дремал. Сейчас вот он обошёл глазами многие висящие шланги и провода и хотел для себя объяснить, зачем их столько, и если есть тут охлаждение, то водяное или масляное. Но мысль его на этом не задержалась и ничего он себе не объяснил. Он думал, оказывается, о Вере Гангарт. Он думал, что вот такая милая женщина никогда не появится у них в Уш-Тереке. И все такие женщины обязательно замужем. Впрочем, помня этого мужа в скобках, он думал о ней вне этого мужа. Он думал, как приятно было бы поболтать с ней не мельком, а долго-долго, хоть бы вот походить по двору клиники. Иногда напугать её резкостью суждения -- она забавно теряется. Милость её всякий раз светит в улыбке как солнышко, когда она только попадётся в коридоре навстречу или войдёт в палату. Она не по профессии добра, она просто добра. И -- губы... Трубка зудела с лёгким призвоном. Он думал о Вере Гангарт, но думал и о Зое. Оказалось, что самое сильное впечатление от вчерашнего вечера, выплывшее и с утра, было от её дружно подобранных грудей, составлявших как бы полочку, почти горизонтальную. Во время вчерашней болтовни лежала на столе около них большая и довольно тяжёлая линейка для расчерчивания ведомостей -- не фанерная линейка, а из струга ной досочки. И весь вечер у Костоглотова был соблазн -- взять эту линейку и положить на полочку её грудей -- проверить: соскользнёт или не соскользнёт. Ему казалось, что -- не соскользнёт. Ещё он с благодарностью думал о том тяжёлом просвинцован-ном коврике, который кладут ему ниже живота. Этот коврик давил на него и радостно подтверждал: "Защищу, не бойся!" {52} А может быть, нет? А может, он недостаточно толст? А может, его не совсем аккуратно кладут? Впрочем, за эти двенадцать дней Костоглотов не просто вернулся к жизни -- к еде, движению и весёлому настроению. За эти двенадцать дней он вернулся и к ощущению, самому красному в жизни, но которое за последние месяцы в болях совсем потерял. И, значит, свинец держал оборону! А всё-таки надо было выскакивать из клиники, пока цел. Он и не заметил, как прекратилось жужжание, и стали остывать розовые нити. Вошла сестра, стала снимать с него щитки и простыни. Он спустил ноги с топчана и тут хорошо увидел на своём животе фиолетовые клетки и цифры. -- А как же мыться? -- Только с разрешения врачей. -- Удобненькое устройство. Так это что мне -- на месяц заготовили? Он пошёл к Донцовой. Та сидела в комнате короткофокусных аппаратов и смотрела на просвет большие рентгеновские плёнки. Оба аппарата были выключены, обе форточки открыты, и больше не было никого. -- Садитесь,-- сказала Донцова сухо. Он сел. Она ещё продолжала сравнивать две рентгенограммы. Хотя Костоглотов с ней и спорил, но всё это была его оборона против излишеств медицины, разработанных в инструкции. А сама Людмила Афанасьевна вызывала у него доверие -- не только мужской решительностью, чёткими командами в темноте у экрана, и возрастом, и безусловной преданностью работе одной, но больше всего тем, как она с первого дня уверенно щупала контур опухоли и шла точно-точно по нему. О правильности прощупа ему говорила сама опухоль, которая тоже что-то чувствовала. Только больной может оценить, верно ли врач понимает опухоль пальцами. Донцова так щупала его опухоль, что ей и рентген был не нужен. Отложив рентгенограммы и сняв очки, она сказала: -- Костоглотов. В вашей истории болезни существенный пробел. Нам нужна точная уверенность в природе вашей первичной опухоли.-- Когда Донцова переходила на медицинскую речь, её манера говорить очень убыстрялась: длинные фразы и термины проскакивали одним дыханием.-- То, что вы рассказываете об операции в позапрошлом году, и положение нынешнего метастаза сходятся к нашему диагнозу. Но всё-таки не исключаются и другие возможности. А это нам затрудняет лечение. Взять пробу сейчас из вашего метастаза, как вы понимаете, невозможно. -- Слава Богу. Я бы и не дал. -- Я всё-таки не понимаю -- почему мы не можем получить стёкол с первичным препаратом. Вы-то сами вполне уверены, что гистологический анализ был? -- Да, уверен. -- Но почему в таком случае вам не объявили результата? -- {53} строчила она скороговоркой делового человека. О некоторых словах надо было догадываться. А вот Костоглотов торопиться отвык: -- Результата? Такие у нас были бурные события, Людмила Афанасьевна, такая обстановочка, что, честное слово... Просто стыдно было о моей биопсии спрашивать. Тут головы летели. Да я и не понимал, зачем биопсия.