сятся с подозрением. Где что случится, валят на КГБ. Про Виктора Попкова тоже говорили, что его КГБ убило. Вы, конечно, слышали эту историю? Как? Про Попкова? Не слышали? Ну как же, как же... Как убили художника Попкова не слышали? Вся западная пресса шумела (неужели вы пропустили?): чекисты убили левого художника (а он, между прочим, никакой не левый). И вот как будто чекисты его убили. А на самом деле как получилось? Попков пьяный ловил такси. Остановил машину, полез внутрь, а там инкассатор, и тоже "под мухой". Он с перепугу выстрелил. Пуля вошла сюда (Петров откинул голову, и, косясь на меня с вожделенной улыбкой, показал пальцем на точку между подбородком и кадыком) и вышла (стал как бы вытягивать что-то невидимое из затылка) отсюда, А потом говорят -- мы убили Попкова. Чуть что -- и на нас. Мы убили. А это не мы (и стал мне при этом подмигивать: мы, мы, мы). Речь зашла опять о ВААПе. Я сказал: -- Мне ваш ВААП не нужен. У меня есть свой адвокат, американец, который мои права достаточно хорошо (это я по незнанию сильно преувеличил) защищает. -- А у вас с вашим адвокатом постоянная связь? -- поинтересовался Петров. -- Прерывистая. -- Прерывистая? -- Он так обрадовался, будто именно этого слова только и ждал. -- И наша жизнь тоже, знаете, штука очень, очень (быстро закивал головой, замигал, перекашивая лицевые мускулы) прерывистая... да, прерывистая. Впрочем, -- затуманил угрозу философским раздумьем, -- что наша жизнь по сравнению с вечностью? Только миг. Да! -- встрепенулся. -- А вы знаете, что нам приказано вас предупредить? -- Так чего же вы дурака валяете? Предупреждайте. -- Но мы же хотим по-хорошему. -- Если вам приказано по-плохому, выполняйте приказ. В разговор вмешивается Захаров. -- А я вот, хи-хи, насчет "Чонкина". По-моему, это очень антисоветская книга. Как-то у вас там, хи-хи, все странно. Записка "Если погибну, прошу считать коммунистом" оказывается вдруг, хи-хи, под копытом у лошади. -- А, значит, вам все-таки не нравится,-- говорю я.-- Так бы и сказали. Я ведь и рассчитывал, что вам не понравится. -- Нет, вы знаете, как-то все-таки выпустить такую, хи-хи, книгу, к тридцатилетию Победы... (Интересно, он в самом деле думает, что я специально и именно к тридцатилетию, а не к двадцатидевяти- или тридцатиоднолетию выпустил згу книгу?) Угрозы сменяются примирительным тоном. Несмотря ни на что, Петров надеется, что во мне (ну, пусть на самом донышке) осталось что-то советское. -- Вы же были рабочим. Не то что там какая-то гнилая (не нашел эпитета посвежее) интеллигенция. Может быть, вам еще повариться в рабочем коллективе? -- Хотите приставить меня к станку или к тачке? -- Да что вы! -- восклицает Захаров. -- Думаете, хи-хи, мы хотим воспитывать вас по китайскому методу? -- Да по китайскому методу надо, чтобы еще воспитуемый согласился. -- Одного не могу понять! -- всплескивает руками Петров. -- Ну было бы вам семьдесят лет, когда жизнь по существу закончена 1. Но кончать ее в сорок три... Нет, этого я не понимаю. Его слова проходят мимо моих ушей. Смысл их я осознаю потом. А пока что-то говорю, спорю, иногда сбиваюсь на попытки убедить моих собеседников в полной безвредности своих писаний, другой раз говорю что-нибудь противоположное. Пока я говорил, Захаров, чем-то озабоченный, выскочил за дверь (интересно, зачем?), но вскоре вернулся, сел на прежнее место и заерзал нетерпеливо. Я посмотрел на него, посмотрел на Петрова и вдруг совершенно четко осознал, что передо мной сидят два истукана, два неодушевленных предмета, исполняющих функцию, на которую их направляет руководящая ими рука. Они топор, которым рука может колоть дрова, или орехи, или забивать гвозди, или отрубить голову. Убеждать в чем бы то ни было бессмысленно, топор убеждениям не поддается. Но зачем же я сюда пришел? И зачем они? Если они вообще ничего не приемлют, то в чем состояла их задача? Я посмотрел на часы и удивился. Было ровно семь. То есть я уже здесь три часа. А мне показалось -- минут сорок, не больше. Я встал. Они тоже. Опять спросили меня, поеду ли на дачу и что буду выращивать. Я сказал: ПУКС. Они хихикали и предлагали позвонить через две недели. Я соглашался, жал им руки, хотя сам удивлялся, зачем это делаю. Потом я направился, но не к дверям, а к нише, наполовину задернутой красной портьерой. -- Нет, нет, не сюда! -- испугался Петров и повернул меня к дверям, которые возникли передо мной как из тумана. ___________________________________________________________________________________________________________________________________ 1 Эти слова я тогда понял как намек на Лидию Чуковскую, которая очень раздражала власти, но ее тогдашний возраст (68 лет) и слабое сердце позволяли им надеяться на скорое избавление от нее. Сейчас Лидии Корнеевне 85 лет, она в добром здравии и, надеюсь, долго еще не оправдает надежд своих