вободы спешил бежать в одиночество. Еще в лагере "почти каждый из нас, мои близкие товарищи и я, думали, что если Бог приведёт выйти на свободу живым, то будем жить не в городах и даже не в сёлах, а где-нибудь в лесной глуши. Устроимся на работу лесником, объездчиком, наконец пастухом и будем подальше от людей, от политики, от всего этого бренного мира" (В. В. Поспелов). Авенир Борисов первое время на воле всё держался от людей в стороне, убегал в природу. "Я готов был обнимать и целовать каждую берёзку, каждый тополь. Шелест опавших листьев (я освободился осенью) казался мне музыкой, и слёзы находили на глаза. Мне было наплевать, что я получал 500 грамм хлеба -- ведь я мог часами слушать тишину да еще и книги читать. Вся работа казалась на воле лёгкой, простой, сутки летели как часы, жажда жизни была ненасытной. Если есть вообще в мире счастье, то оно обязательно находит каждого зэка в первый год его жизни на свободе!" Такие люди долго ничего не хотят иметь: они помнят, что имущество легко теряется, как сгорает. Они почти суеверно избегают новых вещей, донашивают старое, досиживают на ломаном. У одного моего друга мебель такая: ни сесть, ни опереться ни на что, всё шатается. "Так и живём, -- смеются, -- от зоны до зоны". (Жена -- тоже сидела.) Л. Копелев вернулся в 1955 году в Москву и обнаружил: "Трудно с благополучными людьми! Встречаюсь только с теми из прежних друзей, кто хоть как-то неблагополучен". Да ведь по-человечески только те и интересны, кто отказались лепить карьеру. А кто лепит -- скучны ужасно. Однако люди -- разны. И многие ощутили переход на волю совсем иначе (особенно в пору, когда ЧКГБ как будто чуть смежало веки): ура! свободен! теперь один зарок: больше не попадаться! теперь -- нагонять и нагонять упущенное! Кто нагоняет в должностях, кто в званиях (учёных или военных), кто -- в заработках и сберегательной книжке (у нас говорить об этом -- тон дурной, но тишком-то считают...) Кто -- в детях. Кто... Валентин М. клялся нам в тюрьме, что на воле будет нагонять по части девиц, и верно: несколько лет подряд он днём -- на работе, а вечера, даже будние, -- с девицами, и всё новыми; спал по 4-5 часов, осунулся, постарел. Кто нагоняет в еде, в мебели, в одежде (забыто, как обрезались пуговицы, как гибли лучшие вещи в предбанниках). Опять приятнейшим занятием становится покупать. И как упрекнуть их, если, правда, столько упущено? Если вырезано из жизни -- столько? Соответственно двум разным восприятиям воли -- и два разных отношения к прошлому. Вот ты пережил страшные годы. Кажется, ты ведь не чёрный убийца, ты не грязный обманщик, -- так зачем бы тебе стараться забыть тюрьму и лагерь? Чего тебе стыдиться в них? Не дороже ли считать, что они обогатили тебя? Не вернее ли ими гордиться? Но сколь же многие (и такие не слабые, такие не глупые, от которых совсем не ждёшь!) стараются -- забыть! Забыть как можно скорей! Забыть всё начисто! Забыть, как его и не было! Ю. Г. Вендельштейн: "Обычно стараешься не вспоминать, защитная реакция". Пронман: "Честно скажу: видеться с бывшими лагерниками не хотел, чтобы не вспоминать". С. А. Лесовик: "Вернувшись из лагеря, старалась не вспоминать прошлого. И, знаете, почти удалось!" (до повести "Один день"). С. А. Бондарин (мне давно известно, что в 1945 году он сидел в той же лубянской камере передо мною; я берусь ему назвать не только наших сокамерников, но и с кем он сидел до нашей камеры, кого я отнюдь не знал никогда, -- и получаю в ответ): "А я постарался всех забыть, с кем там сидел". (После этого я ему, конечно, даже не отвечаю.) Мне понятно, когда старых лагерных знакомств избегают ортодоксы: им надоело лаяться одному против ста, слишком тяжелы воспоминания. Да и вообще -- зачем им эта нечистая, не идейная публика? Да какие ж они благонамеренные, если им не забыть, не простить, не вернуться в прежнее состояние? Ведь об этом же и слали они четырежды в год челобитья: верните меня! верните меня! я был хороший и буду хороший!4 В чём для них возврат? Прежде всего в восстановлении партийной книжечки. Формуляров. Стажа. Заслуг. И повеет теплом партбилета Над оправданной головой. А лагерный опыт -- это та зараза, от которой надо поскорее отлипнуть. Разве в лагерном опыте, если даже встряхнуть его и промыть -- найдётся хоть одна крупинка благородного металла? Вот старый ленинградский большевик Васильев. Отсидел две десятки (всякий раз еще имея и пять намордника). Получил республиканскую персональную пенсию. "Вполне обеспечен. Славлю свою партию и свой народ". (Это замечательно! Ведь только Бога славил так Иов библейский: за язвы, за мор, за голод, за смерти, за унижения -- слава Тебе, слава Тебе!) Но не бездельник этот Васильев, не