ьно, мифологизировать Дублин. Не все и не сразу поняли - насколько блистательно ему это удалось. Как написал Борхес, "любой день для Джойса - это втайне все тот же неотвратимый день Страшного суда, а любое место на свете - Преисподняя или Чистилище". Красиво и почти точно, но лишь почти: все же не любой и не любое, а 16 июня 1904 года и Дублин - время и место действия "Улисса". Потому книгу не просто и даже не столько читают, сколько возносят и канонизируют: для культа необходима конкретность ритуала - предметы священного обихода, координаты алтарных камней, маршрут процессии. Кажется, нет в мировой словесности книги, дающей все это в таком изобилии. По каким дорогам подниматься к Замку из великого романа Кафки? На каких тропах искать Йокнапатофу из великих книг Фолкнера? А Джойс оставляет адреса. Потому туристы с его справочным романом в руках толпятся возле Национальной библиотеки на Килдер-стрит, где вел диспут о "Гамлете" Стивен Дедал. Потому в "добропорядочном" пабе Дэви Берна, где Блум запил бутерброд с горгонзолой стаканом бургундского, каждый Блумсдей, 16 июня, съедаются тонны "зеленого сыра, пахнущего ногами", и выпиваются бочки красного вина (обычная еда, даже стандартное ирландское рагу, у Дэви Берна неважная: ему теперь это не надо). Потому можно, взяв в руки шестую главу - "Аид" - проделать самый длинный в "Улиссе" путь, через весь Дублин: с похоронной процессией - на кладбище Гласневин из Сэндимаунта. Мы возвращаемся сюда хотя бы для того, чтобы лишний раз изумиться топографической дотошности Джойса, который в 1920 году прислал из Триеста своей тетке открытку с вопросом: есть ли за сэндимаунтской церковью Звезды Морей деревья, видимые с берега? Такие деревья есть, и есть благоговейный восторг перед высшей профессиональной честностью литератора. Или высшей уверенностью в себе? Откуда он знал, что через много лет я буду его проверять? Какая разница - торчит над тремя треугольниками церкви крона или нет? Напрашивающийся ответ: если правда, что при выходе с моста О'Коннелла, напротив Портового управления, через Уэстморлендроуд, стоит паб Гаррисона - то правда, что женщине "не все ли равно, он или другой", а в аду шумно, тесно и темно. Однако страсть Джойса к скрупулезной достоверности принимает черты психиатрические: он кружит по городу, как герой одного из рассказов в "Дублинцах", истово ожидающий возвращения приятеля с деньгами. По этому кольцевому маршруту, мучительно монотонному, как "Болеро", проходишь, ощутив в итоге то, о чем догадывался, читая рассказ: долгожданную, освобождающую усталость. "Названия дублинских улиц занимают меня больше, чем загадка Вселенной", - написал как-то Джойс. Еще бы: по Вселенной не погуляешь, а по Дублину он перемещался беспрерывно и исступленно, нанизывая в своем европейском изгнании имена незабываемых мест покинутого острова, изнуряя себя до чувства облегчения и высвобождения. Если читать джойсовские письма подряд, в хронологии, то видно, как точно перепады любви и ненависти к родному городу совпадают с добрыми и дурными событиями в его жизни. Всплеск злобы приходится на осень 1909-го, на первое из двух возвращений в Ирландию. Джойс тогда загорелся идеей открыть первый в Дублине кинотеатр, и открыл, под названием "Вольта", но было не до того: ему рассказали, что его возлюбленная жена Нора была ему неверна еще в Дублине. Он бросается писать ей, и вряд ли найдется нечто равное по разнузданной эротике в мировом писательском эпистолярии. "Бок о бок с возвышенной любовью к тебе и внутри нее есть дикая животная страсть к каждому дюйму твоего тела, к каждой потайной и постыдной его части. Моя любовь к тебе позволяет мне и молиться духу вечной красоты и нежности, отраженной в твоих глазах, и распластать тебя под собой на мягком животе и отработать тебя сзади, как кабан свинью..." Со времен Джойса английский язык снял множество табу, и теперь его сексуальные откровения читаются, словно опыты и фантазии читателей "Плейбоя": не вздрагиваешь и не поражаешься. Но от описаний современных подростков ("Дорогая редакция, прошлым летом...") письма гениального писателя отличаются тем, что каждое из них целиком - сексуальный квант, сгусток словесного семени. В сущности, всякое письмо того периода к Норе - и по содержанию, и по форме - сексуальный акт, с бесстыдной и изобретательной сменой способов и поз. Доказывая этими дистанционными коитусами право на любимую женщину, Джойс попутно расправлялся с городом, который пытался, как ему казалось, у него эту женщину отнять. "Я считаю потерянным день среди дублинской публики, которую ненавижу и презираю"; "Дублин гадостный город, и люди здесь мне мерзки"; "Мне отвратительны Ирландия и ирландцы". Проклятие страны устремлялось и в будущее: "Я испытываю гордость, когда думаю о том, что мой сын - мой и твой, этот прелестный маленький мальчик, которого ты дала