врагов. После "Метрополя" В странном состоянии я вышел в коридор и опять направился в сторону, противоположную выходу. Дошел до стеклянных дверей. Они были закрыты, но я долго стоял перед ними, пытаясь понять, как сквозь них проникнуть (и те, кто за мной наблюдал, наверное, были мною довольны). Наконец сообразил, что стремлюсь не туда, повернул обратно, прошел мимо дежурной, посмотрел на нее, любопытно было, как она реагирует на выходца из номера 480. Лица ее не разглядел. Оно как-то расплывалось, но меня это не удивило. Я спустился вниз и вышел на улицу. Мне было плохо. У меня все болело: голова, сердце, ноги. Икры ног словно окаменели. В таком состоянии надо было сразу ехать домой. И я бы поехал, если бы хоть чуть-чуть понимал свое состояние. Я его не понимал, но помнил: Ира просила купить нафталин. Обычно ее поручения тут же вылетают у меня из головы. Сейчас же мне казалось, я не могу вернуться без нафталина. С тупым автоматизмом я действовал по заранее намеченной программе. Я шел как глубокий и слабый старик, наклонившись вперед и еле переставляя ноги. Пересек проспект Маркса по подземному переходу. Вышел на Кузнецкий мост и повернул направо, к Лубянке. Там, чуть не доходя до главного здания КГБ, маленький хозяйственный магазин. Я видел только то, что было прямо передо мной, но прямо оказывалось как раз то, что мне нужно. Магазин, нафталин -- восемь копеек пачка. Долго множил восемь на четыре. Выйдя из магазина, вспомнил про "Березку" и пиво. Сейчас мне было не до пива, но я опять выполнял программу. Такси не было, и я пешком -- все так же, еле переставляя ноги,-- поплелся на улицу Горького. В троллейбусе доехал до Белорусского вокзала. Пошел в "Березку". Она -- закрыта. Где-то еще пива тоже не оказалось (да и откуда ему быть, если время было около восьми вечера?). Как добрался домой, точно не помню, кажется, на метро. На расспросы Иры отвечал односложно (она, занятая ребенком, сначала ничего не заметила). Чувствуя, что мне как-то не по себе, я включил телевизор. Показывали хоккей. Я стал смотреть, но не понял, кто, куда и зачем бежит. Я отметил, что ничего не понимаю, но не испытал при этом ни досады, ни недоумения. Выключил телевизор, пошел к Владимиру Корнилову, с которым мы тогда дружили. Он и его жена Лариса, несмотря на то, что в комнате было полутемно, сразу обратили внимание на мой необычный вид. На вопрос: "Что случилось?" -- я ответил: "Ничего". Тут к ним зашла соседка, и я ушел, ничего не рассказав. Впрочем, на какой-нибудь внятный рассказ вряд ли я был способен. Вернувшись домой, я лег спать и по привычке взял почитать перед сном какую-то книгу. Не мог ничего понять. Взял свою собственную книгу, и в ней ничего не понял. Видел отдельные слова, но не улавливал смысла фразы. Будучи человеком от природы здоровым, я обычно никаких лекарств не принимал, а тут залез в домашнюю аптечку, принял две таблетки элениума -- не помогло. В первом часу ночи я вдруг вспомнил некоторые высказывания Петрова, и только сейчас до меня дошло их значение. Ира спала с дочкой в другой комнате. Я пошел, разбудил ее, попросил выйти на балкон и здесь сказал: "Ты знаешь, они обещали меня убить". Но своего состояния и сейчас оценить не мог. Оля проснулась, заплакала, и Ира ушла к ней. Я лег и начал осознавать, что со мной происходит что-то необычное. Стал записывать свои подозрения. "Что-то мне нехорошо. У них есть какой-то способ убивать так, что человеку становится плохо с сердцем. Так, говорят, убили Бандеру". (Знаменитый украинский националист Степан Бандера в 1959 году был найден мертвым "а пороге своей мюнхенской квартиры. Вскрытие показало -- инфаркт. За два года до того, и тоже от инфаркта, умер соратник Бандеры Лев Ребет. Кажется, у кого-то были сомнения, но медицинская экспертиза в обоих случаях не нашла ничего, кроме инфаркта. Несколько лет спустя в немецкую полицию явился некий Богдан Сташинский (подвигнутый на то своей невестой Инге Поль) и признался, что это он по заданию КГБ убил и Ребета, и Бандеру из специального пистолета, стреляющего синильной кислотой. Оба раза сработано было чисто: выстрел в лицо, инфаркт, а следы синильной кислоты улетучились в течение нескольких минут. Вскоре после этого Сташинский был вызван в Москву, и Александр Шелепин ("Железный Шурик") лично вручил герою орден Красного Знамени "за выполнение особо важного задания". А потом Инге Поль, любовь, явка с повинной в суд в Карлсруэ. И если бы не это все, кто бы сегодня знал, что Ребет и Бандера умерли не своей смертью?) По сюжету заключенное в скобки следовало бы поставить в конец рассказа, но мне важно показать и то, что я в своих рассуждениях стал сразу на правильный путь. С часу ночи до пяти минут третьего я сделал девять записей, отмечая свое состояние, принятые лекарства и свои соображения, в некоторых случаях, может быть, не столь