потребитель просто: "состою в комиссии по борьбе с тунеядцами". То есть, кропает по мере старческих сил одно из главных беззаконий сегодняшнего дня! Вот это и есть -- лицо Благомысла!.. Понятно и почему стукачи не желают воспоминаний и встреч: боятся упрёков и разоблачений. Но у остальных? Не слишком ли это глубокое рабство? Добровольный зарок, чтоб не попасть второй раз? "Забыть, как сон, забыть, забыть видения проклятого лагерного прошлого," -- сжимает виски кулаками Настенька В., попавшая в тюрьму не как-нибудь, а с огнестрельной раной. Почему филолог-классик А. Д., по роду занятий своих умственно взвешивающий сцены древней истории, -- почему и он велит себе "всё забыть"? Что ж поймёт он тогда во всей человеческой истории? Евгения Д., рассказывая мне в 1965 году о своей посадке на Лубянку в 1921-м, еще до замужества, добавила: "А мужу покойному я про это так и не рассказывала, забыла". Забыла?? Самому близкому человеку, с которым жизнь прожила? Так ма'ло нас еще сажают!! А может быть не надо так строго судить? Может быть, в этом -- средняя человечность? Ведь о ком-то же составлены пословицы: Час в добре пробудешь -- всё горе забудешь. Дело-то забывчиво, тело-то заплывчиво. Заплывчивое тело! -- вот что такое человек!.. Мой друг и одноделец Николай В., с кем общими мальчишескими усилиями мы закатились за решётку, -- воспринял всё пережитое как проклятье, как постыдную неудачу глупца. И устремился в науку -- наиболее безопасное предприятие, чтобы подняться на ней. В 1959 году, когда Пастернак еще был жив, но плотно обложен травлей, -- я стал говорить ему о Пастернаке. Он отмахнулся: "Что говорить об этих старых галошах! Слушай лучше, как я борюсь у себя на кафедре!" (Он всё время с кем-нибудь борется, чтобы возвыситься в должности.) А ведь трибунал оценил его в 10 лет лагерей. Не довольно ли было один раз высечь?.. А вот освободился и Григорий М-з, освободился, снята судимость, вот реабилитирован, вот вернули партбилет (ведь не спрашивают, не поверил ли ты за это время в Иегову или Магомета? ведь не прикидывают, что частицы, может быть, твоих прежних мыслей не осталось за это время, -- а на тебе партбилет!) И он возвращается из Казахстана в свой Ж*, проезжает мой город, я выхожу к поезду. О чём же мысли его теперь? Э-э, да не метит ли он вернуться в Секретный или Особый или Спецотдел! Что-то рассеян наш разговор. Больше он не пишет мне ни строки... Вот Ф. Ретц. Он сегодня -- начальник жилконторы, он еще и дружинник. Очень важно рассказывает о своей сегодняшней жизни. И хотя старой он не забыл -- как забыть 18 лет на Колыме? -- о Колыме он рассказывает как-то суше и недоумённо: да действительно ли это всё было? Как это могло быть?.. Старое сошло с него. Он гладок и всем доволен. Как вор завязывает, так забывает и эрзац-политический. И для этих завязавших становится мир снова удобным, нигде не колющим, не жмущим. Как раньше казалось им, что все сидят, так теперь им кажется -- никто не сидит. Осеняет их и прежний приятный смысл Первого Мая и Октябрьской годовщины -- это уже не те суровые дни, когда нас особенно глумливо обыскивали на холоде и особенно плотно набивали нами камеры лагерной тюрьмы. Да зачем так высоко брать? -- если днём на работе главу семьи похвалит начальство -- вот за обедом и праздник, вот и торжество. Только в семье иногда бывший мученик разрешает себе побрюзжать. Только тут он иногда помнит, чтоб его больше ласкали и ценили. А выходя за порог, он -- забыл. Однако не будем так беспреклонны. Ведь это общечеловеческое свойство: от опыта враждебного вернуться в своё "я", ко многим своим прежним (пусть и не лучшим) чертам и привычкам. В этом остойчивость нашей личности, наших генов. Вероятно, иначе человек тоже не был бы человеком. Тот же Тарас Шевченко, чьи растерянные строки уже были приведены5, через 10 лет пишет обрадованно: "ни одна черта в моём внутреннем о5бразе не изменилась. От всей души благодарю моего всемогущего Создателя, что Он не допустил ужасному опыту коснуться железными когтями моих убеждений". Но как это -- забывают? Где б научиться?.. "Нет! -- пишет М. И. Калинина, -- ничто не забывается и ничто в жизни не устраивается. И сама я не рада, что я такая. И на работе можно быть на хорошем счету, и в быту бы всё гладко, -- но в сердце точит и точит что-то, и бесконечная усталость. Я надеюсь, вы не напишете о людях, которые освободились, что они всё забыли и счастливы?" Раиса Лазутина: "Не надо вспоминать плохого? А если нечего вспомнить хорошего?.." Тамара Прыткова: "сидела я двенадцать лет, но с тех пор уже на воле одиннадцать (!), а никак не пойму -- для чего жить? И где справедливость?" Два века Европа толкует о равенстве -- а мы все разные