, появилось нечто новое. После обычной тирады следовало мрачное предостережение: Возможно, уже слишком поздно, - произнесенное по латыни, nimis sero, кажется, это латынь. Что может быть очаровательнее гипотетических императивов! Но если мне так и не удалось положить конец материнскому вопросу, то не следует всю вину за это приписывать голосу, каждый раз смолкавшему раньше времени. Частично он виноват, и только в этом можно его упрекнуть. Ибо и внешний мир своими хитростями и уловками противился моему продвижению, несколько примеров я уже привел. И даже если бы голосу удалось дотащить меня до самого места действия, то и в этом случае, возможно, я не достиг бы успеха, из-за других препятствий, стоявших на моем пути. Да и в самом повелении, прозвучавшем с запинкой, а потом и вовсе умолкшем, угадывалась невысказанная мольба: Моллой, не делай этого! Без конца напоминая о моем долге, не хотел ли он таким образом показать его полнейшую абсурдность? Возможно. К счастью, он всего-навсего подчеркивал или, если вам так угодно, поддразнивал мою внутреннюю склонность к слабоволию. Думаю, что всю свою жизнь я шел к матери, чтобы перестроить наши отношения на менее шаткой основе. Но когда я приходил к ней, а это удавалось мне довольно часто, я покидал ее, так ничего и не предприняв. А покинув ее, снова направлялся к ней, надеясь, что на этот раз все выйдет лучше. И когда, казалось, я сдавался и занимался чем-то другим или бездельничал, на самом деле я продолжал вынашивать все те же планы и искал путь к ее дому. Дело принимает странный оборот. Ибо даже и без так называемого императива, который я оспариваю, мне было бы трудно остаться в лесу, поскольку я вынужден был признать отсутствие в нем моей матери. И все же, несмотря на все трудности, мне следовало, вероятно, в нем остаться. Но я уже сказал: Еще немного, и, принимая во внимание развитие событий, я не смогу двигаться, и вынужден буду остаться там, где окажусь, если только кто-нибудь не перенесет меня. О, я выразил это не столь ясно. Когда я говорю: я сказал и т. д., я имею в виду лишь, что смутно сознавал, что так обстоят дела, не зная точно, как они обстоят. И всякий раз, когда я говорю: я сказал это или я сказал то, или рассуждаю о внутреннем голосе, который произносит: Моллой, - далее следуют замечательные слова, более или менее простые и ясные, или оказываюсь вынужденным обратиться за помощью к другим отчетливо произнесенным словам, или слышу, как мой собственный голос общается с другими посредством более или менее артикулированных звуков, я попросту уступаю некой условности, которая требует от нас либо лгать, либо молчать. На самом же деле происходило нечто совсем иное. Я не говорил: Еще немного и, принимая во внимание развитие событий и т.д., но это, вероятно, похоже на то, что я, пожалуй, сказал бы, если бы смог. На самом деле я вообще ничего не говорил, но слышал какой-то шепот, что-то неладное происходило с тишиной, и я навострял уши, вероятно, как некий зверь, который вздрагивает и притворяется мертвым. И потом во мне что-то поднималось, что-то смутное, нечто вроде ощущения, которое я выражаю словами: я сказал и т. д., или: Моллой, не делай этого, или: Это фамилия вашей матери? - спросил инспектор, цитирую по памяти. Или я выражаю его, не опускаясь до уровня прямой речи, но посредством иных, столь же обманчивых риторических фигур, как например: мне показалось, что и т. д., или: у меня возникло впечатление, что и т. д., ибо мне ничего не казалось, совсем ничего, и никакого рода впечатлений у меня не возникало, просто что-то где-то изменялось, и, значит, я тоже должен был измениться, или мир тоже должен был измениться, чтобы ничего не изменилось. И такие тончайшие подгонки, как между сообщающимися сосудами, я могу выразить только такими словами как: я боялся, что, - или: я надеялся, что, - или: Это фамилия вашей матери? - спросил инспектор, - но мог бы выразить, несомненно, по-другому и лучше, если бы взял на себя труд. И, возможно, возьму когда-нибудь, когда труд перестанет вызывать во мне такой ужас, как сегодня. Но это вряд ли. Итак, я сказал: Еще немного, и, принимая во внимание развитие событий, я не смогу двигаться, и вынужден буду остаться там, где окажусь, если только кто-нибудь не перенесет меня. Ибо переходы мои становились все короче и короче, а привалы, как следствие, все чаще и чаще и, я бы добавил, все длительнее, поскольку понятие "долгий привал", если подумать, не обязательно вытекает из понятия "короткий переход", равно как и из понятия "частый привал", если, конечно, не придавать слову "частый" значение, которым оно не обладает, но мне бы этого как раз и не хотелось. Тем более желательным показалось мне выйти из леса, и как можно быстрее, а то скоро у меня не хватит сил выйти откуда бы то ни было. Была зима, должно быть, была зима, многие деревья стояли без листьев, и эти упавшие листья почернели и размокли, мои костыли