важные. Был дерганый пульс, который я не мог сосчитать. Болела голова. Принял еще две таблетки элениума. Потом две таблетки беллоида, думая, что это тоже успокаивающее лекарство (мне потом объяснили, наоборот -- возбуждающее). Заснул после трех. Проснулся в пять. Пульс был 140 (теперь уже точно). И это после сна, пусть и недолгого. До восьми я провалялся в постели, потом встал. Чувствовал себя мерзко, но что-то соображал. Сел за машинку и написал открытое письмо Андропову. Написал более или менее связно, но только о вызове, угрозах и странном бормотании Петрова после разоблачения микрофона. Закончил, подражая некоторым образцам, в патетическо-горделивом тоне, что, мол, Чонкин уже пошел по свету и всем вашим инкассаторам, вместе взятым, его не победить (что, впрочем, правда). Написал, что этим письмом обращаюсь не только к Андропову, но и за защитой к мировой общественности и к писателям Генриху Белю, Артуру Миллеру, Курту Воннегуту, Александру Солженицыну и еще кому-то. Днем, занятый сочинением и распространением письма, на своем состоянии не сосредотачивался. Вечером, на квартире Сахаровых, по моей просьбе была созвана пресс-конференция (я боялся, что дома мне ее провести не дадут). Я прочел письмо Андропову, а потом подумал и рассказал о своих подозрениях насчет отравления. Но сам в своих доводах сомневался, говорил неуверенно, а корреспондентам, и подавно, странно все это было слышать. Тем более, что у меня не было никакого правдоподобного объяснения, как конкретно это могло случиться. Я предположил, что предмет, принятый мною за микрофон, был чем-то другим, и попытался описать его. Небольшая коробочка, по-видимому, из пластмассы. Приблизительные размеры: 25*20*5 мм. Боковые стенки зеленого цвета, пластинка, обращенная ко мне, -- кремового. В пластинке несколько рядов мелких отверстий. Два провода (так мне запомнилось, но потом я в этом усомнился) -- зеленый большего сечения, белый -- меньшего. Мои подозрения: коробочка не микрофон, а распылитель двух газов, подаваемых по двум шлангам. Журналисты смотрят недоверчиво. Я бы на их месте смотрел так же. При этом все же думаю: в оборудованной для специальных операций комнате зачем прятать микрофон в рукаве? А если и прятать, то... то для чего же такой большой? Современный микрофон может быть величиной со спичечную головку, у меня у самого был такой. Неужели у них, нет? (Потом знающие люди говорили, что могло и не быть. У них ограничения в бюджете, бухгалтерия и финансовые ревизии, поэтому техника используется и устаревшая.) Из всех присутствовавших на пресс-конференции, кажется, мне доверил один только Сахаров. Когда я сказал, что пробыл в "Метрополе" три часа, а мне показалось, что я был там не больше минут сорока, Андрей Дмитриевич предположил, что было выпадение памяти, 13 мая я все еще чувствовал себя плохо. Болела голова, закладывало уши, в ногах не проходило ощущение тяжести. Днем смерил пульс -- 140. Выпил что-то сердечное, лег. Видели меня в те дни Владимир Корнилов и его жена Ларису Беспалова, Бенедикт и Слава Сарновы. Сарнов сам мерял мне пульс -- была та же цифра. Вечером 13 мая пришли ко мне два медицинских светила: мой друг (ныне покойный) Борис Шубин, очень хороший врач, доктор наук, и его товарищ, профессор (которого и сейчас не назову, поскольку не знаю, согласен ли он на это). Оба они большие специалисты, но не того профиля. Борис хирург-онколог, а его друг -- гематолог. Оба выслушали мой рассказ внимательно, и оба не поверили, Предположения насчет газа отмели сразу. -- А они, что же, в противогазах сидели? -- Нет, но, может быть, они приняли какое-то противоядие. -- Это невозможно. Кроме того, газ непременно подействовал бы в первую очередь на дыхательную систему. Какие-нибудь неполадки с дыханием были? -- Не было. -- Галлюцинации? -- Нет. Не считая того случая, когда Петров кивал головой, бормотал и таращил глаза. Мне тогда показалось, что он сошел с ума, а может быть, это со мной что-то случилось? -- Тошнота, рвота были? -- Не было. -- Ты там не пил, не ел? -- Нет. -- Сигареты курил свои? -- Свои. -- Володя, -- сказал Борис встревоженно, -- поверь мне, того, что ты рассказываешь, просто не могло быть. Было жарко, ты разволновался, у тебя поднялось давление, от этого мог произойти какой-то сдвиг в сознании. Микрофон тебе показали нарочно. Они намеренно действовали на твою психику. Ты будешь говорить об отравлении, а они объявит тебя сумасшедшим. Вполне возможно, они только этого и ждут. Все же он меня простукал, прослушал, посчитал пульс, -- Ну, есть, конечно, некоторая тахикардия. Это от волнения. Ты и сейчас волнуешься. -- Я волнуюсь оттого, что ты мне не веришь. Там я не волновался. Наоборот, я был идиотски беспечен. Пойми, мне никогда ничего же казалось. -- Но и таких случаев у тебя никогда не было. Случаи у меня в жизни были разные, но