! - Очень хорошо сказали, Лев Львович. Благодарим вас. От женской общественности?.. Лилия Павловна! Бенедикт бабу слушать не стал, присел в сторонку на кочку, ждал пока закончат. Подмерзать стало, поверх разбитой ногами глины прихватило морозцем, и крупку наметает. Все весна не проклюнется, все никак не проклюнется. В тепло бы, да на лежанку. А Оленька чтоб оладьев поднесла да кваску горяченького. Оленька!.. Краса ненаглядная! Страшно даже на такой красоте жениться! Коса долгая... Глазки ясные... Личико яичком, али, сказать, треугольничком. Сама полненькая, а может, это на ней одежи теплой понакручено. Пальчики тоненькие. Скорей бы Майский Выходной наступил... Пущай у окна сидит да вышивает, а Бенедикт на нее день бы деньской любовался. ...Прежние меж тем поговорили, поплакали, попели что-то унылое, зарыли свою старушку и расходиться начали. Никита Иваныч, носом шмыгая, подсел к Бенедикту, кисет развернул, ржавки в листик напехтал, себе сверточку, Бенедикту сверточку. Огоньком пыхнул, - закурили. - Отчего она помре, Никита Иваныч? - Не знаю, Беня. Кто ж знает? - Объемшись али как? - Эх, Беня!.. - Никита Иваныч, а я жениться думаю. - Дело хорошее. А не молод ты еще жениться? - Никита Иваныч! Мне третий десяток! - Тоже верно... А я тебя хотел привлечь к одному делу... По старой дружбе... - Что за дело такое? Столбы ставить? - Лучше даже... Хочу памятник Пушкину поставить. На Страстном. Проводили мы Анну Петровну, я и подумал... Ассоциации, знаешь ли. Там Анна Петровна, тут Анна Петровна... Мимолетное виденье... Что пройдет, то будет мило... Ты мне помочь должен. - Что за памятник? - Как тебе объяснить? Фигуру из дерева вырежем, в человеческий рост. Красивый такой, задумчивый. Голова склонена, руку на грудь положил. - Это как мурзе кланяются? - Нет... Это как прислушиваются: что грядет? Что минуло? И руку к сердцу. Вот так. Стучит? - значит, жизнь жива. - Кто это Пушкин? Местный? - Гений. Умер. Давно. - Объемшись чего? - О Господи, твоя воля!.. Прости, Господи, но что ж ты за дубина великовозрастная!.. митрофанушка, недоросль, а еще Полины Михайловны сын! Впрочем, я сам виноват. Надо было тобой раньше заняться. Ну вот теперь мне будет дело на старости лет. Поправим. Профессия у тебя хорошая, ты начитан, - да? - Начитан, Никита Иваныч! Читать страсть люблю. Вообще искусство. Музыку обожаю. - Музыку... Да... Я Брамса любил... - Брамс я тоже люблю. Это беспременно. - Откуда же ты можешь знать? - Старик удивился. - Ну а то! Хэ! Да Семен-то, - Семена знаете? Он на Мусорном Пруду избушку держит? Рядом с Иван Говядичем-то? Вот так - Иван Говядича избушка, а так - Семена? Справа-то, где ямина? - Ну, ну, так что ж этот Семен? - Ну дак он как квасу наберется, такую музыку громкую играет: ведра-то, горшки-то кверх днищем перевернет, да давай палками в их бить, - тумпа-тумпа, тумпа-тумпа, а потом в бочку-то, в днище-то: хрясь!!! - брамс и выйдет. - Да... - Никита Иваныч вздохнул. Посидели, помолчали, покурили. Да, приятно про музыку думать. Или пение... Надо на свадьбу Семена позвать. Ветер дунул, бросил еще снежной крупки. - Ну что, пойдемте, Никита Иваныч?.. А то у меня хвостик мерзнет. - Какой хвостик?! - Какой, - обыкновенный. Сзади который. НАШ Вот тебе и пожалуйста. Вот оно! Человек предполагает, а Бог-то располагает. Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу! Утратив правый путь во тьме долины! Жил, жил, солнышку радовался, на звезды печалился, цветки нюхал, мечты мечтал приятные, - и вдруг такой удар. Это, прямо сказать, драма! Позор и драма, - такого ужаса еще, небось, ни с кем и не приключалось, даже с колобком!!! Всю жизнь Бенедикт прожил, гордясь: вот он какой гладкий да ладный; и сам знал, и люди говорили. Личика-то своего, конечно, человеку не увидать, разве воды в миску налить, свечку зажечь и глядеться. Тогда чего-то слабенько видать. Но тулово-то, оно ж вот оно. Оно ж все на виду. Вот руки, ноги, пуп, титьки, уд срамной, вот пальцы все, на руках и на ногах, - и все без малейшего изъяну! А сзади, конечно, чему быть? - сзади зад, а на заду - хвостик. А теперь Никита Иваныч говорит: у людей хвостика нет и быть не должно! А?! Так что же это, Последствие?! Конечно, было время, у Бенедикта хвостика не было. В детские-то годы все было назади гладенько. А как начал в возраст входить, как мужская сила начала в нем прибывать, так хвостик расти и начал. Бенедикт думал: так и надо; тем, дескать, мужик от бабы и отличается, что все в нем растет наружу, а у ей все внутрь. Борода, али волос по телу тоже сначала не росли, а потом выросли, и стало красиво. А ведь он гордился своим хвостиком-то! Ладный такой хвостик, белый, крепкий; длиной, сказать, с ладонь будет, али поболе; если Бенедикт чем доволен, али радуется, так этот хвостик из стороны в сторону помахивает, да и как же иначе? А если