глубоко в них погружались. Странно, но я не чувствовал, что мне холоднее, чем обычно. Возможно, была всего лишь осень. Впрочем, к изменениям температуры я не слишком чувствителен. Но сумрак, если и казался не столь лиловым, как раньше, по-прежнему был таким же густым. Что и вынудило меня сказать: он не такой лиловый, потому что в нем меньше зеленого, но такой же густой, из-за свинцового зимнего неба. И немного о черных каплях, падающих с черных веток, что-то в этом роде. Черная слякоть листьев все больше замедляла мое продвижение. Но и без них я вынужден был отказаться от вертикальной походки, походки человека. Еще и сегодня я отчетливо помню тот день, когда, лежа ничком, так я отдыхал, нарушая все правила приличий, я вдруг закричал, ударив себя по лбу: Да ведь можно ползти! Но мог ли я ползти, при моем туловище и состоянии ног? И при моей голове. Но прежде, чем следовать дальше, несколько слов о лесных шорохах. Прислушивался я тщетно, ничего похожего на шорохи я не слышал. Вместо них я улавливал, через долгие промежутки, гонг, издалека. С лесом ассоциируется рог, его ожидаешь. Приближается ловчий. Но гонг? Даже тамтам, в крайнем случае, не поразил бы меня. Но гонг! Он унижал. Предвкушаешь, что услышишь хваленые лесные шорохи или что-нибудь в этом роде, а слышишь гонг, доносящийся издалека, через долгие промежутки. Мгновение я надеялся, что это всего-навсего биение моего сердца. Но лишь мгновение. Ибо оно не бьется, мое сердце не бьется, вам следует обратиться к гидравлике, чтобы получить представление о том хлюпанье, которое производит этот старый насос. И к листьям, тем, что еще не упали, я тоже прислушивался, внимательно, но тщетно. Неподвижные и негнущиеся, как бронза, они не издавали звуков, об этом я уже говорил? Впрочем, о лесных шорохах достаточно. Время от времени я гудел в рожок, нажимая на грубое полотно кармана. Гудок слабел с каждым разом. Я снял рожок с велосипеда. Когда? Не знаю. А теперь давайте закончим. Я лежал ничком, костыли служили мне абордажными крючьями. Изо всех сил я метал их вперед, в подлесок, и когда чувствовал, что они зацепились, подтягивался на кистях. К счастью, запястья мои, несмотря на общее худосочие, были еще довольно сильны, хотя и распухли, измученные, если не ошибаюсь, хроническим артритом. Вот, вкратце, о том, как я передвигался. Преимущество этого способа передвижения по сравнению с другими, я говорю, разумеется, о мной опробованных, заключается в том, что, если вы хотите отдохнуть, вы тут же прерываете движение и немедленно отдыхаете, без особых хлопот. Ибо стоять - это не отдых, так же как и сидеть. Есть люди, которые передвигаются сидя и даже на коленях, волоча себя, с помощью крючков, направо-налево, вперед-назад. Но тот, кто движется моим способом, на животе, как пресмыкающееся, приступает к отдыху в то самое мгновение, как только принял решение отдохнуть, и даже само движение его воспринимается как разновидность отдыха, по сравнению с другими движениями, я говорю, разумеется, о тех, от которых я уставал. Так вот двигался я вперед по лесу, медленно, но с несомненной регулярностью, и покрывал свои пятнадцать шагов изо дня в день, изо дня в день, особенно не надрываясь. А еще я полз на спине и вслепую метал костыли, за- голову, в чащу, и вовсе не небо, но черные ветки нависали над моими закрытыми глазами. Я продвигался к матери. И время от времени произносил: Мама, - чтобы ободрить себя, полагаю. Я без конца терял шляпу, шнурок давно порвался, до тех пор, пока в приступе гнева не нахлобучил ее себе на голову с такой силой, что снять больше не мог. И если бы я повстречал знакомых дам, если бы у меня были знакомые дамы, я был бы бессилен их приветствовать, как требуют того правила хорошего тона. Но мозг мой по-прежнему работал, хотя и замедленно, и я ни на минуту не забывал о необходимости поворачивать, так что после трех-четырех подергиваний я менял курс, в результате чего очерчивал если не круг, то, по крайней мере, многоугольник, совершенство чуждо нашему миру, и надеялся, что, несмотря ни на что, я продолжаю изо дня в день двигаться по прямой, которая выведет к матери. И верно, настал день - и лес кончился, и я увидел свет, свет равнины, как я и предполагал. Но видел я его не издалека, и он не мерцал по ту сторону шершавых стволов, как я предполагал, я внезапно оказался в нем самом, открыл глаза и увидел, что прибыл. Объясняется это, вероятно, тем, что в течение долгого времени я не открывал глаз или открывал их крайне редко. И даже те незначительные перемены курса осуществлял вслепую, в потемках. Лес кончался канавой, не знаю почему, и как раз в этой канаве я пришел в себя и все осознал. Полагаю, что именно падение в канаву и открыло мне глаза, ибо что другое могло бы их открыть? Я смотрел на равнину, которая простиралась передо мной насколько хватало глаз. Впрочем, нет, не так далеко. Ибо глаза мои, привыкнув к дневному свету, который, мне