это ничего не значит, потому что они происходили в другом возрасте и в иной ситуации. Так мне Шубин и не поверил. И я стал сомневаться. Может, и правда, показалось. Меня, как и других общественно известных людей, время от времени посещали (и сейчас посещают) больные люди. Этих больных, каждого, травят газами, душат запахами, пронизывают невидимыми лучами. Один даже показывал мне свинцовые пластины, которыми он заслоняет от облучения сердце и другие важные органы (деталь, использованная в "Шапке"). (Между прочим, среди таких ходоков был и один очень известный ныне человек. Называть его не буду, потому что не хочу помогать его политическим противникам. Он мне тоже рассказывал о попытках КГБ его уничтожить путем подмены жены, подбрасывания дохлой курицы и опять же с помощью воды, еды, гипноза, газов и излучений. КГБ, конечно, относилось к нему так же плохо, как и ко мне, а может, и похуже, поскольку он был настоящий политический борец, а не липовый, вроде меня. Но все же теперь, видя на экране телевизора его в роли видного госдеятеля, я вспоминаю тогдашние его приходы ко мне и думаю, что, если бы это от меня зависело, я бы внес во все конституции требование -- кандидатов на высшие государственные посты и кандидатов в депутаты всех уровней допускать к участию в предвыборной борьбе только по предъявлении справки от психиатра.) После ухода Шубина и его товарища я усомнился в своих ощущениях, накапал себе побольше сердечных капель и лег спать. Утром проснулся успокоенный. Да, конечно, мне показалось. И неудобно, поднял панику, заставил Шубина и его друга тащиться черт-те откуда. Посчитал пульс. 140. И голова болит. И в ногах тяжесть. Доктор Аркадий Новиков Теперь надо рассказать о посещении еще одного врача. В моем описании 75-го года я изобразил поликлинику, старичка-профессора. Я вынужден был путать следы, чтобы не подвести доктора, который меня на самом деле осматривал. Теперь я его подвести не могу. Так вот это был не старичок, а совсем наоборот, молодой человек, лет тридцати с небольшим. Звали его Аркадий Новиков, и мне рекомендовали его как выдающегося, несмотря на возраст, диагноста. С Владимиром Корниловым я поехал к Новикову и не в больницу, а домой, где он практиковал частным образом. Помню, он меня удивил своим возрастом и необычной для возраста дальнозоркостью -- глаза за стеклами очков были очень большие. Он предложил нам с Корниловым сесть, положил перед собой несколько листов бумаги и сказал: -- Прежде, чем вы скажете, что с вами случилось, ответьте, пожалуйста, на мои вопросы. -- Видите ли, -- возразил я, -- тут случай не совсем обычный, поэтому, может быть, лучше сразу начать с него. -- Нет, нет. До вашего случая мы еще дойдем. Я вам буду задавать вопросы, они поначалу могут вам показаться странными, но потом вы поймете, что я ничего не спрашиваю зря. Мне казалось, что он слишком юн и потому слишком играет во взрослого, но деваться некуда, и я подчинился. Вопросов было много. Болел ли в детстве малярией, тифом, коклюшем, скарлатиной, дизентерией. Занимался ли физическим трудом? Сколько времени? Теперешний образ жизни? Квартирные условия? Отношения в семье? Делаю ли зарядку? Гуляю ли? С какого возраста курю и сколько сигарет в день? Все я ему рассказал. -- Ну, хорошо, -- сказал Новиков, -- а теперь расскажите про ваш необычный, -- тонкая ирония, -- случай. Слушая, он несколько раз взглядывал на Корнилова, очевидно, желая знать, как тот относится к моим выдумкам. Потом сказал тоном старшего человека. -- Вот что, дорогой мой, прошу вас, никому этого больше не рассказывайте. Поверьте мне, я знаю многих больных, которые рассказывают подобные истории. -- Я сам таких знаю, -- сказал я. -- Вот видите, и вы знаете. Сейчас я вас проверю, и вы убедитесь, что у вас все в порядке. Он уложил меня на диван и стал укреплять датчики переносного кардиографа. Включил аппарат. -- Гм, что-то тут дребезжит. Поправил датчик на левой руке. Несколько раз считал пульс, мерил давление, простукал меня, прослушал и откинулся в изумлении. -- Да, есть! -- Что есть? -- спросил я с понятным нетерпением. -- Есть признаки какого-то отравления. Для вашего вялого состояния пульс слишком велик. Да и давление... Вы, небось, гипотоник? -- Гипотоник. -- А давление 130 на 90. Для вас это много. Я в этом не специалист. Тут нужен токсиколог. Из того, что я знаю, похоже на реакцию после наркотика. Что-то вроде ЛСД или аминазина. Сколько дней прошло? Три? Вы считаете, что вас газом отравили? А они не выходили из комнаты? -- Один выходил. -- А. другой был все время? -- Покрутил головой.