страх какой нападет, али тоска, - хвостик как-то поджимается. Всегда по хвостику чувствуется, в каком человек настроении. И что же, теперь оказывается, что это ненормально? Неправильно? Бляха-муха!.. Может, и срамной уд, пуденциал по-книжному - тоже неправильный? Обглядите, Никита Иваныч! Никита Иваныч Бенедикта обглядел и сам расстроился. Нет, говорит, уд у тебя правильный, прекрасный и здоровый, числом один, такой бы да всякому, а хвостик тебе совершенно не нужен, и даже удивляюсь, как это ты, мечтатель и неврастеник, раньше не всполошился. И говорил ведь я тебе: меньше мышей есть надо! И давай я тебе его сейчас же ампутирую, а это значит, возьму топор да и отрублю. Тяп. Нет!!! Страшно!!! Как же: отрублю?! Как все равно руку али ногу! Нет! Ни за что! А он: давай, давай, может, у тебя вся дурь-то, все неврозы от хвостика!.. Нет, нет! Не дамся! Но вот как же теперь жениться-то?! Как теперь Оленьке, светлой красавице, в глаза смотреть? Ведь жениться - это не только оладьи да вышиванье, да по саду-огороду прогулки рука об руку, это ж портки снимать! А Оленька глянет да и испугается: что это?! А?! А бабы-то: Марфушка, да Капитолинка, да Верка Кривая, да Глашка-Кудлашка, да и другие многие, - ничего ему такого не сказали, никаких замечаньев али неудовольствия не выражали. Наоборот, нахваливали! Дуры неученые! кроме своего бабского дела ничего знать не хотят! Да, но как теперь быть-то: ведь полдела сделано, ведь он, считай, уже посватамшись и в гости к своякам напросимшись, ведь уже с Оленькой сговорено, и день назначен к ним в избу идти, кланяться да знакомство заводить! Здравствуйте, милые, хочу вашу девушку за себя взамуж взять! - А ты хто такой будешь и в чем твое преимущество? - А я буду Бенедикт Карпов, Карпа Пудыча покойного сын, а тот Пуда Христофорыча, а тот - Христофора Матвеича, а чей тот Матвей и откуда - того не упомним, во тьме времен потерялося. А в том мое преимущество, что молодой, да здоровый, да из себя пригожий, да работа у меня хорошая, чистая, а сами знаете... - А не врешь ли ты нам, Бенедикт Карпов? - А не вру. - А отчего это у тебя, Бенедикт, имя собачье? А может, то не имя, а прозвище?.. А отчего бы это тебя собачьим именем прозвали? В чем твое Последствие?.. Вот где драма-то. Да мало ли, да какое мне дело-то, что у других голубчиков тоже Последствия бывают: волос лишний, да сыпь, да шишки-волдыри! Волдыри - по воде пузыри, лопнут, - и нету их. Рожки да ушки, да петушиные гребешки тоже никого не красят, да мне-то что в том! Своя-то болячка - велик желвак, чужая болячка - почесуха! Да и нету в рожках да ушках секрету никакого, все на виду, люди и привыкши. Никто смеяться не будет: эй, чего у тебя рожки! - они тута всегда были, рожки-то, глаз и не видит. А хвостик - он вроде как секрет, - тайный такой, али сказать, интимный. Кабы он у всех был, хвостик, так оно бы и хорошо. А коли он у одного тебя, - это стыд. Нет чтобы досталось какое роскошное Последствие, вот как Никите Иванычу выпало: огнем пыхать! Чисто, красиво, люди боятся, уважают. Главный ты наш, говорят, Истопник, батюшка! А про Бенедикта скажут: пес! пес ты приблудный, подзаборный! - вот как собакам всегда говорят, да и то сказать: какой же голубчик, завидев пса, не захочет ногами на него натопать, али пнуть, али палкой бросить, али ткнуть чем, али просто обматерить всего, да не то чтобы со злобы, - нет, злобу для людей приберечь надо, - а как бы с презрением. А Никита Иваныч рассуждает: ну что ж, с другой стороны, хвост свойствен приматам; в глубоком прошлом, когда еще люди не вышли из животного состояния, хвост был нормальным явлением и никого не удивлял; очевидно, он начал исчезать, когда человек взял в руки палку-копалку; теперь же это атавизм; но что меня беспокоит, так это внезапный возврат именно этого специфического органа. К чему бы это. Все ж таки у нас неолит, а не какое-нибудь дикое общество; к чему бы это. А Бенедикт ему со слезой: вам-то хорошо рассуждать, слова всякие говорить, Никита Иваныч! вот вы хотите прошлое восстанавливать, столбы ставить, пушкина из дерева резать, а что у меня это прошлое на заднице болтается, а мне жениться надо, дак вам это нипочем! А и все вы, видать, Прежние, такие: "восстановим светлое прошлое во всем его объеме", дак вот вам и весь объем! Нате! А как вы есть такие ревнители прошлых лет, дак отчего бы вам с хвостами не разгуливать, а мне лишнего не надобно! Я жить хочу! А Никита Иваныч: согласен, юноша, слышу речь не мальчика, но мужа. Но только ведь и я о чем: чаю возрождения духовного! Пора бы уж! Чаю братства, любви, красоты. Справедливости. Уважения друг к другу. Возвышенных устремлений. Желаю, чтоб место мордобоя и разбоя заступил разумный, честный труд, рука об руку. Чтобы в душе загорелся огонь любви к ближнему. А Бенедикт: ага, сейчас. У вас-то огонь, вам-то