к обо всех моих любовниках, о которых я спотыкаюсь и разбиваюсь: "Пусть он будет исполнен равнодушия, пусть он окаменеет от слепого безразличия." Дивина использует эту фразу, говоря о Нотр-Дам-де-Флере. Это вызвало у Дивины смех отчаяния. Как расскажет сам Габриэль, один офицер, влюбленный в него, не придумав ничего лучше, чтобы показать свою любовь, его наказывал. И вот через дверь преступления, потайную дверь, которая ведет на "черную", но роскошную лестницу, торжественно входит Нотр-Дам-де-Флер. Нотр-Дам поднимается по лестнице, как по другим лестницам поднимались многие другие убийцы. Когда он добирается до нужной площадки, ему 16 лет. Он стучит в дверь и ждет. Сердце колотится, ведь он решился. Он знает, что это его судьба и от нее не уйти, он понимает (Нотр-Дам понимает или только кажется, что понимает это лучше, чем кто-либо), что каждое мгновение предопределено его судьбой.и это знание связано с чисто мистическим ощущением, что через убийство, через крещение кровью он станет: Нотр-Дам-де-Флер. Взволнованный, он стоит перед или за этой дверью, словно жених в белых перчатках... Оттуда спрашивают: - Кто там? -- Это я, - шепчет подросток. Дверь доверчиво распахивается и закрывается за ним. Убить легко, сердце жертвы находится слева, как раз напротив руки, сжимающей оружие, а шея так хорошо помещается между сведенными пальцами. Труп старика, одного из тысяч стариков, которым суждено умереть такой смертью, лежит на голубом ковре- Его убил Нотр-Дам. Убийца. И хотя ни слова не было произнесено, я вместе с ним . слышу, как в его голове звонит колокол, который, должно быть, отлит из всех колокольчиков ландыша, весенних цветов, фарфоровых колокольчиков, стеклянных, водяных или воздушных- Его голова, словно поющая роща. А сам он - украшенная лентами свадьба, которая катится вниз по апрельской дороге, впереди - скрипач, на черных пиджаках - флердоранж. Ему, еще подростку, кажется, что он перескакивает с одной цветочной лужайки на другую, и так - до соломенного тюфяка, в котором старик прятал деньги. Он несколько раз переворачивает, потом вспарывает, встряхивает и потрошит тюфяк, но ничего не находит, ведь нет ничего труднее, чем отыскать деньги после преднамеренного убийства. - Где он прячет свою фанеру, сволочь? -произносит он громко. Слова не выговорены, они лишь почувствованы, и выплевываются из глотки перемешанными в кучу. Как хрип. От одного предмета он переходит к другому. Нервничает. Ломает ногти. Рвет обивку на мебели. Пытается взять себя в руки, останавливается, чтобы отдышаться, и (в тишине) среди этих предметов, утративших всякое значение теперь, когда их привычный хозяин перестал существовать, он вдруг чувствует себя затерянным в чудовищном мире, населенном мебелью и вещами. Его охватывает паника. Он вздувается, как воздушный шар, становясь огромным, способным вместить мир и самого себя вместе с ним, а потом сдувается. Он хочет сбежать. Как можно медленнее. Он уже не думает ни о теле убитого, ни о потерянных деньгах, ни о потраченном времени, ни о. провалившемся деле. Полиция, должно быть, уже выследила его. Скорее уйти. Локтем он опрокидывает стоящую на комоде вазу. Ваза падает, и 20 тысяч франков услужливо рассыпаются у его ног. Спокойно он открыл дверь, вышел на лестничную площадку, свесился вниз и посмотрел: в глубине тихого колодца между квартирами мерцает гранями стеклянный шар. Затем он спустился на ночной ковер, и в ночном воздухе, со ступеньки на ступеньку, через тишину, подобную тишине космоса - в Вечность. Улица. Жизнь больше не кажется ему гадкой. На душе легко. Он бежит в маленькую гостиницу, которая оказывается домом свиданий, и снимает