-- Нет, газ отпадает. Вы там не пили, не ели? А сигареты свои курили? Шубин тоже спрашивал про сигареты, и я сказал, что курил свои. А тут подумал и вспомнил! Был ведь такой момент, когда Петров отвлек меня от стола, где лежали мои сигареты. Когда он показывал мне картину, в которой не было ничего интересного. Да, это самый обыкновенный, очень принятый у воров и мне знакомый со времен ремеслухи прием отвлечения. Простой, по-детски бесхитростный -- смотри: вон птичка летит! Или: вон висит картина. Пока Петров меня отвлекал (а больше никакого смысла в показе картины не было), Захаров подменил пачку. При моей абсолютной беспечности ничего проще не было. Как же мне это сразу не пришло в голову? Теперь становилось понятным, для чего еще во время первой встречи, на Лубянке, Захаров стрелял у меня сигареты. Примеривался и проверял мою бдительность. Может быть, там даже и отрепетировал подмену. Репетиция прошла успешно. Более чем. Я не только не следил за сигаретами, но сам их к нему пододвинул, чтобы он каждый раз не просил. На самом деле Захаров скорее всего вообще некурящий. В гостинице он специально показал мне пачку "Столичных", чтобы я отметил, что у него сигареты другого сорта. Пачка была нераспечатана. Не помню, чтобы он ее распечатывал и курил. Уже не нужно было и не курил. (Тем более что пачка казенная, сдать надо в целости, не то вычтут из зарплаты сорок копеек.) Почему я всего этого сразу не вспомнил? Потому что память ко мне возвращалась постепенно, как бы кусками. До посещения доктора и после -- всего, приблизительно, шесть дней -- я чувствовал в себе последствия отравления. Шесть дней были круги под глазами, тяжесть и жжение в икрах ног, шесть дней я без всякой диеты худел. Между прочим, я тогда записал, что похудел на пять килограммов. Такие данные задним числом не переписывают, но теперь, имея более надежные доказательства происшедшего, скажу, что назвал эту цифру из боязни преувеличить. У меня были очень плохие весы. Их показания колебались в зависимости от того, как на них станешь. Так вот они показывали потерю веса большую, даже, может быть, килограммов восемь, но я им не поверил (боялся, что другие не поверят тем более), сбавил цифру и, может быть, зря. Андрей Амальрик любил денежки Еще одному врачу я показывался -- психиатру Алле. -- Да, -- сказала она, выслушав меня. -- История, ничего не скажешь, и впрямь сумасшедшая, -- Значит, ты мне не веришь? -- Нет, я тебе верю. -- Веришь всему, что я рассказал? -- Всему верю. Не знаю, зачем было бы тебе врать. -- И ты не думаешь, что я сумасшедший? -- Нет, не думаю. -- Почему? -- Потому, что ты самый нормальный человек из всех, кого я знаю. -- А где грань между нормальным и ненормальным? -- Ну, знаешь, чтобы это все объясниться должна была бы прочитать тебе курс лекций, но такая грань все-таки есть. -- Но они все равно могут объявить меня сумасшедшим. -- Нет, не могут. -- Почему? -- Потому что ты не сумасшедший. -- Но они же сажают нормальных людей в психушки? -- Кто это тебе сказал? -- Ты собираешься отрицать, что они сажают нормальных людей? -- Отрицать не буду, но если ты посмотришь непредвзято на тех, кого сажают в психушки, ты увидишь, что каждый из них отличается, ну, скажем, неуравновешенностью характера, вспыльчивостью, стремлением к переустройству мира, повышенным самоуважением, все это, конечно, не клиника, но есть муха, из которой можно сделать слона, а у тебя этой мухи нет. В твоем поведении нет того признака, который можно дотянуть до диагноза. Я передал этот разговор Андрею Амальрику. -- Конечно, -- сказал он, -- в психушку сажают не каждого. Со мной, например, этого не сделают никогда. Знаете почему? Потому что у них самый основной тест -- это отношение человека к личной выгоде. Если человек делает что-нибудь бескорыстно, за идею, за правду, за родину и свободу, значит, чокнутый. А я им всегда говорю: я, гражданин следователь, за бесплатно не работаю, а всегда только за денежки, дележки я люблю, и они у меня в швейцарском банке хранятся под очень большие проценты. Это уж слишком и очень смешно Так случилось то, что я описал. Как сказало выше, я послал открытое письмо Андропову. Мне позвонили из "Немецкой волны", и я начитал свое письмо на включенный в Кельне магнитофон. Тогда, в 1975 году, еще не все позволяли себе выступать по западным радиостанциям. Я боялся, что связь прервут, торопился, читал без выражения, проглатывая слова. Но телефон не отключили, и мне самому удивительно было слышать уже тем же вечером свой рвущийся голос, которым я читал текст, обращенный к Андропову. Помня о высказанных мне угрозах, я сказал: "Убийство тоже неплохая оценка писательского труда. Если меня посадят, я не буду возражать, чтобы демонстранты на Западе кидали в наших дипломатов тухлые яйца или гнилые помидоры, что кому больше по вкусу. Если же что-то случится с моими близкими или инкассатор под мухой застрелит меня, весь мир будет знать, кто направлял его руку". Конечно, элемент нелюбимой мною патетики здесь имеется, но бывают в жизни моменты, когда человеку очень трудно от нее удержаться. Я и дальше развил свою