ниями в различных сферах человеческого духа". Слово "подлинными" подчеркнуто не было, но я его все же заметил. Я подумал, что определять подлинность достижений в сфере человеческого духа -- дело довольно сложное. Иногда на это уходили годы, а то и столетия. Надо надеяться, что теперь подлинность достижений будет определяться немедленно. Кем же? Вашим агентством? Хотелось бы знать, по каким признакам. Можно ли считать подлинными достижения А. Солженицына? Или теперь подлинными будут считаться достижения товарища Верченко? В тексте своего интервью Вы справедливо замечаете, что автору того или иного произведения заниматься охраной собственных прав будет "хлопотно и неэкономично". В подтексте Вы намекаете, что автору станет, и вовсе хлопотно, если он, издаваясь за границей, не возьмет в посредники Ваше агентство. В таком случае автор, видимо, считается нарушителем государственной монополии на внешнюю торговлю и автоматически переходит в разряд уголовных преступников. Это богатая идея. Она таит в себе ряд любопытных возможностей. Например, такую. Передав свое достижение за границу, автор сам становится объектом охраны. Охрану авторских прав вместе с носителем этих прав следует признать самой надежной. В связи с этим, мне кажется, было бы целесообразно возбудить перед компетентными инстанциями ходатайство о передаче в ведение вашего агентства Лефортовской или Бутырской тюрьмы со штатом охранников и овчарок. Там же можно было бы разместить не только авторов, но и их правопреемников. А поскольку ваше агентство обещает гражданам государств -- участников Всемирной конвенции те же права, что и собственным гражданам, то такую же форму охраны можно было бы распространить и на них. Меня, однако, смущает следующее обстоятельство. Ваше агентство, судя по всему, является общественной, а не государственной организацией. Но поскольку монополия на внешнюю торговлю принадлежит именно государству, и только ему, то не грозит ли вашему агентству риск самому быть подвергнутому уголовному преследованию. Если агентство станет объектом охраны, то как оно сможет охранять что-то другое? Над этим, пожалуй, стоит подумать. И еще одно предложение. Поскольку ваше агентство намерено само определять, когда, где и на каких условиях издавать то или иное произведение или не издавать его вовсе, то эта правовая особенность агентства должна" очевидно, отразиться в его названии. Предлагаю впредь именовать его не ВААП, а ВАПАП -- Всесоюзное агентство по присвоению авторских нрав. Всего лишь одна лишняя буква на вывеске, а насколько точнее становится смысл! Развивая это предложение, можно считать естественным присвоение вместе с авторскими правами и самого авторства. В дальнейшем ваше агентство должно произведения советских авторов издавать от своего имени и нести ответственность за их идейно-художественное содержание. Желая внести личный вклад в это интересное начинание, прошу автором данного письма (и, естественно, носителем авторских прав) считать агентство ВАПАП. Примите мои уверения в совершеннейшем к Вам почтении. (подпись) 2 октября 1973 года Москва Это письмо было написано, когда моя жена лежала в родильном доме, готовая с минуты на минуту произвести на свет нового человека, и мысли ее были заняты только этим надвигавшимся неизбежно событием. Через три дня после написания письма родилась наша дочь. Оставлю для более важной книги свой рассказ, как ездил я в те дни к роддому. У нас мужья при родах не присутствуют, их даже внутрь роддомов во избежание инфекций не пропускают, с женами они летом перекрикиваются, стоя под окнами, а зимой общаются посредством пересылаемых записок. Детей им показывают первый раз, поднося к окну. Но в нашем роддоме было новшество: детей, показывали по телевизору с ужасным качеством изображения. На маленьком и мутном экране я увидел тонкошеее черно-белое существо, которое хлопало глазами и было похоже на аквариумную рыбку. У существа еще не было имени, и потом еще не было несколько дней, пока мы перебирали варианты, поэтому мы называли его просто Девочка. "Ну, как тебе девочка? -- спросила Ира в записке.