мне, Нора, - всегда будет иностранцем в Ирландии, человеком, говорящим на другом языке и воспитанным в иной традиции". Настоящей родиной была Нора: "Я хочу вернуться к моей любви, моей жизни, моей звезде, моей маленькой странноглазой Ирландии!" И тут же: "Моя маленькая мама, прими меня в темное святилище своей утробы. Укрой меня, родная, от опасности". И Джойс возвратился в "Ирландию" - к Норе в Триест, чтобы всего еще однажды коротко наведаться на остров и провести всю жизнь в Италии, Швейцарии и Франции, отказываясь от любых приглашений приехать на родину. Тяжелые эдиповы отношения со страной и городом продолжались до смерти. И быть может, примечательнее всех похвал и проклятий Дублину - беглое пояснение к сказке, которую Джойс сочинил для своего четырехлетнего внука: "У черта сильный дублинский акцент". Он знал заклинание против этого беса: без конца твердить городские имена. Запечатлеть на бумаге - освободиться. Ведь это он и только он, Джойс, нанес Дублин на карту мира, хотя здесь до него родились Свифт, Шеридан, Уайльд, Шоу - но они проявились "за водой", across the water, как обозначали ирландцы Англию. "Средоточием паралича" назвал он этот город, а что до самого Джойса, то его диагноз - Дублин. Только не болезни, а диагноз жизни и смерти. Он знал строку другого изгнанника - Овидия: "Ни с тобой, ни без тебя жить невозможно". Так для него легла карта города. "Улисс" глыбой нависает над всей словесностью XX века, из-под нее только-только стала выбираться литература, реабилитируя простую сюжетность, так долго казавшуюся примитивной на фоне авангардного величия "Улисса". И уж тем более в густой тени романа едва не потерялись две другие выдающиеся книги Джойса. В них его пуантилистская техника еще не доходит до почти пародийного предела, в них сохраняется гармония и баланс традиционного письма. В них Дублин еще нагляднее и важнее, чем в "Улиссе", где он часто ощущается рассчитанным сюжетным приемом, тогда как в "Портрете" и "Дублинцах" город живет естественной и напряженной жизнью главного героя. В одержимости Джойса Дублином чувствуется не только болезненность, но и нарочитость: он словно заводит себя, вроде блатного в драке, подключая новые и новые детали, названия, персонажей. Все это мелькает и несется, как пушкинское описание Москвы, только львы на воротах тысячекратно размножены и названы по именам: и ворота, и львы. Перипатетики Джойса как будто и не присаживаются, без устали топча каблуками улицы. Город и сейчас невелик, около миллиона, так что пройти по всем, даже дальним местам возможно, возвращаясь на ночевку в отель на улице Уиклоу, рядом с избирательным участком из рассказа "День плюща", а утром снова в путь, чтобы осознать нутром главный нерв Джойса и его главную тему - бездомность. Сам писатель, сделавший экологический принцип переработки вторсырья своим литературным кредо, сейчас не прошел бы мимо такой детали: от дома, где жили Леопольд и Молли Блум, на Экклс-стрит, 7, осталась только дверь. Она наглухо вцементирована в стену ресторана "Бейли" и не ведет никуда. Зато от нее начинается шествие по вечерним дублинским пабам. Это особая институция. Блум в "Улиссе" ставит вопрос: можно ли пересечь город, ни разу не пройдя мимо паба, и решает, что нет - одно из заключений Джойса, имеющее ценность по сей день. Дублинский паб не столь фешенебелен, как лондонский, across the water, но не в пример уютнее, и в нем так вкусно съесть кусок баранины с картошкой, запив пинтой смоляного "Гиннеса". Любой местный напиток вкуснее всего на месте - скотч в Шотландии, "Будвар" в Будейовицах, бордо в Бордо - но к "Гиннесу" это относится в самой высокой степени. Снобизм ни при чем: простая правда заключается в том, что перевозка нарушает тонкую натуру пива, придавая горечь, которой в Ирландии нет в помине. Бокал "Гиннеса" с шапкой пены называют блондинкой в черной юбке. Поэтическое оформление пьянства знакомо, и Ирландия держит в Европе (без учета России) сдвоенное первенство: самое высокое потребление алкоголя и книг на душу населения. Понятно нам и гордое самоопределение писателя Брендана Биэна: drinker with writing problems ("пьяница, подверженный писательству"). В сочинениях Джойса, как и в жизни города, все пьют в пабах, которые предстают ближайшим аналогом отсутствующего дома. С домами - зданиями-у Джойса специфические отношения. Конечно, в его книгах нет средневекового Дублина: век назад это тоже был памятник. Но нет и великолепного георгианского города: видимо, он не волновал писателя даже не как слишком элегантный и респектабельный, а как слишком ясный и уравновешенный. Светлому кирпичу и высоким переплетчатым окнам эпохи Георгов Джойс предпочел бурую кладку узких приплюснутых строений. На первых этажах этих домов и размещаются пабы, замершие во временах позднего викторианства с ирландским акцентом: с замысловатой конфигурацией