рассуждать сподручно. Всякий вам кланяется, в ножки валится, небось сурпризы в туесах носит: блины али вермишель! А ежели что не по-вашему, - пыхнули да и подожгли лютого ворога, можно сказать, испепелили! А нам-то, простым-то, как жить? А Никита Иваныч: нет, подожди, юноша, подожди, ты меня опять не понял. Никого я поджигать не собираюсь, помогаю по мере возможности. Конечно, Последствие у меня своеобразное, удобное, прикурить - всегда пожалуйста. Но ведь я тоже, может быть, не вечен, - вот и Анна Петровна отошла в мир лучший, идеже нет ни печали ни воздыхания. Пора бы вам, любезные мои, перестать надеяться на дядю и немножечко, - ну немножечко, - проявить инициативы. Пора самим добывать огонь! А Бенедикт: да ей-Богу, Никита Иваныч, вы что, дурной, что ли? Да где ж мы огонь возьмем? Это ж тайна! Это ж нельзя знать! Откуда он берется? Вот разве у кого изба загорится, - это да, это все сбегутся и давай себе в горшки угольков набирать. Тогда конешно. А ежели по всему городу печи погаснут? А?! Жди грозы-молоньи? Мы ж все помрем дожидаючись! А Никита Иваныч: а трением, юноша, трением. Попробуйте, а я бы и рад, да стар уже. Не могу. А Бенедикт: ай да ну вас, Никита Иваныч. Старый, а похабничаете. Ну вас совсем. - Портрета его, - сказал Никита Иваныч, - у меня, к сожалению, нету, о чем вечная моя печаль и терзание. Не уберег. Что спасем из горящего дома? Что унесем с собой на необитаемый остров? - вечный вопрос! А ведь долго когда-то препирались всуе на летних верандах, на зимних кухнях, а то со случайными попутчиками на междугородных поездах! Какие три книги самые ценные в мире? Какие дороже всего сердцу? Вот ты, юноша, что бы вынес из горящего дома? Бенедикт крепко, честно подумал. Изба представилась. Как войдешь, - на правую, значит, руку, - стол с тубаретом. Стол эдак к окну придвинут, чтоб светлее; на столе, понятное дело, свеча, ну а уж у стола - тубарет. Одна ножка у него подгнила, а подправить - руки не доходят. Потом там дальше вдоль стены - еще стуло. Раньше на нем матушка сидела, а теперь никто не сидит, а Бенедикт на него другой раз зипун вешает али одежу бросает. Так, а больше там ничего нету. От того угла, стало быть, другая стена отходит, и там уж лежанка. На лежанке, известно, тряпье. Над лежанкой, на стене, полка приколочена, на полке книги стоят, ежели воры не украли. Под лежанкой, как у всех - короб для дряни всякой, для нужного мусора, который выбросить жалко, для инструмента, - гвозди там, другое что. В изголовьи лежанки - опять угол. На третьей стене-то, это которая как взойдешь, напротив тебя будет, - печь. Ну что печь! Она и есть печь. Все про нее понятно. Споверху на ней тоже лежанка, кто тепло любит, спонизу в ней еду варят. Заглушки, засовки, загашнички, заслонки, воротильнички, потайные схоронилища - все на печи. Вся она вокруг себя веревками обмотана: сушить что, али так, для красоты развесить. И такая она, печь-то, широкая, такая, сказать, толстозадая, что на четвертой стене и места, почитай, ни для чего не осталось: пара крючков, - шапку вешать, да полотенце, да и все тут. Ну и дверь в чулан, конечно, где ржавь храним, грибыши сушеные. Что бы вынести, если, не дай Бог, пожар? Ржавь? - да ну ее! - всегда новой набрать можно. Миску новую? - тоже выдолбить можно. Стуло жалко немного, стуло еще давнишнее. - Я бы стуло вынес, - сказал Бенедикт. - Да?! - изумился Никита Иваныч. - Почему?! - Матушкино. - Ах, ну это понятно. Сентиментальная ценность. Ну а книги? Книги тебе не дороги? - Книжицы, Никита Иваныч, я прямо вот как обожаю, да что в том? Ежели надо, я всегда заново перекатаю. А то на мышей сменяю. Да и потом, Никита Иваныч, ведь если пожар, не приведи Господь, - они ж первые загорятся. Пых! - и нетути. Это же дрянь, береста, матерьял пустой. - Но слово, начертанное в них, тверже меди и долговечней пирамид! А? Скажешь нет? Никита Иваныч засмеялся и похлопал Бенедикта по спине, будто откашляться помогал. - Ведь и ты, юноша, причастен! Причастен! - даром, что раззява, невежда, духовный неандерталец, депрессивный кроманьон! А и в тебе провижу искру человечности, провижу! Кое-какие надежды на тебя имею! Умишко у тебя какой-никакой теплится, - продолжал оскорблять Никита Иваныч, - душа не без порывов, н-да... "Суждены вам благие поры-ы-ы-вы, но свершить ни-чччче-го не дано!" - пропел Никита Иваныч омерзительным голосом, как козляк проблеял. - Ну а мы с тобой вот и свершим что-нибудь симпатичное, душепользительное... Есть в тебе, пожалуй, какой-то артистизм... - Никита Иваныч! - обиделся Бенедикт. - Да что же вы все слова какие!.. Лучше бы сразу ногой пнули, ей-Богу, что же вы обзываетесь!.. - Да, так вот, - рассуждал старик, - портрета его у меня нету, но я тобой поруковожу. Росточка он был небольшого. - А вы сказали: гигант, - Бенедикт утер нос рукавом. - Гигант духа. Вознесся выше он главою непокорной... - ...