-- И как вообще дела?" Я отвечал, что девочка красавица, вся в меня, а дела лучше не бывают, но ничего не сказал о том, что письмо мое уже передает с повторениями "Немецкая волна", а из Союза писателей мне звонили и интересовались, когда бы я мог придти для беседы с товарищем Юрием Стрехниным. Этот человек, с фамилией, напоминающей об аптеке, когда я к нему явился, даже не знал, как со мной разговаривать, и путем наводящих вопросов пытался понять, не повредился ли я в уме. Мое письмо произвело на нашу так называемую общественность заметное впечатление. Жанр открытых писем, на короткое время вошедший в моду, тут же стал раздражать своим почти во всех случаях гневным, патетическим, а иногда и истерическим тоном. Я этот жанр оживил, внеся в него насмешку. Письмо без конца передавалось "голосами" и растекалось по незримым и необозримым просторам Самиздата. Все близкие мне люди сразу, естественно, поняли, что этим письмом я бросаю вызов властям и делаю шаг, последствия которого непредсказуемы. "Володька, -- сказал мне один из моих друзей,-- они тебя за это убьют". Ира готовилась к выписке из больницы, все еще ничего не зная о моем безумном поступке. В это время уезжал в Америку и прощался с друзьями навсегда Наум (Эмма) Коржавин (Мандель). Ира позвонила ему, чтобы проститься хотя бы по телефону. "Ирочка! -- закричал он. -- Не волнуйся и, самое главное - не слушай радио". Ире его совет показался смешным: надо совсем не представлять себе настроения роженицы и условий советского родильного дома, чтобы предположить там, в палате на несколько человек, слушание радио, да еще "враждебного", на коротких волнах, с воем глушилок, из которых человеческий голос можно вычленить, только бегая из угла в угол, прикладывая приемник к батарее отопления или к кровати, переворачивая его и вообще производя много нелепых движений, достойных внимания психиатра. Письмо свою главную роль сыграло: из Союза писателей я вылетел быстро и с треском, а публикация "Чонкина" и теперешний вызов стали дальнейшими следствиями того же поступка. С тех пор прошло полтора года, и вот я в КГБ. И мое письмо Панкину лежит на столе в качестве то ли вещественного доказательства, то ли орудия преступления, и острие карандашика медленно продвигается над строкой. -- Вот здесь, -- говорит Петров, -- вы предлагаете передать в ведение ВААП Лефортовскую или Бутырскую тюрьму со штатом охранников и овчарок. -- Как это можно понять? Объясняю: понять это можно так, что это сатира, а где сатира, там и гротеск. А впрочем, и не совсем гротеск, так как сама наша действительность гротескова. Если это гротеск, то его автор не я, а Панкин. (Вообще-то, конечно, не только Панкин, а Маркс, Ленин, Сталин и прочие, но в конце цепи и Панкин тоже.) В своем интервью Панкин прямо намекает, что у нас есть государственная монополия на внешнюю торговлю. Кто отдает свои рукописи иностранному издателю, тот нарушает монополию, того ожидают некоторые неприятности в виде именно тюрьмы, а не что другое. Кстати сказать, ответа на свое письмо от Панкина я не получил, но реакция на него была. Я в письме усомнился, может ли общественная организация пользоваться государственной монополией, и их, как я слышал, это соображение неожиданно смутило, они со всеми своими юристами сами до него не додумались, а потом на каком-то совещании было сказано, что да, мол, этот подлец, к сожалению, прав, монополия государственная, а мы, организация общественная. Они, конечно, в любую минуту (своя рука -- владыка) могли стать государственным агентством, но тогда их не признали бы другие участники конвенции, Засушил сухари Поговорили еще о ВААПе, перешли к моим писаниям. Оказывается, новые мои знакомцы давно и с пристальным интересом следят за всем, что я лишу. Петров вспомнил, как в пьесе "Два товарища" бабушка смешно говорит вместо "петух" "хетуп", но наивысшим моим достижением он считает, разумеется, "Чонкина". Он, конечно, не специалист, а всего лишь средний читатель. Но книга ему понравилась. Очень. Интересуется продолжением. -- Третью часть пишете? -- Третью уже написал. На самом деле написал, да не совсем. Но им говорю так, чтобы не искали и не пытались остановить. Поздно, мол. Хотя, увы, на самом деле не поздно. Рукопись не окончена и по свойственной автору беспечности существует всего лишь в одном экземпляре у него на столе. -- И там, в третьей части, -- смеется Петров, -- тоже про органы? -- Нет, там про другое. -- Ну, мне вообще-то все равно. Я по профессии конструктор... Все кагебешники, которых мне приходилось видеть или о которых я слышал, были людьми скромных, но благородных профессий: инженерами, конструкторами, летчиками, кем угодно, только не собственно кагебешниками. Партия их временно кинула на трудный участок, вот и приходится тут заниматься черт знает чем, а душа рвется назад, к кульману и штурвалу. -- ...Я по профессии конструктор. Но книги читать люблю. И как читатель скажу: жалко. Жалко, что ваша книга вышла на Западе. -- Как будто она могла выйти здесь. -- А что, лет восемнадцать -- двадцать тому назад могла бы. Я мысленно отнял от семидесяти пяти восемнадцать и двадцать, но ни 57-й, ни 55-й годы не показались мне подходящими для печатанья "Чонкина" (для написания тем более). -- Так вот о чем я вас хотел спросить. Вы издаетесь на Западе. У вас что, совсем нет никакого желания печататься здесь? Я пожимаю плечами. -- Печатайте, не откажусь. -- Ну мы, правда, издательствами не заведуем... -- Вы всем заведуете. Оба смеются. Я слишком преувеличиваю их возможности. Но в чем-то, конечно, могут помочь. Захаров опять лезет за моей сигаретой и спрашивает, можно ли. Я отвечаю "можно" и пододвигаю сигареты к нему. -- Но, -- говорит Петров, -- вот ваше письмо Секретариату Союза писателей... ...