комнату. Теперь, чтобы усыпить его, постепенно наступает настоящая, звездная ночь; его немного тошнит от ужасного ощущения: он испытывает физическое отвращение, какое обычно испытывает убийца к жертве в первый час после убийства, об этом чувстве многие мне говорили. Он преследует вас, да? Мертвец сильный. Ваш мертвец вошел в вас: смешался с вашей кровью, течет в ваших венах, сочится из-под кожи, ваше сердце питается им, подобно кладбищенскому цветку, который прорастает из трупов... Он выходит из вас через глаза, уши, рот. Нотр-Дам-де-Флер хотел бы выблевать своего жмурика. Наступившая ночь не избавляет от страха. Комната пахнет шлюхой. Смердит и благоухает. Чтобы избавиться от ужаса, как мы уже говорили, надо полностью в него погрузиться. Рука убийцы сама находит член, тот встает. Убийца ласкает его под одеялом, сперва нежно, с легкостью порхающей птицы, потом стискивает, сжимает и, наконец, кончает в беззубый рот задушенного старика. И засыпает. Любить убийцу. Мечтать совершить преступление в сговоре с молодым метисом с обложки разорванной книги. Я хочу воспеть убийство, ибо я люблю убийц. Воспеть, ничего не приукрашивая. Не рассчитывая таким образом получить искупление (хотя мне этого очень бы хотелось), мне просто было бы приятно убить. Я скажу во всеуслышание: и особенно убить не старика, а красивого светловолосого мальчика, чтобы после того, как нас соединят словесные узы, которые привязывают убийцу к убитому (один стал им благодаря другому), меня, как замок с привидениями, в дни и ночи меланхолии и отчаяния, посещал бы изящный призрак. Но пусть минует меня этот ужас -- разрешиться шестидесятилетним мертвецом или мертвецом-женщиной, не важно, молодой или старой. Я прекрасно могу удовлетворить мою страсть к убийству тайно, любуясь царственным великолепием заходов солнца. Достаточно моим глазам погрузиться туда... Но перейдем к моим рукам. Но убить тебя, Жан, убить. Не в том ли все дело, что я хочу знать, как буду себя вести, глядя, как ты умираешь от моей руки? Больше, чем о других, я думаю о Пилорже. Его лицо, вырезанное из Детектива, затемняет стену своим ледяным сиянием, сотканным из убитого им мексиканца, из его желания смерти, из его мертвой молодости, из его смерти. Он забрызгивает стену осколками взрыва, который можно описать, лишь столкнув два взаимоисключающих понятия: свет и тьму. Ночь выходит из его глаз и ложится на его лицо, и оно становится похожим на сосны грозовым вечером, на сады, через которые я проходил ночью: легкие деревья, пролом в стене и решетки, потрясающие решетки, украшенные гирляндами решетки. И легкие деревья- О, Пилорж! Твое лицо, как ночной сад, одинокий сад, затерянный в мирах, где вращаются бесчисленные солнца. И эта неосязаемая грусть на всем, словно в саду с легкими деревьями. Твое лицо мрачно, точно тень большого солнца легла на твою душу- Ты, верно, испытал от этого легкий озноб, и тело твое дрожит дрожью еще менее осязаемой, чем падение у твоих ног вуали из тюля, который зовется "тюль-иллюзия", ведь лицо твое покрыто сеточкой микроскопически тонких, легких, скорее нарисованных, чем настоящих, морщин. Убийца уже вызывает у меня невольное уважение. Не только потому, что он обрел редкий опыт, но потому, что он вдруг подменил собою бога на жертвеннике, будь этот жертвенник из шатких досок или лазурного воздуха. Понятно, я говорю об убийце сознательном, читай - циничном, который осмеливается взять на себя право нести смерть, не взывая ни к каким другим силам; ибо солдат, убивая, не несет ответственности, равно и сумасшедший или ревнивец, или тот, кто знает, что будет оправдан; но лишь тот, кто проклят, кто наедине с собой