-- Костоглотов любил, разговаривая с врачами, употреблять их термины. -- Вы не понимали, конечно. Но врачи-то должны были понять, что этим не играют. -- Вра-чи? Он посмотрел на сединку, которую она не прятала и не закрашивала, охватил собранное деловое выражение её несколько скуластого лица. Как идёт жизнь, что вот сидит перед ним его соотечественница, современница и доброжелатель -- и на общем их родном русском языке он не может объяснить ей самых простых вещей. Слишком издалека начинать надо, что ли. Или слишком рано оборвать. -- И врачи, Людмила Афанасьевна, ничего поделать не могли. Первый хирург, украинец, который назначил мне операцию и подготовил меня к ней, был взят на этап в самую ночь под операцию. -- И что же? -- Как что? Увезли. -- Но позвольте, когда его предупредили, он мог... Костоглотов рассмеялся откровеннее. -- Об этапе никто не предупреждает, Людмила Афанасьевна. В том-то и смысл, чтобы выдернуть человека внезапно. Донцова нахмурилась крупным лбом. Костоглотов говорил какую-то несообразицу. -- Но если у него был операционный больной?.. -- Ха! Там принесли ещё почище меня. Один литовец проглотил алюминиевую ложку, столовую. -- Как это может быть?! -- Нарочно. Чтоб уйти из одиночки. Он же не знал, что хирурга увозят. -- Ну, а... потом? Ведь ваша опухоль быстро росла? -- Да, прямо-таки от утра до вечера, серьёзно... Потом дней через пять привезли с другого лагпункта другого хирурга, немца, Карла Фёдоровича. Во-от... Ну, он осмотрелся на новом месте и ещё через денёк сделал мне операцию. Но никаких этих слов: "злокачественная опухоль", "метастазы" -- никто мне не говорил. Я их и не знал. -- Но биопсию он послал? -- Я тогда ничего не знал, никакой биопсии. Я лежал после операции, на мне -- мешочки с песком. К концу недели стал учиться спускать ногу с кровати, стоять -- вдруг собирают из лагеря ещё этап, человек семьсот, называется "бунтарей". И в этот этап попадает мой смирнейший Карл Фёдорович. Его взяли из жилою барака, не дали обойти больных последний раз. {54} -- Дикость какая! -- Да это ещё не дикость.-- Костоглотов оживился больше обычного.-- Прибежал мой дружок, шепнул, что я тоже в списке на тот этап, начальница санчасти мадам Дубинская дала согласие. Дала согласие, зная, что я ходить не могу, что у меня швы не сняты, вот сволочь!.. Простите... Ну, я твердо решил: ехать в телячьих вагонах с неснятыми швами -- загноится, это смерть. Сейчас за мной придут, скажу: стреляйте тут, на койке, никуда не поеду. Твердо! Но за мной не пришли. Не потому, что смиловалась мадам Дубинская, она ещё удивлялась, что меня не отправили. А разобрались в учётно-распределительной части: сроку мне оставалось меньше года. Но я отвлёкся... Так вот я подошёл к окну и смотрю. За штакетником больницы -- линейка, метров двадцать от меня, и на неё уже готовых с вещами сгоняют на этап. Оттуда Карл Фёдорыч меня в окне увидал и кричит: "Костоглотов! Откройте форточку!" Ему надзор: "Замолчи, падло!" А он: "Костоглотов! Запомните! Это очень важно! Срез вашей опухоли я направил на гистологический анализ в Омск, на кафедру патанатомии, запомните!" Ну и... угнали их. Вот мои врачи, ваши предшественники. В чём они виноваты? Костоглотов откинулся в стуле. Он разволновался. Его охватило воздухом той больницы, не этой. Отбирая нужное от лишнего (в рассказах больных всегда много лишнего), Донцова вела своё: -- Ну, и что ж ответ из Омска? Был? Вам объявили? Костоглотов пожал остроуглыми плечами. -- Никто ничего не объявлял. Я и не понимал, зачем мне это Карл Фёдорович крикнул. Только вот прошлой осенью, в ссылке, когда меня уж очень забрало, один старичок-гинеколог, мой друг, стал настаивать, чтоб я запросил. Я написал в свой лагерь. Ответа не было. Тогда написал жалобу в лагерное управление. Месяца через два ответ пришёл такой: "При тщательной проверке вашего архивного дела установить анализа не представляется возможности." Мне так тошно уже становилось от опухоли, что переписку эту я бы бросил, но поскольку всё равно и лечиться меня комендатура не выпускала,-- я написал наугад и в Омск, на кафедру патанатомии. И оттуда быстро, за несколько дней, пришёл ответ -- вот уже в январе, перед тем, как меня выпустили сюда. -- Ну вот, вот! Этот ответ! Где он?! -- Людмила Афанасьевна, я сюда уезжал -- у меня... Безразлично всё. Да и бумажка без печати, без штампа, это просто письмо от лаборанта кафедры. Она любезно пишет, что именно от той даты, которую я называю, именно из того посёлка поступил препарат, и анализ был сделан и подтвердил вот... подозреваемый вами вид опухоли. И что тогда же ответ был послан запрашивающей больнице, то есть нашей лагерной. И вот это очень похоже на тамошние порядки, я вполне верю: ответ пришёл, никому не был нужен, и мадам Дубинская... Нет, Донцова решительно не понимала такой логики! Руки её {55} были скрещены, и она нетерпеливо прихлопнула горстями повыше локтей. -- Да ведь из такого ответа следовало, что вам немедленно нужна рентгенотерапия! -- Ко-го? -- Костоглотов шутливо прижмурился и посмотрел на Людмилу Афанасьевну.-- Рентгенотерапия? Ну вот, он четверть часа рассказывал ей -- и что же рассказал? Она снова ничего не понимала. -- Людмила Афанасьевна! -- воззвал он.