александрийского столпа. Знаю, переписывал. Дак мы ж не знаем, Никита Иваныч, сколько в том столпе аршин. - Неважно, неважно! Вот из этого бревна, - другого, извини, нету, - вот из этого бревна мы его и извлечем. Мне, главное, голову склоненную и руку. Вот так, - изобразил Истопник. - На меня смотри. Голову режь курчавую, нос прямой, лицо задумчивое. - Борода длинная? - Без бороды. - Совсем?! - Сбоку вот эдак - бакенбарды. - Как у Пахома? - Ты что! Раз в пятьдесят поменьше. Значит так: голова, шея, плечи, и руку, руку главное. Понял? - локоть согни. Бенедикт постучал валенком по бревну. Звенит; древесина хорошая, легкая. Но плотная. И сухая. Хороший матерьял. - Дубельт? - спросил Бенедикт. - Кто?!?! Старик заругался, заплевался брызгами, глазенки засверкали; чего взбеленился - не пояснил. Красный стал, надулся как свеклец: - Пушкин это! Пушкин! Будущий!.. Вот кто после этого кроманьон? Кто не ВРАСТЕНИК-то? Почему и дела с ними никакого не сделаешь, с Прежними: кричат не вовремя, ругаются ненашими словами, дергают тебя не знам с чего, вечно недовольны: ни шутки хорошей не понимают, ни пляски, ни игр наших, никакого выражения народного, душевного, все-то у них: "О-о! Ужас!" - когда никакого ужаса. Ужас, это как? - это когда Красные Сани скачут, тьфу, тьфу, тьфу, нет, нет, нет; не меня, не меня; али когда про кысь подумаешь, вот это ужас. Потому что тогда ты - один. Совсем один, без никого. И на тебя - надвигается... Нет!!! - и думать не хочу... А какой же ужас, когда хороводы водим да в поскакалочку, к примеру, играем? А игра хорошая. Вот гостей созовешь, перво-наперво все в избе приберешь. Локтем со стола объедки на пол сгребешь: эй, мышь, набегай! Мусор, что в доме набрался, под лежанку, конечно, валенком затолкаешь, чем-нибудь там загородишь, чтоб не торчало. Тряпье на лежанке разгладишь: простынь там, одеялко расправишь гладенько. Если простынь уж очень грязная, так и постираешь. А нет - и так сойдет. Ежели где завалялся подзор вышитый, али полог, - обтряхнешь, вдоль печи красивенько приладишь, будто всегда так и было. Свечки зажжешь, всюду налепишь, не пожалеешь, чтоб светло и празднично. Закусок, жаркого наваришь-нажаришь, все на столе рядками порасставишь. Браги жбан на стол выставишь, еще другие жбаны в холодке, в чулане наготове держишь. Но и гости тоже принесут, с пустыми руками кто же в дом завалится? михрютка разве какой, худозвонище, писяк звезданутый. Беспременно надо в дом подношеньице... Вот соберутся, чистые, намытые-начесанные, одежа свежая, если у кого нашлась. Шутки, смех. Спервоначалу за стол. Лепота на столе! Мыши печеные, мыши отварные, мыши под соусом. Хвостики мышиные маринованные, икра из глазок. Потрошки квашеные тоже с квасом хорошо идут. Лепешки постные из хлебеды. Грибыши по сезону. Кто побогаче - блины. Кто совсем в достатке живет - ватрушка. Вот сели, благословясь, браги налили, хватанули по первой, - понеслось... Тут же сразу по второй. Вот в голову стукнуло, забирать стало. Хорошо! Если ржавь хорошая, забористая, так и не заметишь, что еды-то мало. Наелись, отвалились, - по третьей-четвертой, - это уж и забыли когда было, на десятую переваливаем. Курим, смеемся. Сплетни сплетничаем, чего с кем было друг другу рассказываем, врем. Если бабы в гостях - с бабами заигрываем: щиплем там, руками хватаем, интересуемся. Песню с притопом хором грянем: Эх, сыпься, горох, На двенадцать дорог! Когда буду помирать, Тогда буду подбирать! Ну а потом играть. Вот в поскакалочки игра хорошая, веселая. Значит, так. Правила такие. Свечки потушить, чтоб темно было, сесть-встать где попало, одному на печку забраться. Сидит он там, сидит, да ка-а-ак прыгнет с криком громким, зычным! Ежели на кого из гостей попадет, дак непременно повалит, ушибет, али сустав вывихнет, али еще как пристукнет. Ежели мимо, - дак сам расшибется: голову, али колено, али локоть, а то и ребро переломит: печь, - она ж высокая. Об тубарет в темноте удариться можно, - будь здоров! Об стол лбом. Вот ежели не разбился, опять на печь лезет, а ежели из игры выбыл - другому уже невтерпеж: пустите, теперь я прыгну! Вопли, крики, смех, - право, уписаешься, такая игра чудесная. А потом свечки зажжем да и смотрим, кто как повредился. Ну, тут, конечно, еще больше хохоту: вот ведь только что был у Зиновия глаз, - ан и нетути! А вон у Гурьяна рука надломивши, плетью висит, какой теперь с него работник? Конешно, ясное дело, ежели мне кто член какой повредит, урон тулову причинит, это не смешно, это я осерчаю, спору нет. Тут и рассуждать нечего. Но это если мне. А если другому - тогда смешно. А почему? - потому что я - это я, а он - это уж не я, это он. А Прежние говорят: о! ужас! как можно! - а того не понимают, что если бы все по-ихнему было бы, то и смеха, веселья никакого на свете