казалось, я вижу, различали едва видимые на горизонте очертания городских башен и колоколен - что, конечно, еще не доказывало, что это мой город, нужны были дополнительные сведения. Равнина, правда, казалась знакомой, но в моем краю все равнины похожи, и, узнав одну, узнаешь все остальные. Но, в любом случае, был ли это мой город или не мой, где-то в нем, под этой легкой дымкой, тяжело дышит моя мать, или она отравляет воздух в сотне миль отсюда, все это были праздные вопросы для человека в моем положении, хотя и представляли несомненный познавательный интерес. Ибо откуда взялись бы у меня силы перетащить себя через это безбрежное пастбище, по которому тщетно шарили бы мои костыли? Разве что катиться. А потом? Позволят ли мне катиться до самого порога материнского дома? К счастью для себя, в этот мучительный момент, некогда мной предвиденный, но не во всей его муке, я услышал голос - он говорил, чтобы я не мучился, что помощь близка. Дословно. Слова эти, пронзив мой слух и рассудок, дошли до меня так же ясно, как, не побоюсь сравнить, "премного вам благодарен" мальчишки, когда я наклонился и поднял его мраморный шарик. Мне так кажется. Не мучься, Моллой, мы идем. Ну что ж, надо все изведать, полагаю, хотя бы по одному разу, в том числе и помощь, чтобы получить полное представление о ресурсах нашей планеты. Я скатился на дно канавы. Должно быть, была весна, весеннее утро. Мне показалось, я слышу пение птиц, наверное, жаворонков. Я уже давно не слышал птиц. Как случилось, что я не слышал их в лесу? И не видел. Странным мне это не показалось. А у моря слышал? Чаек? Не помню. Я вспомнил дергачей. Два путника всплыли в моей памяти. Один с толстой палкой. Я забыл о них. Я снова увидел овец. Или мне сейчас это кажется. Я не мучился, другие картины моей жизни проплывали передо мной. Кажется, пошел дождь, потом появилось солнце, по очереди. Истинно весенняя погода. Мной овладело желание вернуться в лес. Нет-нет, не истинное желание. Моллой мог остаться и там, где оказался. 2 Полночь. Дождь стучится в окно. Я спокоен. Все спят. Я поднимаюсь и подхожу к письменному столу. Спать я не могу. Льется свет лампы, мягкий и ровный. Фитиль я подрезал. Он будет гореть до утра. Я слышу уханье филина. Какой устрашающий боевой клич! Когда-то я слушал его равнодушно. Мой сын спит. Пусть спит. Наступит ночь, когда и он не сможет уснуть. Тогда он поднимется и подойдет к письменному столу. И забудет про меня. Мой рассказ будет долгим. Возможно, я его вообще не кончу. Меня зовут Жак Моран. Так меня все называют. Я погиб. Мой сын тоже. Но он ничего .об этом не подозревает. Должно быть, думает, что стоит на пороге настоящей жизни. Так оно и есть. Его, как и меня, зовут Жак. Путаницу это не вызовет. Я хорошо помню тот день, когда получил распоряжение заняться Моллоем. В воскресенье, летом. Я сидел в плетеном кресле, в своем небольшом саду, с захлопнутой черной книгой на коленях. Было около одиннадцати часов утра, в церковь идти еще рано. Я наслаждался воскресным днем, хотя и не придаю ему такого значения, как в некоторых приходах. Работа и даже игра в воскресенье не заслуживают, по-моему, неизбежного порицания. Все зависит, мне кажется, от духовного подъема того, кто работает или играет, и от характера его работы или игры. Я с удовольствием подумал, что такой слегка либеральный взгляд на вещи становится все более распространенным среди духовенства, готового, кажется, признать, что воскресенье, при условии посещения мессы и пожертвования на церковь, можно считать во многих отношениях таким же днем, как и любой другой. Лично меня этот вопрос не затрагивал, я всегда любил побездельничать. И будь у меня возможность, я с удовольствием отдыхал бы и в будни. Нельзя сказать, что я безнадежно ленив. Дело не в этом. Наблюдая за осуществлением чего-либо, что лично я сделал бы лучше, если бы пожелал, и действительно делал лучше, когда в этом возникала необходимость, я испытывал чувство, будто тем самым уже исполнил свое назначение, и никакая работа не могла вызвать во мне подобное чувство. Но в будни я редко мог позволить себе предаться такой радости. Стояла прекрасная погода. Я рассеянно поглядывал на свои ульи, на снующих туда-сюда пчел. Я слышал, как скрипел гравий под торопливыми шагами моего сына, увлеченного какой-то игрой в бегство и погоню. Я крикнул, чтобы он не пачкался. Он не ответил. Все было тихо. Ни дуновения. Из труб соседних домов прямо вверх струился голубоватый дымок. Доносились звуки, но исключительно мирные: стук деревянного молотка по шару, шорох грабель по гравию, отдаленный треск газонокосилки, колокольный звон моей любимой церкви. И, конечно, пение птиц. Пели дрозды, песня их грустно затихала, побежденная зноем, птицы покидали вершины деревьев, где встретили рассвет, и прятались в сумраке кустов. С удовольствием вдыхал я аромат вербены. В таком окружении пролетели мои последние минуты мира и счастья. В сад вошел