Сама сидит на пяти тубаретах, трех ей мало. Анадысь дверной проем расширяли, да видно, поскупилися: опять расширять надо. Другой бы супруг гордился. А Бенедикт смотрел на всю эту пышность безо всякого волнения. Не тянуло ни козу ей делать, ни щекотить, ни хватать. - Ты, Бенедикт, ничего в женской красоте не смыслишь; вот Терентий Петрович, он ценит... Иди в другую горницу спать. Ну и хрен с ней. Еще задавит ночью, приспит. Бенедикт справил себе лежбище в библиотеке. Оттуда храпа ее почти не слыхать. И сигнал скорее придет. Спал не раздемшись, мыться бросил: скушно. За ушами пыли набралось, сору, твари какие-то поселились: неспешные, многоногие, по ночам с места на место переходят, беспокоятся, может, гнезда свои перетаскивают, а кто - не видать: они ж за ушами. Ноги тоже пропотели и склеились. А без разницы. Лежишь как теплый труп; вот уши - они не слышат, вот глаза - они не глядят. Руки, правда, мыл; а это по работе требование. ...А где этот ясный огонь, почему не горит?.. Встанешь, на кухню сходишь, каклету из миски двумя пальцами выудишь, третьим стюдень с нее обобьешь. Съешь. Безо всякого волнения. Съел - и съел. Ну и что? В пляс теперь пускаться? Отвернешь пузырь с окна - частый дождик моросит, в лужи бьет да бьет; тучи низкие, все небо обложили, днем темно, будто и не рассветало. Через двор идет холоп, - полой голову от дождя накрыл, лужи огибает, мешок сена перерожденцам тащит. Раньше - давно, ох, как давно, в прежней жизни! - раньше принялся бы гадать: поскользнется ай нет? Упадет ли? А теперь смотришь тупо так: да, поскользнулся холоп. Да, упал. А прежней радости нет. ...Фонарщик был должен зажечь, да фонарщик вот спит, Фонарщик вот спит, моя радость, а я ни при чем... В спальной горнице стук да бряк: Оленька с Терентием Петровичем в домино играют, смеются. В другое время ворвался бы в горницу как лютый смерч, Терентию рыло бы наквасил, зубов поубавил, выбил из семейных покоев пинками; Оленьке бы тоже звездюлей навесил: ухватил бы за волосья, за колобашки за ее, да об стенку сметанной мордой, да еще! Да еще раз! А ну-к, еще! Да каблуками потоптать, да по ребрам, да по ребрам! А теперь и это все равно: играют и пусть себе играют. Вот лежишь. Лежишь. Лежишь. Без божества, без вдохновенья. Без слез, без жизни, без любви. Может, месяц, может, полгода, и вдруг: чу! будто повеяло чем. А это сигнал. Встрепенешься сразу, навостришься. Пришло, али показалось? Вроде показалось... Нет! вот опять! явственно! На локте приподымешься, ухо набок свесишь, будто слушаешь. Вот будто свет слабенький в голове, - как свеча за приотворенной дверью... Не спугнуть его... Вот он чуть окреп, свет-то этот, видать вроде как горницу. Посередь горницы - ничего, а на ничеве - книга. Вот страницы перелистываются... Вот будто к глазам приблизилась, уже различить можно, что написано... Тут все во рту пересохнет, сердце стучит, глаза совсем ослепнут: только книгу и видишь, как она перелистывается, все перелистывается! А что вокруг тебя делается, того не видишь, а ежели и видишь, то смысла-то в этом никакого и нету! Смысл - он вон где, в книге этой; она одна и есть настоящая, живая, а лежанка твоя, али тубарет, али горница, али тесть с тещей, али жена, али полюбовник ее, - они неживые, нарисованные они! тени бегучие! вот как от облака по земле тень пробежит - и нету! А что за книга, где лежит, почему перелистывается, - листает ли ее кто? сама ли колышется? - неведомо. Вот как-то дернуло, - кинулся и проверил Константин Леонтьича. Ехал мимо, так и дернуло: а если у него?.. Ничего не было, одни червыри на бечевке. Вот это был сигнал ложный. А бывает истинный сигнал, и бывает ложный: коли сигнал истинный, то видение это, что в голове-то видишь, - оно как бы крепнет, али сказать, плотней становится; книга, что привиделась, все тяжелеет, тяжелеет: поначалу она прозрачная, водянистая, а потом сгущается, бумага у ей такая белая, али желтоватая, шероховатая, каждую веснушку, али пятнушко, али царапинку видать, словно близко на кожу смотришь. Смотришь и смеешься от радости, словно вот сейчас любовничать собрался. Буковки тоже: поначалу скользят, прыгают, как мураши, а опосля ровными такими рядками ложатся, черненькие, шепчут. Которые открытые, али сказать, распахнутые, будто бы приглашают: заходи! Вот буква "он", окошко круглое, словно бы смотришь через него с чердака на гулкий весенний лес, - далеко видать, ручьи видишь и поляны, а повезет если, глаз если настроишь, то и Птицу Белую, малую, далекую, как белая соринка. Вот "покой", - так это ж дверь, проем дверной! А что там за ним? - незнамо, может, жизнь новая, неслыханная! Какой еще не бывало! А вот "хер", али "живете" - те, наоборот, загораживают путь, не пускают, крест-накрест проход заколачивают: сюды не пущу. Неча! "Ци" и "ща" - с хвостами, как