бы не было, а сидели бы все по домам постные и унылые, и ни тебе приключений, ни плясок вприсядку, ни визгу бабьего. А еще мы в удушилочку играем, и тоже занимательно: подушкой на личико навалишься и душишь, а тот-то, другой, брыкается, вырывается, а вырвется - весь такой красный, вспотевши, и волоса врозь, как у гарпии. Редко кто помирает, народ же у нас сильный, сопротивляется, в мышцах крепость большая, а почему? - потому что работает много, в полях репу садит, каменные горшки долбит, снопы вяжет, деревья на бревна рубит. А не надо оскорблять, говорить, что умишко у нас еле теплится: ум у нас прозорливый, соображаем небыстро, но хорошо. Вот соображаем: дерево дубельт - хорошее дерево для буратины, и на ведра хорошо, и бочки из него знатные. Клель - тоже отличное дерево, и на веники самое оно, и орешки вкусные, и много чего, но резать символ с него несподручно, потому что смола, натеки большие, липкие. Береза - смотреть на нее хорошо, а ствол тонкий и кривой, резать трудно. У Окаян-дерева ствол еще тоньше, все узлами, шишками, колтунами, одно слово: Окаян-дерево! Верба - негоже, сусень - волокнистый очень, хватай-дерево - круглый год мокрое. Много еще всяких пород, али сказать, разновидностей, еще когда их пересчитаешь, а мы все, почитай, знаем. Вот сейчас кору обдерем, долотом ямки наметим... к свадьбе и спроворим идола. Бенедикт вздохнул, пошептал, плюнул, все как полагается, и - Господи, благослови! - топориком вдарил по дубельту. ОН Терем у Оленьки, у семьи ихней, с улицы не видать. Забор высокий, глухой, островерхий. Посередь - ворота. В воротах - кольцо каменное. От ворот сбоку - будка. В будке холоп. Бенедикт, когда с Оленькой сговаривался, хотел вперед себя сватов выслать. Оно как-то легче, когда сваты за тебя все что надо скажут, по рукам ударят, сговорятся. Расхвалят тебя за глаза: мол, он у нас и такой уж, и сякой уж, и разэдакий, не мужик, а розан в цвету, ясный сокол. Но Оленька замялась: нет, не надо сватов... мы семья современная... не надо. Сами приходите. Сядем рядком, поговорим ладком... Покушаем... Гостинцы взял: мышей связку, жбан квасу, - чтоб не с пустыми руками в дом приходить, - и букет колокольчиков. Вроде все путем. А боязно. Что будет? Подошел к воротам, постоял. Из будки холоп вышел. Недовольный. - К кому? - Ольги Кудеяровны сослуживец буду. - Назначено? - Назначено. - Обожди тут. Холоп в будку возвернулся, долго берестой шуршал. - Как звать? Бенедикт сказал. Опять холоп берестой пошуршал. - Проходи. Калитку малую в заборе отворил, - Бенедикт прошел. А там другой забор, аршин на пять от прежнего отступя. И еще будка, а в ней тоже холоп, еще недовольней прежнего. - К кому? - Ольги Кудеяровны сослуживец. - Что несешь? - Гостинцы. - Гостинцы сдать. - Как это... Я ж в гости зван, как я без гостинцев? - Гостинцы сдать и вот тут расписаться. - Холоп Бенедикта будто и не слышал. Бересту развернул и записал: "Мышь домашняя бытовая - дюжина. Квасу жбан деревянный малый - один. Цветки синие полевые - пучок". Бенедикт вдруг - к месту, не к месту, - рассердился: - Цветки не отдам!!! Не имеете права!!! Я в гости самолично Ольгой Кудеяровной приглашенный!!! Взял, да перед тем как расписаться, "цветки" и вычеркнул. Холоп подумал-подумал: - Пес с тобой. Проходи. Как выразил-то нехорошо, - "пес". Но пропустил. За второй забор пропустил, - а там третий. У третьих ворот два холопа с лавки поднялись, не говоря худого слова, а и доброго не говоря, Бенедикта с ног до головы всего ладошами обхлопали: видать, дознавались, не запрятал ли чего в штанах да под рубахой. А только ничего лишнего, кроме хвостика, у него не было. - Проходи. Бенедикт думал, там опять забор, а нет, забора не было, а только открылся сад-палисад с деревьями да цветами, да всякими пристройками, а тропки желтеньким песком усыпаны, а в глубине сада - терем. Вот раньше Бенедикт не боялся, а тут забоялся: никогда он такого благолепия и богатства не видывал. Сердце в груди заколотилося, а хвостик из стороны в сторону: туда-сюда, туда-сюда, - замахал. И в глазах притемнилось. Не помнил, как его и в дом-то ввели под белые руки. Вот холопы-то его ввели, да в палате одного и оставили. Сколько-то времени прошло, - вроде зашуршало за дверями. Зашуршало, двери отворилися, - и выходит Сам. Папенька Оленькин. Добра этого хозяин. Тесть будущий. Заулыбался. - А добро пожаловать. Ждем. Бенедикт Карпыч? А меня звать Кудеяр Кудеярович. И смотрит. И Бенедикт смотрит. А сдвинуться не может - ноги будто к полу приросли. Росту Кудеяр Кудеярыч большого, али сказать, длинного. И шея у него длинная, а головка маленькая. Поверху головка вроде лысоватая, а окрай плеши - волос венчиком, бледный такой волос, светленький. А бороды нет, один рот длинный, как палочка, и углы у него вроде как книзу загибаются. И он этот рот то приоткроет, то