-- Нет, чтоб тамошний мир вообразить... Ну, о нём совсем не распространено представление! Какая рентгенотерапия! Ещё боль у меня не прошла на месте операции, вот как сейчас у Ахмаджана, а я уже был на общих работах и бетон заливал. И не думал, что могу быть чем-то недоволен. Вы не знаете, сколько весит глубокий ящик с жидким бетоном, если его вдвоём поднимать? Она опустила голову. -- Ну пусть. Но вот теперь этот ответ с кафедры патанатомии -- почему же он без печати? Почему он -- частное письмо? -- Ещё спасибо, что хоть частное письмо! -- уговаривал Костоглотов.-- Попался добрый человек. Всё-таки добрых людей среди женщин больше, чем среди мужчин, я замечаю... А частное письмо -- из-за нашей треклятой секретности! Она и пишет дальше: однако препарат опухоли был прислан к нам безымянно, без указания фамилии больного. Поэтому мы не можем дать вам официальной справки и стёкла препарата тоже не можем выслать.-- Костоглотов начал раздражаться. Это выражение быстрее других завладевало его лицом.-- Великая государственная тайна! Идиоты! Трясутся, что на какой-то там кафедре узнают, что в каком-то лагере томится некий узник Костоглотов. Брат Людовика! Теперь анонимка будет там лежать, а вы будете голову ломать, как меня лечить. Зато тайна! Донцова смотрела твердо и ясно. Она не уходила от своего. -- Что ж, и это письмо я должна включить в историю болезни. -- Хорошо. Вернусь в свой аул -- и сейчас же вам его вышлю. -- Нет, надо быстрей. Этот ваш гинеколог не найдёт, не вышлет? -- Да найти-то найдёт... А сам я когда поеду? -- Костоглотов смотрел исподлобья. -- Вы поедете тогда,-- с большим значением отвесила Донцова,-- когда я сочту нужным прервать ваше лечение. И то на время. Этого мига и ждал Костоглотов в разговоре! Его-то и нельзя было пропускать без боя! -- Людмила Афанасьевна! Как бы нам установить не этот тон взрослого с ребёнком, а -- взрослого со взрослым? Серьёзно. Я вам сегодня на обходе... -- Вы мне сегодня на обходе,-- погрознело крупное лицо Донцовой,-- устроили позорную сцену. Что вы хотите? -- будоражить больных? Что вы им в голову вколачиваете? -- Что я хотел? -- Он говорил не горячась, тоже со значением, {56} и стул занимал прочно, спиной о спинку.-- Я хотел только напомнить вам о своём праве распоряжаться своей жизнью. Человек -- может распоряжаться своей жизнью, нет? Вы признаёте за мной такое право? Донцова смотрела на его бесцветный извилистый шрам и молчала. Костоглотов развивал: -- Вы сразу исходите из неверного положения: раз больной к вам поступил, дальше за него думаете вы. Дальше за него думают ваши инструкции, ваши пятиминутки, программа, план и честь вашего лечебного учреждения. И опять я -- песчинка, как в лагере, опять от меня ничего не зависит. -- Клиника берёт с больных письменное согласие перед операцией,-- напомнила Донцова. (К чему это она об операции?.. Вот уж на операцию он ни за что!) -- Спасибо! За это -- спасибо, хотя она так делает для собственной безопасности. Но кроме операции -- ведь вы ни о чём не спрашиваете больного, ничего ему не поясняете! Ведь чего стоит один рентген! -- О рентгене -- где это вы набрались слухов? -- догадывалась Донцова.-- Не от Рабиновича ли? -- Никакого Рабиновича я не знаю! -- уверенно мотнул головой Костоглотов.-- Я говорю о принципе. (Да, именно от Рабиновича он слышал эти мрачные рассказы о последствиях рентгена, но обещал его не выдавать. Рабинович был амбулаторный больной, уже получивший двести с чем-то сеансов, тяжело переносивший их и с каждым десятком приближавшийся, как он ощущал, не к выздоровлению, а к смерти. Там, где жил он -- в квартире, в доме, в городе, никто его не понимал: здоровые люди, они с утра до вечера бегали и думали о каких-то удачах и неудачах, казавшихся им очень значительными. Даже своя семья уже устала от него. Только тут, на крылечке противоракового диспансера, больные часами слушали его и сочувствовали. Они понимали, что это значит, когда окостенел подвижный треугольник "дужки" и сгустились рентгеновские рубцы по всем местам облучения.) Скажите, он говорил о принципе!.. Только и не хватало Донцовой и её ординаторам проводить дни в собеседованиях с больными о принципах лечения! Когда б тогда и лечить! Но такой дотошный любознательный упрямец, как этот, или как Рабинович, изводивший её выяснениями о ходе болезни, попадались на пятьдесят больных один, и не миновать было тяжкого жребия иногда с ними объясняться. Случай же с Костоглотовым был особый и медицински: особый в том небрежном, как будто заговорно-злобном ведении болезни до неё, когда он был допущен, дотолкнут до самой смертной черты -- и особый же в том крутом исключительно-быстром оживлении, которое под рентгеном у него началось. -- Костоглотов! За двенадцать сеансов рентген сделал вас живым {57} человеком из мертвеца -- и как же вы смеете руку заносить на рентген? Вы жалуетесь, что вас в лагере и ссылке не лечили, вами пренебрегали -- и тут же вы жалуетесь, что вас лечат и о вас беспокоятся. Где логика? -- Получается, логики нет,-- потряс чёрными кудлами Костоглотов.