зальчиков, обилием уголков и закутков на два-три, даже одно место, бездельных завитушек, перегородок с линялыми зеркалами, неожиданных откидных досок-столиков, чтобы сидеть в одиночестве, глядя в стенку и не видя никого. Поразительным образом, в одном из самых общительных городов мира - нигде со мной так часто не заговаривали незнакомые люди - именно в узлах его, как сказал бы Бердяев, коммюнотарности, в дыме, толкотне и галдеже паба - можно найти уединение и покой. В пабе шумно, жарко, тесно и темно - характеристики ада. Но это единственные пристанища в голой бездомности джойсовских улиц. Именно улицы, а не дома интересны ему. Пути, а не пристанища. Не объекты, а связывающая их неопределенная субстанция. Не зря среди своих литературных ориентиров молодой Джойс часто называл Ибсена, у которого события менее важны, чем провалы между ними. То же - у Чехова, но Джойс отрицал, что знал его, когда писал "Дублинцев". При этом венчающий сборник, лучший из всех рассказ "Мертвые" - это чеховский рассказ. В конце концов, неважно. Хватит того, что бывают странные сближения, и в год смерти русского гения произошли главнейшие события в жизни и творчестве Джойса. Вообще, русских он знал хорошо. Очень высоко - и в двадцать два, и в пятьдесят три года - ставил Толстого: "Великолепный писатель. Никогда не скучен, никогда не глуп, никогда не утомителен, никогда не педантичен, никогда не театрален". Сдержанно отзывался о Тургеневе: "Он скучноват (не умен) и временами театрален. Я думаю, многие восхищаются им потому, что он "благопристоен", точно как восхищаются Горьким потому, что он "неблагопристоен". Но вот: "Единственная известная мне книга, похожая на нее ("Портрет художника в юности" - П.В.) - это "Герой нашего времени" Лермонтова. Конечно, моя намного длиннее, и герой Лермонтова аристократ, пресыщенный человек и красивое животное. Но есть сходство в цели, и в заглавии, и временами в едкости подхода... Книга произвела на меня очень большое впечатление". Бесприютность, неприкаянность Печорина и его полная свобода на грани преступления - вот что, вероятно, привлекало молодого Джойса, творца молодого Стивена Дедала. Слой за слоем, как листы с кочерыжки, герой "Портрета" снимает с себя обязательства и привязанности: семью, дружбу, родину, религию. "Я не боюсь быть один, быть отвергнутым ради другого, оставить то, что должен оставить. И мне не страшно совершить ошибку, даже огромную ошибку, ошибку на всю жизнь и, может быть, даже на всю вечность". Потрясенный приятель говорит: "Ты страшный человек, Стиви, ты всегда один". Он не один, конечно, он один на один с призванием, ради чего и брошено все остальное. И важно то, что, в отличие от романтических кавказских декораций печоринской драмы, экзистенциальные жесты Стивена предельно прозаичны. Его путь к творчеству, как и путь самого Джойса - само собой, метафизический, но и конкретный: по улицам Дублина. Почти словами своего героя он пишет Норе: "Мой разум отрицает весь существующий порядок... Как мне может нравиться идея дома?" Главное для него - текущий по улицам город. Одна из пронзительнейших в литературе сцен разыгрывается в "Портрете художника в юности" на ступенях Бельведерского колледжа. Мы стояли на крыльце этой действующей и сегодня школы с Хелен Монахан, и она, в ответ на мой вопрос, показала: "Вон туда, они шли туда". "Они" - это четверо шагающих под музыку молодых людей, которых замечает вышедший со священником на крыльцо Стивен. Только что у него была беседа о выборе духовной карьеры, он почти согласился, и пастырь вывел юношу на улицу, подав руку, как равному. Мы с Хелен смотрели на церковь Финдлейтера, в сторону которой век назад шагали молодые люди, и она прочла на память: "Улыбаясь банальной мелодии, он поднял глаза к лицу священника и, увидев на нем безрадостный отсвет меркнувшего дня, медленно высвободил руку..." Город, само биение его жизни, оказывается союзником Стивена в борьбе за свободу и одиночество. Но именно от города следовало освободиться, чтобы быть последовательным, - ибо Дублин и был средоточием всех привязанностей, мешающих призванию. Как же было Джойсу не ненавидеть и не любить Дублин столь страстно? Переместившись в среду, абсолютно свободную от всего прежнего, в полную, декларативную бездомность, Джойс в своем европейском изгнании, ставшем образом жизни и принципом письма, сводил счеты любви-ненависти. Совсем не случайно единственный в "Дублинцах" с любовью описанный дом помещен в рассказ, названный "Мертвые". Сейчас этот дом на набережной Ашерс-айленд мертв окончательно: пустой, грязно-серый, с треснувшими стеклами, и для пошлой детали - с крыши свисает неизвестно как выросшая там зеленая ветка, всюду жизнь. Совсем не случайно единственный, по сути, надежный и крепкий дом в "Улиссе" - это могила Падди Дигнама на кладбище Гласневин, куда Блум отправляется с похоронным