Бенедикт до свадьбы. "Червь" - как стуло перевернутое. "Глаголь" - вроде крюка. Вот если сигнал истинный, то все это вместе: и бумага, и буквы, и картины, что через буквы видать, и шепоты перебегающие, и гул какой-то, и ветер, что от листаемых страниц подымается, - пыльноватый, тепловатый, - все это вместе сгустится, предстанет, нахлынет, воздушной какой-то волной обольет, и тогда знаешь: да! Оно! Иду! И мигом отпала, отвалилась, покинула, на лежанке осталась вся тяжесть, вялая смута, густое, телесное, мясное колыхание с боку на бок; ни мути, ни лени, ни болота душевного, вязкого, хлюпкого; встаешь весь сразу, единым порывом, как натянувшаяся нить, легкий и звонкий; цель в голове: знаешь, что делать, собран и весел! Отпала, говорю, вся вязкая тяжесть, - только порыв! только душа! Сам собою, точно главная, волшебная кожа, лег на плечи балахон, надежной защитой вспорхнул на лицо колпак; видеть меня нельзя, я сам всех вижу, насквозь! Оружие крепкое, верткое само приросло к руке, - верный крюк, загнутый, как буква "глаголь"! Глаголем жечь сердца людей! Птичьим, переливчатым кликом, взмахом руки призываю товарищей; всегда готовы! Чудо-товарищи, летучий отряд! Кликнешь со двора, али с галереи - тут они! словно не спят, не едят, каждая дюжина - как один человек! Готовы, вперед! Суровое, светлое воинство, поднялись и летим, в зной ли, в лютую вьюгу, - нет нам преград, расступаются народы!.. Врываемся и берем; спасаем. Если сигнал истинный был, - берем и спасаем, потому что она там и вправду есть, Книга. Позвала, поманила, голос подала, привиделась. А если сигнал ложный - ну, значит, нет ничего. Вот как у Константин-то Леонтьича. Ничего, кроме мусора. А с Константин Леонтьичем глупо вышло: а почему, - да потому что ехал себе Бенедикт в санях, туча-тучей, весь набряк и оплыл от дум, а думы темные и слезливые, как осенние тучи, - что на небе тучи, что в грудях, правильно фелософия учит, - без разницы! Сам, и не видя себя, знал, что глаза кровью налиты, под глазами провалилось, притемнилось личико, кудри притемнились, слиплися, нечесаны, немыты, - голова стала плоская, как ложка; от курева в глотке липкость, как глины поел. За угол заворачивали, и вдруг дернуло что-то: вон там. В той избе. И вот ведь, допустил своеволие, али сказать, нарушение техники: не подумавши, сходу пошел один, без товарищей. Стой! - Николаю; натянул вожжи, остановил: жди тут; набросил колпак, калитку торкнул ногою. Учат: одному на изъятие ходить - своеволие, а и правильно учат: за огнецами ведь один не пойдешь? Догадается огнец, что это человек, заголосит, и потухнет, и других предупредит? А то и ложный окажется? А и в нашем деле все точно так же: наука, она едина. Голосил Константин Леонтьич, и противился, и по руке Бенедикта ударял ужас как больно. По-научному - затруднял изъятие. Соседей звал истошно, - не пришли, затаилися; колпак сорвал и узнал Бенедикта, и визжал, и бил в личико, узнавши. Царапал сильно и мятежно; даже и повалил. А вот за крюк напрасно руками хватался: крюк обоюдоострый, хвататься за него руками не надо. Он не для того. Крюк для того, чтобы книгу ухватить, подцепить, подтащить, к себе поддернуть; он не тыка; он для чего отточен? - для того чтоб неповадно было голубчику книгу удерживать, когда ее изымают, а то ведь они все в книгу вцепляются; вот он и отточен. Шалишь, не удержишь, сей же миг руки обрежешь, и пальцы долой все до единого! И снаружи, и внутри он отточен со страшной силой, оттого-то и нужна сноровка хватать им да вертеть; оттого-то на каждой изъятой книге от крюка надрез бывает, словно ранка. Неловкий санитар невзначай и зарубить книгу может, а этого допускать ни в коем разе нельзя, нельзя искусство губить. Если работа хорошая, чистая - книгу одним махом поддернуть можно, разве что малый шрамик останется. Вот и работают группой, али бригадой: один товарищ книгу изымает, другие голубчиков, кто в избе случится, своими крюками за одежу, за шиворот прихватывают, наматывают. А еще чем крюк сподручен: ежели голубчик буен, то крюком хорошо ему ноги-то подсечь, чтобы сразу грохнулся, а для такого случая есть еще и рогатина наподхвате: тоже научный инструмент, но попроще, а с виду как буква "ук", али ухват. А кто упал, тому сразу рогатиной шею к полу прижать, чтобы пресечь вставание. Раньше-то санитарам еще тыка была дадена, пырь! - и дух вон; а теперь нет, теперь гуманность. А еще санитар себя блюсти должен, руки у него всегда должны быть чистыми. На крюке непременно грязь от голубчика бывает: сукровица, али блевота, мало ли; а руки должны быть чистыми. Потому Бенедикт руки всегда мыл. Потому как книгу после изъятия в руках держать будешь. В Санях-то когда назад едешь. Вот, в обчем и целом, такая технология, али приемы, али научная организация труда; кажется, - просто; ан