-- Но может быть, её и не должно быть, Людмила Афанасьевна? Ведь человек же -- очень сложное существо, почему он должен быть объяснён логикой? или там экономикой? или физиологией? Да, я приехал к вам мертвецом, и просился к вам, и лежал на полу около лестницы -- и вот вы делаете логический вывод, что я приехал к вам спасаться л═ю═б═о═й ═ц═е═н═о═й. А я не хочу -- любой ценой!! Такого и на свете нет ничего, за что б я согласился платить любую цену! -- Он стал спешить, как не любил, но Донцова клонилась его перебить, а ещё тут много было высказать.-- Я приехал к вам за облегчением страданий! Я говорил: мне очень больно, помогите! И вы помогли! И вот мне не больно. Спасибо! Спасибо! Я -- ваш благодарный должник. Только теперь -- отпустите меня! Дайте мне, как собаке, убраться к себе в конуру и там отлежаться и отлизаться. -- А когда вас снова подопрёт -- вы опять приползёте к нам? -- Может быть. Может быть, опять приползу. -- И мы должны будем вас принять? -- Да!! И в этом я вижу ваше милосердие! А вас беспокоит что? -- процент выздоровления? отчётность? Как вы запишете, что отпустили меня после пятнадцати сеансов, если Академия медицинских наук рекомендует не меньше шестидесяти? Такой сбивчивой ерунды она ещё никогда не слышала. Как раз с точки зрения отчётности очень выгодно было сейчас его выписать с "резким улучшением", а через пятьдесят сеансов этого не будет. А он всё толок своё: -- С меня довольно, что вы опухоль попятили. И остановили. Она -- в обороне. И я в обороне. Прекрасно. Солдату лучше всего живётся в обороне. А вылечить "до конца" вы всё равно не сможете, потому что никакого конца у ракового лечения не бывает. Да и вообще все процессы природы характеризуются асимптотическим насыщением, когда большие усилия приводят уже к малым результатам. Вначале моя опухоль разрушалась быстро, теперь пойдёт медленно -- так отпустите меня с остатками моей крови. -- Где вы этих сведений набрались, интересно? -- сощурилась Донцова. -- А я, знаете, с детства любил подчитывать медицинские книги. -- Но чего именно вы боитесь в нашем лечении? -- Чего мне бояться -- я не знаю, Людмила Афанасьевна, я не врач. Это, может быть, знаете вы, да не хотите мне объяснить. Вот например. Вера Корнильевна хочет назначить мне колоть глюкозу... -- Обязательно. {58} -- А я -- не хочу. -- Да почему же? -- Во-первых, это неестественно. Если мне уж очень нужен виноградный сахар -- так давайте мне его в рот! Что это придумали в двадцатом веке: каждое лекарство -- уколом? Где это видано в природе? у животных? Пройдёт сто лет -- над нами как над дикарями будут смеяться. А потом -- как колют? Одна сестра попадёт сразу, а другая истычет весь этот вот... локтевой сгиб. Не хочу! Потом я вижу, что вы подбираетесь к переливанию мне крови... -- Вы радоваться должны! Кто-то отдаёт вам свою кровь! Это -- здоровье, это -- жизнь! -- А я не хочу! Одному чечену тут при мне перелили, его потом на койке подбрасывало три часа, говорят: "неполное совмещение". А кому-то ввели кровь мимо вены, у него шишка на руке вскочила. Теперь компрессы и парят целый месяц. А я не хочу. -- Но без переливания крови нельзя давать много рентгена. -- Так не давайте!! Почему вообще вы берёте себе право решать за другого человека? Ведь это -- страшное право, оно редко ведёт к добру. Бойтесь его! Оно не дано и врачу. -- Оно именно дано врачу! В первую очередь -- ему! -- убеждённо вскрикнула Донцова, уже сильно рассерженная.-- А без этого права не было б и медицины никакой! -- А к чему это ведёт? Вот скоро вы будете делать доклад о лучевой болезни, так? -- Откуда вы знаете? -- изумилась Людмила Афанасьевна. -- Да это легко предположить... (Просто лежала на столе толстая папка с машинописными листами. Надпись на папке приходилась Костоглотову вверх ногами, но за время разговора он прочёл её и обдумал.) -- ... легко догадаться. Потому что появилось новое название и, значит, надо делать доклады. Но ведь и двадцать лет назад вы облучали какого-нибудь такого Костоглотова, который отбивался, что боится лечения, а вы уверяли, что всё в порядке, потому что ещё не знали лучевой болезни. Так и я теперь: ещё не знаю, чего мне надо бояться, но -- отпустите меня! Я хочу выздоравливать собственными силами. Вдруг да мне станет лучше, а? Есть истина у врачей: больного надо не пугать, больного надо подбодрять. Но такого назойного больного, как Костоглотов, надо было, напротив, ошеломить. -- Лучше? Н═е ═с═т═а═н═е═т! Могу вас заверить,-- она прихлопнула четырьмя пальцами по столу как хлопушкой муху,-- не станет! Вы -- она ещё соразмеряла удар, -- у═м═р═ё═т═е! И смотрела, как он вздрогнет. Но он только затих. -- У вас будет