Но идея и вещь находят точку соприкосновения в психике человека, которая создает равновесие между идеей и вещью. И правда, во что выродится в конце концов идея, если психика не даст ей возможности проявить какую-либо жизненную ценность? И, с другой стороны, чем будет объективная вещь, если психика не даст ей того, что обусловливает силу чувственного впечатления? Что есть реальность, если она не является действительностью в нас самих, не является esse in anima? Живая действительность не заключается ни в фактическом, объективном состоянии вещей только, ни только в идейной формуле: она дается лишь путем слияния того и другого и объединения обоих в живом психологическом процессе, то есть в esse in anima. Лишь благодаря специфической жизнедеятельности психики чувственное восприятие достигает той глубины впечатлений, а идея - той действенной силы, которые являются неизбежными составными частями живой действительности. Эту самодеятельность психики нельзя объяснить ни как рефлекторную реакцию на чувственное раздражение, ни как исполнительный орган вечных идей; нет, она является, как всякий жизненный процесс, постоянным творческим актом. Психика каждый день вновь создает действительность. Этой деятельности я не могу дать никакого иного названия, кроме фантазии. Фантазия одинаково присуща чувству и мысли, она одинаково причастна к интуиции и к ощущению. Нет ни одной психической функции, которая не была бы нераздельно слита в фантазии с другими функциями. Фантазия представляется нам то как нечто изначальное, то как последний и самый смелый продукт соединения всех способностей человека. Поэтому я и считаю фантазию наиболее ярким выражением специфической активности нашей психики. Она является прежде всего творческой деятельностью, дающей ответы на все вопросы, на которые ответ возможен: она - мать всяких возможностей, и в ней жизненно слиты, наравне со всеми психологическими противоположностями, также и внутренний мир с миром внешним. Фантазия была во все времена и постоянно пребывает тем мостком, который соединяет несовместимые требования объекта и субъекта, экстраверсии и интроверсии. В одной лишь фантазии оба механизма слиты. Если бы Абеляр постиг психологическое различие между двумя точками зрения, то он, рассуждая последовательно, должен был бы прибегнуть к фантазии для формулирования объединяющего выражения. Но в царстве науки на фантазию, равно как и на чувство, наложено табу. Стоит, однако, нам признать основную противоположность противоположностью психологической, и тотчас же психологии придется признать не только точку зрения чувства, но и примиряющую точку зрения фантазии. Тогда перед нами возникает великое затруднение ввиду того, что фантазия в большинстве случаев есть продукт нашего бессознательного. Несомненно, что фантазия содержит и сознательные элементы, но особенно характерно для нее то, что она, по существу, непроизвольна и чуждается содержаний сознания. Это же свойство присуще и сновидению, которое, однако, еще гораздо непроизвольнее и притом вовсе отчуждено от содержаний сознания. Отношение человека к своей фантазии в высокой степени обусловлено его отношением к своему бессознательному вообще. А отношение к бессознательному опять-таки в высокой степени обусловлено духом времени. Смотря по степени господствующего рационализма, отдельный человек бывает более или менее склонен признавать свое бессознательное и его продукты и ими заниматься. Христианская сфера, как и всякая замкнутая религиозная форма, отличается несомненной тенденцией сколь возможно подавлять бессознательное в индивиде, тем самым парализуя и его фантазию. Вместо того религия дает нерушимые символические формы мировоззрения, долженствующие полноценно заменять бессознательное индивида. Символически выраженные понятия всех религий суть образования бессознательных процессов в типической общеобязательной форме. Религиозное учение дает, так сказать, исчерпывающие сведения о "начале и конце мира" и об области по ту сторону человеческого сознания. Везде, где мы можем проследить возникновение какой-либо религии и проникнуть до ее первоисточников, мы видим, что образы религиозного учения притекают к его основателю в виде откровений, то есть как конкретизированное выражение его бессознательной фантазии. Формы, всплывающие из недр его бессознательного, он провозглашает общезначимыми, таким образом заменяя ими индивидуальные фантазии своих последователей. Евангелие от Матфея сохранило отрывок из жизни Христа, подтверждающий вышесказанное: в истории искушения мы видим, как идея царствования, всплывая из недр бессознательного, встает перед основателем религии как видение дьявола, предлагающего ему власть над царствами земными. Если бы Христос не понял своей фантазии и принял ее конкретно, то есть буквально, то на свете было бы одним сумасшедшим больше, и только. Но