мысль в том же духе (о чем выше упоминал); "Я не боюсь угроз, Юрий Владимирович. За меня отомстит солдат Чонкин. В своих драных обмотках он уже пошел по свету, и всем вашим инкассаторам его не победить..." (По крайней мере двум моим сочинениям повезло так, что действие их с книжных страниц перешло прямо в реальную жизнь. В книге Чонкин был атакован сначала районным отделением НКВД и регулярной воинской частью, а в жизни -- сначала было КГБ под командованием самого председателя, затем последовали нападения генералов и маршалов, включая командующего всеми вооруженными силами СССР маршала Язова, Такой же эффект с другим романом. В "Москве 2042" персонажи романа хотят вычеркнуть из книги Сим Симыча Карнавалова, а как только книга появилась в Москве конца восьмидесятых годов нашего века, так тут же раздались требования, не книжных героев" а реальных суровых критиков: вычеркнуть Сим Симыча Карнавалова.) Сочиняя письмо Андропову, я еще не понял, что именно со мной случилось. Кое до чего стал додумываться потом, описал опять происшествие, теперь со всеми подробностями и более обоснованными подозрениями. Передал рукопись Максимову, и тот опубликовал ее в "Континенте" ДО 5), в том же 1975 году. Откровенно говоря, я думал, что публикация эта обратит на себя внимание та" называемой мировой общественности, но мировая общественность и ухом не повела. Включая всех писателей, к которым я раньше обратился, кроме, если не ошибаюсь, француза Пьера Эмманюэля, это он придумал всех нас, преследуемых в СССР литераторов, кто хоть немного что-то писать умел, принимать во французский ПЕН-клуб и тем предохранять от пропадания без вести. Старания Эмманюэля оказались не напрасны: ни один из тогдашних российских членов французского ПЕНа в тюрьму не попал. Что же касается мировой общественности, то она не заметила даже случившегося годом позже убийства Богатырева. В моем же случае это все-таки не убийство, а так, неизвестно что. Сами же кагебешники несколько забеспокоились. И делали все, чтобы мое заявление дезавуировать. У них были и помощники. Я не знаю, действовал ли поэт Евгений Евтушенко по чьему-то заданию или сам от себя старался, но в те дни он каждого встречного-поперечного и с большой страстью убеждал, что никто меня не травил (интересно, откуда ж ему это было известно?), всю эту историю про отравление я для чего-то наврал. Зуд разоблачительства по отношению ко мне у него не угас с годами, он через пятнадцать лет после случившегося, публично (на заседании "Апреля") и ни к селу ни к городу вспомнил эту историю и опять повторял, что я вру, неосмотрительно хвастаясь своей осведомленностью: "Поверьте мне, уж это я точно знаю". Не буду говорить подробно о той роли, которую играл этот человек в годы застоя. Возможно, когда-нибудь еще будет написана его биография, а может, даже роман о нем (вроде "Мефисто" Клауса Манна), и там будет показано, как и почему человек яркого дарования превращается в слугу тоталитарного режима. "Талант на службе у невежды, привык ты молча слушать ложь. Ты раньше подавал надежды, теперь одежды подаешь". Эти, написанные им слова ни к кому не подходят больше, чем к нему самому. Еще в свои молодые годы Евтушенко публично говорил, что каждого, кто на его выступлениях будет допускать антисоветские высказывания, он лично отведет, в КГБ. Уже в начале перестройки, приветствуя ее, но все еще распинаясь в верности своим детсадовским идеалам, обещал в "Огоньке" "набить морду" каждому, от кого услышит анекдот о Чапаеве. Во время моего "диссидентства" Евтушенко очень старался подорвать мою репутацию и ухудшить мое и без того тяжелое и опасное положение, говоря, например, интересовавшимся моей судьбой иностранцам, что я плохой писатель, плохой человек, живу хорошо и их беспокойства не стою. (О том, как вели себя в эти годы купленные на советские деревянные рубли видные и морально конвертируемые западные интеллектуалы, тоже стоило бы поговорить, да, ладно, в другой раз.) Евтушенко был не одинок. Одна уважаемая мною писательница говорила разным людям, что я помешался и горожу какую-то чушь. Очень многим другим людям (и не только в СССР) этот случай представлялся неправдоподобным, а некоторым даже очень хотелось, чтобы он оказался бредом сумасшедшего или выдумкой спьяну. Интересно, почему все же люди не верили? Отравление сигаретами неужели столь неправдоподобно, что нельзя его даже предположить? Или наши люди столь недоверчивы? Как же, очень даже доверчивы. Это ж они верили в маршалов-шпионов, инженеров-вредителей, врачей-отравителей, колорадских жуков и сейчас верят в инопланетян, филиппинских целителей, заряженную воду, экстрасенсов и мумие. Многие поколения психологов разобьют себе лбы, пытаясь понять загадку, почему люди легко верят в то, чего нет, и не верят в то, что видят перед глазами. Самые несвободные в мире люди