мужчина и быстро зашагал в мою сторону. Я хорошо его знал. Меня уже давно не охватывает непреодолимый протест при виде соседа, заглядывающего в мой сад в воскресенье, чтобы поприветствовать меня, если он считает это нужным, хотя с большим удовольствием я бы никого не видел. Но вошедший мужчина соседом не был. Наши отношения с ним были сугубо деловыми, и прибыл он издалека, чтобы нарушить мой покой. Так что я предпочел принять его довольно холодно, тем более, что он имел наглость подойти прямо к тому месту под яблоней, где я сидел. С людьми, ведущими себя так вольно, я не церемонюсь. Если они хотят поговорить со мной, им следует позвонить в дверь моего дома. Соответствующие инструкции Марте были даны. Мне казалось, что я надежно укрыт от всякого, кто вторгается на мою территорию и проходит короткий путь от садовой калитки до входной двери. Так оно, должно быть, и было. Но, услышав стук калитки, я недовольно обернулся и сквозь скрывающие меня листья увидел, как, пересекая лужайку, ко мне устремляется высокого роста фигура. Я не поднялся и не предложил ему сесть. Он остановился прямо передо мной, мы молча смотрели друг на друга. На нем был строгий темный выходной костюм, вид которого окончательно меня возмутил. Это дешевое внимание к внешности, когда душа ликует и в лохмотьях, действовало на меня удручающе. Я следил за огромными ступнями, которые давили мои маргаритки. С каким удовольствием я прогнал бы его кнутом. К несчастью, дело было не в нем. Садитесь, - сказал я, смягченный мыслью, что он всего-навсего посредник. Более того, я внезапно испытал жалость к нему и к себе. Он сел и вытер пот со лба. Я заметил сына, который подглядывал за нами из-за куста. В то время сыну было лет тринадцать-четырнадцать. Для своих лет он был рослый и сильный подросток, а по умственному развитию иногда казался почти нормальным. Одним словом, мой сын. Я позвал его и велел принести бутылку пива. Подглядывание - составная часть моей профессии. Мой сын инстинктивно мне подражал. Вернулся он на удивление быстро, с двумя стаканами и литровой бутылкой пива, откупорил бутылку и налил нам. Он страстно любил откупоривать бутылки. Я сказал, чтобы он помылся и привел в порядок одежду, одним словом, приготовился появиться на людях - близилось время мессы. Он может остаться, - сказал Габер. Я не хочу, чтобы он оставался, - сказал я. И, повернувшись к сыну, повторил, чтобы он пошел и приготовился. Вряд ли что сердило меня в то время больше, чем опоздание к мессе. Как вам угодно, - сказал Габер. Как-то мы пытались перейти с ним на "ты", но без успеха. Я обращаюсь, обращался на "ты" всего к двоим людям. Жак с ворчанием удалился, засунув палец в рот, отвратительная и негигиеничная привычка, но более сносная, по-моему, если взвесить все за и против, чем ковыряние в носу. Палец во рту исключал его пребывание в носу или в каком-нибудь другом месте, так что, засунув его в рот, мой сын поступил до некоторой степени верно. Инструкции следующие, - сказал Габер. Он вынул из кармана записную книжку и принялся читать. Он то и дело закрывал ее, не забывая оставить в ней палец как закладку, и пускался в комментарии, совершенно излишние, ибо дело свое я знал хорошо. Когда он наконец кончил, я сказал, что не вижу в этой работе ничего интересного, и потому шефу лучше было бы обратиться к другому агенту. Бог знает почему, но он хочет, чтобы им занялись вы, - сказал Габер. Наверное, он сказал вам почему, - продолжал я, почуяв лесть, к которой имел слабость. Он сказал, - ответил Габер, - что выполнить эту работу можете только вы. Он произнес примерно то, что я и ожидал услышать. Тем не менее, - сказал я, - дело представляется мне пустяковым. Габер принялся ругать нашего хозяина, поднявшего его среди ночи, как раз в ту минуту, когда он собирался овладеть своей женой. Из-за такой ерунды, - добавил он. Он сказал, что никому, кроме меня, доверить это не может? - спросил я. Он сам не знает, что говорит, - ответил Габер. И добавил: И что делает, тоже. Он вытер подкладку шляпы и заглянул внутрь, как будто что-то там искал. В таком случае отказаться мне трудно, - сказал я, прекрасно понимая, что отказаться я не мог в любом случае. Отказаться! И все же мы, агенты, часто развлекаемся тем, что среди своих принимаемся ворчать и вообще изображать из себя свободных людей. Отправление сегодня, - сказал Габер. Сегодня! - воскликнул я. - Да он с ума сошел! С вами отправляется ваш сын, - сказал Габер. Я ничего не ответил. Когда дело доходит до сути, мы становимся неразговорчивыми. Габер застегнул записную книжку на застежку и положил ее в карман, который также застегнул. Он поднялся, обтер ладони о грудь. Я выпил бы еще пива, - сказал он. Сходите на кухню, - сказал я, - служанка вам нальет. До свидания, Моран, - сказал он. К мессе я уже опоздал. Чтобы убедиться в этом, не нужно было смотреть на часы, и без них я чувствовал, что месса началась без меня. Я никогда