пошёл сразу в посёлок вольных, тут же, около лагеря, и постучался в окно своей знакомки. Он не прятаться думал у неё, не пережидать под полом или на чердаке (это было бы очень умно), а провести с ней короткое сладкое время (мы сразу узнаём контуры блатного). Он прогужевался у неё ночь и день, а на следующий вечер надел костюм её бывшего мужа и пошёл вместе с ней в клуб, в кино. Лагерные надзиратели, бывшие там, опознали его и тут же покрутили. Двое других, грузины, легкомысленно и самоуверенно пошли на станцию и поездом поехали в Караганду. Но от Джезказгана, кроме пастушьих троп и троп беглецов, нет никаких других путей ко внешнему миру, как именно на Караганду и именно поездом. И вдоль дороги этой -- лагеря, а на каждой станции -- оперпосты. Так, не доехав до Караганды, оба тоже были покручены. Трое остальных пошли на юго-запад -- самой трудной дорогой. Здесь нет людей, но нет и воды. Пожилой украинец Прокопенко, бывший фронтовик, имевший карту, убедил их избрать этот путь и сказал, что воду он им найдет. Товарищи его были -- приблатнённый крымский татарин и плюгавый ссученный вор. Они прошли без воды и еды четверо суток. Не вынося дальше, татарин и вор сказали Прокопенко: "Решили мы тебя кончать". Он не понял: "Как это, братцы? Хотите разойтись?" "Нет, кончать тебя. Всем не дойти". Прокопенко стал их умолять. Он распорол кепку, вынул оттуда фотографию жены с детьми, надеясь их расстрогать. "Братцы! Братцы! Вместе же за свободой пошли! Я вас выведу! Скоро должен быть колодец! Обязательно будет вода! Потерпите! Пощадите!" Но они закололи его, надеясь напиться кровью. Перерезали ему вены -- а кровь не пошла, свернулась тут же!.. Тоже кадр. Двое в степи над третьим. Кровь не пошла... Поглядывая друг на друга волками, потому что теперь кто-то должен был лечь из них, они пошли дальше -- туда, куда показывал им "батя" и через два часа нашли там колодец!.. А на другой день их заметили с самолёта и взяли. На допросе они это показали, стало известно в лагере -- и там решено было запороть их обоих за Прокопенко. Но их держали в отдельной камере и судить увезли в другое место. Хоть верь, что зависит от звёзд, под какими начался побег. Какой бывает тщательный далекий расчёт -- но вот в роковую минуту погасает свет на зоне, и срывается взять грузовик. А другой побег начат порывом, но обстоятельства складываются как подогнанные. Летом 1948 года всё в том же Джезказганском 1-м Отделении (тогда это еще не был Особлаг) как-то утром отряжен был самосвал -- нагрузиться на дальнем песчаном карьере и песок этот отвезти растворному узлу. Песчаный карьер не был объект -- то есть, он не охранялся, и пришлось в самосвале везти и грузчиков -- троих большесрочников с десяткой и четвертными. Конвой был -- ефрейтор и два солдата, шофёр -- бесконвойный бытовик. Случай! Но Случай надо и уметь поймать так же мгновенно, как он приходит. Они должны были решиться -- и договориться -- и всё на глазах и на слуху конвоиров, стоявших рядом, когда они грузили песок. Биографии у всех троих были одинаковы, как тогда у миллионов: сперва фронт, потом немецкие лагеря, побеги из них, ловля, штрафные концлагеря, освобождение в конце войны и в благодарность за всё -- тюрьма от своих. И почему ж теперь не бежать по своей стране, если не боялись по Германии? Нагрузили. Ефрейтор сел в кабину. Два солдата-автоматчика сели в переднюю часть кузова, спинами к кабине и автоматы уставя на зэков, сидевших на песке в задней части кузова. Едва выехали с карьера, они по знаку одновременно бросили в глаза конвоирам песок и бросились сами на них. Автоматы отняли и через окно кабины прикладом оглушили ефрейтора. Машина стала, шофёр был еле жив от страха. Ему сказали: "Не бойсь, не тронем, ты же не пёс! Разгружайся!" Заработал мотор -- и песок, драгоценный, дороже золотого, тот, который принёс им свободу -- ссыпался на землю. И здесь, как почти во всех побегах, -- пусть история этого не забудет! -- рабы оказались великодушнее охраны: они не убили их, не избили, они велели им только раздеться, разуться и босиком в нижнем белье отпустили. "А ты, шофёр, с кем?" -- "Да с вами, с кем же", -- решился и шофёр. Чтоб запутать босых охранников (цена милосердия!), они поехали сперва на запад (степь ровна, езжай куда хочешь), там один переоделся в ефрейтора, двое в солдат, и погнали на север. Все с оружием, шофёр с пропуском, подозрения нет! Всё же, пересекая телефонные