верили, что свободнее их нет никого на свете. В стране, где в мирное время в лагерях гибло больше людей, чем в годы войны на фронте, одна из самых распространенных фраз была: "У нас ни за что не сажают", И вот еще интересно, что дурак дурость свою слепую имеет наглость воспринимать как вид доброты. "Что вы говорите? У нас? Миллионы? В лагерях? Каким надо быть злым человеком, чтобы такое говорить!" Уж казалось, чего только не делала ГБ под всеми своими названиями. Уничтожала людей, как клопов, по любому поводу, в любых количествах, любым способом. "А что, -- сказал мне недавно один бывший гебешник, -- народ и сейчас к слову "чекист" относится с уважением". Народ не народ, а дураков и сейчас хватает. Ну, а еще недавно их было хоть забор из них городи. Что? У нас? Посадили? Убили? Отравили? Не верим. Дело вроде простое, а поверить трудно. Неужели возможно человека только за то, что он пишет какие-то выдумки, вот так всерьез и с самыми серьезными целями отравить? Может, и сама эта история тоже вымысел? Моя американская редакторша Нэнси Майселас, которая привезла мне в Москву известие о своей работе над готовящимся изданием "Чонкина", сказала, что прочла "Происшествие в "Метрополе" перед самым отлетом из Нью-Йорка, и на мой вопрос "ну и как?" растянула рот до ушей: -- Вери фанни. -- То есть очень смешно. Но люди, которые умели смотреть правде в глаза и которым повадки КГБ были знакомы и по личному опыту, приняли мой рассказ всерьез. Юрий Орлов и Андрей Амальрик в моей правдивости не усомнились. И не только они. Белла Ахмадулина поверила моему рассказу безоговорочно и много раз говорила мне, что я ее убедил художественно. (Я-то как раз художественностью своих описаний был очень недоволен.) А кагебешники на мои заявления реагировали нервно. Сначала, как и следовало ожидать, попробовали объявить меня сумасшедшим. Амальрик, вызванный к следователю в те дни на допрос, спросил, в чем ему лучше придти -- в скафандре или достаточно противогаза? Следователь сказал: "А, вы имеете в виду эту историю с Войновичем? Разве вы не видите, что он сумасшедший?" Потом было сказано, что я написал злобную клевету на органы. "Клевета", очевидно, оказалась для КГБ весьма чувствительной, и поэтому заместитель председателя Госкомиздата СССР и близкий друг небезызвестного С. Иванько некто Чхиквишвили сказал (мне передали): "Войновйчу последний раз дали возможность проявиться, как порядочному человеку, но он эту возможность отверг и теперь сдохнет в подвалах КГБ". (Интересно, как в моем случае должен был проявить себя порядочный человек? Что же касается подвалов, то их, как теперь вроде бы выяснилось, в здании на Лубянке никогда не было, но Чхиквишвили, работавший, вероятно, на более высоких этажах, этого мог и не знать.)1 Но поскольку время шло, моя публикация настоящего внимания не привлекла, кагебешники успокоились и подобрели. Проводивший "беседу" с Б. Сарновым чекист сказал: "Войнович написал на нас пародию, но в нее никто не верит". Сами гебисты в мою "пародию" все-таки верили. Юрий Идашкин, взявшийся в 1980 году быть посредником между мною и КГБ по поводу моего отъезда за границу (о нем подробнее когда-нибудь тоже расскажу), сказал мне, что люди, которые меня отравили, были наказаны. Разумеется, не за то, что отравили, а за то (я так думаю), что "засветились". Я спросил его: а зачем они это сделали? "Ну мало ли, -- отмахнулся он, -- мало ли что выдумает какой-нибудь старший лейтенант". _______________________________________________________________________________________________________________________________________________ 1 Недавно я прочел отрывок из мемуаров А. Чаковского, где написано, что Чхи (так звали этого человека в его кругу) "был хороший доброжелательный человек... Когда он стоял перед необходимостью (интересная перед некоторыми возникает необходимость,-- В. В.) сделать журналисту или писателю добро или зло, Чхи выбирал добро". Тот, который во мне не сидит Но версию самовольства нижних чинов я отмел сразу. Мне было ясно, что человек, именовавший себя Петровым, не был старшим лейтенантом. Он назвался начальником отдела, а это должность, по крайней мере, полковничья, если не генеральская. Представляя себе более или менее чиновничью психологию, я не мог поверить, чтобы такой человек в присутствии подчиненного назвал себя чином выше, чем он есть на самом деле. И то, что это был достаточно большой чин, говорит о важности того, зачем он пошел в "Метрополь". Я с самого начала думал и утверждал устно и письменно, что эта "операция" была разработана на самых кагебешных верхах и одобрена, по крайней, мере, лично Андроповым. Вовсе не из тщеславного желания быть лично известным главному полицаю, а потому, что (для меня это было косвенным доказательством происшедшего) с некоторых пор партийные верхи, опасаясь за самих себя, все