нет, не просто. Тесно в избе и темно, друг на друга натыкаешься, - многие жалуются. Так что своеволие тут неуместно, а Бенедикт, как всегда, допустил, - вот и получил от Константин Леонтьича увечья: на руках, и на личике, на грудях тож; и ногу подвернул. И, главное, зря: сигнал ложный был, книги не было. Как раз Октябрьский Выходной был, Константин Леонтьич на ежегодный пересчет собирался, ветошь в лохани стирал, - порты, рубаху. Ну что ж, недосчитаются Константин Леонтьича мурзы, одним голубчиком меньше будет. Пометят в казенных списках: взят на лечение. Не все ж тебе, мурза, людей считать. В декабре месяце, в самое темное время года, окотилась Оленька тройней. Теща зашла, позвала Бенедикта посмотреть на помет, проздравила. Он лежал, пустой и грузный, ждал сигнала; сигнала не было. Ладно, пошел глянуть. Деток трое: одна вроде самочка, махонькая, пищит. Другой вроде как мальчик, но так сразу не скажешь. Третье - не разбери поймешь что, а с виду как шар - мохнатое, страховидное. Круглое такое. Но с глазками. Взяли его на руки покачать, запели: "а-тутусеньки, тутусеньки тату! а-кукусеньки, кукусеньки куку!", - а оно толк! - оттолкнулось, да на пол и соскочило, по полу клубком покатилось и в щель ушло. Бросились ловить, руки растопыривать, тубареты, лавки двигать, - куды там. Бенедикт постоял, посмотрел, как сквозь туман, проздравил Оленьку с благополучным окотом. Пошел к себе. Теща побежала Терентия Петровича звать смотреть, внучатами хвастать. Залег на охнувшую, застонавшую лежанку, - знатную пролежал себе яму за пустые годы, за бессчетные безрадостные ночи, - хмурился, думал: ушло под пол, это бы ладно; а вот кабы не вылезло, книг грызть не начало; может, законопатить щели-то? Половицы совсем прохудилися. Семья-то наскребет за день копны, другой раз идешь, смотришь - словно цельная голова волос на пол упамши! Неровен час, выйдет это-то, что под пол ушло, да и шасть в книжную горницу. Переплет поест, корешок... Там же клей. Кожа иногда. Вот не было заботы, так подай... Ведь поест, беспременно поест! Ему ж есть надо? Отовсюду искусству угрозы: то от людей, то от грызунов, то от сырости! И ведь как раньше глуп был, слеп Бенедикт, как все равно слепцы на торжище: поют-заливаются, а сами во тьме живут, им и в полдень темно! Как понятия-то у него не было, будто у червыря! Вопросы задавал глупые, лоб морщил, рот открывал пошире, чтоб думать сподручнее, а все не понимал. Отчего, дескать, у нас мышей нету? Отчего нам мышей не надобно? Да потому и не надобно, что жизнь духовная: книги, искусство у нас сбережены, а мышь выйдет да и поест нашу сокровищницу! Зубками своими малыми, острыми зыг-зыг-зыг, да и погрызет, потравит! А у голубчиков жизнь другая, им на мышь опираться надо. Без мыши им никуда. Суп, конечно, жаркое, зипун если сшить, мену какую на торжище сделать, налог платить, али, лучше сказать, ясак, - домовой, подушный, печной, - на все мышь нужна. Стало быть, книгу им держать в доме нипочем нельзя! Тут уж или одно, или другое . А почему еще жизнь духовную называют возвышенной? - да потому что книгу куда повыше ставят, на верхний ярус, на полку, чтобы если случись такое несчастье, что пробралась тварь в дом, так чтобы понадежнее уберечь сокровище. Вот почему! А зачем у тестя, у тещи, у Оленьки на ногах когти? - да все затем же! Чтоб духовность сторожить! Чтобы на страже от мышей быть! Мимо не прошмыгнешь! Для того и три забора вокруг терема наворочены! Для того и охрана строгая! Для того и обыскивают при входе! Потому что будь ты хоть кто, хоть самый что ни на есть жених али другой особый посетитель, а мышь с собой пронести можешь, и сам не заметишь. В волосах если колтун - она там гнездо свить может. В карманах, бывает. В валенке. Уж до того это ясно, что яснее и не бывает, а вот не понимал. И Болезнь не понимал, думал невесть что; а Болезнь - в головах, Болезнь - невежество людское, дурь, своеволие, темнота, когда думают, что, мол, ничего, пущай в одной избе и книга, и мышь побудут. Эвон! Книгу-то в одну избу с мышью! Страшно и представить! И вот ведь упрямство какое у гадин: ведь можно подумать, что им читать не дают, стихи отымают али эссе какой! Для чего ж государство и писцов завело, для чего Рабочие Избы понаставило, грамоте учит, письменные палочки выдает, бересту обдирает, книжицы берестяные шьет? Ему ж, государству, от этого только забота лишняя, напряг, беспокойство! А все для народа, все для него! Налови ты себе мышей ради Бога, да и сменяй на книжицу, да и читай, тудыть!.. От гнева сжимал кулаки, метался на лежанке, а в голове все ясней да ясней становилось, вроде как просторы развигались! Господи! Да ведь так же всегда и было: и в древности то же самое! "Но разве мир не одинаков в веках, и ныне, и всегда?.." Одинаков! Одинаков! Здесь на земле, в долинах низких Под сенью темных смрадных крыш Связала паутина близких, И вьет гнездо земная мышь. Толпятся близкие в долине, Шумят, - но каждый одинок И прячет у себя в пустыне Застывший, ледяной комок. Вот! И древний человек туда же: хулиганил, своевольничал, книгу прятал: на морозе где-то, в сырости, оледеневшую, комком! Понятно теперь! ...