судьба Азовкина. Видели, да? Ведь у вас с ним одна болезнь и запущенность почти одинаковая. Ахмаджана мы спасаем -- потому что его стали облучать сразу после операции. А у вас потеряно два года, вы думайте об этом! И нужно было сразу делать вторую операцию -- ближнего по ходу следования лимфоузла, а вам пропустили, учтите. И метастазы потекли! Ваша опухоль {59} -- из самых опасных видов рака! Она опасна тем, что скоротечна и резко-злокачественна, то есть очень быстро даёт метастазы. Её смертность совсем недавно составляла девяносто пять процентов, вас устраивает? Вот, я вам покажу... Она вытащила папку из груды и начала рыться в ней. Костоглотов молчал. Потом заговорил, но тихо, совсем не так уверенно, как раньше: -- Откровенно говоря, я за жизнь не очень-то держусь. Не только впереди у меня её нет, но и сзади не было. И если проглянуло мне пожить полгодика -- надо их и прожить. А на десять-двадцать лет планировать не хочу. Лишнее лечение -- лишнее мучение. Начнётся рентгеновская тошнота, рвоты -- зачем?.. -- Нашла! Вот! Это наша статистика.-- И она повернула к нему двойной тетрадный листик. Через весь развёрнутый лист шло название его опухоли, а потом над левой стороной: "Уже умерли", над правой: "Ещё живы". И в три колонки писались фамилии -- в разное время, карандашами, чернилами. В левой стороне помарок не было, а в правой -- вычёркивания, вычёркивания, вычёркивания...-- Так вот. При выписке мы записываем каждого в правый список, а потом переносим в левый. Но всё-таки есть счастливцы, которые остаются в правом, видите? Она дала ему ещё посмотреть список и подумать. -- Вам кажется, что вы выздоровели! -- опять приступила энергично.-- Вы -- больны, как и были. Каким пришли к нам, такой и остались. Единственное, что выяснилось -- что с вашей опухолью можно бороться! Что не всё ещё погибло. И в этот момент вы заявляете, что уйдёте? Ну, уходите! Уходите! Выписывайтесь хоть сегодня! Я сейчас дам распоряжение... А сама занесу вас вот в этот список. Ещё не умерших. Он молчал. -- А? Решайте! -- Людмила Афанасьевна,--примирительно выдвинул Костоглотов.-- Ну, если нужно какое-то разумное количество сеансов -- пять, десять... -- Не пять и не десять! Ни одного! Или -- столько, сколько нужно! Например, с сегодняшнего дня -- по два сеанса, а не по одному. И все виды лечения, какие понадобятся! И курить бросите! И ещё обязательное условие: переносить лечение не только с верой, но и с р═а═д═о═с═т═ь═ю! С радостью! Вот только тогда вы вылечитесь! Он опустил голову. Отчасти-то сегодня он торговался с запросом. Он опасался, как бы ему не предложили операцию -- но вот и не предлагали. А облучиться ещё можно, ничего. В запасе у Костоглотова было секретное лекарство -- иссык-кульский корень, и он рассчитывал уехать к себе в глушь не просто, а полечиться корнем. Имея корень, он вообще-то приезжал в этот раковый диспансер только для пробы. А доктор Донцова, видя, что победила, сказала великодушно: -- Хорошо, глюкозы давать вам не буду. Вместо неё -- другой укол, внутримышечный. {60} Костоглотов улыбнулся: -- Ну, это я вам уступаю. -- И пожалуйста: ускорьте пересылку омского письма. Он шёл от неё и думал, что идёт между двумя вечностями. С одной стороны -- список обречённых умереть. С другой стороны в═е═ч═н═а═я ссылка. Вечная, как звёзды. Как галактики. -------- 7 А вот начни б он допытываться, что это за укол, какая цель его и нужен ли он действительно и оправдан ли морально; если б Людмиле Афанасьевне пришлось объяснять Костоглотову смысл и возможные последствия этого нового лечения,-- очень может быть, что он бы и окончательно взбунтовался. Но именно тут, исчерпав свои блестящие доводы, он сдал. А она нарочно схитрила, сказала, как о пустяке, потому что устала уже от этих объяснений, а знала твердо, что именно теперь, когда проверено было на больном воздействие рентгена в чистом виде, пришла пора нанести опухоли ещё новый удар, очень рекомендуемый для данного вида рака современными руководствами. Прозревая нерядовую удачу в лечении Костоглотова, она не могла послабить его упрямству и не обрушить на него всех средств, в которые верила. Правда, не было стёкол с первичным препаратом, но вся интуиция её, наблюдательность и память подсказывали, что опухоль -- та самая, именно та, не тератома и не саркома. По этому самому типу опухолей с этим именно движением метастазов, доктор Донцова писала кандидатскую диссертацию. То есть, не то чтобы писала постоянно, а когда-то начинала, бросала, опять писала, и друзья убеждали, что всё отлично получится, но, заставленная и задавленная обстоятельствами, она уже не предвидела когда-нибудь её защитить. Не потому, что у неё не хватало опыта или материала, но слишком много было того и другого, и повседневно они звали её то к экрану, то в лабораторию, то к койке, а заниматься подбором и описанием рентгеноснимков, и