до чего ж! Какие разные борозды на наших душах от жизни! -- одиннадцать лет ничего не забыть -- и всё забыть на другой день... Иван Добряк: "Всё осталось позади, да не всё. Реабилитирован, а покою нет. Редкая неделя, чтобы сон прошёл спокойно, а то всё зона снится. Вскакиваешь в слезах или будят тебя в испуге". Ансу Бернштейну и через 11 лет снятся только лагерные сны. Я тоже лет пять видел себя во сне только заключённым, никогда -- вольным. Л. Копелев через 14 лет после освобождения заболел -- и сразу же бредит тюрьмой. А уж "каюту" и "палату" никак наш язык не проговорит, всегда -- "камера". Шавирин: "На овчарок и до сих пор не могу смотреть спокойно". Чульпенёв идёт по лесу; но уже не может просто дышать, наслаждаться: "смотрю -- сосны хорошие: сучков мало, порубочных остатков почти не сжигать, это чистые кубики пойдут..." Как забыть, если ты поселяешься в деревне Мильцево, а там едва ли не половина жителей прошла через лагеря, правда за воровство больше. Ты приходишь на рязанский вокзал и видишь три выломанных прута в ограде. Их никто никогда не заделывает, как будто так и надо. Потому что именно против этого места останавливаются Столыпины -- и сегодня, и сегодня они останавливаются! -- а к пролому подгоняют задом воронок, и зэков перегоняют в эту дырку (так удобней, чтобы зэков не вести через людный перрон). -- Выписывают тебе путёвку на лекцию (1957) из всесоюзного общества по распространению невежества, и путёвка оказывается в ИТК-2 -- женскую колонию при тюрьме. И ты идёшь на вахту, и в волчок выглядывает знакомая фуражка. Вот с гражданином воспитателем ты проходишь по двору тюрьмы, и понурые дурно одетые женщины все первые здороваются с вами заискивающе. Вот ты сидишь в кабинете начальника политчасти, и пока он тебя тут развлекает, ты знаешь: там сейчас выгоняют из камер, подымают спящих, на индивидуальной кухне котелки вырывают из рук -- а ну-ка, лекцию слушать, быстро! И вот согнали их полный зал. И зал сыр, и коридоры сыры, и еще сырее наверно камеры -- и несчастные женщины-работяги всю мою лекцию кашляют застарелым, глубоким, гулким, то сухим, то раздирающим кашлем. Одеты они не как женщины, а как карикатуры на женщин, молодые -- угловаты, костлявы, как старухи, все измучены и ждут конца моей лекции. Мне стыдно. Как хотел бы я раствориться в дым и исчезнуть. Как хотел бы я вместо этих "достижений науки и техники" крикнуть им: "Женщины! до каких же пор это будет?.." Мой глаз сразу отличает несколько свежих, хорошо одетых, даже в джемперах. Это -- придурки. Вот на них остановиться взглядом и, не слушая кашля, можно очень гладко прочесть всю лекцию. Они глаз не спускают, так слушают... Но знаю я, не словам они внемлют, не космос им нужен, а -- редко видят мужчин, вот и рассматривают... И я воображаю: сейчас отнимут у меня пропуск, и я останусь тут. И эти стены, всего в нескольких метрах от известной мне улицы, от известной троллейбусной остановки, перегородят всю жизнь, они станут не стенами, а годами... Нет, нет, я сейчас уйду! я за сорок копеек доеду в троллейбусе и дома буду вкусно обедать. Но хоть не забыть: они-то здесь все останутся. Вот так же будут кашлять. Годами кашлять. В годовщины своего ареста я устраиваю себе "день зэка": отрезаю утром 650 хлеба, кладу два кусочка сахара, наливаю незаваренного кипятка. А на обед прошу сварить мне баланды и черпачок жидкой кашицы. И как быстро я вхожу в старую форму: уже к концу дня собираю в рот крошки, вылизываю миску. Возощущения встают во мне живо! А еще вывез и храню свои лоскуты-номера. Да только ли я? Как святыню, покажут тебе их -- в одном доме, и в другом. Иду как-то по Новослободской -- Бутырская тюрьма! "Приёмная передач". Вхожу. Полно женщин, есть и мужчины. Кто сдаёт передачи, кто разговаривает. Это отсюда, значит, шли нам передачи! Как интересно. С самым невинным видом подхожу читать правила приёма. Но сметив меня орлиным взглядом, ко мне быстро идёт мордатый старшина. "А вам что, гражданин?" Учуял, что не передача тут, а подвох. Значит, пахну я всё-таки зэком! А -- посетить умерших? Тех, своих, где должен был и ты лежать, проколотый штыком? А. Я. Оленев, уже старичок, поехал в 1965 году. С рюкзаком и палочкой добрался до бывшего сангородка, оттуда -- на гору (близ посёлка Керки), где хоронили. Гора полна костей и черепов, и жители сегодня зовут её костяной. В далёком северном городе, где полгода ночь, а полгода день, живёт Галя В. Никого у неё в целом мире нет, а то, что "домом" называется -- шумный гадкий угол. И отдых её: с книгой пойти в ресторан, взять вина, то отпить, то покурить, то "погрустить о России". Любимые её друзья -- оркестранты и швейцары. "Многие, вернувшись оттуда, скрывают прошлое. А