он не принял конкретизма своей фантазии и вступил в мир как царь, которому подвластны небесные царства. Поэтому он и не стал параноиком, что доказывает уже его успех. Мнения о патологических элементах в психологии Христа, высказываемые некоторыми психиатрами, не что иное, как смешная и пустая рационалистическая болтовня, далекая от понимания подобных процессов в истории человечества. Форма, в которой Христос представил миру содержание своего бессознательного, была принята и объявлена общеобязательной. Вследствие этого все индивидуальные фантазии утрачивали всякую значимость и ценность - более того: провозглашались ересью и подвергались преследованию, как показывает нам история гностического течения и судьба всех позднейших еретиков. В том же самом смысле говорит и пророк Иеремия (23, 16): 16. Так говорит Господь Саваоф: не слушайте слов пророков, пророчествующих вам, - они обманывают вас, рассказывают мечты сердца своего, а не от уст Господних. 25. Я слышал, что говорят пророки, Моим именем пророчествующие ложь. Они говорят: "мне снилось, мне снилось". 26. Долго ли это будет в сердце пророков, пророчествующих ложь, пророчествующих обман своего сердца? 27. Думают ли они довести народ Мой до забвения имени Моего посредством снов своих, которые они пересказывают друг другу, как отцы их забыли имя Мое из-за Ваала? 28. Пророк, который видел сон, пусть и рассказывает его как сон; а у которого Мое слово, пусть говорит Мое слово верно. Что общего у мякины с чистым зерном? говорит Господь. То же самое мы видим и на заре христианства, когда епископы ревностно трудились над искоренением деятельности индивидуального бессознательного среди монахов. Особенно ценны сведения по этому вопросу, которые дает нам архиепископ Афанасий Александрийский в своей биографии Св. Антония. В этом своем сочинении он рассказывает, в назидание своим монахам, о призраках и видениях, опасностях души, одолевающих человека, в одиночестве предающегося молитве и посту. Афанасий поучает монахов, как ловко дьявол умеет облекаться в разные формы с целью довести святых мужей до падения. Понятно, что дьявол не что иное, как внутренний голос самого отшельника, взывающий из недр его бессознательного, голос возмущения против насильственного подавления индивидуальной природы. Привожу ряд буквальных цитат из этой труднодоступной книги. Эти цитаты дают нам яркую картину того, как бессознательное систематически подавлялось и обесценивалось: "Бывают времена, когда мы никого не видим, а между тем слышим шум, производимый работой, работой дьявола, и кажется тогда, словно кто-то громким голосом поет песнь; а иногда мы как бы слышим слова из Священного Писания, и кажется, словно живое существо повторяет эти слова, и слова эти подобны тем, которые мы слышим, когда кто-нибудь читает вслух из Книги (Библии). Бывало и так, что они (дьяволы) насильно поднимали нас с постели на ночную молитву и понуждали нас вставать. Они же вводили нас в заблуждение, принимая облик монахов или появляясь в образе печалующихся (то есть отшельников). Они подходят к нам, словно пришли издалека, и говорят слова, способные смутить и ослабить понимание малодушных: "Существует теперь закон над всяким творением, что мы любим опустошение, но по воле Божией мы не могли проникнуть в наши дома, когда мы пришли к ним, чтобы сотворить правое". А когда им такой прием не удается, то они одну ложь заменяют другой и говорят: "Как можешь ты жить? Ведь ты согрешил и дела твои неправедны во многом. Неужели ты думаешь, что Дух не открыл мне, что ты сделал? Или ты полагаешь, что я не знаю, что ты поступил так или иначе?" И если простодушный брат, услышав такие вещи, почувствует внутри себя, что он действительно поступил так, как говорит злой дух, и если он не знает лукавства дьявола, то дух его тотчас же смутится и, впав в отчаяние, он вновь подпадает греху. Не следует нам, мои возлюбленные, пугаться таких вещей; однако мы должны бояться, когда дьяволы заговорят о том, что правда: тогда мы должны бранить их беспощадно. Будем же бдительны, дабы не вслушиваться в их слова, даже если они говорят слова правды. Ведь было бы срамом для нас, если бы нашими учителями стали те, что восстали на Бога. Вооружимся же, о братья мои, облечемся в броню справедливости, покроем главу шлемом искупления и в мгновение борьбы выпустим духовные стрелы из верующей души, как бы с туго натянутой тетивы. Ибо они (дьяволы) - ничто, а будь они даже чем-либо, то в силе их нет ничего, что могло бы устоять перед властью и мощью креста". В другом случае Св. Антоний повествует так: "Однажды предстал предо мной дьявол особенно спесивого и бесстыдного поведения; он появился с мятежным шумом целой толпы народа и дерзнул обратиться ко мне с такими словами: "Я есмь мощь Господня, и никто кроме меня; я есмь властитель миров, и никто кроме меня". И он продолжал