не пропускал мессы и пропустил ее именно в это воскресенье! Когда она была так мне необходима, чтобы вдохнуть в меня новые силы. Я решил причаститься в частном порядке. Без завтрака я мог обойтись. Отец Амвросий добр и уступчив. Я позвал Жака. Безрезультатно. Я сказал себе: Обнаружив, что я занят разговором, он пошел к мессе один. Впоследствии выяснилось, что так оно и было. Но я добавил: И все-таки перед уходом он должен был меня предупредить. Мне нравилось размышлять в форме монолога, и тогда мои губы явственно шевелились. Конечно же, он побоялся побеспокоить меня и получить выговор. Ибо иногда я заходил в своих выговорах слишком далеко, почему он меня немного и побаивался. Лично меня в детстве наказывали редко. Но и не баловали, просто не обращали внимания. В результате дурные привычки укоренились во мне так глубоко, что и самое строгое благочестие не в состоянии было отучить меня от них. Награждая сына затрещиной, за которой следовало объяснение причин, побудивших меня к ней, я надеялся избавить его от моих недостатков. Я продолжал: Хватит ли у него наглости сказать мне по возвращении, что он был на мессе, если в действительности он на ней не был, сбежав, допустим, к своим дружкам, за бойню? Я решил выведать всю правду об этом у отца Амвросия. Ибо моему сыну не следует думать, что ему удастся лгать мне безнаказанно. А если отец Амвросий не сможет просветить меня, придется обратиться к церковному сторожу. Было бы невероятно, чтобы отсутствие моего сына на мессе ускользнуло от его бдительного ока. Ибо я точно знал, что у сторожа есть списки верующих и что, расположившись за купелью, он отмечает в них каждого в момент отпущения грехов. Впрочем, обо всем этом добрейший отец Амвросий ничего не знал, любой надзор был ему ненавистен. Он бы поручил сторожу какое-нибудь занятие, если бы только заподозрил его в подобной дерзости. Должно быть, исключительно ради собственного назидания сторож с таким усердием составлял эти ежевоскресные списки. Сказанное мной относится только к полуденной мессе, в других церковных службах я не принимал участия. Но мне говорили, что точно такому же надзору подвергаются и другие службы, как со стороны самого сторожа, так и со стороны одного из его сыновей, в тех случаях, когда служебные обязанности вынуждают сторожа отлучиться. Странный приход, где прихожане больше своего пастыря знают о делах, которые, казалось бы, должны интересовать его, а не их. Вот о чем я размышлял, ожидая возвращения сына и ухода Габера, шаги которого до меня еще не доносились. И сегодня, в эту ночь, мне кажется странным, что подобные мысли могли занимать меня в такой ответственный момент, я имею в виду мысли о сыне, о недостатках моего воспитания, об отце Амвросии, о церковном стороже Жоли и его списках. Неужели после того, что я услышал, мне нечем было больше заняться? Объясняется это, безусловно, тем, что я еще не отнесся к порученному делу с должной серьезностью. Меня это тем более поражает, что легкомысленность была мне, в общем, не свойственна. Или я инстинктивно мешал своему сознанию сосредоточиться на нем, чтобы выиграть еще несколько лишних минут покоя? Но даже если, как явствовало из сообщения Габера, дело выглядит недостойным меня, настойчивость шефа, выбравшего именно меня, а не кого-то другого, а также то, что меня должен был сопровождать мой сын, могло дать мне почувствовать неординарность этого дела. И вместо того, чтобы без промедления обрушить на него всю изобретательность моего ума и всю полноту опыта, я сидел и неспешно размышлял о странностях своих ближних. И все-таки яд уже начал действовать, тот яд, что мне дали. Я беспокойно шевелился в кресле, прикладывал ладони к лицу, забрасывал ногу за ногу и сбрасывал ее и тому подобное. Уже менялись цвет и вес мира, и вскоре я вынужден был признать, что охвачен тревогой. С досадой вспомнил я о только что поглощенном пиве. Допустят ли меня до тела Господня после стакана валленштейнского? А если об этом умолчать? Сын мой, вы ничего не вкушали сегодня? Он меня об этом и не спросит. Но Господь все равно все узнает, рано или поздно. И, возможно, простит меня. Но сохранит ли причастие свою действенность после пива, хотя бы и легкого? Во всяком случае, стоит попробовать. Чему учит нас по этому поводу Церковь? Не стою ли я на пороге святотатства? Я решил пососать по пути к дому священника мятных леденцов. Я поднялся с кресла и направился на кухню. Там спросил, вернулся ли Жак. Я его не видела, - сказала Марта. Похоже, она была не в духе. А мужчину? - спросил я. Какого мужчину? - спросила она. Того самого, что заходил за пивом, - сказал я. Никто ни за чем не заходил, - сказала Марта. Кстати, - сказал я, сохраняя невозмутимость, - сегодня к обеду меня не ждите. Она спросила, не заболел ли я. Ибо от природы я большой любитель поесть. Особенно любил я воскресный обед, всегда очень обильный. На кухне аппетитно пахло. Я пообедаю сегодня несколько