призакроет, будто ему дышать непривычно, дак он по-всякому пробует. А глаза у него круглые и желтые, как огнецы, и на дне глаз вроде как свет светится. Рубаха на нем белая, просторная, враспояску. Порты широкие, книзу-то пошире. На ногах - лапти домашние. - Что встали, Бенедикт Карпыч? К столу прошу. И под локоток в другую горницу подталкивает. А в другой горнице стол накрыт. И-и-и-и-и! - чего только нет на столе на том! От одного края до другого - миски, миски, блюда всякие, котлы да тарелки! Пирожки без счету, блины-оладьи, пампушки витые, кренделя, вермишель разноцветная! А гороху! а из хвощей снопы сделаны да по углам расставлены! а грибыши! - цельные тазы, и с нависанием: сейчас через край поскачут. А птички цельные, махонькие, в тесто завернуты: с одного конца ножки торчат, с другого - головка! А посередь стола - туша мясная: никак, козляк! Цельного козляка на стол потратили, а ведь того козляка еще поди вырасти! А, знать, правильно у него гостинцы отобрали: куда ему со своими мышами да супротив козляка! А за столом Оленька сидит, нарядная, зарумянившись, и глазки потупила; вот как она Бенедикту в видениях представлялась, так и сидит: блуза на ней белая, шейка бусами обмотана, головка гладенько причесана, на лбу лента! А как Бенедикт в горницу взошел, так Оленька еще больше раскраснелася, а глаз не подняла, только сама себе улыбнулася. Страшно! А с другой стороны горницы еще одна дверь отворилась, и входит теща. Али, сказать, вплывает: баба толщины необъятной, половина уж в горнице, здоровается, а другая половина еще и в двери не взошла, ждать надо. - А это, - тесть говорит, - супруга наша Феврония. Роду стариннейшего, из французов. - Така у нас семейная легенда, - говорит теща. Бенедикт теще в ножки упал, рукой поклон отмахнул, другой рукой букет колокольчиков сунул. - Кушанья стынут, - говорит теща. - Откушайте, не побрезгуйте. Сели за стол, на лавки. Бенедикт напротив Оленьки, тесть с тещей по бокам. - Накладывайте, - теща говорит. Бенедикт опять заробел: как себя держать-то? Ежели он себе много наложит, подумают: о, какой зять прожорливый! Такого, небось, не прокормишь! А если мало возьмешь, подумают: о, какой зять слабосильный! Небось и гвоздя не забьет. Пирожок, что ли, взять. Потянул руку к пирожку, и все на эту руку посмотрели. Отдернул. - Мы любим много кушать, - теща говорит. Наложила себе. И Кудеяр Кудеярыч наложил. И Оленька. Бенедикт опять руку потянул, - к оладьям, и все: раз! - и посмотрели. Опять отдернул. Жуют. - Стало быть, - говорит тесть, - жениться хотите. - Хочу. Опять молчат да жуют. Бенедикт в третий раз думал чего-нибудь себе на тарелку наложить, только руку приподнял, а они опять - глядь!.. И у тестя в глазах будто огонь какой блеснул. Что такое... - Жениться - дело сурьезное... Я вот, когда на супруге своей Февронии женился, так ей и сказал: это дело сурьезное. - Да, мы на свадьбе много поели, - теща. - Хорошо поели на свадьбе, - тесть. Намекают они, что ли? У Бенедикта хвостик от волнения стал легонько об лавку постукивать. - Почему плохо кушаете? - теща опять. Ай, была не была. Руки вытянул, козляка ножку отхватил, на тарелку себе плюхнул, и еще вермишели сверху. И хвощей взял. И как он это сделал, так вдруг у них у всех в глазах-то опять будто свет какой мелькнул, как все равно луч. - Стало быть, к семейству нашему присоединиться желаете, - это тесть. - Желаю. - Трудностев семейных не боитесь? Хозяйство вести - не бородой трясти. - Не боюсь. Я на всякое дело сподручный. - На всякое? - Ага. Тут под столом чего-то прошуршало. Мышь, должно быть. - Ну а ежели дело очень сурьезное? - Готов. Пожалуйста. - О как. Тут за столом вроде бы опять чуток светлее стало. Бенедикт себя пересилил, глаза поднял, посмотрел, - а у тестя в глазах, точно, чего-то светится. Как если б огнец через себя огонь пропускал. И в горнице, - вечер уже смеркаться начал, - от этих глаз лучи исходят. Вот как от лучины, если на нее через кулак смотреть: кульком кулак свернуть и смотреть. Как дорожка лунная. Смотрит тесть в свою тарелку, а все, что в ней наложено, и в сумерках видать. Смотрит на стол, - и как огнем шарит, освещает. На Бенедикта посмотрел, - еще больше свету подпустил, так что Бенедикт отморгнулся и головой дернул. А Оленька тестю: - Папенька, контролируйте себя. Бенедикт покосился вбок, - такие же лучи теща пускает. И Оленька. Но послабже. И опять под столом прошуршало. И хвостик у него забился пуще прежнего. - Вы себе побольше накладывайте, - говорит теща. - У нас вся семья очень много кушает. - Стариннейшего роду, из французов, - подтвердил тесть. - Вермишельки еще возьмите. - Благодарствуйте. - Но а мыслей у вас каких неподходящих не водится? - опять тесть. - Каких мыслей? - Всяких мыслей неподходящих, - своеволия, али злоумышления какого... - Никаких таких мыслей у меня не