я своей биографией горжусь". То там, то здесь собираются в год раз товарищества бывших зэков, пьют и вспоминают. "И странно, -- говорит В. П. Голицын, -- что картины прошлого встают далеко не только мрачные и тяжёлые, а многое вспоминается с тёплым хорошим чувством". Тоже свойство человека! И не худшее. "А буква у меня в лагере была -- Ы, -- восхищённо сообщает В. Л. Гинзбург. -- А паспорт мне выдали серии "ЗК"! Прочтёшь -- и тепло становится. Нет, честное слово, как выделяются среди многих писем -- письма бывших зэков! Какая незаурядная жизнестойкость! А при ясности целей -- какой бывает напор! В наше время, если получишь письмо совсем без нытья, настоящее оптимистическое -- то только от бывшего зэка. Ко всему на свете привыкшие, ни от чего они не унывают. Горжусь я принадлежать к могучему этому племени! Мы не были племенем -- нас сделали им! Нас так спаяли, как сами мы, в сумерках и разброде воли, где каждый друг друга тру'сит, никогда не могли бы спаяться. Ортодоксы и стукачи как-то автоматически выключились из нас на воле. Нам не надо сговариваться поддерживать друг друга. Нам не надо уже испытывать друг друга. Мы встречаемся, смотрим в глаза, два слова -- и что ж еще объяснить? Мы готовы к выручке. У нашего брата везде свои ребята. И нас миллионы! Дала нам решётка новую меру вещей и людей. Сняла с наших глаз ту будничную замазку, которой постоянно залеплены глаза ничем не потрясённого человека. И какие же неожиданные выводы! Н. Столярова, доброй волей приехавшая в 1934-м из Парижа в этот капкан, выхвативший всю середину её жизни, не только не терзается, не проклинает свой приезд, но: "Я была права, когда вопреки своей среде и голосу разума ехала в Россию! Совсем не зная России, я нутром угадала её". Когда-то горячий, удачливый, нетерпеливый комбриг гражданской войны И. С. Карпунич-Бравен не вникал в списки, подносимые начальником Особого Отдела, и не вверху листа, а внизу, не прописными буквами, а строчными, как безделицу, помечал тупым карандашом без точек: в м (это значило: Высшая Мера! всем!). Потом были ромбы в петлицах, потом двадцать с половиною лет Колымы -- и вот он живёт средь леса на одиноком хуторе, поливает огород, кормит кур, мастерит в столярке, не подаёт просьбы о реабилитации, матом кроет Ворошилова, сердито пишет в тетрадках свои ответы, ответы и ответы на каждую радиопередачу и каждую газетную статью. Но еще проходят годы -- и хуторной философ со значением выписывает из книги афоризм: "Мало любить человечество, надо уметь переносить людей". А перед смертью -- своими словами, да такими, что вздрогнешь, -- не мистика ли? не старик ли Толстой: "Я жил и судил всё по себе. Но теперь я другой человек и уже не сужу по себе". Удивительный В. П. Тарновский так и остался после срока на Колыме. Он пишет стихи, которые не посылает никому. Размышляя, он вывел: А досталась мне эта окраина, Осудил на молчание Бог, Потому что я видел Каина, А убить его -- не мог.6 Жаль только: мы умрём все постепенно, не совершив достойного ничего. ___ А еще предстоят на воле бывшим зэкам -- встречи. Отцов -- с сыновьями. Мужей -- с женами. И от этих встреч нечасто бывает доброе. За десять, за пятнадцать лет без нас не могли сыновья вырасти в лад с нами: иногда просто чужие, иногда и враги. И женщины лишь немногие вознаграждены за верное ожидание мужей: столько прожито порознь, всё сменилось в человеке, только фамилия прежняя. Слишком разный опыт жизни у него и у неё -- и снова сойтись им уже невозможно. Тут -- на фильмы и на романы кому-то, а в эту книгу не помещается. Тут пусть будет один рассказ Марии Кадацкой (фото 8 -- они юные, фото 9 -- она сейчас). "За первые 10 лет муж написал мне 600 писем. За следующие 10 -- одно, и такое, что не хотелось жить. -- После 19 лет в свой первый отпуск он поехал не к нам, а к родственникам, к нам же с сыном заехал проездом на 4 дня. Поезд, с которым мы его ждали, в этот день был отменен. И после бессонной ночи я легла отдохнуть. Слышу звонок. Незнакомый голос: "Мне Марию Бенедиктовну". Открываю. Входит полный пожилой мужчина в плаще и шляпе. Ничего не говоря, проходит смело. Я спросонья как будто забыла, что ждала мужа. Стоим. "Не узнала?" -- "Нет". А сама всё думаю, что это -- кто-то из родственников, которых у меня много и с которыми я тоже не виделась много лет. Потом посмотрела на его сжатые губы -- вспомнила, что мужа жду! -- и потеряла сознание. -- Тут пришёл сын, да еще заболевшим. И вот все трое, не выходя из единственной комнаты, мы четыре дня сидели. И с сыном они были очень сдержаны, и мне с мужем говорить почти не пришлось, разговор был общий. Он рассказывал о своей жизни и ничуть не интересовался, как мы без него. Уезжал опять