Тут пришла пора вспомнить о втором письме, которому тоже, несмотря на прежние публикации, самое место здесь. Тем более, что оно в каком-то смысле является прямым продолжением первого. После письма Панкину последовала процедура (довольно громоздкая) теперь уже окончательного моего исключения из Союза писателей. Сначала разговор с вышеупомянутым Стрехниным, потом заседание бюро объединения прозаиков с активом (председатель Георгий Радов) и, наконец, назначенное на 20 февраля закрытое заседание Секретариата МО СП, на которое и было вынесено мое "персональное дело"1. 20 февраля за полчаса до секретариатского заседания адресату было доставлено это мое письмо: В СЕКРЕТАРИАТ МО СП РСФСР Я не приду на ваше заседание, потому что оно будет проходить при закрытых дверях, втайне от общественности, то есть нелегально, а я ни в какой нелегальной деятельности принимать участия не желаю. Нам не о чем говорить, не о чем спорить, потому что я выражаю свое мнение, а вы -- какое прикажут. Секретариат в нынешнем его составе не является демократически избранным органом, а навязан Союзу писателей посторонними организациями. Ни весь секретариат в целом, ни каждый из его членов в отдельности не могут быть для меня авторитетами ни в творческом, ни тем более в нравственном отношении. Два-три бывших писателя, а кто остальные? Посмотрите друг на друга -- вы же сами не знаете, что пишет сидящий рядом с вами или напротив вас. Впрочем, про некоторых известно доподлинно, что они вообще ничего не пишут. Я готов покинуть организацию, которая при вашем активном содействии превратилась из Союза писателей в союз чиновников, где циркуляры, написанные в виде романов, пьес или поэм, выдаются за литературные образцы, а о качестве их судят по должности, занимаемой автором. Защитники отечества и патриоты! Не слишком ли дорого обходится отечеству ваш патриотизм? Ведь иные из вас за свои серые и скучные сочинения получают столько сколько воспеваемые вами хлеборобы не всегда могут заработать целым колхозом. Вы -- союз единомышленников... Один ограбил партийную кассу, другой продал казенную дачу, третий положил кооперативные деньги на личную сберкнижку...2 За двенадцать лет своего пребывания в Союзе я не помню, чтобы хоть один такой был исключен. _____________________________________________________________________________________________________________________________________ 1 Само это заседание и затем следующее -- секретариата Союза писателей РСФСР -- состоялись в такой тайне, что никто из участников и доныне о нем ни разу не проговорился, а некоторые, не зная, что у меня есть протокол с их именами, уверяют меня в безупречности своего поведения во все времена. 2 Это все намеки на некоторые конкретные делишки тогдашних секретарей. Но стоит сказать честное слово (а иной раз просто промолчать, когда все орут), и тут же следует наказание по всем линиям: набор книги, над которой ты работал несколько лет, раскидают; пьесу запретят; фильм по твоему сценарию положат на полку. А за этим вполне прозаическое безденежье. И вот ты год не получаешь ни копейки, два не получаешь ни копейки, залез в долги, все, что мог, с себя продал, и когда дойдет до самого края и если ты за эти два года слова неосторожного не сказал, к тебе, может быть, снизойдут и подарят двести -- триста рублей из Литфонда, чтобы потом всю жизнь попрекать: "Мы ему помогали, а он..." Не надо мне помогать, я не нищий. У меня есть читатели и зрители. Не стойте между ними и мной, и я в вашей помощи нуждаться не буду. Я не приду на ваше секретное заседание, Я готов полемизировать с вами на любом открытом собрании писателей, а если хотите, рабочих, от имени которых вы на меня, нападаете. В отличие от большинства из вас, я сам был рабочим. Одиннадцати лет я начал свою трудовую жизнь пастухом колхозных телят. Мне приходилось пахать землю, месить на стройке раствор, стоять у станка на заводе. Четыре года я прослужил солдатом Советской Армии. На открытом собрании я хотел бы посмотреть, как вам удастся представить меня акулой империализма или агентом иностранных разведок. Ложь -- ваше оружие. Вы оболгали и помогли вытолкать из страны величайшего ее гражданина. Вы думаете, что теперь вам, скопом удастся занять его место. Ошибаетесь. Места в великой русской литературе распределяются пока что не вами, И ни одному из вас не удастся пристроиться хотя бы в самом последнем ее ряду. (подпись) -- ...