еще колеблется, прежде чем заглянуть на дно колодца, куда он бросится из любознательности, сложив ноги вместе, в прыжке веселой отваги. Обреченный человек. Пилорж, дружок, мой мальчик, мой милый, вот и отлетела твоя красивая лживая голова. Двадцать лет. Тебе ведь было двадцать или двадцать два года. И мне тоже!.. Я завидую твоей славе. Ты мог бы, как говорится, пристроить меня в могилу, точно так же, как того мексиканца. За те месяцы, что ты провел в камере, ты нежно выплюнул на мою память всю тяжелую мокроту, скопившуюся в твоей носоглотке. Мне было бы легко идти на гильотину вслед за другими, за Пилоржем, Вейдманном, Солнечным Ангелом, Соклеем. Впрочем, я и не уверен, что смогу ее избежать, ибо во сне мой мозг заботливо отправляет меня в приятные путешествия по множеству удивительных жизней. Однако порой меня посещает грустная мысль о том, что многие из порождений моего мозга полностью истерлись из памяти, несмотря на то, что они составляли все мое прошлое духовное равновесие. Я даже не помню были ли они вообще, так что случись мне теперь видеть во сне одну из тех жизней, она кажется мне еще непрожитой, и я отправляюсь странствовать по ней, как по морю, и плыву, даже не вспоминая, что десять лет назад я уже садился в эту лодку и она утонула, погрузившись в море забвения. Что за монстры продолжают жить в глубинах моего сознания? Их выделения, их экскременты, их тленные останки, возможно, порождают ростки ужаса или красоты, и те распускаются во мне. Так я познаю очарование бесчисленных драм, ими вдохновленных. Мой мозг не перестает порождать прекрасные химеры, однако ни одна из них до сих пор не смогла обрести плоть. Так и не смогла. Ни разу. Теперь, стоит мне начать грезить, как горло мое пересыхает, отчаяние жжет мне глаза, стыд заставляет опускать голову, и мечта моя вдруг разбивается- Я чувствую, как возможное счастье ускользает от меня, ускользает потому, что я его уже промечтал. Уныние, приходящее следом, делает меня во многом похожим на потерпевшего кораблекрушение: он, увидев на горизонте парус, уже считает себя спасенным, когда вдруг вспоминает, что на стекле его подзорной трубы был дефект -- запотевший кусочек размером именно с тот самый парус, который, как ему показалось, он разглядел. И вот мне остается лишь то, о чем я никогда не мечтал, и поскольку я никогда не мечтал о несчастьях, мне не остается переживать ничего другого, кроме несчастий. Даже когда речь идет о смерти, ибо я мечтал о прекрасной, геройской, славной смерти на войне, и никогда - о смерти на эшафоте. Так что она одна мне и остается. А что нужно мне, чтобы ее заслужить? Почти уже ничего. Нотр-Дам-де-Флер совершенно не похож на тех убийц, о которых, я говорил. Он был - можно так сказать - убийца невинный. Я возвращаюсь к Пилоржу, образ и смерть которого не дают мне покоя. В двадцать лет ради того, чтобы отнять какие-то жалкие гроши, он убил Эскудеро, своего любовника. Стоя перед судьями, он издевался над ними, разбуженный палачом, он смеялся и над ним; разбуженный навязчивым видением теплой и ароматной крови Мексиканца, он засмеялся ему в глаза; разбуженный призраком своей матери, он нежно усмехнулся и ей. Так Нотр-Дам-де-Флер родился из моей любви к Пилоржу, с улыбкой в сердце и на иссиня-белых зубах, улыбкой, которую даже всепобеждающий ужас не сможет с него сорвать. Однажды, слоняясь без дела, Миньон познакомился на улице с женщиной лет сорока, и та неожиданно влюбилась в него до беспамятства. Женщины, влюбленные в моих любовников, настолько ненавистны мне, что я спешу сообщить: эта женщина припудривала свое толстое красное лицо рисовой пудрой. Это легкое облако пудры на ее лице