кортежем от дома покойного в Сэндимаунте. Снова мы возвращаемся в Сэндимаунт, чтоб двинуться с юго-востока на северо-запад, по пути джойсовских утрат. Ведь все рушится и исчезает: на всякую уцелевшую аптеку Свени, где я в подражание Блуму купил лимонное мыло, приходится концертный зал Энтьент, где еще в конце 80-х был хотя бы кинотеатр "Академия", а теперь ничего. А жаль: тут выступали не только персонажи Джойса, но и он сам, обладавший прекрасным тенором и принесший ради литературы даже больше жертв, чем Стивен, а именно - еще и артистическую карьеру. Послушав полтора десятка любимых романсов и арий Джойса, приходишь к выводу: они просты, чтоб не сказать - банальны. В них звучит та внятная жизнь, которую услышал юноша, сделавший выбор на крыльце Бельведерского колледжа. Похоронный путь из Сэндимаунта на кладбище Гласневин пролегает через новый город, в котором целых два небоскреба - аж в одиннадцать и семнадцать этажей: Дублин остался приземистым. Дорога идет мимо кабаков, магазинов и памятников, вокруг "Ротонды" с ампирным фризом по кругу. Это образцовый пример обхождения Джойса с городом. В рассказе "Два рыцаря" о персонаже сказано: "Фигура его приобретала округлость" - таков русский перевод. В оригинале же стоит rotundity: по топографии движения героев ясно, что в этот миг они проходят мимо не названной в тексте "Ротонды", оттого полнота и названа "ротондоватостью". Движемся через площади, перекрестки, речки и каналы, до самого Стикса. Джойс с самого начала, с "Дублинцев", принялся мифологизировать город, и в "Улиссе" символический смысл носит все - вода тоже, водяные улицы. Женщина была для Джойса рекой, что слышно по текучему монологу Молли Блум, а река - женщиной. Скромную Лиффи, делящую Дублин на север и юг, он высокопарно нарек - Анна Ливия, и такой реке теперь поставлен монумент, которого она вряд ли дождалась бы под своим девичьим именем. Стиксом же в "Улиссе" назван Королевский канал, и оба имени слишком шикарны для неширокой канавы, бурно заросшей травой. "Странно, из каких грязных луж ангелы вызывают дух красоты", - это Джойс Норе. Когда б вы знали, из какого сора. Такой сор метет по улицам Дублина. ИМПЕРСКИЙ УЮТ Не доходя до Стикса, там, где вслед за похоронными дрогами повернул с Северной окружной дороги к кладбищу Леопольд Блум, стоит большой паб с необычно размашистой длинной вывеской: "Сэр Артур Конан Дойл". Мало ли кто попадается на пути Блума и других героев. Одних писателей длинный перечень, и автора Шерлока Холмса в нем нет. Но есть в рассказе "После гонок" Дойл, учившийся "в Англии, в большом католическом колледже", который джойсоведы давно определили как Стоунихерст в Ланкашире. Именно в этом иезуитском заведении провел девять лет ирландец по происхождению Артур Конан Дойл, собиравшийся даже сделать духовную карьеру, как собирались Стивен Дедал и сам Джеймс Джойс. Совпадение случайно, хотя Джойс, конечно, читал Дойла - да и не мог не читать. С викторианскими писателями произошло то, что обычно случается с классиками. Даже величайший из них, Диккенс, по словам Оруэлла - "один из тех, кого люди всегда "собираются прочитать" и о ком, как о Библии, имеют некоторое представление". Тем более к началу XX века отступили в хрестоматию властители дум века девятнадцатого - Мередит, Джордж Элиот, Троллоп, Гиссинг. Читались и читаются младшие, поздние викторианцы: сатира Уайльда и Шоу, юмор Джерома, экзотика Киплинга, приключения Стивенсона и Хаггарда, фантастика Уэллса. И более всех - Артур Конан Дойл, создавший героя, "который прочно вошел в жизнь и язык народа, став кем-то вроде Джона Булля или Санта Клауса" (Честертон). Баснословная популярность Дойла и Холмса началась с первого появления "Этюда в багровых тонах" в 1887 году и длится по сей день. В одной Америке - пятьдесят холмсианских обществ (членами Нью-Йоркского были Рузвельт и Трумэн), а как-то мне прислали бандероль из Екатеринбургского общества, издающего отличный альманах. Последнее мое место жительства в Лондоне размещалось на Пикадилли-серкус, у Criterion Ваг'а: здесь Уотсон познакомился с тем, кто познакомил его с Холмсом, - и это тоже святыня. По шерлок-холмсовскому Лондону есть путеводители и экскурсии, как по Петербургу Достоевского, тоже детективного мастера не из худших. Экскурсия движется от Скотленд-Ярда к вокзалу Черинг-кросс, откуда герои так часто уезжали на дела; к театру "Лицеум", возле третьей колонны которого назначена встреча в "Знаке четырех"; к ресторану "Симпсон", где несколько раз пообедал Холмс и однажды довольно невкусно я, и дальше, дальше. Такой организованной любви еще не было в мой первый приезд в Лондон в 1981-м. Весь в цветах паб "Шерлок Холмс" у Трафальгарской площади, стоял, конечно, но на Бейкер-стрит находился банк, где в ответ на расспросы предложили купить сувенирный кирпич в обертке. Что-то они должны были предлагать: ведь и тогда, как сейчас, по адресу Бейкер-стрит, 221b, на имя Холмса, приходило по полсотни писем в неделю. Банк стоит, но в здании рядом, нарушив законы нумерации улиц, благо они в Англии произвольны - в 1990-м открыли квартиру Шерлока Холмса. А в соседнем доме - ресторан миссис Хадсон, его домохозяйки, с недурным викторианским меню: суп-пюре из кресс-салата и свинина с абрикосами в сидре - не чета дорогому "Симпсону". Уже станция метро "Бейкер-стрит" выложена плитками с профилем великого детектива, чтобы заранее забиться в предвкушении. В квартире все "как было", а в книге посетителей полно записей по-русски. Лондон, как и Европа в целом, постепенно становится ближе к России. В Вестминстерском аббатстве лежат буклеты: "Теперь смотрите вверх и к западу на великолепную сводчатую крышу... Каждый час проводится небольшое моление за мир и его нужды". Наше творческое присутствие ширится. В библиотеке Джойсовского центра в Дублине из "Иностранной литературы" выдрана середина "Портрета художника в юности". "Бейкер-стрит была раскалена, как печь, и ослепительный блеск солнца на желтом кирпиче дома напротив резал глаза". Это из "Картонной коробки"; все так, только в действительности дом напротив - красного кирпича, излюбленной викторианской кладки. Дойл - не Джойс. Для него топографическая точность - роскошь. Наименования мелькают, но для сути не важно, где что. "Мы гуляли часа три по Флит-стрит и Стрэнду, наблюдая за калейдоскопом уличных сценок". За три часа - два названия: ничего общего с джойсовской топографией души. При этом сам Шерлок Холмс - суперлондонец, и знает город, как Блум свой Дублин. Когда его везут в темноте с бешеной скоростью в кебе, он безошибочно называет все улицы, площади и мосты вслепую. Потому-то и резонно выбрать Холмса гидом по Лондону. И потому так поражает встреча с сэром Артуром Конан Дойлом на пути Леопольда Блума. Стоит только начать, как вырисовывается параллель между парами Стивен-Блум и Холмс-Уотсон: интеллект и эмоция, артистизм и здравый смысл, полет и приземленность. Но еще важнее: с такого, across the water, угла видишь сходство этого парного кружения по двум крупнейшим городам Британской империи. Увлекательность джойсовских блужданий по Дублину-детективная. Этот перенасыщенный культурными аллюзиями, сверхинтеллектуальный текст захватывает простым соучастием: где и как разойдутся и встретятся Стивен с Блумом, застукает ли Леопольд жену, на чем проколется изменница Молли? Ни эрудиция, ни тем более оригинальность, ни даже психологизм не сделали бы Джойса культовым писателем, если б под ними не таилась конкретная динамика сюжета. И не стал бы всемирным кумиром Шерлок Холмс, будь он только разгадывателем криминальных тайн. Из Конан Дойла мы изъяли самое лакомое - сюжет - еще в детстве, но по детскому неразумению оставили самое питательное: ради сюжета книги не перечитывают, особенно детективы. В конан-дойловских историях - солидное обаяние эпохи, когда девушки были невинны, бандиты небриты, шторы задернуты. Это уже в наши дни пошли книги, разоблачающие лицемерие викторианства. Их интересно читать ради забавных сведений и деталей, но не стоит слишком обращать внимание на сверхзадачу: добродетель и порок распределяются по всем временам примерно поровну, это этикет и свобода слова меняются. Викторианский очаг существовал на самом деле - не метафорой, а жаркой реальностью в сырой стране, где на обогрев большого дома уходило до тонны угля в день. Холмс и Уотсон утверждают и защищают главное в британской иерархии ценностей - то, что так усердно разрушал Джойс. Дом. Они последовательно и серьезно трудятся над этой задачей, и напрасно Честертон упрекал Конан Дойла в отсутствии иронии: она нарушила бы внятность образа. "- Трудно вообразить себе ситуацию более странную и необъяснимую... - Холмс потер руки, и глаза у него заблестели". Зачины всех историй одинаковы, как в сказке. Так гуляешь по знакомому городу - знаешь, что тебя ждет, и с нетерпением ждешь этого. Будет преступление, его разгадка, а между - гон. У Конан Дойла, боксера и крикетиста, постоянны отсылки к спортсменству, охоте (Холмс не раз сравнивается с гончей), азарту - сути викторианского джентльмена. Сто лет без войны ("Ни одна из великих стран никогда не была столь крайне штатской по своим мыслям и практике, как викторианская Англия" - Дж.