позже, вот и все, - сказал я. Марта метнула в меня бешеный взгляд. Часа в четыре, - сказал я. И знал, что в этом ссохшемся дряхлом черепе сейчас неистовствует буря. К сожалению, уйти вы сегодня не сможете, - холодно произнес я. Онемев от гнева, она набросилась на свои кастрюли и сковородки. Проследите, чтобы к моему приходу все было как следует разогрето, - сказал я. И зная, что она способна отравить меня, добавил: Завтра вы свободны весь день, если вас это устроит. Я оставил ее и вышел на улицу. Итак, Габер ушел без пива, хотя и очень его хотел. Валленштейнское - отличный сорт. Я поджидал Жака. Возвращаясь из церкви, он появится справа; слева, если выйдет из-за бойни. Прошел сосед, атеист. Ну-ну, - сказал он, - сегодня без богослужения? Мои привычки были ему известны, мои воскресные привычки, я это имею в виду. Их знали все, но хозяин, вероятно, лучше других, несмотря на свою удаленность. Глядя на вас, можно подумать, что вы увидели привидение, - сказал сосед. Гораздо хуже, - сказал я, - вас. И вошел в дом, чувствуя спиной его конечно же мерзкую ухмылку. Я уже представлял себе, как он бежит к своей сожительнице и сообщает ей: Слышала бы ты, как я отбрил беднягу! Смотался, и слова не сказал! Вскоре вернулся Жак. Ни малейшего следа веселья. Он сказал, что ходил в церковь один. Я задал ему несколько вопросов, относящихся к мессе. Он ответил без запинки. Я сказал, чтобы он мыл руки и садился за стол. Я вернулся на кухню. Я только и делал, что ходил взад и вперед. Можете разогревать, - сказал я. Марта была в слезах. Я заглянул в кастрюли. Тушеная баранина по-ирландски. Питательное и экономное блюдо, хотя и плохо усваивается. На весь мир прославило свою родину. Я сяду за стол в четыре, - сказал я. Мне не нужно было добавлять "ровно". Я любил пунктуальность, и ее должны были любить все, кто находил убежище под моей крышей. Я поднялся к себе в комнату. И там, вытянувшись на кровати, при задвинутых шторах, предпринял первую попытку обдумать дело Моллоя. Сначала я задумался о первоочередных нуждах, о необходимых приготовлениях. Суть дела я продолжал оставлять без внимания. Я чувствовал, как меня одолевает великое замешательство. Следует ли ехать на мопеде? С этого вопроса я начал. Я обладал методичным мышлением и никогда не приступал к выполнению задания, не выбрав, после продолжительных раздумий, лучшее средство передвижения. Вопрос этот необходимо решать первым, в начале любого расследования, и я никогда не трогался с места, не решив его. Иногда я выбирал мопед, иногда поезд, иногда автомобиль, а иногда отправлялся пешком или на велосипеде, бесшумно, ночью. Ибо если ты окружен врагами, как я, выезжать на мопеде, даже ночью, нельзя, тебя непременно заметят, если, конечно, не ехать на нем как на обычном велосипеде, что, конечно, абсурдно. Но несмотря на укоренившуюся во мне привычку улаживать в первую очередь щекотливый вопрос с транспортом, он не получал разрешения до тех пор, пока все факторы, от которых он зависел, так или иначе не принимались во внимание. Ибо как можно выбрать способ передвижения, не узнав предварительно, куда отправляешься или хотя бы с какой целью. В данном случае я бился над транспортной проблемой, располагая лишь теми разрозненными сведениями, которые почерпнул из сообщения Габера. Я бы мог восстановить мельчайшие детали этого сообщения, если бы пожелал. Но я этого не сделал и не собирался делать, повторяя: Дело совершенно банальное. При сложившихся обстоятельствах решать транспортную проблему было бы безумием. Но именно этим я и занимался. Я уже терял голову. Мне нравилось уезжать на мопеде, к этому способу передвижения я был неравнодушен. И, не зная ничего о причинах, этому препятствующих, решил отправиться на мопеде Таким образом, на самом пороге дела Моллоя был начертан фатальный принцип - удовольствие. Сквозь щель в шторах пробивались солнечные лучи, в их свете отчетливо был виден танец пылинок. Из чего я заключил, что погода по-прежнему прекрасная, чему и обрадовался Когда отправляешься на мопеде, хорошая погода предпочтительнее. Я ошибался, погода уже не была прекрасной, небо затягивалось тучами, вот-вот пойдет дождь. Но в тот момент еще светило солнце. Из чего я и исходил, с непостижимым легкомыслием построив на этом свои выводы. После чего, согласно обычному распорядку, я приступил к главному вопросу - что брать с собой. И этот вопрос был бы решен мной столь же легкомысленно, если бы не вмешался мой сын, пожелавший вдруг узнать, можно ли ему выйти. Я сдержался. Тыльной стороной ладони он вытирал рот, терпеть этого не могу. Но существуют жесты и более мерзкие, знаю из собственного опыта. Выйти? - сказал я. - Куда? Неопределенность я ненавидел. Я начинал чувствовать голод. К Вязам, - ответил он. Так называют наш маленький общественный парк. Хотя в нем нет ни одного вяза, так мне говорили. Зачем? - спросил я. Повторить ботанику, - ответил он. Бывали моменты, когда