формулировками, и систематизацией, да ещё сдачей кандидатского минимума -- не было сил человеческих. Можно было получить научный отпуск на полгода,-- но никогда не было в клинике таких благополучных больных и того первого дня, с которого можно было прекратить консультации трёх молодых ординаторов и уйти на полгода. Людмила Афанасьевна слышала, будто бы Лев Толстой сказал про своего брата: он имел все способности писателя, но не имел недостатков, делающих писателем. Наверное, и она не имела тех недостатков, которые делают людей кандидатами наук. Ей, в общем, не было надо слышать шёпот позади: "она не просто врач, она кандидат медицинских наук". Или чтобы перед статьёй её (второй десяток их уже печатался, маленьких, но всё по делу) шли эти дополнительные, {61} мелкие, но такие весомые буквочки. Правда, деньги лишние -- никогда не лишние. Но уж раз не получилось, так не получилось. Тою, что называется научно-общественная работа, полно было и без диссертации. В их диспансере бывали клинико-анатомические конференции с разбором ошибок в диагностике и лечении, с докладами о новых методах-обязательно было их посещать и обязательно активно участвовать (правда, лучевики и хирурги и без того каждый день советовались, и разбирались в ошибках, и применяли новые методы,--но конференции были сами собой). А ещё было городское научное общество рентгенологов -- с докладами и демонстрациями. А ещё недавно образовалось и научное общество онкологов, где Донцова была не только участник, но и секретарь, и где, как со всяким новым делом, суета была повышенная. А ещё был Институт усовершенствования врачей. А ещё была переписка с рентгенологическим Вестником, и онкологическим Вестником, и Академией меднаук, и информационным центром,-- и получалось, что хотя Большая Наука была как будто вся в Москве и в Ленинграде, а они тут как будто просто лечили, но дня не проходило, чтоб досталось только лечить, а о науке не хлопотать. Так и сегодня. Ей надо было звонить председателю общества рентгенологов насчёт своего близкого доклада. И надо было срочно просмотреть две маленькие журнальные статьи. И ответить на одно письмо в Москву. И на одно письмо в глухой онкопункт, откуда спрашивали разъяснения. А скоро старший хирург, закончив операционный день, должна была, по уговору, показать Донцовой для консультации одну свою гинекологическую больную. А ещё надо было к концу амбулаторного приёма пойти посмотреть с одной из своих ординаторов этого больного из Ташауза с подозрением на опухоль тонкого кишечника. И сама же она на сегодня назначила разобраться с рентгенолаборантами, как им уплотнить работу установок, чтобы больше пропускать больных. И эмбихинный укол Русанову не надо было упустить из памяти, подняться проведать; таких больных они лишь недавно стали лечить сами, до сих пор отсылали в Москву. А она потеряла время на вздорное препирательство с упрямцем Костоглотовым! -- методическое баловство. Ещё во время их разговора два раза заглядывали в дверь мастера, которые вели дополнительный монтаж на гамма-установке. Они хотели доказать Донцовой необходимость каких-то работ, не предусмотренных сметой, и чтоб она подписала им на эти работы акт и убедила главврача. Теперь они её потащили туда, но прежде в коридоре сестра передала ей телеграмму. Телеграмма была из Новочеркасска -- от Анны Зацырко. Пятнадцать лет они уже не виделись и не переписывались, но это была её хорошая старая подруга, с которой они вместе были в акушерской школе в Саратове, ещё до мединститута, в 1924 году. Анна телеграфировала, что старший сын её Вадим поступит сегодня или завтра в клинику к Люсе из геологической экспедиции, и просит она о дружеском внимании к нему, и ей честно написать, что с ним. Людмила Афанасьевна взволновалась, {62} покинула мастеров и пошла просить старшую сестру задержать до конца дня место Азовкина для Вадима Зацырко. Старшая сестра Мита, как всегда, бегала по клинике, и не так легко её было найти. Когда же она нашлась и обещала место для Вадима, она озадачила Людмилу Афанасьевну тем, что лучшую сестру их лучевого отделения Олимпиаду Владиславовну требуют на десять дней на городской семинар профказначеев -- и десять дней её надо кем-то заменять. Это было настолько недопустимо и невозможно, что вместе с Митой Донцова тут же решительным шагом пошла через много комнат в регистратуру -- звонить в райком союза и отбивать. Но был занят телефон сперва с этой стороны, потом с той, потом перешвырнули их звонить в обком союза, а оттуда удивлялись их политической беспечности и неужели они предполагают, что профсоюзная касса может быть оставлена на произвол. Ни райкомовцев, ни обкомовцев, ни самих, ни родных -- никого ещё, видно, не укусила опухоль и, как думали они, не укусит. Заодно позвонив в общество рентгенологов, Людмила Афанасьевна, рванулась просить о