говорить: "Что желаешь ты, чтобы я тебе дал? Требуй, и ты получишь". Тогда я дунул на него и изгнал его именем Христовым. В другой раз, когда я постился, появился предо мной Лукавый в образе брата, пришедшего с хлебом, и начал давать мне советы: "Восстань, - говорил он, - утоли сердце водой и хлебом и отдохни немного от чрезмерных трудов, ибо ты еси человек, и, как бы высоко ты ни поднялся, ты все же облечен смертной плотью и тебе следовало бы страшиться немощи и печали". Я рассудил его слова и, сохраняя спокойствие, воздержался от ответа. С миром поклонившись долу, я покаялся в молитве и сказал: "О Господи, покончи Ты с ним так, как делаешь от века". И не успел я произнести эти слова, как наступил ему конец: он рассыпался как прах и вышел из двери как дым. А еще было так, что однажды ночью Сатана подошел к моему жилищу и постучался в дверь; я вышел взглянуть, кто стучится; поднял глаза и увидел перед собой необычайно высокого, сильного человека, а когда я спросил его: "Кто ты?" - он промолвил в ответ: "Я - Сатана". Тогда я спросил: "Что ищешь ты?" А он ответил: "За что поносят меня монахи, отшельники и прочие христиане и за что постоянно взывают на мою голову проклятия?" Я схватился за голову от изумления - так велико было его слепое безумие. "За что ты терзаешь их?" - молвил я. В ответ он сказал: "Не я терзаю их, а они терзают сами себя, ибо был однажды такой случай - и случай этот произошел в действительности, - что они навеки убили и погубили бы себя, если бы я вовремя не крикнул им и не предупредил их, что враг-то не кто иной, как я. И поэтому, нет такого места, где я мог бы пребывать, и нет у меня сверкающего меча, и нет даже людей, которые были бы мне искренне преданы, ибо те, что служат мне, меня же глубоко презирают, и мне приходится, кроме того, держать их в оковах, потому что они не потому привязаны ко мне, что считают правильным так поступать; напротив, они при всяком случае и во всякое время готовы сбежать и бросить меня. Христиане заполонили весь мир - смотри, даже пустыня полна их монастырей и жилищ. Но пусть они берегутся и не слишком злоупотребляют мной". На это я возразил, в душе дивясь милости Господней: "Может ли быть, чтобы ты, закоренелый лжец, теперь говорил правду? И как случилось, что ты теперь говоришь правду, когда привык постоянно лгать? По истине правда, что, когда Христос вошел в этот мир, ты был низвержен в глубочайшие глубины и что корень твоего заблуждения вырывается из земли". Услышав имя Христово, Сатана сгинул, образ его рассеялся как дым, и словам его наступил конец". Приведенные выдержки показывают нам, как благодаря общей вере отвергали бессознательное индивида, хотя оно провозглашало истину как нельзя более прозрачно и ясно. Главные, особенные причины такого отвержения заложены в истории духа. Объяснять подробно эти причины - не наше дело. Будем довольствоваться фактом, что бессознательное действительно подавлялось и отвергалось. Говоря психологически, такое подавление заключалось в отведении либидо, то есть психической энергии. Освобожденная, таким образом, психическая энергия служила материалом для построения и развития сознательной установки, что понемногу приводило к формированию нового мировоззрения, образованию новой картины мира. Несомненная польза, полученная таким путем, укрепляла, конечно, эту установку. Не удивительно поэтому, что и наша психология отличается, главным образом, отрицательной установкой по отношению к бессознательному. Понятно, более того - необходимо, чтобы наука исключала точку зрения чувства, равно как и точку зрения фантазии. На то она и. наука. Но как же дело обстоит с психологией? Поскольку она считает себя наукой, постольку и она принуждена поступать так же. Но исчерпывает ли она тем предмет своих исследований? Всякая наука в конечном итоге стремится формулировать и выражать в абстракциях свой предмет, поэтому и психология могла бы и может облекать процессы чувства, ощущения и фантазии в абстрактную интеллектуальную форму. Правда, такой прием обеспечивает права интеллектуально-абстрактной точки зрения, но отнюдь не права других, возможных психологических точек зрения. Научная психология лишь мимоходом может касаться этих возможных точек зрения - но она никогда не признает их за самостоятельные принципы науки. Наука всегда и при всех обстоятельствах дело одного лишь интеллекта, причем остальные психологические функции подчинены интеллекту в качестве объектов. Интеллект - властелин в царстве науки. Но стоит науке коснуться области практического применения, как тотчас же получается совершенно иная картина. Интеллект, бывший до сих пор царем, становится не более как вспомогательным средством, инструментом, хотя и научно утонченным, но все-таки лишь ремесленным орудием, переставшим быть самоцелью и превратившимся в простое условие. Тогда интеллект и вместе