в Сибирь, в глаза не смотрел при прощании. Я сказала ему, что муж мой погиб в Альпах (он был в Италии, его освободили союзники)". А бывают другого рода встречи, веселей. Можно встретить надзирателя или лагерного начальника. Вдруг в Тебердинской турбазе узнаёшь в физинструкторе Славе -- норильского вертухая. Или в ленинградском "Гастрономе" Миша Бакст видит -- лицо знакомое, и тот его заметил. Капитан Гусак, начальник лаготделения, сейчас в гражданском. "Слушай, подожди-подожди! Где ты у меня сидел?.. А, помню, мы тебя посылки лишили за плохую работу!" (Ведь помнит! Но всё это им естественно кажется, будто поставлены они над нами навечно, и только перерыв сейчас небольшой!) Можно встретить (Бельский) командира части полковника Рудыко, который дал поспешное согласие на твой арест, чтоб только не иметь неприятностей. Тоже в штатском и в боярской шапочке, вид учёного, уважаемый человек! Можно встретить и следователя -- того, который тебя бил или сажал в клопов. Он теперь на хорошей пенсии, как например. Хват, следователь и убийца великого Вавилова, живёт на улице Горького. Уж избави Бог от этой встречи -- ведь удар опять по твоему сердцу, не по его. А еще можно встретить твоего доносчика -- того, кто посадил тебя, и вот преуспевает. И не карают его небесные молнии. Те, кто возвращаются в родные места, те-то обязательно и видят своих стукачей. "Слушайте, -- уговаривает кто погорячее, -- подавайте на них в суд! Хотя бы для общественного разоблачения!" (Уж -- не больше, уж понимают все...) "Да нет уж.. да ладно уж.." -- отвечают реабилитированные. Потому что этот суд был бы в ту сторону, куда волами тянуть. "Пусть их жизнь наказывает!" -- отмахивается Авенир Борисов. Только и остается. * Фото 9. Кадацкая теперь Композитор X. сказал Шостаковичу: "Вот эта дама, Л., член нашего Союза, когда-то посадила меня". "Напишите заявление, -- сгоряча предложил Шостакович, -- мы её из Союза исключим!" (Как бы не так!) X. и руками замахал: "Нет уж, спасибо, меня вот за эту бороду по полу тягали, больше не хочу". Да уж о возмездии ли речь? Жалуется Г. Полев: "Та сволочь, которая меня посадила, при выходе чуть снова не спрятала -- и спрятала бы! -- если б я не бросил семью и не уехал из родного города". Вот это -- по-нашему! вот это -- по-советски! Что' же сон, что' же мираж болотный -- прошлое? или настоящее?.. В 1955 году пришёл Эфроимсон к зам. главного прокурора Салину и принёс ему том уголовных обвинений против Лысенко. Салин сказал: "Мы не компетентны это разбирать, обращайтесь в ЦК". С каких это пор они стали некомпетентными? Или отчего уж они на тридцать лет раньше не стали такими? Процветают оба лжесвидетеля, посадившие Чульпенёва в монгольскую яму, -- Лозовский и Серёгин. С общим знакомым по части пошёл Чульпенёв к Серёгину в его контору бытового обслуживания при Моссовете. "Знакомьтесь. Наш халхинголец, не помните?" -- "Нет, не помню". -- "А Чульпенёва -- не помните такого?" -- "Нет, не помню, война раскидала". -- "А судьбу его не знаете?" -- "Понятия не имею". -- "Ах, подлец ты, подлец!" Только и скажешь. В райкоме партии, где Серёгин на учёте: "Не может быть! Он так добросовестно работает". Добросовестно работает!.. Всё на местах и все на местах. Погромыхали громы -- и ушли почти без дождя. До того всё на местах, что Ю. А. Крейнович, знаток языков Севера7 вернулся -- в тот же институт, и в тот же сектор, с теми же, кто заложил его, кто ненавидит его -- с теми же самыми он каждый день шубу снимает и заседает. Ну, как если бы жертвы Освенцима вкупе с бывшими комендантами образовали бы общую галантерейную фирму. Есть обергруппен-стукачи и в литературном мире. Сколько душ погубили Я. Эльсберг? Лесючевский? Все знают их -- и никто не смеет тронуть. Затевали изгнать из Союза писателей -- напрасно! Ни тем более -- с работы. Ни уж, конечно, из партии. Когда создавался наш кодекс (1926), сочтено было, что убийство клеветою в пять раз легче и извинительней, чем убийство ножом. (Да ведь и нельзя ж было предполагать, что при диктатуре пролетариата кто-то воспользуется этим буржуазным средством -- клеветой!) По статье 95-й -- заведомо ложный донос, показания, соединённые: а) с обвинением в тяжком преступлении; б) с корыстными мотивами; в) с искусственным созданием доказательств обвинения -- караются лишением свободы до... двух лет. А то и -- шесть месяцев. Либо полные дурачки эту статью составляли, либо очень уж дальновидные. Я так полагаю, что -- дальновидные. И с тех пор в каждую амнистию (сталинскую 45-го, "ворошиловскую" 53-го) эту статейку не забывали включить, заботились о своём активе. Да еще ведь и давность. Если тебя ложно обвинили (по 58-й), то давности нет. А если ты ложно обвинил -- то давность, мы тебя обережем. Дело семьи Анны Чеботар-Ткач всё сляпано из ложных показаний. В 1944 г. она, её отец и два брата арестованы за якобы политическое и якобы убийство невестки. Все трое мужчин забиты в тюрьме (не сознавались), Анна отбыла десять лет. А невестка оказалась вообще невредима! Но еще десять лет Анна тщетно просила реабилитации! Даже в 1964 г. прокуратура ответила: "Вы осуждены правильно и оснований для пересмотра нет". Когда же всё-таки реабилитировали, то неутомимая Скрипникова написала за Анну жалобу: привлечь лжесвидетелей. Прокурор СССР Г. Терехов8 ответил: невозможно за д═а═в═н═о═с═т═ь═ю... В 20-е годы раскопали, притащили и расстреляли тёмных мужиков, за сорок лет перед тем казнивших народовольцев по приговору царского суда. Но те мужики были не свои. А доносчики эти -- плоть от плоти. Вот та воля, на которую выпущены бывшие зэки. Есть ли еще в истории пример, чтобы столько всем известного злодейства было неподсудно, ненаказуемо? И чего же доброго ждать? Что может вырасти из этого зловония? Как великолепно оправдалась злодейская затея Архипелага! Конец шестой части 1 Через 5 лет друг свалил это на жену: она замазала. А еще через десять (1961) жена и сама пришла к Авениру в райком профсоюза -- просить путёвку в Сочи. Он дал ей. Она рассыпалась в воспоминаниях о прошлой дружбе. 2 Сегодня и бытовикам приходится так же. А. И. Бурла'ке в ананьевском райкоме ответили: "У нас не отдел кадров", в прокуратуре: "Этим не занимаемся", в горсовете: "Ждите". Был без работы 5 месяцев (1964 г.). С П. К. Егорова в Новороссийске (1965) сразу же взяли подписку о выезде в 24 часа. Показал в горисполкоме лагерную грамоту "за отличную работу" -- посмеялись. Секретарь горкома просто выгнал. Тогда пошёл, дал взятку -- и остался в Новороссийске. 3 Молодая Ч-на попросила простодушную девицу показачь ей все сорок карточек из пачки. Во всех сорока одним и тем же почерком было вписано одно и тоже заболевание печени!.. А то и так: "Ваш муж (Александр Петрович Малявко-Высоцкий) умер д═о суда и следствия, и поэтому реабилитирован быть не может". 4 С этим они и повалили в 1956 г.: как из затхлого сундука, принесли воздух 30-х годов и хотели продолжать с того дня, когда их арестовали. 5 Часть III, гл. 19. 6 Для справедливости добавлю по'зднее: с Колымы уехал, несчастно женился -- и потерян высокий строй души и не знает, как шею высвободить. 7 О нём метко сказано: если раньше народовольцы становились знаменитыми языковедами благодаря вольной ссылке, то Крейнович сохранился им, несмотря на сталинский лагерь: даже на Колыме он пытался заниматься юкагирским языком. 8 Тот, который проведет процесс Галанскова-Гинзбурга. --------  * ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ. Сталина нет *  "...и не раскаялись они в убийствах своих" Апокалипсис, 9, 21 -------- Глава 1. Как это теперь через плечо Конечно, мы не теряли надежды, что будет о нас рассказано: ведь рано или поздно рассказывается правда обо всём, что было в истории. Но рисовалось, что это придёт очень нескоро -- после смерти большинства из нас. И при обстановке совсем изменившейся. Я сам себя считал летописцем Архипелага, всё писал, писал, а тоже мало рассчитывал увидеть при жизни. Ход истории всегда поражает нас неожиданностью, и самых прозорливых тоже. Не могли мы предвидеть, как это будет: безо всякой зримой вынуждающей причины всё вздрогнет, и начнёт сдвигаться, и немного, и совсем ненадолго бездны жизни как будто приопахнутся -- и две-три птички правды успеют вылететь прежде, чем снова надолго захлопнутся створки. Сколько моих предшественников не дописало, не дохранило, не доползло, не докарабкалось! -- а мне это счастье выпало: в раствор железных полотен, перед тем как снова им захлопнуться -- просунуть первую горсточку правды. И как вещество, объятое антивеществом, -- она взорвалась тотчас же! Она взорвалась и повлекла за собой взрыв писем людских -- но этого надо было ждать. Однако и взрыв газетных статей -- через скрежет зубовный, через ненависть, через нёхоть -- взрыв казённых похвал, до оскомины. Когда бывшие зэки из трубных выкликов всех сразу газет узнали, что вышла какая-то повесть о лагерях и газетчики её наперехлёб хвалят, -- решили единодушно: "опять брехня! спроворились и тут соврать". Что наши газеты с их обычной непомерностью вдруг да накинутся хвалить правду -- ведь этого ж, всё-таки, нельзя было вообразить! Иные не хотели и в руки брать мою повесть. Когда же стали читать -- вырвался как бы общий слитный стон, стон радости -- и стон боли. Потекли письма. Эти письма я храню. Слишком редко наши соотечественники имеют случай высказаться по общественным вопросам, а бывшие зэки -- тем более. Уж