заступничестве главврача, но тот сидел с какими-то посторонними людьми и обсуждал намеченный ремонт одного крыла их здания. Так всё осталось неопределённо, и она пошла к себе через рентгено-диагностический, где сегодня не работала. Тут был перерыв, записывались при красном фонаре результаты, и тут же доложили Людмиле Афанасьевне, что подсчитали запасы плёнки и при нынешнем расходе её хватит не больше, как на три недели, а это значит -- уже авария, потому что меньше месяца заявки на плёнки не выполняют. Отсюда ясно стало Донцовой, что надо сегодня же или завтра свести аптекаря и главврача, а это нелегко, и заставить их послать заявку. Затем ей путь перегородили мастера гамма-установки, и она подписала им акт. Кстати было зайти и к рентгенолаборантам. Тут она села, и стали подсчитывать. По исконным техническим условиям аппарат должен работать один час, а полчаса отдыхать, но это давно было забыто и заброшено, а работали все аппараты девять часов без перерыва, то есть полторы рентгеновские смены. Однако и при такой загрузке и при том, что проворные лаборанты быстро сменяли больных под аппаратами, всё равно не умещались дать столько сеансов, сколько хотели. Надо было успевать пропускать амбулаторных по разу в день, а клинических некоторых -- и по два (как с сегодняшнего дня назначено было Костоглотову) -- чтоб усилить удар по опухоли, да и ускорить оборачиваемость коек. Для этого тайком от технического надзора перешли на ток в двадцать миллиампер вместо десяти: получалось вдвое быстрее, хотя трубки, очевидно, изнашивались тоже быстрей. А всё равно не умещались! И сегодня Людмила Афанасьевна пришла разметить в списках, каким больным и на сколько сеансов она разрешает не ставить (это тоже укорачивало сеанс вдвое) миллиметрового медного фильтра, оберегающего кожу, а каким ставить фильтр полумиллиметровый. Тут она поднялась на второй этаж посмотреть, как ведёт себя {63} после укола Русанов. Затем пошла в кабинет короткофокусных аппаратов, где снова уже шло облучение больных и хотела приняться за свои статьи и письма, как постучала вежливо Елизавета Анатольевна и попросила разрешения обратиться. Елизавета Анатольевна была просто "нянечкой" лучевого отделения, однако ни у кого язык не поворачивался звать её на "ты", Лизой или тётей Лизой, как зовут даже старых санитарок даже молодые врачи. Это была хорошо воспитанная женщина, в свободные часы ночных дежурств она сидела с книжками на французском языке,-- а вот почему-то работала санитаркой в онкодиспансере, и очень исполнительно. Правда, она имела тут полторы ставки, и некоторое время здесь платили ещё пятьдесят процентов за рентгеновскую вредность, но вот надбавку нянечкам свели до пятнадцати процентов, а Елизавета Анатольевна не уходила. -- Людмила Афанасьевна! -- сказала она, чуть изгибаясь в извинение, как это бывает у повышенно вежливых людей.-- Мне очень неловко беспокоить вас по мелкому поводу, но ведь просто берёт отчаяние! -- ведь нет же тряпок, совсем нет! Чем убирать? Да, вот это ещё была забота! Министерство предусматривало снабжение онкодиспансера радиевыми иголками, гамма-пушкой, аппаратами "Стабиливольт", новейшими приборами для переливания крови, последними синтетическими лекарствами,-- но для простых тряпок и простых щёток в таком высоком списке не могло быть места. Низамутдин же Бахрамович отвечал: если министерство не предусмотрело -- неужели я вам буду на свои деньги покупать? Одно время рвали на тряпки изветшавшее бельё -- но хозорганы спохватились и запретили это, заподозрив тут расхищение нового белья. Теперь требовали изветшавшее свозить и сдавать в определённое место, где авторитетная комиссия актировала его и потом рвала. -- Я думаю,-- говорила Елизавета Анатольевна,-- может быть, мы все, сотрудники лучевого отделения, обяжемся принести из дому по одной тряпке и так выйдем из положения, а? -- Да что ж,-- вздохнула Донцова,-- наверное, ничего и не остаётся. Я согласна. Вы это, пожалуйста, предложите Олимпиаде Владиславовне... Да! Саму-то Олимпиаду Владиславовну надо было идти выручать. Ведь просто же нелепость -- лучшую опытную сестру выключить из работы на десять дней. И она пошла звонить. И ничего не добилась опять. Тут сразу же пошла она смотреть больного из Ташауза. Сперва сидела в темноте, приучая глаза. Потом смотрела бариевую взвесь в тонком кишечнике больного -- то стоя, то опуская защитный экран как стол и кладя больного на один бок и на другой для фотографирования. Проминая в резиновых перчатках живот больного и совмещая с его криками "больно" слепые расплывчатые зашифрованные оттенки пятен и теней, Людмила Афанасьевна перевела их в диагноз. Где-то за всеми этими делами миновал и её обеденный перерыв, {64} только она никогда его не отмечала, не выходила с бутербродиком в сквер даже летом. Сразу же пришли её звать на консультацию в перевязочную. Там старший хирург сперва предварила Людмилу Афанасьевну об истории болезни, затем вызвали больную и смотрели её. Донцова пришла к выводу: спасение возможно только одно -- путём кастрации. Больная, всего лишь лет сорока, заплакала. Дали ей поплакать несколько минут. "Да ведь это конец жизни!.. Да ведь меня муж бросит..." -- А вы мужу и не говорите, что за операция! -- втолковывала ей Людмила Афанасьевна.