линии -- рвали их, чтобы нарушить связь. (Подтягивали книзу, поближе, веревкой с камнем на конце, захлёстом, -- а потом крюком рвали.) На это уходило время, но выигрыш был больше. Гнали полным ходом полный день, пока счетчик накрутил километров триста, а бензин упал к нолю. Стали присматриваться ко встречным машинам. "Победа". Остановили её. "Простите, товарищ, но служба такая, разрешите проверить ваши документы". Оказалось -- тузы! районное партийное начальство, едет не то проверять, не то вдохновлять свои колхозы, не то просто на бешбармак. "А ну, выходи! Раздевайся!" Тузы умоляют не расстреливать. Отвели их в степь в белье, связали, взяли документы, деньги, костюмы, покатили на "Победе". (А солдаты, раздетые утром, лишь к вечеру дошли до ближайшей шахты, оттуда им с вышки: "Не подходи!" -- "Да мы свои!" -- "Какое свои, в одном исподнем!") У "Победы" бак оказался не полон. Проехали километров двести -- всё, и канистра вся. Уже темнело. Увидели пасшихся лошадей и удачно схватили их без уздечек, сели охляблью, погнали. Но -- шофёр упал с лошади и повредил ногу. Предлагали ему сесть на лошадь вторым. Он отказался: "Не бойтесь, ребята, вас не заложу!" Дали ему денег, шофёрские права с "Победы" и поскакали. Видел их этот шофёр последний, а с тех пор -- никто! И в лагерь свой их никогда не привозили. Так и четвертные и червонец без сдачи оставили ребята в сейфе спецчасти. Зеленый прокурор любит смелых! И шофёр действительно их не заложил. Он устроился в колхозе около Петропавловска и спокойно жил четыре года. Но загубила его любовь к искусству. Он хорошо играл на баяне, выступал у себя в клубе, потом поехал на районный смотр самодеятельности, потом на областной. Сам он и забывать уже стал прежнюю жизнь, -- но из публики его признал кто-то из джезказганского надзора -- и тут же за кулисами он был взят -- и теперь приварили ему 25 лет по 58-й статье. Вернули в Джезказган. ___ Особую группу побегов составляют те, где начинается не с рывка и отчаяния, а с технического расчёта и золотых рук. В Кенгире был задуман знаменитый побег в железнодорожном вагоне. На один из объектов постоянно подавали под разгрузку товарняк с цементом, с асбестом. В зоне его разгружали, и он уходил пустым. И пятеро зэков готовили побег такой: сделали ложную внутреннюю торцевую стенку товарного пульмановского вагона да еще складную на шарнирах, как ширму -- так что когда тащили её к вагону, она виделась не более как широкая сходня, удобная под тачки. План был: пока разгружается вагон, хозяева ему -- зэки; втащить заготовки в вагон, там развернуть; защёлками скрепить в твёрдую стенку; всем пятерым стать спинами к стене и веревочными тягами поднять и поставить стенку. Весь вагон в асбестной пыли -- и она в том же. Разницы глубины в пульмане не увидишь на глазок. Но есть сложность в расчёте времени, надо освободить товарняк к отъезду, пока з/к еще на объекте -- заранее нельзя сесть, надо убедиться, что сейчас увезут. Вот тогда в последнюю минуту бросились с ножами и продуктами -- и вдруг один из беглецов попал ногой в стрелку и сломал ногу. Это задержало их -- и они не успели до конвойной проверки состава кончить свой монтаж. Так они были открыты. По этому побегу был процесс.1 Ту же идею, но в одиночном побеге, применил летчик-курсант Батанов. На экибастузском ДОКе изготовлялись дверные коробки и отвозились на строительные объекты. Но на ДОКе работа шла круглосуточно, и конвой с вышек не уходил никогда. А на стройучастках конвой был только днём. С помощью друзей Батанов был зашит досками в раме, погружен на машину и разгружен на стройучастке. На ДОКе запутали счёт между сменами, и в тот вечер его не хватились, -- а на стройучастке он освободился из коробки, вылез -- и пошёл. Однако той же ночью был схвачен по дороге к Павлограду. (Этот его побег был годом позже того побега на машине, когда им пробили баллон.) В Экибастузе от побегов, состоявшихся и сорвавшихся при начале; от тех событий, которыми уже припекала земля зоны2; и по оперативным глубокомысленным отметкам; и от отказчиков, и от других всяких непокорных -- пухла и пухла Бригада Усиленного Режима. Её не вмещали уже два каменных крыла тюрьмы и не вмещала Режимка (барак N2 близ штабного). Завели еще одну Режимку (барак N8); особо для бендеровцев. От каждого нового побега и от каждого бунтарского события режим во всех трёх режимках всё устрожался. (К истории блатного мира заметим: суки в экибастузском БУРе брюзжали: "Сволочи! Пора кончать с побегами. Из-за ваших побегов режимом задушат... За такие дела в бытовом лагере морду бьют". То есть говорили то, что требовалось начальству.) Летом 1951 года режимка-барак 8 задумала бежать вся целиком. Она была от зоны метрах в тридцати и решила вести подкоп. Но всё это было слишком на языках, обсуждалось хлопцами почти открыто среди своих -- они считали, что бендеровец не может быть стукачом, а стукачи были. И прокопали они всего то несколько погонных метров, как были проданы. Вожди режимки-барака 2 были очень раздосадованы всей этой шумливой затеей -- не потому, что боялись репрессий, как суки, а потому, что сами были в таких же тридцати метрах от зоны и сами еще раньше барака 8 задумали и начали подкоп высокого класса. Теперь они боялись, что если одинаковая мысль пришла обеим режимкам, то это может понять и проверить псарня. Но больше напуганные побегами на автомашинах, хозяева Экибастуза положили свою главную цель в том, чтобы все объекты и жилую зону обрыть канавами глубиною в метр и туда бы завалилась на выходе любая автомашина. Как в Средние века, стены стало мало, еще нужен был ров. Канавокопатель чисто и исправно выкапывал теперь один такой ров за другим, вокруг всех объектов. Режимка-барак 2 была малой зоной, обтянутой колючей проволокой внутри большой экибастузской зоны. Её калитка была постоянно на замке. Кроме времени, проводимого на известковом заводе, режимке разрешалось ходить по своему маленькому дворику близ барака только двадцать минут. Всё остальное время режимные были заперты в своём бараке, общую зону проходили только на развод и обратно. В общую столовую они никогда не допускались, повара приносили им в бачках. Рассматривая свой известковый завод как возможность побыть на солнышке и подышать, режимка никогда не рвалась лопатить вредоносную известь. А когда в конце августа 1951 года там случилось и убийство (блатной Аспанов ломом убил Аникина -- беглеца, перешедшего проволоку по наметанному сугробу в пургу, но через сутки пойманного, за то и в режимке. О нём же -- часть III, глава 14), трест вообще отказался от таких "рабочих" -- и весь сентябрь режимку никуда не выводили, она жила по сути на чисто-тюремном режиме. Там было много "убеждённых беглецов", и летом стала сколачиваться, орешек к орешку, надёжная группа на побег из 12 человек (Магомет Гаджиев, вождь экибастузских мусульман; Василий Кустарников; Василий Брюхин; Валентин Рыжков; Мутьянов; офицер-поляк, любитель подкопов; и другие). Все там были равны, но Степан Коновалов, кубанский казак, был всё же главным. Они замкнулись клятвой: кто проговориться хоть душе -- тому хана', должен кончить с собой или заколют другие. К этому времени экибастузская зона уже обнеслась четырёхметровым сплошным забором-заплотом. Вдоль него шёл четырёхметровый вспаханный предзонник, да за забором отмежевана была пятнадцатиметровая полоса запретки, кончавшаяся метровой траншеей. Всю эту полосу обороны решено было проходить подкопом, но таким надежным, чтобы он ни за что не был обнаружен раньше. Первое же обследование показало, что низок фундамент, подпольное пространство всего барака так невелико, что некуда будет складывать выкопанную землю. Кажется -- непреодолимо. Значит, не бежать?.. И кто-то предложил: чердак зато просторный, поднимать грунт на чердак! Это казалось немыслимым. Многие десятки кубометров земли через просматриваемое, проверяемое жилое пространство барак незаметно поднять на чердак, поднимать каждый день, каждый час -- и еще не просыпать ни щепотки, не оставить же следа! Но когда придумали, как это сделать -- ликовали, и побег был решён окончательно. Решение пришло вместе с выбором секции, то есть комнаты. Этот финский барак был рассчитан на вольных, смонтирован в лагерной зоне по ошибке, другого такого во всем лагере не было: там были маленькие комнаты, в которых не семь вагонок втискивалось, как везде, а три, то есть на двенадцать человек. Такую секцию, где уже жило несколько из их дюжины, они облюбовали. Разными приёмами, добровольно меняясь и вытесняя смехом и шутками тех, кто мешал ("ты -- храпишь, а ты -- ... много"), перетолкнули чужих в другие секции, а своих стянули. Чем больше отделяли режимку от зоны, чем больше режимных наказывали и давили -- тем больше становилось их нравственное значение в лагере. Заказ режимки был для лагеря -- первый закон, и