с ним вся наука становятся на службу творческого замысла и творческой силы. И это еще "психология", однако уже больше не наука; это - психология в более широком смысле слова, психологическая деятельность, по природе своей творческая, в которой первенствующее значение принадлежит созидающей фантазии. С таким же правом мы могли бы сказать, что в практической психологии руководящая роль выпадает на долю самой жизни; и это по той причине, что хотя мы, с одной стороны, имеем дело с порождающей и созидающей фантазией, пользующейся наукой как вспомогательным средством, но, с другой стороны, перед нами многообразные требования внешней действительности, побуждающей творческую фантазию к деятельности. Несомненно, что наука, как самоцель, представляет собой высокий идеал, но последовательное проведение его создает столько же самоцелей, сколько на свете есть наук или искусств. И хотя в каждом из интересующих нас случаев это ведет к высокому дифференцированию и специализированию функций, но вместе с тем удаляет их от мира и жизни и приводит к нагромождению специальных областей, понемногу утрачивающих всякую связь между собой. Это влечет за собой оскудение и опустошение не только в каждой из специальных областей, но и в психике человека, который благодаря дифференцированию возвышается или опускается до звания специалиста. Наука же должна доказать свою жизненную ценность тем, что способна играть роль не только госпожи, но и служанки. Этим она отнюдь не опозорит и не унизит себя. Хотя наука и дала нам познание психических неровностей и нарушений и хотя присущий науке интеллект заслужил этим наше величайшее уважение, однако, с нашей стороны, было бы роковым заблуждением, если бы мы вследствие этого приписали науке самоцель и тем самым сделали бы ее неспособной служить простым орудием. Но стоит нам войти с интеллектом и его наукой в действительную жизнь, и мы тотчас заметим, что мы во власти ограничения, закрывающего нам доступ в другие, столь же действительные области жизни. Поэтому нам приходится понимать универсальность нашего идеала как некоторое ограничение и поискать spiritus rector (животворное начало, движущую силу), который во имя требований целостной жизни является лучшим ручательством в психологической универсальности, нежели один интеллект. Фауст восклицает: "Чувство есть все!" Он тем взывает, однако, к противоположности интеллекта и обретает лишь другую сторону жизни, но полноты жизни и собственной психики он не обрел - той полноты, которая объединяет чувство и мышление в одно высшее третье. Я уже бегло коснулся того, что это высшее третье можно понять как практическую цель или как фантазию, созидающую эту цель. Эту цель полноты не может постигнуть ни наука, являющаяся самоцелью, ни чувство, лишенное зоркости мышления. Одно должно пользоваться другим как вспомогательным средством, но противоположность между наукой и чувством так велика, что мы нуждаемся в мостке. Таким мостком является созидающая фантазия. Фантазия не есть ни то ни другое, но она мать обоих - более того, она носит в себе зародыш цепи, состоящей в объединении этих противоположностей. До тех пор пока психология для нас остается только наукой, мы будем стоять вне жизни, служа лишь самоцели науки. Правда, через науку мы постигаем положение дела, но она не допускает никакой иной цели, кроме своей собственной. Интеллект остается заключенным и скованным в самом себе до тех пор, пока не пожертвует добровольно своим первенством и не признает наличности иных, достойных внимания целей. Интеллект не решается перешагнуть через самого себя и не желает жертвовать своей универсальной значимостью, и это потому, что все остальное для него - не что иное, как фантазия. Но все великое вначале было фантазией. Мы видим, что интеллект, закосневший в самоцели, поставленной наукой, сам себе преграждает путь к источнику жизни. Для интеллекта фантазия не что иное, как мечта, как "сон-желание" (Wunschtraum) - этим он выражает желанное и необходимое для науки пренебрежение к фантазии. Наука, как самоцель, необходима нам, пока задача состоит в том, чтобы эту науку развивать дальше. Но добро становится злом, как только дело доходит до самой жизни, требующей развития. Из этого вытекает, что подавление свободно созидающей фантазии было до поры до времени исторически необходимым, а именно как культурный процесс в развитии христианства; такой же необходимостью является для нашего естественно-научного века подавление фантазии в других отношениях. Не следует забывать, что творческая фантазия может разрастись и выродиться в самое пагубное явление, если не поставить ей надлежащих границ. Но этими границами никогда не будут те искусственные загородки, которые ставит интеллект или благоразумное чувство: эти границы ставит нужда и непоколебимая действительность. Различные исторические эпохи ставят