Вот в щели каменные плит Мышиные просунулися лица, Похожие на треугольники из мела, С глазами траурными по бокам... Да, мышь-то не удержишь! В любую щель пройдет! ...Жизни мышья беготня, Что тревожишь ты меня? А-а, брат пушкин! Ага! Тоже свое сочинение от грызунов берег! Он напишет, - а они съедят, он напишет, а они съедят! То-то он тревожился! То-то туда-сюда по снегу разъезжал, по ледяной пустыне! Колокольчик динь-динь-динь! Запряжет перерожденца да и в степь! Свое припрятывал, искал, где уберечь! Ни огня, ни темной хаты, Глушь и снег, навстречу мне Только версты полосаты Попадаются одне! Местечко искал, где зарыть... Все так прояснилось, что Бенедикт сел, спустил ноги с лежанки. Как же он раньше-то... Как же указание-то пропустил... А давеча! Что пели-то с Лев Львовичем! Степь да степь кругом, Путь далек лежит! В той степи глухой Умирал ямщик! Ну? Чего его в степь понесло, если не книгу прятать?"- ... у себя в пустыне застывший, ледяной комок". А жене скажи, Что в степи замерз, А любовь ее Я с собой унес! Какую "любовь"? Да книгу же! Что ж и любить, как не книгу?! А?!.. "С собой унес". Жене просит сообщить, чтоб не искала... А то хватится... Вот тебе и стихи! Не стихи это, а притча! Руководящее указание в облегченной для народа форме! Вот он отчего плакал-то, Лев Львович-то! Небось, тоже зарыл, теперь не найдет! Тут заплачешь! Запел да и вспомнил! А как они Бенедикту намек делали? Бенедикт им: нет ли, де, книжечки почитать? А они ему: ты грамоте не учен. А он им: как же не учен, я учен! А они ему: степь да степь кругом. Намек такой. Притча. Там, мол, книги зарыты. Дома не держим. Так. Степь у нас - где? Степь на юге... А что же он все приговаривает: запад нам поможет?.. А Никита Иваныч ему: нипочем, дескать не поможет, должны сами. Так как же? Где? Теща в дверь стукнула: - Детей купать!.. Смотреть будете? - Не мешать!!! - крикнул Бенедикт истошно, рукой рубанул наотмашь. - Дверь закрыть!!! - Дак купать-то?.. - Дверь!!! С мысли сбила, тудыть!.. Бенедикт торопливо облачился, - зипун, балахон, колпак, - ссыпался по лестнице, свистнул вялому Николаю запрягаться. Погонял нетерпеливо, притоптывал в санях валенком. Горизонт обсмотреть. Непременно надо горизонт обсмотреть. Пока еще свет зимний, малый не погас, - обсмотреть горизонт на четыре стороны. К дозорной башне ехал Бенедикт, вот куда. Никогда еще он на дозорную башню не лазал, да и кто ж голубчика на нее допустит? Запретная дылда, государственная, - только стражи да мурзы на башню допущаются, а почему? - потому что видать с нее далеко, а это дело государственное, не для всякого! Незачем простому голубчику вдаль смотреть: не по чину! Может там, вдали, войско какое идет! Может, лютый ворог на нашу светлую родину покусился, палок навострил да и в поход выступил! Это ж дело государственное! Нельзя! Да только Бенедикта никто нипочем не остановит, как есть он санитар. Не остановили. Естественно. Дозорная башня вышиной выше самого высокого терема, выше дерева, выше александрийского столпа. Наверху - горница. В горнице, в стенах ее, - четыре окна, четыре прорези на четыре стороны света. Поверху крыша о четырех скатах, шапкой. Вот как мурзы носят. Снизу смотришь, - высоко-высоко вверху, под облаками, государевы работники, стражи копошатся, будто мураши маленькие, - переползают с места на место, чего-то там шуруют. Внизу охрана с бердышами. Бенедикт тяжело, по частям восстал с саней, глянул страшными очами сквозь багряные прорези, поднял крюк, - охрана пала ниц, в твердый морозный наст. Вступил в башню. Пахнуло псиной от нечистых зипунов, тяжким духом дешевой ржави: курили сырую, неочищенную, с остьями и соломой. Деревянные ступени гремели под ногами. Винтовая лестница с желтой наледью, - тут справляли нужду, затаптывали окурки; на стенах, посверкивающих изморозью, выцарапывали матерное, привычное. Бездуховность... Восходил долго, опираясь на крюк, на площадках отдыхал. Изо рта выходил пар, да так и оставался висеть клубком в стылом, сраном воздухе. На верхней площадке испуганно дернулись, обернулись на красный балахон государевы работники. - Вон! - приказал Бенедикт. Работники дрызнули прочь, бросились вниз, толкаясь, грохоча восемью ногами. С башни видно далеко. Далеко!.. - да и слова такого нет в языке, чтоб сказать, докуда видно с башни! А кабы и было такое слово, так вымолвить его страшно! У-у-у, докуда! - до дальней дали, до крайнего края, до предельного предела, до смерти! Весь