Но, -- говорит Петров,-- вот вы пишете, что могли бы выступить на открытом собрании рабочих и доказать, что вы не акула империализма... ну, этого, конечно, никто не говорит ... Но вот второе, насчет иностранных разведок... тут можно и поспорить. Я думаю, сейчас вам на таком собрании трудно пришлось бы. Даже если я скажу все что хочу? Да, вы скажете свое, а мы свое. -- Давайте попробуем. Боюсь, что вы на это не пойдете. -- Как знать. -- Угрожаете? -- Кто угрожает? Что вы, Владимир Николаевич! Ну, что вы! -- Я не возражаю. Можете угрожать. Только учтите, я ко всему приготовился. -- К чему приготовились? -- спросил Петров с любопытством. -- Ко всему, -- сказал я, не желая подсказывать варианты. Я уже тогда понимал, что, ломая человека, они всегда стараются подойти к нему не с той стороны, с которой он ожидает (что они в моем случае подтвердили). -- Ну, а конкретно? -- Конкретно -- ко всему. -- Сухари, что ли, засушили? -- засмеялся Захаров, вытягивая из моей пачки очередную сигарету. -- Засушил. Оба смеются. Их смешат мои дикие, устарелые представления о КГБ, как о какой-то зловещей и черной силе. Конечно, и здесь работают разные люди, может быть, даже не всегда хорошие люди, но в целом КГБ -- это очень гуманная организация и действует исключительно в рамках, закона. В этом я, естественно, усомнился. Привел им несколько примеров выхода за рамки. Сказал кое-что о тюрьмах, лагерях и психушках. Петров выслушал меня благожелательно, а Захаров с явным удивлением. Его представление о КГБ очень с моим расходится. Вообще он держится скромно, смущается и от смущения часто хихикает. Хотя реплики подает, но неизменно сопровождает их застенчивым "хи-хи". Он как бы говорит: "Я конечно, человек, хи-хи, еще молодой, может быть, по молодости чего-то не понимаю, но я люблю нашу партию и наше правительство и не понимаю, как можно, хи-хи, изображать их в таком нехорошем, в таком неприглядном виде". Поговорили о Солженицыне. В письме секретариату Союза писателей я его слишком перехвалил, назвав величайшим... -- Неужели вы его, правда, считаете величайшим? Теперь можно признаться, что насчет "величайшего" у меня и у самого были кое-какие сомнения. Этим эпитетом желал я их (в данном случае (союз писательских боссов) поставить на место, кто, мол, вы, пигмеи, по сравнению с "величайшим"? А потом уже, отправив письмо, перечел его и смутился. Что значит величайший? То есть самый-самый, из всех великих великий? Толстой -- великий, Шекспир -- великий, а этот "чайший"? Написал бы тогда "великий", вот и было бы в самый раз и даже немножко на-вырост, во всяком случае сейчас объясняться б не стал. Но с тех самых пор, залепив такое, пребываю в смущении и к другим носителям высоких достоинств эпитеты примериваю с большой осторожностью. Но тогда мог ли я поделиться столь деликатными сомнениями с этими крокодилами? Никак не мог, но для себя проблему оставил неразрешенной. Ведь я вырвался из Союза писателей, пошел на разрыв с государством, обрекая себя и свою семью на всякие больше чем неприятности, и ради чего? Ради того, чтобы говорить правду. А, оказывается, и в этом случае правду говорить нельзя. Есть перечень событий, действий, явлений, имен, которые "прогрессивному человеку" полагается упоминать только в таком контексте, а не в ином, потому что в ином это будет на руку им, и тогда вся наша "прогрессивная" общественность зашелестит, зашепчет из уха в.. ухо, что вы высказываете ваше отрицательное или недостаточно положительное мнение о том, о сем не потому, что это действительно ваше мнение, а потому что этим мнением вы хотите угодить им. И они сами поймут именно так. Поэтому высказывать независимые суждения позволяли себе только очень редкие люди, к которым я себя не всегда мог причислить,, что меня самого в себе раздражало. Года за полтора до описываемого момента был я введен в один диссидентский дом, где хозяйка, приветливо улыбаясь и поощряя к восхищенью собою, расспрашивала меня о моих, как это говорится, творческих планах и, в порядке установления точек совпадения взглядов (идейных взглядов, конечно), вдруг спросила: "А правда, Максимов очень хороший писатель?" Я, самонадеянно решив, что ко мне обращаются, как к эксперту (специалистом в данной области был все же я, а не хозяйка), попытался приблизить оценку к более реалистичной: "Неплохой",-- сказал я, слегка смутившись. И вдруг полыхнуло из глаз диссидентки словно из огнемета, и услышал я суждение, которое было предложено мне в качестве директивного и единственно возможного к употреблению (как "Воистину воскресе" и "Будь готов"): "Володя Максимов -- прекррасссный писатель!" Атмосфера дружелюбия тут же истаяла, и я, поерзав еще на стуле и осознав, что оплошное мое высказывание будет здесь надолго запомнено, поднялся и удостоился холодного кивка в ответ на свое "до свидания". Покидая тот дом, я думал, что жизнь мне предстоит даже сложнее, чем