различные задачи, и лишь впоследствии можно с уверенностью сказать, что должно и чего не должно было быть. Мы видим в каждый данный исторический момент борьбу между различными убеждениями, ибо "война - начало всего". Только история разрешает спор. Вечной истины нет - истина является лишь программой. Чем более истина претендует на вечность, тем менее она жизненна и ценна: она ничего не может нам больше поведать, ничему научить, потому что она разумеется сама собой. Известные мнения Фрейда и Адлера ясно показывают нам, как психология, оставаясь в строго научных рамках, оценивает фантазию. По интерпретации Фрейда фантазия сводится к элементарным каузальным инстинктивным процессам. Согласно Адлеру, она сводится, напротив, к элементарным финальным (final) намерениям эго. У Фрейда - это психология влечения, у Адлера - эго-психология. Влечение является безличностным биологическим явлением. Естественно, что психология, основанная на нем, должна пренебрегать эго, ибо последнее обязано своим существованием principium individuationis, то есть индивидуальному дифференцированию, которое вследствие своей единичности не входит в круг общих биологических явлений. Хотя общие биологические влечения также способствуют образованию личности, однако именно индивидуальное не только существенно отличается от общего влечения, но даже составляет самую резкую противоположность ему, точно так же, как индивид в качестве личности всегда отличается от коллектива. Сущность индивида заключается именно в этом различии. Всякая эго-психология поэтому должна исключать и обходить коллективный элемент, присущий психологии влечения, потому что эго-психология описывает именно процесс, с помощью которого эго отделяется от коллективных влечений. Характерная враждебность между представителями обеих точек зрения проистекает оттого, что одна точка зрения, последовательно проведенная, неминуемо ведет к обесцениванию и уничижению другой. Естественно, что представители обеих точек зрения будут считать свою теорию общезначимой, до тех пор пока не признают, что между психологией влечения и эго-психологией существует коренное различие. Это отнюдь не исключает возможности для психологии влечения построить, например, наряду со своей также и теорию эго-процесса. Это для нее вполне возможно, но ее построение будет таково, что покажется эго-психологу отрицанием его собственной теории. Если поэтому у Фрейда иногда и проявляются "эго-влечения", они, в общем, всегда влачат лишь скромное существование. У Адлера, напротив, все выглядит так, будто сексуальность является чуть ли не привеском, который так или иначе служит элементарным намерениям власти. Принцип Адлера заключается в обеспечении личной власти, которую Адлер ставит над коллективными влечениями. В свою очередь, у Фрейда влечение подчиняет эго на службу своим целям настолько, что эго выглядит не более чем функцией влечения. Научная тенденция в случае обоих типов направлена на то, чтобы свести все к собственному принципу и вновь все вывести из него. Такой процесс особенно легко произвести над фантазиями, ибо фантазии, в противоположность функциям сознания, к реальности не приспосабливаются и объективно не ориентируются, а выражают как чисто инстинктивные, так и эго-тенденции. Тот, кто стоит на точке зрения влечения, без труда найдет в них "исполнение своих желаний", "инфантильное желание", "вытесненную сексуальность". Тот, кто стоит на точке зрения эго, точно так же легко найдет в них элементарное намерение обезопасить и дифференцировать эго, так как фантазии суть продукты посредничества между эго и влечениями. Из этого следует, что фантазия заключает в себе элементы обеих сторон. Поэтому толкование либо в одну, либо в другую сторону всегда несколько насильственно и произвольно, поскольку одна сторона неминуемо окажется подавленной. Но в общем такое истолкование все же дает доказуемую истину, хотя и частичную, не притязающую на общую значимость. Ее валидность простирается лишь до пределов своего собственного принципа. Но в области другого принципа она теряет всякое значение. Фрейдовская психология характеризуется своим центральным понятием о вытеснении несовместимых желаний-тенденций. Человек, по разумению Фрейда, не что иное, как клубок желаний, лишь частично приспособляемых к объекту. Невротические затруднения человека заключаются в том, что влияние среды, воспитания и объективных условий отчасти мешают ему свободно выражать свои влечения. От отца и матери унаследованы, с одной стороны, морально подавляющие влияния, с другой стороны - инфантильная связанность, налагающая роковой отпечаток на всю последующую жизнь. Изначальное предрасположение к влечению есть нечто непреложно-данное; оно, однако, претерпевает нежелательные изменения, главным образом благодаря влиянию со стороны объектов, поэтому, по возможности, свободное