блин земной, вся небесная крыша, весь холодный декабрь, весь город со всеми своими слободами, с темными кривыми избушками, - пустыми и распахнутыми, прочесанными частыми гребнями санитарных крюков и еще заселенными, еще копошащимися бессмысленной, пугливой, упрямой жизнью!.. О мир, свернись одним кварталом, Одной разбитой мостовой, Одним проплеванным амбаром, Одной мышиною норой!.. Закат желтый, страшный, узкий стоял в западной бойнице, и вечерняя звезда Алатырь сверкала в закате. Маленькой черной палочкой в путанице улочек стоял пушкин, тоненькой ниточкой виделась с вышины веревка с бельем, петелькой охватившая шею поэта. Восход лежал густо-синим пологом в другом окне, укрывая леса, и реки, и опять леса, и тайные поляны, где под снегом спят красные тульпаны, где зимует, вся в морозных кружевах, в ледяном узорчатом яйце, с улыбкой на пресветлом лице вечная моя невеста, неразысканная моя любовь, Княжья Птица Паулин, и снятся ей поцелуи, снится шелковая мурава, золотые мухи, зеркальные воды, где отражается ее несказанная красота, - отражается, переливается, зыблется, множится, - и вздыхает во сне Княжья Птица счастливым вздохом, и мечтает о себе, ненаглядной. А на юге, страшно подсвеченном двойным светом, - желтым с запада и синим с восхода, - на юге, заслоняя непроходимые снежные степи с свистящими смерчами, с метельными столбами, на юге, бегущем, все бегущем, все убегающем к синему, ветреному Море-окияну, на юге, за оврагом, за тройным рвом, во всю ширину окна распластался красный, узорный, расписной, резной, многокупольный, многоярусный терем Федора Кузьмича, слава ему, Набольшего Мурзы, долгих лет ему жизни. - Га-а! - засмеялся Бенедикт. Радость брызнула квасом, пенистым, искристым. Радость, дочь иного края, Дщерь, послушная богам!!! Все вдруг стало ясно, прозрачно, как в весеннем ручье. Все открылось, как в полдень. Вот же! Вот!.. Вот, прямо перед ним, нетронутый, нетраченый, полный до краешка ларец, волшебный сад в цветах и плодах, - в бело-розовом кипенье, истекающий сладчайшим соком, как миллиард спелых огнецов! Вот, набитый от гулких подвалов до душистых чердаков, дворец наслаждений! Пещера Али-Бабы! Тадж-Махал, бля! Ну да! На юге, верно! Вот запад-то и помог! Свет-то с запада, звезда-то путеводная! Все и осветила! Догадался, вычислил, понял намеки, притчу понял, - все и сошлося! Он зажмурился от счастья, крепко стиснул веки, помотал головой; вытянув шею, высунулся в прорезь бойницы, чтобы лучше чувствовать; он вдыхал аромат мороза и дерева, сладких дымков, кудрявившихся из печных труб Красного Терема; с сомкнутыми веками он словно бы видел лучше, слышал острей, чуял явственней; там, там, совсем рядом, совсем близко, за оврагом, за рвом, за тройной стеной, за высоким частоколом, - но ведь через стену можно перепрыгнуть, под частокол проскользнуть. Вот сейчас бы мягко, мягко, неслышно и невидимо соскочить с башни, перенестись в вихре метели, легкой пылью через овраг, снежным смерчем в слуховое окно! Ползком и скачком, гибко и длинно, но только не упустить, не потерять следа; ближе, все ближе к терему, ни следа не оставить на снегу, ни подворотного пса не спугнуть, ни домашней твари не потревожить! И упиться, упиться, упиться буквами, словами, страницами, их сладким, пыльным, острым, неповторимым запахом!.. О маков цвет! О золото мое нетленное, невечернее! - Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!!!.. - крикнул в блаженстве Бенедикт. - Что, зятек, созрел? - тихо засмеялись сзади, над ухом. Бенедикт вздрогнул и открыл глаза. - Ну вас совсем, папа! Напугали! Тесть подкрался бесшумно, даже половицы не дрогнули. Видно, когти втянул. На нем тоже был красный балахон, на голове - колпак, только по голосу да по вони слышно было, что, - да, тесть, Кудеяр Кудеярыч. - Дак как? - шепнул тесть. - Ковырь? - Не понял... - Сковырнуть тянет? Федора Кузьмича, слава ему, сковырнуть готов? Злодея-мучителя? Карлу проклятого? - Готов, - твердо шепнул и Бенедикт. - Папа! Я бы его своими руками!.. - Сердечко твое золотое!.. - радовался тесть. - Ну?! Наконец-то!.. Наконец-то!.. Дай обниму! Бенедикт с Кудеяр Кудеярычем стояли обнявшись, смотрели на город с высоты. В избах затеплились синие огоньки, закат погас, проступили звезды. - Давай друг другу клятву дадим, - сказал Кудеяр Кудеярыч. - Клятву? - Ну да. Чтоб дружба навек. - А... Давайте. - Я тебе - все. Я тебе дочь отдал, а хочешь - жену уступлю? - Н-н-необязательно. Нам нужен кант в груди и мирное небо над головой. Закон такой, - вспомнил Бенедикт. - Верно. И чтоб вместе - против тиранов. Согласен? - А то. - Разорим гнездо угнетателя, лады? - Ох, папа, там книг как снега! - И-и, милый, больше. А он картинки из них дерет. - Молчите, молчите, - заскрежетал зубами Бенедикт. - Не могу молчать! Искусство гибнет! - строго