террористические акции гебистов держали под строгим контролем. Это, с одной стороны, давало им гарантию того, что террор не дотянется до них самих, но, с другой стороны, создавало то неудобство, что вынуждало их всех по правилам круговой поруки брать ответственность на себя. Вот и здесь "операция" была такого рода, что ни о какой инициативе старших лейтенантов речи быть не могло. И если акция была террористического характера, она не могла быть предпринята вне непосредственного контроля лично Андропова. Так что, появись в нашей истории тень этого монстра, ее можно было бы считать хотя и немым, но достойным доверия свидетелем с нашей стороны (забегу вперед: на каком-то этапе нашего повествования тень Юрия Владимировича не только появится, но даже заговорит). Мои тогдашние рассуждения привели меня к тому, что если даже конечной целью отравления было не убийство, то что-нибудь все-таки более зловещее, чем, предположим, одурманивание в надежде запугать или вызвать болтливость. Было покушение, если не на жизнь, то на психику. На личность. А мне моя личность, правду сказать, всегда была дороже моего физического существования. И вовсе не по причине самовлюбленности. Будь у меня возможность участвовать в конструировании себя самого, я бы кое-какие (многие) параметры изменил в сторону улучшения. Но, поскольку этой возможности нет, моя задача -- остаться самим собой. В каждом человеке помимо инстинкта самосохранения, сохранения себя как биологической единицы, есть инстинкт самосохранения личности. У одного больше развит один инстинкт, у другого -- другой. У меня другой. Я это познал в процессе своего жизненного опыта. Начиная с мелочей. Я встречал много людей, у которых инстинкт No 2 очень ослаблен. Такие люди без всякой натуги исполняют любые желания государства, начальников или хозяев и при малейшей необходимости отказываются от самих себя, легко меняя имя, национальность, религию и партийную принадлежность. Не говоря уже о принципах и убеждениях. За границей мне встречались супружеские пары, которые, торопя свое превращение в американцев, даже в общении между собой переходили на ломаный английский язык, хотя это бывало преждевременно и смешно. Мне такая готовность к превращениям всегда была крайне чужда, а когда меня к ним понуждали, инстинкт мой противился и отказывался внимать доводам разума. Временами он настолько портил мне жизнь, что я пытался его игнорировать, но потом понял, что инстинкт умнее ума, и раз он так хочет, значит, знает, что делает. Человеческая личность представляет собой сложнейший сплав элементов с самыми разнородными свойствами. Изменить формулу этого сплава трудно и даже невозможно, если человек по тем или иным причинам сам этому не способствует. Но если способствует, то результаты превосходят все ожидания. Сколько мы видели случаев, когда кто-то, в угоду обстоятельствам, из соображений выгоды или страха, сам себя ломая, изменяет свое поведение, и на наших глазах происходит распад личности, катастрофический и трагедийный. Разложить личность только внешними силами раньше было совсем невозможно, но теперь на помощь этим силам пришла наука, которая может все. Сейчас в российской печати появились (например, статья Владимира Щепилова "Тот, который сидит во мне" в "Независимой газете" от 19 ноября 1991 года) сведения о преступных опытах по воздействию на психику отдельных индивидуумов с целью превращения их в "зомби", то есть в как бы прежних людей, но лишенных некоторых важных личностных характеристик. Поведение зомбированных людей можно программировать (кстати, описывая 18 лет тому назад выполнение мною заранее намеченной программы -- нафталин, пиво, -- я о подобных опытах ничего не слышал). Владимир Щепилов пишет, что среди шпионов-"возвращенцев" были обнаружены люди, подвергшиеся программированию психики. Щепилов пишет (и другие авторы тоже), что программирование осуществляется с помощью комплекса мер и средств: в дело идут химия, радиация, гипноз. Причем для полного успеха нужно несколько сеансов (вот, может быть, почему Петров приглашал меня придти к нему через две недели). Отвлекаясь в сторону, скажу то, что зомбированием писателей советская власть занималась и до изобретения всех чудес радиохимии. Если "Тихий Дон" написан действительно Михаилом Шолоховым, то ничтожный старик, который умер под этим именем, был зомбирован, возможно (а, впрочем, химия -- наука немолодая), такими сравнительно простыми средствами, как водка, страх, лесть, деньги и привилегии, -- все в безумных количествах. И не только Шолохов. Горький по возвращении из-за границы неуклонно и катастрофически глупел и был, как говорят, отравлен, может, быть, потому, что глупость его перешла запланированные пределы. Есть и другие писатели, с течением времени утратившие талант и поглупевшие столь противоестественно, что невольно возникает