сколько разуверялись, уж сколько обманывались -- а тут поверили, что начинается-таки эра правды, что можно теперь смело говорить и писать! И обманулись, конечно, в который раз... "Правда восторжествовала, но поздно!" -- писали они. И даже еще поздней, потому что нисколько не восторжествовала... Ну, да были и трезвые, кто не подписывался в конце писем ("берегу здоровье в оставшиеся дни моей жизни" ), или сразу, в самый накал газетного хвалебствия, спрашивал: "Удивляюсь, как Волковой дал тебе напечатать эту повесть? Ответь, я волнуюсь, не в БУРе ли ты?.." или "Как это еще вас обоих с Твардовским не упрятали?" А вот так, заел у них капкан, не срабатывал. И что ж пришлось Волковы'м? -- тоже браться за перо! тоже письма писать. Или. в газеты опровержения. Да они, оказывается, и очень грамотные есть. Из этого второго потока писем мы узнаём, и как их зовут-то, как они сами себя называют. Мы всё слово искали, лагерные хозяева да лагерщики, нет -- практические работники, вот как! вот словцо золотое! "Чекисты" вроде не точно, ну они -- практические работники, так они выбрали. Пишут: "Иван Денисович -- подхалим". (В. В. Олейник, Актюбинск) "К Шухову не испытываешь ни сострадания, ни уважения". (Ю. Матвеев, Москва) "Шухов осуждён правильно... А что' зэ-ка зэ-ка делать на воле?" (В. И. Силин, Свердловск) "Этих людишек с подленькой душонкой судили слишком мягко. Тёмных личностей Отечественной войны... мне не жаль". (Е. А. Игнатович, г. Кимовск) "Шухов -- "квалифицированный, изворотливый и безжалостный шакал. Законченный эгоист, живущий только ради брюха". (В. Д. Успенский, Москва)1 "Вместо того, чтобы нарисовать картину гибели преданнейших людей в 1937 году, автор избрал 1941 год, когда в лагерь в основном попадали шкурники.2 В 37-м не было Шуховых3, а шли на смерть угрюмо и молча с думою о том, кому это нужно?.."4 (П. А. Панков, Краматорск). О лагерных порядках: "А зачем давать много питания тому, кто не работает? Сила у него остаётся неизрасходованной... С преступным миром еще слишком мягко обращаются". (С. И. Головин, Акмолинск) "А насчёт норм питания не следует забывать, что они не на курорте. Должны искупить вину только честным трудом". (старшина Базунов, Оймякон, 55 лет, состарился на лагерной службе) "В лагерях меньше злоупотреблений, чем в каком-либо другом советском учреждении (!!) Утверждаю, что сейчас в лагерях стало строже". (В. Караханов, Подмосковье) "Эта повесть оскорбляет солдат, сержантов и офицеров МООП. Народ -- творец истории, но как показан этот народ..? -- в виде "попок", "остолопов", "дураков"." (Базунов) "Мы, исполнители, -- тоже люди, мы тоже шли на геройство: не всегда подстреливали падающих и, таким образом, рисковали своей службой". (Григ. Трофимович Железняк)5 "Весь день в повести насыщен отрицательным поведением заключённых без показа роли администрации... Но содержание заключённых в лагере не является причиной периода культа личности, а связано с исполнением приговора". (А. И. Григорьев) "Охрана не знала, кто за что сидит".6 (Караханов) "Солженицын так описывает всю работу лагеря, как будто там и партийного руководства не было. А ведь и ранее, как и сейчас, существовали партийные организации и направляли всю работу согласно совести". (Практические работники) "только выполняли, что' с них требовали положения, инструкции, приказы. Ведь эти же люди, что работали тогда, работают и сейчас (!!)7, может быть добавилось процентов десять, и за хорошую работу поощрялись не раз, являются на хорошем счету как работники". "Горячее негодующее возмущение у всех сотрудников МООП... Просто удивляешься, сколько жёлчи в этом произведении... Он специально настраивает народ на МВД!.. И почему наши Органы разрешают издеваться над работниками МООП?.. Это нечестно!" (Анна Филипповна Захарова, Иркутск. обл., в МВД с 1950, в партии с 1956!) Слушайте, слушайте! Это нечестно! -- вот крик души! 45 лет терзали туземцев -- и это было честно. А повесть напечатали -- это нечестно! "Такой дряни еще не приходилось переваривать... И это не только моё мнение, много нас таких, имя нам легион."8 Да короче: "Повесть Солженицына должна быть немедленно изъята изо всех библиотек и читален". (А. Кузьмин, Орёл) Так и сделано, только постепенно. "Эту книгу надо было не печатать, а передать материал в органы КГБ". (Аноним,9 ровесник Октября) Да так почти и произошло, угадал ровесничек. И еще другой Аноним, уже поэт: Ты слышишь, Россия, На совести нашей Единого пятнышка нет! Опять это "инкогнито проклятое"! Узнать бы -- сам ли расстреливал, или только посылал на смерть, или обыкновенный ортодокс, -- и вот тебе аноним! Аноним без пятнышка... И, наконец, -- широкий философский взгляд: "История никогда не