водится, - испугался Бенедикт. - Ну а насчет душегубства как? - Какого душегубства?.. - Мало ли... А не думается ли: вот женюсь, да тестя с тещей изведу, да сам себе все их добро и заберу?.. - Вы что?.. - Нет?.. А не думается ли: вот бы их загубить, а самому на их место засесть, да день-деньской яства кушать?.. - Да что же вы это такое говорите?.. Да с чего?.. Кудеяр Кудеярыч?! Да я... - Папенька, - Оленька опять голосок подала, - контролируйте себя. А под столом опять что-то заскреблось, - ну просто вот совсем рядом. Бенедикт не выдержал, локтем кусок хлеба нарочно со стола спихнул, и нагнулся, будто поднять. А под столом - ноги тестя в лаптях. А сквозь те лапти - когти, длинные такие, серые, острые. И теми когтями он пол под лавкой скребет, и уже наскреб целую горку, - лежит как все равно волосы, али солома какая кудрявая, светлая. Посмотрел - и у тещи когти. И у Оленьки. У Оленьки поменьше будут. Кучка под ней поменьше наскребана. Бенедикт ничего не сказал, - чего тут скажешь? Взял и оторвал себе еще козляка кусок. И хвощей цопнул - много. Очень много. - Но а скажите, - тесть продолжал, - а не приходят ли такие мысли: дескать, не так живем, неправильно жизнь наша устроена?.. - Нет, не приходят. - А не приходят ли мысли: найти виноватого, да и удавить его, али в бочку головой? - Не приходят. - А то хребтину переломить, али с башни оземь сбросить?.. - Нет, нет! - А что это так стучит-то? - Теща голос подала. - Вроде стук какой?.. Бенедикт быстро под себя руку сунул и хвостик зажал. - А не приходят ли мысли: дескать, мурзы во всем виною, а сковырнуть их?.. - Нет!!! - А Самого-то Набольшего Мурзу никогда сковырнуть не замышлялось?.. - Нет!!! Нет!!! Не понимаю вашего разговору!!! - Как же не понимать?.. Самого-то Набольшего Мурзу, говорю, Федора Кузьмича, слава ему, сковырнуть мечтаний не было?.. - Кудеяр Кудеярыч!!!.. - Контролируйте себя, папенька... - Ну хорошо... А вот чего покажу... Тесть из-за стола встал, в другую горенку сходил, и - книгу выносит. Старопечатную. Бенедикт обе руки под себя заложил и крепко там держал. - Чего покажу... Это видел? - Никогда!!! - А что это, знаешь? - Нет! - А если подумать? - Ничего не знаю, ничего не видел. Не слыхал. Не понимаю, не хочу, не мечтал. Тесть книгу на коленях разложил, свет на нее пустил и страницы переворачивает. - Хочешь такую?.. Подарить тебе?.. Хорошая!.. - Ничего не хочу!!! - А жениться?.. Жениться!.. Бенедикт чуть не забыл, - от страха, тоски, непробудного позора, зажатого в кулачках под туловом, - что ему жениться надо. Жениться! - как ему и в голову-то это дело прийти могло! Вознесся, дубина, пес приблудный! Мало ему было Марфушки, Капитолинки, Верки Кривой, Глашки-Кудлашки да и других многих! Ишь, на какую девушку размахнулся: глазки долу, личико белое, коса в пять аршин, подбородок с ямочкой, на ногах когти! Бежать! Право, бежать, - котомку за плечо да и бежать, на восход ли, на юг ли, без оглядки, до самого до Море-окияна, до синего простора, до белых песков! А Оленька глаза подняла, да свет-то глазами пустила, красноватый такой, слабенький, словно ложный огнец на темном стволе повернулся, да бровки-то возвела под самую ленту, да усмехнулась красным ротиком, да блузу белую свою на грудях оправила, да плечиком повела: - Экий вы, папенька, шалун неуемный. Все уж промеж нами сговорено. Обнимайте зятя. - Так... Сговорено. За папенькиной спиной сговорилися... Папенька день-деньской трудится, рук не покладает... Все хочет как лучше... Всех насквозь вижу! - крикнул вдруг тесть. - Право, папенька... Не вы один такой... - Не нашей он породы! - крикнул тесть. - Папенька, вы не на службе! - А что за служба такая? - прошептал Бенедикт. - Как что за служба? - удивилась теща. - Ужли не знаете? Кудеяр Кудеярыч у нас - Главный Санитар. ПОКОЙ На работу Бенедикт ходить бросил. А зачем? Все равно пропадать. На его счастье, тут и лето настало, писцам отпуск вышел. А не то забрали бы его на дорожные работы, как Праздношатающегося. Пора уж было репу сажать, да тоска навалилась такая, что никакого прежнего к репе настроения у него не было. Сходил в дальнюю слободу, купил у голубчиков гонобобелю. Нюхал. Не сильно полегчало. На лежанке лежал. Плакал. К Никите Иванычу ходил, пушкина из бревна помаленечку резал. Головка у идола уже круглилась, большая, как котел. Унылая. Нос на грудь свесился. Локоть торчал, как просили. - Никита Иваныч. Как вы сказали, хвост-то этот называть? - Атавизм. - А какой еще атавизм бывает? - М-м-м... Женщины волосатые. - А когти? - Не слыхал. Нет, наверно. К Марфушке думал сходить. Передумал. Шутить скучно было, а в воплях ее да оладьях не было уж того интересу. Сходил к дому, где Варвара Лукинишна жила. Посмотрел через забор. Белье на веревках висит. Во дворе желтунчики выросли. Не зашел. Ржави выпил бочки три, хотел забыться. Так