я рассчитывал, и впоследствии оказался больше чем прав. В каждой среде, к которой меня прибивала судьба, была своя идеология, свои ценности, шаблоны, правила поведения и фразеология, с которыми следовало считаться, везде от меня требовали соблюдения принятых в среде ритуалов, поклонения кумирам среды, везде настаивали на том, чтобы мое мнение совпадало с тем мнением, которое в этой среде на данный момент считалось единственно правильным и прогрессивным. А поскольку мнение мое слишком часто не совпадало с общим, то меня всю жизнь поправляли, одергивали и часто предписывали, что я на самом деле должен думать о том или ином предмете (а о некоторых предметах и вовсе запрещалось думать что бы то ни было), и, при уклонении от предписаний, имевшие власть наказывали, а не имевшие проклинали устно, письменно и печатно. Особенно сильно мне попало от прогрессивной общественности за Сим Симыча Карнавалова в "Москве 2042", в котором все немедленно узнали Солженицына и спрашивали, как я посмел. Я говорил: это не Солженицын, а обобщенный образ. Мои критики возражали: не обобщенный образ, - а именно Солженицын. А что, похож? -- спрашивал я.-- Нет, совсем не похож! -- А как же вы тогда узнали? -- от этого вопроса критики сперва слегка торопели, но и тут изворачивались и спрашивали, понимаю ли я, на чью мельницу лью воду. Но тогда, в 75 году, я лил воду на правильную, на прогрессивную мельницу. -- Неужели вы его, правда, считаете величайшим? -- спросил меня тот, кого мы в нашем рассказе условно называем Петровым. -- Конечно, величайшим, а каким же еще? Не с тобой же, гадом, мне делиться своими сомнениями. -- Да какой же он величайший? -- заволновался Петров. -- Какой же он величайший, когда он -- вы знаете это? -- препятствовал выходу вашей книги. Иван Чонкин и Никита Струве Опять вставим маленький комментарий к прежде написанному. Решая в 73 году, в каком издательстве печатать "Чонкина", рассматривал я выбор из двух известных мне возможностей: "Посев" и "ИМКА-Пресс". Но у "Посева" было два видимых недостатка. Первый -- в том, что он -- издательство определенно антисоветской, очень узко ориентированной политической партии. Литература им нужна была только как подспорье в их пропаганде, а меня это коробило. Второй недостаток: они настаивали на передаче им мировых прав (беря себе 30%), от чего я после долгих колебаний уклонился. У ИМКА-Пресс репутация была вроде бы поприличней. Хотя потом я понял, что и они определенной ориентации, с которой я не совпадаю, а таких, неориентированных, с кем совпал бы, среди русских издателей тогда не было. Не считая издательства "Ардис", которое в те поры меня не оценило, о чем покойный Карл Проффер потом жалел. Итак подался я в ИМКА-Пресс. Переслал рукопись и жду. Сижу, как на иголках. Ужасно хочется, чтобы книга вышла до моего вполне вероятного ареста. Чтобы хоть подержать ее в руках, чтобы хоть посмотреть... Впрочем, если она выйдет, если привлечет к себе внимание, то, может быть, этого-самого ареста удастся избегнуть. Месяц проходит, два, три... роман не выходит. В чем дело? Ведь все говорят, что на Западе книгу можно издать очень быстро. Пытаюсь выяснись что-то, а как выяснить? Надеюсь, что уже подрастает поколение, которое никогда не будет знать трудностей и опасностей попыток связаться с заграницей. Тем более связаться с издательством, которое, хотя и не "Посев", а все же антисоветское, и не просто связаться, а по поводу издания книги, имеющей тот же эпитет -- "антисоветская". И вот я сначала терплю, а потом через каких-то людей, иногда верных, а чаще каких попало, шлю на Запад, в Париж, неизвестным мне главному редактору Никите Алексеевичу Струве, директору издательства Ивану Васильевичу Морозову кричащий вопрос: когда? Морозов отвечает нервно и смущенно1. Струве нетороплив и не суетен. Скоро книга выйдет. Скоро, скоро. К Новому году. К Рождеству. К Пасхе. К Троице. Раньше советские редакторы обычно обещали мне то же самое, но оперируя другими датами и, конечно, с предлогом "после". К годовщинам нам надо что-то "идейное" (о Ленине, партии, комсомоле), а потом протолкнем и вас. После Первого мая, после Октябрьских праздников, после дня Конституции, после 23 февраля, после столетия Ленина. После, после. Несколько раз приезжали ко мне гонцы из "Посева", и я передавал разрешение на публикацию "Чонкина" им. (Одна из "посевовских" посланниц, очень красивая девушка, француженка, не понимавшая -- или делала вид? -- ни слова по-русски, потрясла меня тем, что мою записку сначала заклеила в целлофановый пакетик, а потом закатала в тюбик с зубной пастой, столь профессиональный шпионский прием я видел первый и последний раз в жизни). Но как только намерение мое становилось известно в Париже, адресат приходил в возбуждение, тут же отыскивал возможности