изживание влечений на подходящих объектах является нужным целительным средством. Характерным признаком психологии Адлера является, наоборот, центральное понятие эго-превосходства. Человек представляет собой прежде всего эго-место, которое ни при каких обстоятельствах не должно подпадать под власть объекта. У Фрейда значительную роль играют желания, направленные на объект, связанность с объектом, недопустимость некоторых вожделений по отношению к объекту; у Адлера же, напротив, все направляется на утверждение превосходства субъекта. Вытеснение направленных на объект влечений, которое мы находим в теории Фрейда, превращается у Адлера в обеспечение безопасности субъекта. У Адлера средством для излечения является преодоление охранения, которое изолирует субъекта, у Фрейда таким средством выступает освобождение от вытеснении, преграждающих доступ к объекту. Поэтому можно сказать, что у Фрейда основной схемой является сексуальность как наиболее сильное выражение отношений между субъектом и объектом, у Адлера же - власть субъекта, действеннее всего охраняющая его от объектов и ставящая субъекта в изолированное положение, полное, неприкосновенное и прекращающее всякое сношение с внешним миром. Фрейд хотел бы обеспечить свободное истечение влечений на их объекты, Адлер стремится преодолеть враждебные чары объектов и тем спасти эго от удушения в собственных доспехах. Взгляд Фрейда, по сути, является экстравертным, Адлера - интровертным. Экстравертная теория значима для экстравертного типа, интровертная теория - для типа интровертного. Ввиду того что чистый тип является совершенно односторонним продуктом развития, он, по необходимости, будет неуравновешен. Чрезмерное подчеркивание одной функции равносильно вытеснению другой. Это вытеснение не уничтожается и психоанализом, ввиду того что применяемый в каждом данном случае метод ориентируется по теории собственного типа. Человек экстравертный будет сводить фантазии, всплывающие из недр его бессознательного, на содержащиеся в них элементы влечения, и это согласно со своей теорией. А интровертный человек будет сводить все на стремление к власти. Результат такого анализа в каждом данном случае лишь прибавляется к уже существующему перевесу. Такой анализ только укрепляет имеющийся уже тип и отнюдь не способствует взаимному пониманию или посредничеству между типами. Напротив того, пропасть становится еще глубже как во внешнем, так и во внутреннем отношении. Кроме того, происходит внутренняя диссоциация, ибо каждый раз в бессознательных фантазиях (сновидениях и т. д.) возникают частицы другой функции, они тотчас же обесцениваются и вновь вытесняются. Поэтому можно, пожалуй, до некоторой степени согласиться с мнением одного критика, утверждавшего, что теория Фрейда - теория невротика, если бы критика эта не была выражением недоброжелательства и не освобождала бы ее автора от обязанности серьезного изучения упомянутых проблем. Как точка зрения Фрейда, так и точка зрения Адлера односторонни, и каждая из них характерна лишь для одного типа. Обе теории относятся отрицательно к воображению, в том смысле, что они низводят фантазии и смотрят на них только как на семиотические выражения. [Я говорю "семиотические" в противоположность "символическим". То, что Фрейд называет символами, не что иное, как знаки элементарных процессов влечения. Символ же есть наилучшее выражение какой-либо данности, которую еще нельзя выразить иначе как посредством более или менее близкой аналогии.] В действительности, значение фантазий гораздо больше этого: в каждом данном случае они являются показателями другого механизма, а именно вытесненной экстраверсии у интровертного и вытесненной интроверсии у экстравертного типа. Вытесненная функция является бессознательной, и поэтому она не развита, зачаточна и архаична. В таком состоянии она несоединима с высшим уровнем сознательной функции. Источником неприемлемости фантазий, главным образом, и является эта своеобразность непризнанной бессознательной функции. Вследствие этого воображение представляется чем-то предосудительным и бесполезным для всех тех, кто находит главный принцип жизни в приспособлении к внешней действительности. А между тем мы знаем, что источником всякой благой идеи, всякого творческого акта всегда было воображение, то есть то, что привычно именуется детской фантазией. Мы имеем в виду не только художника, который обязан фантазии всем, что велико и прекрасно в его жизни, но и вообще всякого творчески одаренного человека. Динамическим принципом (двигательной силой) фантазии является элемент игры, свойственный также и ребенку и, как таковой, словно несовместимый с принципом серьезной работы. Но без игры фантазиями ни одно творческое произведение до сих пор еще не создавалось. Мы бесконечно многим обязаны игре воображения. Поэтому можно сказать, что до крайности