высказал тесть. - Нет худшего врага, чем равнодушие! С молчаливого согласия равнодушных как раз и творятся все злодейства. Ты ведь "Муму" читал? Понял притчу? Как он все молчал-молчал, а собака-то погибла. - Папа, но как... - Ништяк, все продумано. Революцию сделаем. Только тебя и жду. Ночью полезем, он ночью-то не спит, а стража будет умаямши. Лады? - Но как же ночью, ночью темно! - А я на что? Али я не светоч? Тесть пустил глазами луч и засмеялся довольно. Чисто и ясно, льдисто было на душе. Без неврозов. ЯТЬ В Красном Тереме запах такой с плеснецой, - знакомый, волнующий... Ни с чем не спутаешь. Старая бумага, древние переплеты, кожа их, следы золотой пыльцы, сладкого клея. У Бенедикта немножко подкашивались и ослабевали ноги, будто шел он на первое свидание с бабой. С бабой!.. - на что ему теперь какая-то баба, Марфушка ли, Оленька ли, когда все мыслимые бабы тысячелетий, Изольды, Розамунды, Джульетты, с их шелками и гребнями, капризами и кинжалами вот сейчас, сейчас будут его, отныне и присно, и во веки веков... Когда он сейчас, вот сейчас станет обладателем неслыханного, невообразимого... Шахиншах, эмир, султан, Король-Солнце, начальник ЖЭКа, Председатель Земного Шара, мозольный оператор, письмоводитель, архимандрит, папа римский, думный дьяк, коллежский ассессор, царь Соломон, - все это будет он, он... Тесть освещал дорогу глазами. Два сильных, лунно-белых луча обшаривали коридоры, - пыль то загоралась и плавала в столбах света, то погасала на миг, когда тесть смаргивал, - голова у Бенедикта кружилась от частых вспышек, от запаха близких книжных переплетов и сладковатой вони, шедшей из тестевой пасти, - тот все подергивал головой, словно его душил ворот. Тени, как гигантские буквицы, плясали по стенам, - "глаголь" крюка, "люди" острого колпака Бенедикта, "живете" растопыренных, осторожных пальцев, ощупывающих стены, шарящих в поисках потайных дверей. Тесть велел ступать тихо, ногами не шуркать. - Слушай революцию, тудыть!.. Революционеры крались по коридорам, заворачивали за углы, останавливались, озирались, прислушивались. Где-то там, у входа, валялась жалкая, теперь уже бездыханная, охрана: что может бердыш или алебарда против обоюдоострого, быстрого, как птица, крюка! Прошли два яруса, поднимались по лестницам, на цыпочках пробегали висячие галереи, где сквозь оконные пузыри сильно и страшно светила луна; черными валенками бесшумно пробежали по лунным половицам; раскрылись внутренние, высокие и узорные сени, где похрапывала, - ноги взразвалку, шапки на грудях, - пьяная внутренняя охрана. Тесть тихо заругался: ни порядку в государстве, ничего. Все Федор Кузьмич развалил, слава ему! Быстро, сильно тыкая, обезвредили охрану. После сеней опять пошли коридоры, и сладкий запах приблизился, и, глянув вверх, Бенедикт всплеснул руками: книги! На полках-то - книги! Господи! Боже святый! Подогнулись колени, задрожал, тихо заскулил: жизни человеческой не хватит все перечитать-то! Лес с листьями, метель бесконечная, без разбору, без числа! А!.. А!!!.. А!!!!!!!!! А может... а!.. может тут где... может и заветная книжица!.. где сказано, как жить-то!.. Куда идтить-то!.. Куда сердце повернуть!.. Может, ту книжицу Федор Кузьмич, слава ему, уже нашел, разыскал да читает: на лежанку прыг, да все читает, все читает! Вот он ее нашел, ирод, да и читает!!! Тиран, бля! - Не отвлекайся! - дохнул в лицо тесть. Коридоры ветвились, загибались, раздваивались, уходили в неведомые глубины терема. Тесть крутил глазами - только книжные корешки мелькали. - Должон простой ход быть, - бормотал тесть. - Где-то тут простой ход быть должон. Быть того не может... Где-то мы тут сбилися... - "Северный Вестниииииик"!!! Восьмой номееееееер!!! - завопил Бенедикт. Рванулся, толкнув Кудеяр Кудеярыча; тот споткнулся, ударился о стену; падая, уперся рукой; стена подалась и оборотилась полкой, полка рухнула и посыпалась, и се, - раскрылась взгляду палата большая-пребольшая, по стенам все шкафы да полки, а в палате столы без счету, книгами завалены, а у главного стола, в полукольце тысячи свечей, тубарет высокий, а на тубарете сам Федор Кузьмич, слава ему, с письменной палочкой в деснице; личико к нам оборотил и ротик разинул: удивился. - Почему без доклада? - нахмурился. - Слезай, скидавайся, проклятый тиран-кровопийца, - красиво закричал тесть. - Ссадить тебя пришли! - Кто пришел? Зачем пропустили? - забеспокоился Федор Кузьмич, слава ему. - "Кто пришел", "кто пришел"! Кто надо, тот и пришел! - Тираны мира, трепещите, а вы мужайтесь и внемлите! - крикнул и Бенедикт из-за тестева плеча. - Чего "трепещите"-то? - Федор Кузьмич понял, скривил личико и заплакал. - Вы чего делать-то хотите? - Кончилась твоя неправедная власть! Помучил народ - и будя! Сейчас мы тебя крюком! - Не надо, не надо меня