связи со мной, умолял: дайте нам еще месяц. Я опять отказывал "Посеву", опять ждал и ждал. Так прошел весь 73-й год. В 74-м после высылки Солженицына, мою рукопись и вовсе задвинули. Я никогда не подумал бы на Солженицына, что он мне мешал как-нибудь специально, но и в развитости в нем чувства солидарности тоже его не заподозрю. Он охотно принимал заступничество всех, но защищал некоторых, выборочно и с расчетом. (И, в некотором специфическом смысле правильно делал. Великому человеку для того, чтобы прослыть таковым, нужно всегда и точно рассчитывать, когда, в каком контексте, на каком фоне, в каком списке и рядом с кем должно появляться его имя.) С появлением Солженицына на Западе у ИМКА-Пресс появилось много новой работы. Я уже в полном отчаянии, наплевав на всякую конспирацию, стал звонить им открыто по телефону и спрашивать прямым текстом: когда? И заметил, что тамошние издатели ведут себя не многим _____________________________________________________________________________________ 1 Некоторое время спустя И. В. Морозов повесился после какого-то, как я слышал, скандала в издательстве. лучше наших домашних. И обещаний не выполняют, и лгут, а когда с колоссальным трудом (и, напомню, с немалым риском) дозвонишься до Парижа, то каждый раз оказывается, что Никита Алексеевич или только что вышедши или еще не пришедши. Все, как здесь, с той только разницей, что "здесь" если издадут, то по крайней мере гонорары не зажиливают. А там... Там зажиливают (да еще как!), проявляя при этом много ханжества, лицемерия и демагогии, но высказать в то время хоть малейшее сомнение в святости намерений этих людей... Да ни в коем случае! Как можно! Это же будет опять на руку им, на руку КГБ. Я никаких сомнений и не высказывал, но год минул, и второй пошел на убыль, а где "Чонкин"? когда выйдет? Похоже, что никогда. На звонки мои отвечают уклончиво, но доходит окольное известие: вынуждены были отодвинуть книгу, потому что срочно надо издавать "Бодался теленок с дубом", а следом за ним -- последнее достижение общественной мысли, статьи нескольких, как сказано в "Континенте", смельчаков -- сборник "Из-под глыб". Сижу, жду, надеюсь, что может быть после "смельчаков" найдется в издательских планах дырка и для меня. Но нет, хлынуло в дырку "Стремя "Тихого Дона", позже еще что-то. А мне все обещают то к Рождеству, то к Пасхе. После очередного религиозного праздника дозвонился до Струве: "Я, конечно, понимаю" я, наверное, не совсем ваш, вы можете меня вообще не печатать, но неужели вы не понимаете, в каком я положении? Неужели вы не понимаете, что "Чонкин" есть единственная моя, хоть и эфемерная, но все же защита? Если не хотите печатать роман, отдайте, верните его мне немедленно". "Ну что, Вы, как мы можем не хотеть печатать такой роман? Это же не роман, это чудо, и мы его обязательно издадим. Причем приурочим издание к Франкфуртской книжной ярмарке. Когда книга попадает на книжную ярмарку, тогда ей самое большое внимание". В сентябре 74-го опять с трудом дозвонился до Струве: "Так выйдет "Чонкин" к ярмарке?" "Что? К ярмарке? Нет, не выйдет. "Чонкин" из тех книг, которые ни в каких ярмарках не нуждаются. Он сам ярмарка", В январе 75-го я очередной раз позвонил в Париж и поздравил Струве с выходом "Чонкина" по-шведски. Это известие его, кажется, несколько смутило. Перевод вышел раньше оригинала. Тут уж Никита Алексеевич расстарался и русское издание "Чонкина" вышло очень скоро, всего лишь на несколько дней отстав от немецкого. "Давайте издаваться здесь" Однако нам пора назад, на Лубянку. 4 мая 1975 года, Пасха, середина дня, "беседа" продолжается. Солженицын не величайший гражданин, он монархист, шовинист, ко мне лично плохо относится, к тому же аморальный, на своей крестной дочке женился. Разве же это можно? -- А вас, -- спросил я, -- почему это беспокоит? Вы что, верующий? -- Нет! -- быстро открестился Петров. -- Я нет. -- И я тоже нет, пусть он хоть на крестной внучке женится, мне все равно. Обсудили лагерную тему и Сталина, который преступления, конечно же, совершал, но не надо забывать, что это был человек, тридцать лет стоявший во главе нашего государства. -- Николай Первый, -- сказал я, -- тоже тридцать лет стоял во главе нашего государства. -- Не может быть! -- воскликнул Петров и удивился, когда я ему доказал, что было именно так. Или сделал вид, что удивился. Не думаю, что продолжительность царствования Николая того или другого его хоть сколько-нибудь занимала. Поскольку мои собеседники продолжали меня уверять, что они не такие, я сказал, что готов им поверить, но они свое отличие от "таких" должны как-нибудь подтвердить. Например, выпустить на свободу всех политических заключенных, а на месте хотя бы одного из бывших лагерей устроить музей вроде Освенцима. И там же заложить могилу