и ржавь в голову не взошла, зря живот надул. Уши - да, уши как бы слегка оглохли, это да. Взор тоже помутился. Но в голове ясность невозможная, али сказать, простор, и в просторе - пусто. Степь. Хотел котомку собрать, - и на юг. Палицу вырезать большую, - от чеченцев отбиваться, - и к морю. А какое то море - кто знает. Кто как хочет, так его себе и представляет. Пешего ходу, говорят, три года. А Бенедикту так представлялось: выходит он на высокую гору, а с нее окрест далеко видать. Смотрит вниз, - а там море: вода большая, теплая, синяя, и вся плещет, вся-то она играет да плещет! А волна по ней бежит мелкая да кудрявая, с белым завитком. А по морю тому все острова, острова, - как шапки островерхие. Да все зеленые, да той зеленью аж кипят. А по зелени - сады цветные, невиданные. А в тех садах растет дерево Сирень, про которое матушка сказывала. А цветки у той Сирени как кипень синяя, колокольцами, до земли свисают, на ветру полощутся. А на самом на верху, на макушке у тех островов - города. Стены белые, каменные, опояской. А в стенах ворота, а за воротами дорога мощеная. А по дороге на гору пройтить, - и будет терем, а в тереме - лежанка золотая. На той лежанке - девушка, косу расплетает, один волос золотой, другой серебряный, один золотой, другой серебряный... А на ногах у ней когти... Вот она когтем-то зацепит... когтем-то.. . ...А то хотел на восход. Идешь, идешь... травы все выше да светлее. Солнце всходит, да сквозь них светом своим просвечивает... Идешь себе, ручейки малые перескакиваешь, речки вброд переходишь. А лес все путаней, как тканое полотно, а жуки так и вьются, так и жужжат. А в лесу поляна, а на поляне цветок тульпан, - красным ковром всю поляну укрыл, так что и земли не видать. А на ветвях-то хвост белый, резной, как сеть кружевная, то сойдется, то опять распустится. А поверх него того хвоста хозяйка, - Княжья Птица - Паулин, глазами смотрит, сама на себя любуется. А рот красный, как тульпан. А говорит она ему: "Здравствуй, Бенедикт, сокол ясный, проведать меня пришел?.. А нет от меня вреда никакого, а ты это знаешь... Иди сюда, Бенедикт, целовать меня будем..." ...Не пошел ни на юг ни на восход. Вроде и ясность в голове, а вроде и тупость какая. Собрал котомку, а потом опять разобрал, смотрит: чего я туда наложил-то? Ножик каменный, которым пушкина резал. Другой ножик. Долото. Гвоздей зачем-то взял деревянных. Зачем ему на юге гвозди? Вынул. Штаны запасные, еще крепкие, почти без заплат... Миску, ложицу уложил. Вынул. Что из них есть-то? Как еду варить? Без огня? Никуда без огня не уйдешь. Вот бы Никиту Иваныча с собой взять... Шли бы вдвоем, беседы беседовали. Ночью - костерок. Рыбки наловить, если не ядовитая, - супчик сварить... А только далеко не уйдешь. Хватятся его. Как у кого печь погаснет, сразу хватятся. Забегают: Никита Иваныч!.. Подать сюды Никиту Иваныча!.. Да и Бенедикта хватятся. Догонят, по шеям накладут, белы руки за спину заломят: пожалуйте жениться! Жениться, жениться!.. А то, может, и правда: жениться? Ну что когти? - когти постричь можно. Можно постричь... Не в том дело... Человек - он не без изъяну. У того хвост, у того рога, у того гребень петушиный, чешуя, жабры... Морда овечья, да душа человечья. А только не так он хотел... Думал по саду-огороду гулять, цветки колокольчики вместе нюхать. Завести разговор какой сурьезный, про жизнь, али про природу, чего в ней видать... Стихи припомнить какие... Но крепче за спиной рука, Тревожней посвист ямщика, И сумасшедшая луна В глазах твоих отражена. А она чтоб дивилась да слушала. Глаз не сводила. А вечером мышку поймать, в кулачок спрятать, и, игриво так: ну-к, мол, что это у меня тут?.. Отгадай?.. А она эдак покраснеет: - Контролируй себя, сокол ясный... А то на работу вернуться. Книжицы переписывать. Вытянешь шею - и переписываешь... Интересно... Чего там еще люди в книжицах-то делают?.. Поехали куда... Али убивают друг дружку... Али любовь какую чувствуют... И-и-и-и-и-и, сколько их, людей этих, в книжках-то!.. Переписываешь да переписываешь. Потом на палец плюнул, свечу загасил, - и домой... Придет осень, листья с деревьев осыплются... Снегом покроется земля... Заметет избу по самые окна... Зажжет Бенедикт мышиную сальную свечку, сядет за стол, подопрет голову рукой, пригорюнится, глядя в тощий огонек: темные бревна над головой, вой снежных пустошей за стенами, вой кыси на темных ветвях в северной чаще: кы-ысь! кы-ысь! Так завоет, будто ей недодали чего, будто нет ей жизни, если не выпьет живую душу, нет покоя, голодом свело кишки, и мотает она незримой головой, и вытягивает незримые когти, шарит ими по темному воздуху, и причмокивает холодными губами, ищет теплую человечью шею, - присосаться, упиться, наглотаться живого... Мотает она головой, и принюхивается, и почуяла, и соскочила с ветвей, и пошла,