Тревельян) побудили к сублимации, что принесло миру популярнейшие поныне виды мирного противоборства: футбол, хоккей, теннис, бокс. Страсть к охоте и спорту - занятиям загородным - во многом определила любовь к природе: в живописи господствовал пейзаж, в поэзии - Теннисон. На таком фоне выглядит еще большим эксцентриком, чем кажется нашей городской цивилизации, Шерлок Холмс, убежденный урбанист: "Ни сельская местность, ни море никак не привлекали его... Любви к природе не нашлось места среди множества его достоинств". Апология большого города - кредо самого Конан Дойла, написавшего тогда же, когда и первую холмсовскую историю, статью "Географическое распределение британского интеллекта", где он доказывал, что в Лондоне выдающиеся люди рождаются в пропорции один на шестнадцать тысяч, а в провинции один на тридцать четыре тысячи. Город богаче и интереснее, а не страшнее - важнейший парадоксальный пафос городских сочинений Конан Дойла о преступлениях. Холмс городом пользуется, а не только работает в нем. Не зря после дела он все хочет поспеть в оперу, раздражая нормального читателя пародийным эстетством а 1а Оскар Уайльд, со своей монографией "Полифонические мотеты Лассуса", что оттеняет простой малый, афганец (служил в Кандагаре, лежал в Пешаварском госпитале) Уотсон. "Как мотив этой шопеновской вещицы? Тра-ля-ля, лира-ля!.. - Откинувшись на спинку сиденья, этот сыщик-любитель распевал как жаворонок, а я думал о том, как разносторонен человеческий ум". Пассаж - характерный для Конан Дойла. В нем две основополагающие идеи: неизбежность морализаторского комментария и утверждение принципа любительства - Холмс не служит. Эпоха профессионализма еще не наступила, и инспектор полиции - существо низшего сорта, даже вполне достойный, вроде Грегсона или Лестрейда. Холмс - артист, искусство ради искусства. А еще ближе - фрезеровщик из драмкружка, Юрий Власов, забывший у штанги томик Вознесенского. У этого физика и лирика в одном лице, мечущегося от скрипки к пробирке, - гротескные отношения с наукой: Холмс печатается в химических журналах, но не знает, что Земля вращается вокруг Солнца. Он верит не в науку как систему знаний, а в конкретное практическое знание. В основе этого - веяния эпохи, придававшей науке общественно-полезный уклон, так что открытия Пастера порождали аналогию порочного человека с вредным микробом: паршивая овца могла испортить стадо. Тут-то и нужен был вооруженный передовым мышлением страж порядка. Оттого и наукообразен Холмс, хотя к научно-техническим новинкам он почти не прибегает - разве что все время шлет телеграммы. Телеграф и почта работают великолепно: это для современного читателя едва ли не самое поразительное в дойловских криминальных историях. И это тоже знак британского имперского времени: можно управлять миром, не покидая дома. Идея дома не исчезает и в передвижении. Английский поезд дублирует английскую улицу, где у каждого свой подъезд. У всех купе отдельный вход - не изнутри, а снаружи, так что по рельсам перемещается цепочка домиков. Что до города, то по нему Холмс и Уотсон ездят в кебе - движущемся монументе частной жизни, который Дизраэли назвал "гондолой Лондона". К тому времени в английских городах было полно омнибусов. В галерее Тейт можно рассмотреть картину Джорджа У. Джоя 1895 года: рядом сидят джентльмен в цилиндре, элегантная дама с букетом, сестра милосердия и нищенка с детьми - об уюте и уединении говорить нечего. Не то кеб. Холмсовские истории - единый гимн этому дому на колесах. Возница помещался сзади, на скамеечке, вознесенной на верхотуру, и правил лошадьми через крышу. Прайвеси двух седоков оказывалось абсолютным: ни подсмотреть, ни подслушать, не чета такси. Особенно если учесть безумный шум в городах конца XIX века: прежде всего от пронзительного скрипа стальных колесных ободов по булыжнику. От такого города хотелось укрыться, и Конан Дойл проводит эту линию: противопоставление улицы и дома. Внутри очаг, а снаружи: "Полосы слабого, неверного сияния, в котором, как белые облака, клубился туман. В бесконечной процессии лиц, проплывавших сквозь узкие коридоры света... мне почудилось что-то жуткое, будто двигалась толпа привидений. Как весь род человеческий, они возникали из мрака и снова погружались во мрак". Почти библейский парафраз - Екклесиаст. Мифологема преступного Лондона-ада: всегда тьма, туман, сырость - будто в Сицилии не убивают. Хотя, похоже, и впрямь было неуютно. Холмсов цвет - серый, Холмсов свет - газовый, и освещались только главные улицы. Газеты регулярно сообщали, как в тумане прохожие падают в Темзу. С утра уже небо темнело от дыма. Дамы шли в оперу в белых шалях, возвращались в грязных. Зонтики бывали только черные. Ежедневно на улицах оставлялось сто тонн навоза. Викторианство было - внутри. Туману противостоял камин - и в рассказах Конан Дойла о преступлениях никогда нет погружения в ужас и тоску от несовершенства мира и человека. В этом - основа его позитивистского мышления, его позитивного стиля, суть его успеха. И еще: Холмс и Дойл далеки от сухости правового сознания, они борются не за букву закона, а за дух добра. Холмсовский канон - это пятьдесят шесть рассказов и четыре повести. В четырнадцати случаях из шестидесяти Холмс отпускает изоблеченного Преступника. Берет правосудие в свои руки, по-русски ставя правду выше права, стоя на страже нравственности общества