нуждалась в прошлом (!!), и тем более не нуждается в нём история социалистической культуры". (А. Кузьмин) История не нуждается в прошлом! -- вот до чего договорились Благомыслы. А в чём же она нуждается? -- в будущем, что ли?.. И вот они-то пишут историю!.. И что' можно сейчас возразить всем им, всем им против их слитного невежества? И как им сейчас можно объяснить?.. Ведь истина всегда как бы застенчива, она замолкает от слишком наглого напора лжи. Долгое отсутствие свободного обмена информации внутри страны приводит к пропасти непонимания между целыми группами населения, между миллионами -- и миллионами. Мы просто перестаем быть единым народом, ибо говорим действительно на разных языках. ___ А всё-таки прорыв совершился! Уж как была крепка, как надёжна казалась навек отстроенная стена лжи -- а зазияла брешь, и прорвалась информация. Еще вчера у нас никаких лагерей не было, никакого Архипелага -- а сегодня всему народу и всему миру увиделось: лагеря! да еще фашистские! Как же быть?? Многолетние мастера выворачивания! изначальные хвалебщики! -- да неужели вы это стерпите? Вы -- и оробеете? Вы -- и поддадитесь?.. Да конечно же нет! Мастера выворачивания первые и хлынули в эту брешь! Они как будто годами только её и ждали, чтобы наполнить её своими серокрылатыми телами и радостным -- именно радостным! -- хлопаньем крыльев закрыть от изумлённых зрителей собственно Архипелаг. Их первый крик -- мгновенно найденный, инстинктивный, был: это не повторится! Слава Партии! -- это не повторится! Ах, умницы, ах, мастера заделки! Ведь если "это не повторится", так уж само собой приразумевается, что сегодня этого нет! В будущем -- не будет, а сегодня конечно же не существует! Так ловко хлопали они своими крыльями в бреши -- и Архипелаг, едва появившись взорам, уже стал и миражом: его и нет, и не будет, ну может быть разве только -- был... Так ведь -- культ личности! (Удобный этот "культ личности"! -- выпустил изо рта, и как будто что-то объяснил.) А что' действительно есть, что' осталось, что' наполняет брешь, и что' пребудет вовек -- это "Слава Партии!" (Сперва как будто слава за то, что "не повторится", а потом и сразу почти уже как будто слава и за сам Архипелаг, это сливается, не разделишь: еще и журнала того не достали с повестью, но всюду слышим: "Слава Партии!" Еще не дочитали до того места, как плёткой бьют, но со всех сторон гремит: "Слава Партии!") Та'к херувимы лжи, хранители Стены, прекрасно справились с первым моментом. Но брешь-то всё-таки оставалась. И крылья их не могли на том успокоиться. Второе усилие их было -- подменить! Как фокусник, почти не закрывая платочком, меняет курицу на апельсин, так подменить и весь Архипелаг, и вместо того, который в повести показан, представить зрителям уже совсем другой, гораздо более благородный. Сперва попытки эти были осторожны (предполагали, что автор повести близок к трону), и подмену надо было делать, непрерывно хваля повесть. Но И. Чичеров10 справился, сразу наметил основные пути. Взахлёб нахвалясь, он стал в рецензии рассказывать об Архипелаге "от очевидцев" -- рассказывать о коммунистах в лагере, которые, правда, "...не собирали партийных взносов, но проводили ночами тайные партийные собрания (?), обсуждали политические новости... За пение шёпотом "Интернационала" по доносам стукачей гноились в карцерах... Бендеровцы, власовцы, издевались над настоящими коммунистами и калечили их заодно (!) с лагерным начальством... Но всего этого Солженицын нам не показал. Что-то в этой страшной жизни он не сумел рассмотреть". А Чичеров и в лагере не был, но -- рассмотрел! Ну, не ловко? Лагеря-то оказывается были -- не от Советской власти, не от Партии! (Наверно, и суды были -- не советские.) В лагерях верховодили-то власовцы и бендеровцы заодно с начальством. (Вот тебе раз! А мы Захаровой поверили, что у начальников лагерных -- партийные книжки, и были всегда!) Да еще не всех в московской газете печатают! Вот наш рязанский вожак писатель Н. Шундик предложил в интервью для АПН, для Запада, да не напечатали (может, и АПН -- з═а═о═д═н═о?..) еще такой вариант оценки Архипелага: "проклятье международному империализму, который спровоцировал все эти лагеря!" А ведь умно! А ведь здорово! Но не пошло'... То есть в общем лагеря были какие-то иностранные, чужеродные, не наши, то ли берианские, то ли власовские, то ли немецкие, чёрт их знает, а наши люди там только сидели и мучились. Да и "наши"-то люди -- это не все наши люди, обо всех "наших" газетных столбцов не хватит, наши -- это только коммунисты! Вместе с нами протащившись по всему быту Архипелага, читатель может ли теперь увидеть такое место и такое время, когда подходила пора петь "Интернационал"