-- Как он узнает? Он никогда и не узнает. В ваших силах это скрыть. Поставленная спасать жизнь, именно жизнь -- и в их клинике почти всегда шло о жизни, о меньшем не шло,--Людмила Афанасьевна непреклонно считала, что всякий ущерб оправдан, если спасается жизнь. Но сегодня, как ни кружилась она по клинике, что-то мешало весь день её уверенности, ответственности и властности. Была ли это ясно ощущаемая боль в области желудка у неё самой? Некоторые дни она не чувствовала её, некоторые дни слабей, сегодня -- сильней. Если б она не была онкологом, она бы не придала значения этой боли или, напротив, бесстрашно пошла бы на исследования. Но слишком хорошо она знала эту ниточку, чтобы отмотать первый виток: сказать родным, сказать товарищам по работе. Сама-то для себя она пробавлялась русским авосем: а может обойдётся? а может только нервное ощущение? Нет, не это, ещё другое мешало ей весь день, как будто она занозилась. Это было смутно, но настойчиво. Наконец теперь, придя в свой уголок к столу и коснувшись этой папки "Лучевая болезнь", подмеченной доглядчивым Костоглотовым, она поняла, что весь день не только взволнована, но уязвлена спором с ним о праве лечить. Она ещё слышала его фразу: лет двадцать назад вы облучали какого-нибудь Костоглотова, который умолял вас не облучать, но вы же не знали о лучевой болезни! Она действительно должна была скоро делать сообщение в обществе рентгенологов на тему: "О поздних лучевых изменениях". Почти то самое, в чём упрекал её Костоглотов. Лишь совсем недавно, год-два, как у неё и у других рентгенологов- здесь, и в Москве, и в Баку-стали появляться эти случаи, не сразу понятые. Возникло подозрение. Потом догадка. Об этом стали писать друг другу письма, говорили -- пока не в докладах, а в перерывах между докладами. Тут кто-то прочёл реферат по американским журналам -- назревало что-то похожее и у американцев. А случаи нарастали, ещё и ещё приходили больные с жалобами -- и вдруг это всё получило одно название: "Поздние лучевые изменения", и настало время говорить о них с кафедр и что-то решать. Смысл был тот, что рентгеновские лечения, благополучно, успешно или даже блистательно закончившиеся десять и пятнадцать {65} лет тому назад дачею крупных доз облучения,-- выявлялись теперь в облучённых местах неожиданными разрушениями и искажениями. Не обидно было, или во всяком случае оправдано, если те давние облучения проводились по поводу злокачественных опухолей. Тут не было выхода даже и с сегодняшней точки зрения: больного спасали единственным образом от неминуемой смерти и только большими дозами, потому что малые помочь не могли. И, приходя теперь с увечьем, он должен был понять, что это плата за уже прожитые добавленные ему годы и ещё за те, которые оставались впереди. Но тогда, десять, и пятнадцать, и восемнадцать лет назад, когда не было и названия "лучевая болезнь", рентгеновское облучение представлялось способом таким прямым, надёжным и абсолютным, таким великолепным достижением современной медицинской техники, что считалось отсталостью мышления и чуть ли не саботажем в лечении трудящихся -- отказываться от него и искать другие, параллельные или окольные, пути. Боялись только острых ранних поражений тканей и костей, но их тогда же научились и избегать. И -- облучали! облучали с увлечением! Даже доброкачественные опухоли. Даже у маленьких детей. А теперь эти дети, ставшие взрослыми, юноши и девушки, иногда и замужние, приходили с необратимыми увечьями в тех местах, которые так ретиво облучались. Минувшей осенью пришёл -- не сюда, не в раковый корпус, а в хирургический, но Людмила Афанасьевна узнала и тоже добилась его посмотреть -- пятнадцатилетний мальчик, у которого рука и нога одной стороны отставали в росте от другой, и так же -- кости черепа, отчего он снизу и доверху казался дугообразно искажённым, как карикатура. И, сравнив архивы, Людмила Афанасьевна отождествила с ним того двух с половиной летнего мальчика, которого мать принесла в клинику медгородка со множественным поражением костей неизвестного никому происхождения, но совсем не опухолевой природы, с глубоким поражением обмена веществ,-- и тогда же хирурги послали его к Донцовой -- наудачу, авось да поможет рентген. И Донцова взялась, и рентген помог! -- да как хорошо, мать плакала от радости, говорила, что никогда не забудет спасительницы. А теперь он пришёл один -- матери не было уже в живых, и никто ничем не мог ему пом