крюко-ом! Крюком больна-а! - Ишь ты! Он еще будет жалкие слова говорить! - закричал тесть. - Бей его! - И сам ударил наотмашь. Но Федор Кузьмич, слава ему, горошком скатился с тубарета и отбежал, так что попал тесть по книге, и книга та лопнула. - Зачем, зачем вы меня ссаживаете-е-е-е? - Плохо государством управляешь! - закричал тесть страшным голосом. Бросился с крюком к Набольшему Мурзе, долгих лет ему жизни, но Федор Кузьмич, слава ему, опять нырнул под тубарет, оттуда под стол, и перебежал на другую сторону горницы. - Как умею, так и управляю! - заплакал с той стороны Федор Кузьмич. - Развалил все государство к чертовой бабушке! Страницы из книжек выдираешь! Лови его, Бенедикт! - У пушкина стихи украл! - крикнул тоже и Бенедикт, распаляя сердце. - Пушкин - наше все! А он украл! - Я колесо изобрел! - Это пушкин колесо изобрел! - Я коромысло!.. - Это пушкин коромысло! - Я лучину!.. - Вона! Еще упорствует... Бенедикт бросился ловить Федора Кузьмича с одной стороны стола, тесть кинулся в обход с другой стороны, а Набольший Мурза, долгих лет ему жизни, опять нырнул под стол и перебежал назад. - Не трогайте меня, я добрый и хороший! - Юркий, гнида! - закричал тесть. Рукой о стол оперся и прыгнул, прямо одним прыжком столешницу перемахнул. Федор Кузьмич, слава ему, визгнул, порскнул под шкаф и забился там в глубину куда-то. - Лови его! - хрипел тесть, шаря и тыкая крюком под полками. - Уйдет! Уйдет! У него тут ходы всюду прорыты! Бенедикт подбежал на подмогу. Вместе, мешая друг другу, тыкали крюками, шарили, запыхались. - Чего-то держу, вроде попался... Ну-к, ты помоложе, нагнись погляди... Не подцепить никак... Он, нет?.. Бенедикт встал на четвереньки, завернул голову под шкаф, - темно, клочья какие-то. - Не видать ничего... Кудеяр Кудеярыч, вы бы посветили! - Выпустить боюсь... Ну-ка, крюк перехвати у меня... Ч-черт, не пойму... Бенедикт перехватил крюк; тесть встал на карачки, пустил под шкаф свет, кряхтел . - Пылишша... Не видать ничего... Пылишшу развел... Под крюком дернулось, вроде как одежда треснула, Бенедикт тыкнул с поворотом, но поздно: туку-туку-туку, - мелкие шажочки перебежали вдоль стены за полками куда-то вглубь палаты. -Упустил, чорт! - крикнул тесть с досадой. - Учил ведь тебя, учил! - А чего всегда я!.. Вы сами за одежу зацепили! - Придавить надо было! Где он теперь... А ну, выходи, Федор Кузьмич! Выходи по-хорошему! - Нечестно, нечестно! - крикнул Федор Кузьмич, слава ему, из-под полок. - Там он! Давай! Но Федор Кузьмич опять перебежал. - Не надо меня ловить, маленького такого!.. - Тыкай!.. Тыкай сюда, тудыть!.. - Почему настаиваете?.. Уходите отсюда! - пискнул Федор Кузьмич из третьего места. - ...Плохие люди! - крикнул из четвертого. Тесть озирался, Бенедикт озирался, вытянув шею, склонив голову, - вот шуркнуло под дальним шкафом; повернул голову к дальнему шкафу; вот прошелестело под полками; мягким длинным прыжком Бенедикт прыгнул к полкам; если закрыть глаза, звуки лучше слышно; закрыл глаза, поводил головой из стороны в сторону; еще бы уши прижать, - совсем хорошо бы: ноздри раздулись, - можно и по запаху... где он пробегает, там его запах... Вот он! - Вот он! - крикнул Бенедикт, прыгая, наваливаясь и крутя крюком; под крюком пронзительно, тонко завизжало. - Держу-у-у-у! Лопнуло что-то; звук такой тихий, но отчетливый; на крюке напряглось и обмякло. Бенедикт крутанул и выволок из-под полки Набольшего Мурзу, долгих лет ему жизни. Тельце чахленькое, а сколько возни было. Бенедикт сдвинул колпак, обтер рукавом нос. Смотрел. Видать, хребтина переломилась: головка набок свернута, и глазки закатимши. Тесть подошел, тоже посмотрел. Головой покачал. - Крюк-то запачкамши. Прокипятить придется. - Ну а теперь чего? - А счисть его вон хоть в коробку. - Руками ?! - Зачем руками? Боже упаси. Вон бумажкой давай. Бумажки-то тут полно. - Э, э, книги не рвите! Мне читать еще!.. - Тут без букв. Картинка одна. Тесть вырвал портрет из книжки, свернул кульком, руку просунул и счистил Федора Кузьмича, слава ему, с крюка. И крюк обтер. - Так вот, - бормотал тесть. - Никому тиранить не дозволено! Ишь, моду взяли: тиранить! Бенедикт что-то вдруг устал. В висках заломило. А потому что нагибался с непривычки. Сел на тубарет отдышаться. На столе книг куча понаразложена. Ну, все. Все теперь его. Осторожно открыл одну. Весь трепет жизни, всех веков и рас, Живет в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас. Стихи. Захлопнул, другую листанул. Кому назначен темный жребий, Над тем не властен хоровод. Он, как звезда, утонет в небе, И новая звезда взойдет. Тоже стихи. Господи! Боже святый. Сколько еще всего не читано! Третью открыл: Каким ты хочешь быть Востоком: Востоком Ксеркса иль Христа? Четвертую: Все ли спокойно в народе? - Нет. Император убит. Кто-то о новой