и неприкосновенности очага. "Как умиротворяюще подействовал на меня спокойный уют английского дома! Я даже забыл на секунду это ужасное, загадочное дело". "Человек без дома - потенциальный преступник", - сказал Кант. А социология по образцу физиогномики ("лицо - зеркало души") видела в жилище отражение сути человека. Дом восстанавливал достоинство у социально ущемленных. Демократия давала право на прайвеси, рынок - материальные возможности (отдельное жилье, досуг). Естественным по человеческой слабости образом желание охранить свое сочеталось со страстью проникновения в чужое. Видимо, тут и следует искать причины того, что детектив стал популярнейшей фигурой массовой литературы, которая возникла в последнюю четверть XIX века, когда появились книжные народные серии и желтая журналистика. Ограждение своего - способ выживания в меняющемся мире. "Англичане живут в старой, густо населенной стране, - писал Пристли. - Человек, живущий в такой стране, вынужден обособиться от других. Он молчит, потому что хочет побыть наедине с собой". Такое желание обострилось с мировой экспансией: в империи не заходило солнце, а в доме задергивали занавеси. Во времена имперских триумфов, когда центробежный Киплинг звал британцев в Мандалай, Конан Дойл работал - центростремительно. Имперский уют - этим оксюмороном в целом можно описать Лондон. Такое словосочетание не встретится, пожалуй, более нигде (сравним: Москва - уют, Петербург - имперство, но не разом вместе). Квартал за кварталом проходишь по викторианским оплотам в Южном Кенсингтоне или Мейфэре, поражаясь парадоксальному союзу величия и домовитости. Тут и была в конце века воздвигнута "стена частной жизни" - фразу бросил кто-то из французов, но построили стену в Англии, укрыв за ней все, что натащили в дом со всех концов империи. За красным - от розового до багрового - кирпичом мощных зданий торжествует стиль антикварной лавки. Викторианский интерьер - избыточность. На рабочем столе Холмса я насчитал 43 предмета, от чернильницы и кисета до подзорной трубы и слонов эбенового дерева. На каминной полке не протолкнуться. Лишь одно помещение дает ощущение простора - сортир с сервизным унитазом, но пуристы уже объявили его профанацией. Так же забиты мебелью и безделушками подлинные сохранившиеся дома эпохи, из уюта которых не хотелось выходить никуда и никогда, хотя обед стоил полкроны, а стаканчик бренди восемь пенсов, но миссис Хадсон кормит вкуснее, чем в "Симпсоне". Шторы оберегают ковры от выцветания, хозяев от морщин и дурного глаза. Вполоборота к двери у камина сидит Шерлок Холмс. Как интересно рассматривать городские фотографии столетней давности. Толчея коробчатых экипажей на улице, занавешенные окна домов, и никого - без головного убора. - 59 - НА ТВЕРДОЙ ВОДЕ ВИЧЕНЦА - ПАЛЛАДИО, ВЕНЕЦИЯ - КАРПАЧЧО ДВОРЦЫ В ПЕРЕУЛКЕ Виченца - в пятидесяти минутах от Венеции на поезде. Это западный край провинции Венето. Венецианские крылатые львы св. Марка здесь повсюду на стенах домов, напоминая о временах Террафермы. Так - terraferma, "твердая земля" - называла размещенная на островах Венеция свои материковые владения. К началу XVI века они простирались почти до самого Милана, захватывая Бергамо, Брешию, Верону, Виченцу, Падую, а к востоку - куски нынешних Хорватии и Словении. Из Террафермы притекали в центр выдающиеся провинциалы: Джорджоне из Кастельфранко, Тициан из Пьеве-ди-Кадоре, Веронезе из Вероны, Чима из Конельяно. В Падуе родился и в Виченце развернулся Андреа Палладио - единственный архитектор в мировой истории, чьим именем назван стиль. Чтобы не вдаваться в архитектурные подробности, проще всего вызвать в воображении Большой театр или районный Дом культуры - они таковы благодаря Палладио. И если составлять список людей, усилиями которых мир - по крайней мере, мир эллинско-христианской традиции от Калифорнии до Сахалина - выглядит так, как выглядит, а не иначе, Палладио занял бы первое место. Палладианские здания - архитектурное эсперанто, пунктир цивилизации. Самое представительное сооружение на свете - широкие ступени, ряд колонн, треугольник с барельефом, высокие окна: там тебе непременно что-нибудь скажут, объяснят, покажут. Одинаковые парламенты, суды, театры, музеи, особняки и виллы покрыли планету задолго до "Макдоналдса" - назойливые, но необходимые ориентиры. Огонек в лесу. Хуторок в степи. "Земля-я-я!!!" Заповедник палладианства - Виченца. Консервативные венецианцы не дали Палладио поработать во всю силу в их городе, и он разгулялся тут. От вокзала пересекаешь по виале Рома широкое Марсово поле и сразу погружаешься в нечто, с одной стороны, невиданное, с другой - знакомое. Монументальные фасады вичентинских палаццо на узких улицах не рассмотреть - хрустят шейные позвонки. Похоже на Нью-Йорк в районе Уоллстрит, на деловые районы Филадельфии или Бостона. В общем, на впитавшую палладианство