я подозревал своего сына во лжи. Один из них как раз наступил. Я почти хотел, чтобы он ответил: Погулять, или: Посмотреть на девок. Беда была в том, что в ботанике он разбирался гораздо лучше меня. Иначе по его возвращении я задал бы ему несколько вопросов на засыпку. Лично мне растения нравились во всей их невинности и простоте. Иногда я даже усматривал в них дополнительное доказательство существования Бога. Иди, - сказал я, - но вернись в половине пятого, я хочу с тобой поговорить. Хорошо, папа, - сказал он. Хорошо, папа! А! Я немного вздремнул. Покороче. Когда я проходил мимо церкви, что-то меня остановило. Взглянул на портал, барокко, очень милое. Я находил его безобразным. Я поспешил к дому священника. Отец Амвросий спит, - сказала служанка. Я подожду, - сказал я. Что-нибудь срочное? - спросила она. И да, и нет, - сказал я. Она провела меня в пустую гостиную. Вошел отец Амвросий, протирая глаза. Я побеспокоил вас, отец, - сказал я. Он пощелкал языком по небу в знак протеста. Не буду описывать положение наших тел, его - характерное для него, мое - для меня. Он предложил мне сигару, которую я любезно принял и положил в карман, между автоматической ручкой и цанговым карандашом. Отец Амвросий тешил себя мыслью, что у него светские манеры, сам он не курил. Все говорили, что у него широкие взгляды. Я спросил, не заметил ли он на мессе моего сына. Конечно, заметил, - сказал он, - мы даже поговорили. Вероятно, я выглядел удивленным. Да, - сказал он, - не обнаружив вас на вашем обычном месте, в первом ряду, я обеспокоился, не заболели ли вы. И подозвал вашего милого мальчугана, который меня успокоил. Нежданный гость, - сказал я, - не смог освободиться вовремя. Ваш сын так мне и объяснил, - сказал он. И добавил: Но присядем же, на поезд мы не опаздываем. Он засмеялся и сел, подобрав тяжелую рясу. Не желаете ли стаканчик? - спросил он. Его слова меня смутили. Что если Жак не удержался и намекнул на пиво? На это он был вполне способен. Я пришел попросить вас об одной любезности, - сказал я. Пожалуйста, - сказал он. Мы не сводили друг с друга глаз. Дело в том, - сказал я, - что воскресенье без причастия для меня - все равно, что... Он поднял руку. Только прошу без богохульных сравнений, - сказал он. Вероятно, он подумал о поцелуе без усов или о говядине без горчицы. Я не люблю, когда меня перебивают. У меня испортилось настроение. Можете дальше не говорить, - сказал он, - вы нуждаетесь в причастии. Я опустил голову. Дело не совсем обычное, - сказал он. Интересно, ел ли он сегодня. Мне было известно, что он подвергал себя длительным постам, умерщвляя плоть, естественно, но еще и потому, что так рекомендовал врач. Два зайца одним выстрелом. Но только чтобы никто об атом не знал, - сказал он, - пусть все останется между нами и... Он поднял палец и глаза к потолку. Странно, - сказал он, - что это за пятно? В свою очередь и я взглянул на потолок. От сырости, - сказал я. Ай-ай-ай, - сказал он, - какая досада. Кажется, более тупых слов, чем эти "ай-ай-ай", я не слышал. Бывают моменты, - сказал он, - когда отчаянье прельщает. Он поднялся. Схожу за снаряжением, - сказал он. Так и сказал: за снаряжением. Оставшись один, я сжал пальцы так, что, казалось, они хрустнут, и воззвал к Богу о помощи. Безрезультатно. Ее надо было еще заслужить. По тому, с какой готовностью отец Амвросий кинулся за своим снаряжением, мне показалось, что он ничего не подозревает. Или ему было интересно посмотреть, как далеко я зайду? Или же доставляло удовольствие ввести меня в грех? Я сформулировал ситуацию следующим образом. Если он причастит меня, зная, что я пил пиво, его грех, если грех будет, равновелик моему. И потому я рискую немногим. Он вернулся, держа в руках портативную дароносицу. Открыл ее и без малейших колебаний причастил меня. Я поднялся и горячо его поблагодарил. Не за что, - сказал он, - не за что. Теперь мы можем поговорить. Говорить мне было не о чем. Я хотел сейчас только одного - как можно быстрее вернуться домой и набить себе живот тушеной бараниной. Душу я утолил, а тело оставалось голодным. Но я слегка опережал график и потому позволил себе уступить ему восемь минут. Они казались бесконечными. Он сообщил мне, что госпожа Клеман, жена аптекаря и сама искусный аптекарь, свалилась у себя в лаборатории с лестницы и повредила шейку... Шейку! - воскликнул я. Бедра, - сказал он, - дайте мне кончить. Он добавил, что этого и следовало ожидать. А я, чтобы не остаться в долгу, рассказал ему о своих хлопотах, связанных с курами, в частности о серой хохлатке, которая уже больше месяца не сидит на яйцах и не несется, а вместо этого с утра до вечера просиживает в пыли, не вынимая из нее зада. Как Иов, ха-ха, - сказал он. Я тоже сказал: Ха-ха. Как приятно иногда посмеяться, - сказал он. Согласен с вами, - сказал я. Ничто человеческое нам не чуждо, - сказал он. Конечно, - сказал я. Последовало непродолжительное молчание. Чем