свободе На площадях говорит. Чего-то все про одно. Видно, тиран себе подборочку готовил. Открыл пятую, из которой портрет-то попортимши об Федора Кузьмича, слава ему: На всех стихиях человек - Тиран, предатель, или узник. Тесть вырвал книгу у Бенедикта, бросил. - Занимаешься чепухой! Сейчас о государстве думать нужно! - А, о государстве?.. А чего? - Чего! Мы с тобой государственный переворот сделали, а он: чего. Порядок наводить нужно. Бенедикт оглянул палату: верно, все перевернуто, тубареты кверху днищем, столы сдвинуты, книжки валяются как ни попадя, с полок попадамши, пока они за Набольшим Мурзой, долгих лет ему жизни, бегали. Пыль оседает. - Дак чего? Холопов прислать, - и приберут. - Вот то-то ты и есть шеболда! Духовный, духовный порядок нужен! А ты о земном печешься! Указ надо писать. Когда государственный переворот делают, всегда указ пишут. Ну-к, бересту чистенькую мне подыщи. Тута должна быть. Бенедикт порыскал по столу, подвигал книжки. Вот свиток почти чистенький. Видать, Федор Кузьмич, слава ему, только писать начал. Указ Вот как я есть Федор Кузьмич Каблуков, слава мне, Набольший Мурза, долгих лет мне жизни, Секлетарь и Академик и Герой и Мореплаватель и Плотник, и как я есть в непрестанной об людях заботе, приказываю. % Тута у меня минутка свободная выдалась, а то цельный день без продыху. % Вот чего еще придумал для народного бла... А дальше только черта да клякса: тут мы его, знать, и спугнули. - Так. Ну-ка, давай, чего тут?.. Это все позачеркни. Пиши, у тебя почерк лучше: Указ Первый. Указ Первый. 1. Начальник теперь буду я. 2. Титло мое будет Генеральный Санитар. 3. Жить буду в Красном Тереме с удвоенной охраной. 4. На сто аршин не подходи, кто подойдет - сразу крюком без разговоров. Кудеяров Подскриптум: Город будет впредь и во веки веков зваться Кудеяр-Кудеярычск. Выучить накрепко. Кудеяров Бенедикт записал. - Так. Покажи, что вышло. "Кудеяров" надо крупнее и с завитком. Зачеркни. Перепиши давай, чтоб фамилия большими буквами, эдак с ноготь. После "в" давай крути так кругалями вправо-влево, вроде как петлей. Во. Ага. Тесть подышал на бересту, чтоб подсохло; полюбовался. - Так. Чего бы нам еще?.. Пиши: Указ Второй. - Кудеяр Кудеярыч! Вы укажите, чтоб праздников больше. - Эка! Подход у тебя какой негосударственный! - осерчал тесть. - Указ подписан? Подписан! Вступил в силу? Вступил! Вот и зови меня: Генеральный Санитар. Обращайся как положено. А то позволяешь себе. - А добавка? Заклинание-то? - А, добавка... Добавка... А давай так: "жизнь, здоровье, сила". Генеральный Санитар, жизнь, здоровье, сила. Впиши там. Так... Тебе тоже надо... Хочешь быть Зам-по-обороне? - Я хочу Генеральный Зам-по-обороне. - Это что, уже подсиживать?! - закричал тесть. - Подсиживать, да?! - Да при чем тут? Вот вечно вы, прям как я не знаю кто! Ничего не подсиживать, а просто красиво: Генеральный! - А еще б не красиво! А только двум сразу нельзя! Генеральный всегда только один! А ты, хочешь, - будь Зам-по-обороне и морским делам. - По морским и окиянским. - Да хоть каким. Давай дальше. Указ Второй. - Праздников, праздников побольше. - Вот опять негосударственный подход! Перво-наперво гражданские свободы, а не праздники. - Почему? Какая разница? - Потому! Потому что так всегда революцию делают: спервоначала тирана свергнут, потом обозначают, кто теперь всему начальник, а потом гражданские свободы. Сели писать, шурша берестой. За окном начало светать. За дверями послышался шорох, переговоры шепотом, возня. Постучали. - Ну, кто лезет? Чего надо?! Ввалился холоп с поклоном. - Там это... делегация представителей, спрашивают: ну как? - Каких представителей? - Каких представителей? - крикнул холоп, оборотясь в сени. - Народных! - крикнули глухо из сеней. Вроде, Лев Львович крикнул. Вот не успели тирана ссадить, как уже ходоки досаждают. Прослышали, стало быть. Ну, люди! Ну ни минуты покоя! - Народных каких-то. - Скажи: революция состоялась благополучно, тиран низложен, работаем над указом о гражданских свободах, не мешать, разойтись по домам. - Про ксероксы не забудьте! - крикнули из сеней. - Он мне еще указывать будет! Кто освободитель? Я! Гнать его в шею, - рассердился тесть. - Дверь закрой и не пускай никого. Мы тут, понимаешь, судьбоносные бумаги составляем, а он под руку суется. Давай, Зам. Пиши: Указ Второй. - Написал. - Так... Свободы... Тут у меня записано... памятка... не разберу. У тебя глаза помоложе, прочти-ка. - Э-э-э... Почерк какой корявый... Кто писал-то? - Кто-кто, я и писал. Из книги списывал. Консультировался, все чтоб по науке. Читай давай. - Э-э-э... свобода слева... или снова... не разберу... - Пропусти, дальше давай. - Свобода... вроде собраний? - Покажи-ка. Вроде так... Ну да. Значит, чтоб когда соберутся, чтоб свободно было. А то набьется дюжина в одну