Неизвестного Заключенного. Чтобы родственники и потомки пропавших без вести зэков могли придти, поплакать, положить цветочек. Чтобы юные следопыты объявили поиск под девизом: "Никто не забыт, ничто не забыто". -- Вот тогда,-- объяснил я, -- про вас можно будет сказать, что вы совсем не такие. Но они считают, что доказательства и так налицо. -- Согласитесь, -- говорит Петров,-- что в 37 году здесь бы с вами не так разговаривали. -- Да уж в 37-м и вы неизвестно где были бы. -- Да, -- соглашается, -- и работники органов многие тогда погибли. Не успел я взгрустнуть по работникам органов, тема переменилась и коснулась издательства "Посев", к которому я, как уже ясно, имел очень косвенное отношение (дважды печатался в "посевовском" журнале "Грани", первый раз не по своей воле, а второй -- по своей). У чекистов, похоже, была установка: делать вид, что на Западе вообще никаких издательств нет, кроме "Посева". А "Посев" ужасен тем, что за ним стоит политическая партия, которая стремится к свержению нашего строя. Печатаясь там, вы тем самым участвуете в попытке свержения. Я не против такой трактовки, но говорю своим собеседникам, что этой ужасной партии помогают прежде всего они. -- Кто? Мы? -- удивился Петров, а Захаров опять попросил: -- Можно закурить? -- Да берите,-- сказал я раздраженно (он мне надоел),-- берите и не спрашивайте. Конечно, вы, -- ответил Петрову, -- больше других помогаете этой партии. -- Интересно, -- засмеялся Петров. -- Каким же это образом? -- Самым прямым. Запрещая талантливые книги, вы делаете все, чтобы они достались "Посеву". Хотите разорить "Посев"? Печатайте лучшее здесь. -- Но нельзя же все печатать, что пишется. -- Все нельзя, а лучшее можно. Лучшее печатайте здесь, а худшее отдавайте "Посеву". -- Значит, вы считаете,-- уточнил Петров, похоже, для доклада кому-то,-- что мы сами помогаем "Посеву"? -- Еще как помогаете! Изо всех сил. Как читатель увидит ниже, мой допрос был санкционирован очень большим начальством. Я не знал этого, но не сомневался, что разговор наш в записи {магнитофонной или бумажной) пойдет куда-то "наверх". Я не исключал того, что там, "наверху", есть люди, которым, пусть даже в их собственной борьбе за власть, моя аргументация покажется резонной. Но прислушивающихся к резонам людей "наверху" пока не было, они сидели еще в своих крайкомах-обкомах и выжидали, когда сойдет под кремлевскую стену предыдущее поколение. Перескочили на иностранных корреспондентов: зачем я с ними общаюсь, зачем даю интервью? Спрашиваю простодушно: -- А разве нельзя? -- Нет, можно, конечно, -- разрешает Петров, -- но они же вас, наверное, искажают. Вот посмотрите,-- показывает "Русскую мысль" с переводом моего интервью немецкой газете.-- Вы здесь Ильина1 называете генеральным секретарем Союза писателей. Вы же не могли так сказать? -- Не мог. Я, конечно, назвал его секретарем по оргвопросам. -- Вот видите! А они что пишут? -- Погрешности обратного перевода. Крутит головой. -- Это не обратный, это тенденциозный перевод. -- Да,-- подхихикивает Захаров,-- генеральный секретарь, это, знаете ли, хи-хи... Теперь уже, наверное, не только иностранцам, но и подрастающим соотечественникам следует объяснять, что генеральным секретарем назывался верховный вождь КПСС и всея страны, и название самой этой должности следовало произносить с благоговейным трепетом и ни в коем случае не приписывать никому другому. И опять, же "Русская мысль" называет Ильина генеральным секретарем, а я не протестую и таким образом соучаствую в этом ужаснейшем преступлении. Но посмотрите, под каким заголовком они дают ваше интервью. "Глумление над талантливым писателем". Разве вы здесь не видите тенденции? Нет, я вижу здесь чистую правду. Тут Захаров не сдержался. Но они же вас возвеличивают! ____________________________________________________________________________________________________________________________________ 1 Виктор Николаевач Ильин (1904--1990), в двадцатых -- тридцатых годах служил в органах госбезопасности, достиг чина, соответствующего званию генерал-лейтенанта, был арестован, просидел лет, кажется, десять, в описываемое время был секретарем Московского отделения Союза писателей РСФСР по организационным вопросам. -- А вы хотите, чтобы они вас возвеличивали? Захаров смущается, потупляет глазки. Он человек скромный, очень советский и чтобы они его возвеличивали, этого -- хи-хи -- лучше, не надо. -- А вот еще здесь, видите, они вас внесли в список жертв, как они пишут, советской психиатрии. Но вы же не сидите в психбольнице? Нет? -- Нет, -- подтверждаю, -- конечно, нет. Петров продолжает исследовать лежащий перед ним текст. -- А вот здесь вы говорите, Владимир Николаевич, что вы человек аполитичный. Разве может писатель быть аполитичным? -- Может, -- говорю я. -- Чехов