Америку. Виченца - один из характернейших городов Ренессанса: здесь вполне ощущаешь, что город - творение человека, его пространство, его победа над нецивилизованной, опасной природой. Виченца стоит на Терраферме, а не на воде, как Венеция, - но в центре зелени нет. В стороне лежит более живописный квартал Барке - по берегам тихой речки Ретроне. Однако в целом Виченца - воплощение ренессансной градостроительной идеи, почти не измененной последующими столетиями с более либеральным экологическим мышлением. Во время расцвета Палладио в Виченце жили тридцать тысяч человек. Сейчас - сто: не такой уж большой прирост. Италия была городской страной: к концу XV века - двадцать городов с населением свыше двадцати пяти тысяч (с отрывом лидировали Неаполь и Венеция). Во всей остальной Европе - от Лиссабона до Москвы - таких насчитывалось еще столько же. За прошедшие пять столетий многое изменилось до неузнаваемости. Сохранились: благодаря воде - Венеция, а на твердой земле - Виченца. Вичентинские власти всех времен оказались верны памяти Палладио, продолжая его стиль, не соблазнившись даже повсеместным в Италии барокко-и это единственно правильное решение. Без Палладио Виченцы не существует. Виченца - его музей. Главная анфилада - корсо Андреа Палладио: парад дворцов. Главный зал - пьяцца деи Синьори - с огромной ажурной Базиликой: шедевром, который приезжают изучать и зарисовывать. Сам Палладио нестеснительно писал о ней: "Это здание могло бы быть сравнено с самыми значительными и самыми прекрасными зданиями, построенными от древности до сего дня". Базилику и просто очень интересно рассматривать, усевшись напротив на ступенях Капитанской лоджии, еще одного создания Палладио. Рядом, тоже с вином и сыром, сидят туристы. Быстро знакомишься. Математик из Манитобы Матвей спрашивает: "Вы уже успели проработать виллу "Ротонда"?" Мимо медленно едет на велосипеде подросток, громко поет по-итальянски "Катюшу". Ничему не удивляешься, и вдруг понимаешь отчего: что-то неумолимо ВДНХовское чувствуется в этом городе, что-то по-соцреалистически противоположное здравому смыслу. Идея распирает город. Обилие огромных зданий на узких улицах маленькой Виченцы производит впечатление переполненности, близкой к взрыву: город набухает архитектурой, как бомбажная консервная банка. Собственно, взрыв уже произошел, и брызги долетели до самых дальних окраин - застыв оперным театром В Буэнос-Айресе и колхозным клубом в Читинской области. Палладио похоронен в вичентинской церкви Св.Короны возле алтаря работы Беллини, где Иоанн Креститель поливает Иисуса иорданской водой из жестяной кухонной миски. Эта замечательная здравосмысленность - не то соседство, которого требует дух Палладио. Его стиль - превознесенность. Его загородные виллы для отдыха и развлечений больше всего напоминают храмы. К вилле "Ротонда" на окраине Виченцы - самому знаменитому сооружению Палладио - идем вместе с Матвеем, поднимаясь по девятнадцати ступенькам: все рассчитано, внутрь пускают только по средам. Там - буйная лепнина и роспись охристо-золотистого цвета. "Ротонду" два века назад "прорабатывал" Гете: "Внутри это строение я бы назвал уютным, хотя оно не приспособлено для жилья". А для чего же?! Красиво, но бессмысленно. И этот стиль распространился по всему миру, до глухих углов? Все же тяга к роскоши куда неистребимее, чем стремление к нормальному удобству, не говоря о том, что это более пламенная страсть. Взять хоть мировые географические открытия, сделанные в поисках пряностей, золота и мехов, - не за пшеном же плыли вокруг света. Считается, что Палладио возрождал античность. Так считал и он сам. Так оно и было. Но с поправкой: Возрождение изгоняло из греко-римской древности язычество, а с ним - низовую физиологическую телесность. Интерес к античности возник во флорентийском кватроченто, а решающее событие произошло, когда Поджио Браччолини нашел в монастырских архивах сочинение древнеримского архитектора Марка Витрувия "Об архитектуре". Основа его: архитектура должна имитировать природу и строиться на рациональных принципах, ведущих к Красоте, Пользе и Мощи. Римлянина развил Леон Баттиста Альберти, который вычленил у язычника Витрувия библейский антропоморфизм, сравнивая пропорции колонн с соотношениями роста и толщины человека, расстоянием от пупка до почки и т.д.; человеческие же пропорции он, вслед за Блаженным Августином, соотнес с параметрами Ноева ковчега и храма Соломона. Максима "человек есть мера всех вещей" - для нас метафизическая - имела для Ренессанса арифметический смысл. Продолживший Альберти в своем трактате "Четыре книги об архитектуре" Палладио заключает: "Здание должно выглядеть цельным, совершенным телом". Следствие - иерархия архитектурного пространства, подобно тому, "как Господь замыслил части нашего тела так, чтобы самые красивые были выставлены на обозрение, а мене