вы ее кормите? - спросил он. Кукурузой, - ответил я. Вареной или сырой? - спросил он. И так, и так, - ответил я. И добавил, что ничего другого она не ест. Животные никогда не смеются, - сказал он. Нам это кажется странным, - сказал я. Что? - сказал он. Нам это кажется странным, - сказал я громко. Он задумался. Христос тоже никогда не смеялся, - сказал он, - насколько нам известно. Он посмотрел на меня. Вас это удивляет? - спросил я. Пожалуй, - сказал он. Мы грустно улыбнулись. Возможно, у нее типун, - сказал он. Я сказал, что у нее может быть все, что угодно, но только не типун. Он задумался. Вы пробовали бикарбонат? - спросил он. Прошу прощения? - сказал я. Бикарбонат натрия, - сказал он, - вы его пробовали? Признаться, нет, - сказал я. Попробуйте! - воскликнул он, покраснев от удовольствия. - Давайте ей по несколько ложек, по несколько раз в день, на протяжении нескольких месяцев. Уверяю вас, вы ее не узнаете. В порошке? - спросил я. Конечно, - сказал он. Премного вам благодарен, - сказал я, - начну сегодня же. Такая славная наседка, - сказал он, - такая дивная несушка. Вернее, завтра, - сказал я. Я забыл, что сегодня аптека не работает, только в случае крайней необходимости. А сейчас по стаканчику, - сказал он. Я отказался. От разговора с отцом Амвросием у меня сохранилось тягостное впечатление. Он по-прежнему оставался для меня все тем же милым человеком, и тем не менее... Кажется, меня удивило отсутствие в его лице, как бы это сказать, отсутствие благородства. Добавлю к тому же, что и причащение на меня не подействовало. По дороге домой я чувствовал себя как человек, который, приняв болеутоляющее, сначала удивляется, а потом возмущается тем, что облегчение не наступило. Я готов был заподозрить, что отец Амвросий, прознав про мои утренние излишества, подсунул мне неосвященную облатку. Или, произнося священные слова, делал мысленные оговорки. Домой я вернулся в отвратительном настроении, под проливным дождем. Тушеная баранина меня разочаровала. Где лук? - закричал я. Ужарился, - ответила Марта. Я ринулся на кухню в поисках лука, который, подозреваю, она выкинула, ибо знала, что я его люблю. Я заглянул даже в помойное ведро. Ничего. Она с усмешкой наблюдала за мной. Я поднялся в свою комнату, откинул шторы, небо за окном разбушевалось, и лег. Я не понимал, что со мной происходит. В то время мне еще причиняло боль что-то не понимать. Я попытался взять себя в руки. Тщетно. Мог бы это предвидеть. Моя жизнь вытекала не знаю в какую щель. Тем не менее мне удалось задремать, что не так просто, когда причина твоих страданий неясна. Я упивался своим полусном, когда в комнату без стука вошел мой сын. До последней степени ненавижу, когда ко мне входят без стука. А если бы я в этот момент мастурбировал, стоя перед высоким, на ножках, зеркалом? Отец с распахнутой ширинкой и выпученными глазами на пути к угрюмой утехе - зрелище не для детских глаз. Я резко напомнил ему о приличиях. Он возразил, что стучал дважды. Даже если бы ты стучал сто раз, - ответил я, - это не дает тебе права входить без приглашения. Но, - сказал он. Что "но"? - сказал я. Ты велел мне быть здесь в половине пятого, - сказал он. В жизни, - сказал я, - есть кое-что поважнее, чем пунктуальность, а именно деликатность. Повтори. Произнесенная его надменными устами, моя фраза посрамила меня. Одежда на нем была мокрая. Что ты осматривал? - спросил я. Семейство лилейных, папа, - ответил он. Семейство лилейных, папа! Мой сын произносил слово "папа", когда хотел сделать мне больно, как-то по особому. Теперь слушай меня, - сказал я. Его лицо приняло выражение вымученного внимания. Сегодня вечером мы отправляемся, - примерно так я говорил, - в путешествие. Надень свой школьный костюм, зеленый... Но, папа, он не зеленый, а синий, - сказал он. Синий или зеленый, неважно, надень его, - сказал я гневно. После чего продолжал: Положи в свой рюкзак, который я подарил тебе на день рождения, туалетные принадлежности, одну рубашку, семь пар трусов и пару носков. Все ясно? Какую рубашку, папа? - спросил он. Все равно какую, - закричал я, - любую! Какие ботинки мне обуть? - спросил он. У тебя две пары ботинок, - сказал я, - одна выходная и одна каждодневная, и ты спрашиваешь меня, какую из них обуть. Я выпрямился. Я не желаю выслушивать от тебя дерзости, - сказал я. Таким образом я дал своему сыну точные указания. Но были ли они верными? А если подумать? Не придется ли мне вскоре отменить их? А ведь я никогда не менял своих решений на глазах сына. Следовало опасаться самого худшего. Куда мы поедем, папа? - спросил он. Сколько раз я просил его не задавать мне вопросов. А действительно, куда мы поедем? Делай, что тебе ведено, - сказал я. Завтра я иду на прием к господину Паю, сказал он. Встретишься с ним в другой раз, - сказал я. Но у меня болит зуб, - сказал он. Есть и другие специалисты, - сказал я, - господин Пай - не единственный зубной врач в сев