был аполитичный. И другие. И вот этот мой рассказ -- "Путем взаимной переписки" -- пример аполитичности1. -- Ну да, -- недоверчиво захихикал Захаров. -- Этот рассказ не аполитичный. В нем самый отрицательный герой... член -- хи-хи -- КПСС... А что ж, если он член КПСС, я ему должен голову елеем мазать? Было выкурено много сигарет, произнесено много слов, после чего я понял, что никак угодить им не могу, все мои попытки отвратить от себя наказание провалились. Сейчас Петров нажмет кнопку, и вооруженные люди отвезут меня на казенной машине в Лефортово. Ну, что ж, я же сказал, что был готов ко всему, в том числе и к этому. И даже к худшему. Я думал, они меня так ненавидят, что, посадив, постараются подвергнуть каким-нибудь ужасным унижениям, но я этого не допущу и буду защищать свою честь любой ценой, даже ценой жизни. Мне было жаль моих близких -- жены, сестры, родителей и особенно детей, и особенно Оли. Дети от первого брака были все же постарше. Марине шестнадцать, Паше тринадцать, а она совсем крошка, вырастет, не помня отца, а какая это для ребенка травма, я знал по собственному опыту. Что касается моих писаний, то хоть и тратил я свое время и силы бездумно на бесконечные общения, кухонный треп, пьянство, шахматы и прочие глупости, а все-таки кое-что написать успел. В 59-м году меня сюда притащили, когда я вообще еще делал первые шаги в литературе. Вот когда я боялся пропасть бесследно. А сейчас, ну ладно, хоть что-то останется. Если просто тюрьма, если одиночка или общая камера, это ничего. Самое ужасное, если камера, где уголовники специально натасканы, чтобы издеваться, мучить и унижать. Некоторые считают, что "пресс-хаты" это изобретение новейшего времени, но это не так. Году, примерно в сорок девятом попал я в милицию и там обещали мне камеру с уголовниками, где новичкам для начала устраивают "парашютный десант", то есть берут за руки, за ноги, поднимают повыше и бросают спиной на цементный пол. А потом еще серия упражнений в этом же духе. Но я себе давно сказал, если так, буду сопротивляться при самой малой возможности, с помощью любого предмета, тяжелого или острого, буду драться, кусаться, царапаться до тех пор, пока хоть чем-нибудь смогу шевелить... -- Так как, Владимир Николаевич, -- донесся до меня откуда-то голос Петрова, -- вы хотите печатать свои книги в Советском Союзе? -- Что? -- переспросил я. -- Я вас не понял. -- По-моему, я понятно говорю. Я спрашиваю: вы что же, совсем не хотите больше печататься здесь? Хотите только на Западе? Оказывается, меня не только не сажают, а еще даже торгуются. -- А разве можно и здесь? -- А почему же нельзя? Давайте издаваться здесь. Давайте сделаем так, чтобы не за границей, а у нас ваши книги шли нарасхват. -- Да я, собственно, не против. Давайте. С чего начнем? -- Вот об этом как раз и надо подумать. Конечно, я не настолько лопух, чтобы сразу поверить. -- Вы, небось, хотите начать с того, чтобы я дал отпор Солженицыну, буржуазной пропаганде или себе самому. _______________________________________________________________________________________________________________________________________________ 1 Я заметил, что многие люди воспринимают то или иное суждение автора о себе самом как неизменное на все времена. Между тем мое отношение к политике в течение моей жизни менялось много раз -- от полного равнодушия к пристальному интересу (но без желания лично вовлечься) и наоборот. -- Да что вы! Разве я вам что-нибудь подобное сказал? Я хочу только одного: чтобы вы печатались здесь. Вы согласны? -- Если остановка только за моим согласием, я вам его даю. -- Но как практически? Объясняю, что практически способ печатания книг известен приблизительно со времен Гуттенберга. -- Но мне бы хотелось услышать от вас какое-то конкретное предложение. Может, для начала что-то переиздать? -- Переиздайте. -- Или издать что-то новое. -- Могу предложить и новое. Только что-то не понимаю. Вы же такие непримиримые, неужели будете печатать человека с моими взглядами? -- Вот видите, я же говорю, что у вас об органах устарелые представления. Мне бы хотелось, чтобы вы нас лучше узнали. Давайте еще раз встретимся. Ну, не здесь (здесь, может быть, на вас эти стены давят), а где-нибудь в другом месте, в более непринужденной обстановке, -- В гостинице? -- Хотя бы в гостинице. А что? Нет, ничего. Мне как-то рассказывал Виктор Некрасов о своей встрече с гебистами в гостинице, мне показалось это интересным, и я захотел посмотреть, как такие номера выглядят. Заряд любопытства, которое кошку сгубило, во мне еще был немалый. -- Но все-таки, -- говорю я, -- ваши предложения выглядят как-то странно. А, может быть, вы надеетесь завербовать меня в осведомители? -- Что вы! -- всплеснул руками Петров. -- Это я даже побоялся бы вам предложить. -- П