близоруки те, кто с презрением относится к фантазиям из-за их причудливого и неприемлемого характера. Не следует забывать, что именно в воображении человека может заключаться самое ценное в нем. Я настаиваю на слове может, потому что, с другой стороны, фантазии могут и не иметь никакой цены, именно в тех случаях, когда они остаются сырым материалом и не находят никакого применения. Чтобы использовать ценность, заложенную в фантазиях, необходимо их развить. Но для такого развития мало одного лишь чистого анализа - необходим еще синтетический прием, своего рода конструктивный метод. Вопрос остается открытым, возможно ли вообще удовлетворительно разрешить интеллектуальным путем вопрос о противоположности между этими двумя точками зрения. Попытку Абеляра следует, конечно, по смыслу чрезвычайно ценить, однако она практически не дала значительных результатов, потому что не могла создать примиряющей психологической функции, если не считать концептуализма или "сермонизма", которые, однако, как нам кажется, не что иное, как одностороннее интеллектуальное повторение старого понятия логоса. Логос, как посредник и примиритель, имел, правда, то преимущество перед sermo, что он благодаря своему воплощению удовлетворял и неинтеллектуальные чаяния человека. Я не могу, однако, избавиться от впечатления, что выдающийся ум Абеляра, столь полно постигавший великое "за и против" в вопросах жизни, никогда не оставался удовлетворенным своим парадоксальным концептуализмом и не отрекался от дальнейших творческих усилий, если бы побудительная сила его страсти не затерялась в перипетиях его трагической судьбы. В подтверждение этого нам нужно лишь сравнить концептуализм с идеями великих китайских философов Лао-Цзы и Чуань-Цзы или поэта Шиллера, столкнувшегося с той же самой проблемой. 5. Спор Лютера и Цвингли о причастии Из последующих противоположностей, волновавших умы, следует упомянуть о движении протестантизма и реформации вообще. Но это явление столь сложно, что раньше, чем подвергнуть его аналитическому обсуждению, его пришлось бы разложить на целый ряд единичных психологических процессов, а это превышает мои способности. Поэтому я вынужден ограничиться выбором единичного случая этой великой духовной борьбы и остановиться на споре Лютера и Цвингли о причастии. Учение о пресуществлении, о котором уже шла речь выше, было санкционировано Латеранским собором в 1215 году и с тех пор составляет незыблемую религиозную традицию, на которой вырос и Лютер. Мысль, что обряд и его конкретное исполнение имеют объективное значение благодати, в сущности противоречит евангелическому пониманию, потому что евангелическое направление именно и обращалось против того значения, которое придавали обряду католические учреждения; однако Лютер не мог освободиться от непосредственно действующего, чувственного впечатления, вызываемого вкушением вина и хлеба. Он никак не мог допустить, что причастие не что иное, как знак, а принимал его как факт, чувственно познаваемый, и непосредственное переживание этого факта было для него обязательной религиозной потребностью. Поэтому он настаивал на действительном присутствии плоти и крови Христовой в причастии. "В" хлебе и вине и "под" видами их он действительно приобщался крови и плоти Христовой. Религиозное значение непосредственного переживания на объекте было для него так велико, что и представление его было приковано к конкретизму материального присутствия святой плоти. Над всеми его попытками толкования стоит непреложный факт: плоть Христова присутствует безусловно, хотя, конечно, лишь "непространственно". Опираясь на так называемое учение о сосуществлении (consubstantiatio), он утверждал, что наряду с субстанцией хлеба и вина реально присутствует и субстанция святой плоти. Вездесущность (Ubiquitat) плоти Христовой, которой требовал такой догмат и которую особенно трудно воспринимать человеческому уму, была, правда, заменена понятием "произвольного пребывания" (Voliprasenz), по которому Бог пребывает всюду где хочет. Не обращая внимания на подобные затруднения, Лютер упорно держался непосредственно переживаемого, чувственного впечатления и отделывался от всяких соображений человеческого разума разными объяснениями, частью нелепыми, частью вообще непригодными. Вряд ли можно допустить, чтобы Лютер держался этого догмата только в силу традиции: ведь именно он в достаточной мере доказал свою способность освобождаться от традиционных форм веры. Я думаю, мы имеем полное право предположить, что приобщение к "действительному" и материальному во время причастия своим воздействием на чувства именно и имело для Лютера первенствующее значение - значение, стоящее для него даже выше евангелического принципа, что единый носитель милости Божией есть Логос, Слово, а отнюдь не обряд. Конечно, и для Лютера Слово имело спасительное значение, однако наряду с ним было и само вкушение причастия, которое для него являлось также способом передачи благодати Божией. Как уже сказано выше, это могло быть лишь мнимой уступкой учению Католической церкви, в действительности же это было обусловленное психологической потребностью Лютера признание данности чувства, основанной на непосредственном чувственном переживании. Противоположностью точки зрения Лютера являлось чисто символическое понимание Цвингли. Для него причастие было лишь "духовным" приобщением к плоти и крови Христовой. Такая точка зрения обусловлена разумом и идейным пониманием обряда. Преимуществом такого понимания является то, что оно не нарушает евангелического принципа и вместе с тем не впадает в противоразумные гипотезы. Но, с другой стороны, оно не дает того, что Лютер хотел бы сохранить в обряде, именно реальности чувственного впечатления и свойственной ему особенной, окрашенной чувством ценности. Хотя и у Цвингли причащались, хотя и у него, как у Лютера, вкушали хлеб и вино, однако в его понимании нет формулы, адекватно передающей ту ценность объекта, которая связана с ощущением и с чувством. Лютер дал эту формулу, но она оскорбляла разум и евангелический принцип. Но это было совершенно безразлично для точки зрения, обусловленной ощущением и чувством, и ее за это нельзя осуждать: ведь и "идее", "принципу" также безразлично, каковы ощущения объекта. В конечном итоге обе точки зрения исключают одна другую. Для представителя экстравертного воззрения преимущество на стороне формулировки Лютера, для представителя идейной точки зрения - преимущество на стороне формулировки Цвингли. Ввиду того что формула Цвингли не насилует чувства и ощущения, а только дает идейное воззрение, то кажется, как будто дана возможность для объективного воздействия. Но по-видимому, экстравертная точка зрения не довольствуется одной только этой возможностью, а требует еще и формулирования, причем идея следует за ценностью, обусловленной ощущением, точно так же как идейное формулирование требует, чтобы чувство и ощущение следовали за ним. Кончая эту главу о принципе типов в истории античного и средневекового духа, я вполне сознаю, что не дал ничего, кроме простой постановки вопроса. Моя компетенция не достаточно велика, чтобы исчерпать эту трудную и обширную проблему. Если мне удалось передать читателю впечатление о наличии типически-различных точек зрения, то я считаю, что моя задача выполнена. Нужно ли добавлять, что я вполне осознаю, что ни одна из затронутых мною тем не разработана до конца? Я должен предоставить этот труд тем, кто в этой области более осведомлен, нежели я. II. Идеи Шиллера о проблеме типов 1. Письма об эстетическом воспитании человека а) Ведущая и подчиненная функции Насколько я мог узнать при скудости своих средств исследования вопроса, Фридрих Шиллер был, по-видимому, первым, попытавшимся провести в более широком масштабе сознательное различение типических установок, входя при этом во все подробности вопроса. Знаменательную эту попытку показать различие данных двух механизмов и вместе с тем возможность их соединения мы встречаем в статье Шиллера "Об эстетическом воспитании человека", впервые появившейся в печати в 1795 году. Статья состоит из ряда писем Шиллера к герцогу Гольштейн-Аугустенбургскому. /33- Bd.XVIII/ Поражающая в статье Шиллера глубина мысли, ее психологическое проникновение в материал и широкие перспективы, открывающие возможность психологического разрешения конфликта, побуждают меня более подробно изложить и оценить его идеи, которые до сих пор вряд ли когда-либо обсуждались в такой связи. Из дальнейшего нашего исследования выяснится, сколь велика заслуга Шиллера с психологической точки зрения: он дает нам вполне выработанные точки зрения, которые мы в нашей психологической науке только теперь начинаем принимать во внимание. Задача, конечно, не из легких, и может случиться, что идеям Шиллера я придам такое толкование, о котором будут вправе утверждать, что смысл его не соответствует словам автора. Несмотря на то что во всех знаменательных местах я постараюсь дословно цитировать самого автора, мне вряд ли удастся ввести его идеи в намеченную мною связь, не сопровождая их при этом некоторыми толкованиями и объяснениями. С одной стороны, меня к этому принудит вышеупомянутое обстоятельство, с другой стороны - тот непреложный факт, что Шиллер и сам принадлежит к определенному типу, что заставляет его, даже против собственной воли, давать одностороннее описание. Ограниченность нашего понимания и познания вряд ли где-либо выступает так ярко, как именно в изложении психологических вопросов, потому что нам почти невозможно передавать какие-либо картины, кроме тех, основные черты которых заложены в нашем собственном психическом в качестве образцов. Целый ряд характеристичных черт приводит меня к заключению,