вызывало ассоциации с семейным абажуром из прозрачного розового муслина. В вульгарной и зализанной привлекательности состоятельной женщины и в самом деле было что-то от абажура. Миньон шел по улице и курил, и тут как раз навстречу женская душа, сквозь внешнюю неприступность ее проглядывает одиночество, которое цепляется за крючок, заброшенный хитрыми лицемерами. Стоит вам по небрежности оставить незастегнутыми полы вашей нежности, и вот вы уже попались. Вместо того, чтобы держать сигарету между первой фалангой указательного и среднего пальцев, Миньон сжимал ее большим и указательным, прикрывая остальными, подобно тому как мужчины и даже маленькие мальчики, спрятавшись за деревом или в темноте, держат свой "конец", когда мочатся. Эта женщина (в разговорах с Дивиной Миньон называл ее "подстилкой", а Дивина - "этой женщиной") не знала смысла таких манер, да и сама манера поведения во многом была ей незнакома, но тем быстрее она поддалась очарованию. Она сразу поняла, сама не зная как, что Миньон бандит, потому что бандит в ее понимании -это прежде всего самец, у которого "стоит". Она потеряла голову, но было слишком поздно. Ее округлые формы и мягкая женственность уже не производили впечатления на Миньона, успевшего привыкнуть к жестким прикосновениям напряженного члена. Рядом с женщинами он оставался инертным. Пропасть страшила его. И все же он сделал некоторое усилие, чтобы преодолеть отвращение и привязать к себе эту женщину ради ее денег. Он изображал галантную предупредительность. Однако настал день, когда, не выдержав, он признался, что любит одного -немного раньше он бы сказал мальчика, но теперь он должен был говорить - мужчину, ведь Дивина -мужчина, - мужчину стало быть. Дама оскорбилась и назвала его "гомиком". Миньон дал ей пощечину и ушел. Правда, не желая лишиться десерта - если считать Дивину бифштексом, - он однажды снова пришел встречать свою даму на вокзал Сен-Лазар, куда та каждый день приезжала из Версаля. Сен-Лазар -- это вокзал кинозвезд. Нотр-Дам-де-Флер, еще и уже одетый в легкий, развевающийся, мягкий, до безумия тонкий - как у призрака - костюм из серой фланели (костюм этот был на нем в день преступления и будет в день смерти), пришел покупать билет до Гавра. Уже выходя на платформу, он обронил свой толстый бумажник с двадцатью "штуками". Он почувствовал, что бумажник упал, и обернулся как раз в тот момент, когда его поднимал Миньон. Взглядом спокойным, но выражавшим некую роковую неизбежность, Миньон внимательно рассматривал находку, ведь, хотя он и был настоящим вором, но тем не менее, не знал, как себя вести в такой непривычной ситуации, и копировал поведение чикагских или марсельских гангстеров. Это небольшое наблюдение позволит нам, кроме всего прочего, понять, какую роль играет воображение в жизни мелкого воришки, но, в первую очередь благодаря ему, я лишний раз хочу дать понять всем, что собираюсь окружить себя лишь бездельниками, то есть личностями, ничем не выдающимися, лишенными героизма и, следовательно, благородства. Мои любимые герои - из тех, кого бы вы назвали: низкосортные подонки. Миньон пересчитал деньги, половину оставил себе и положил в карман, а остальное протянул ошеломленному Нотр-Даму. Они подружились. Я предоставляю вам самим придумать их диалог. Выберите то, что вам нравится. Можете допустить, что они почувствовали голос крови или что влюбились друг в друга с первого взгляда, или что Миньон по неопровержимым и невидимым для простого глаза приметав разоблачает грабителя... Вообразите себе самые дикие и невероятные вещи. Заставьте замереть всю их тайную сущность, когда они столкнутся в перепалке на арго. Соедините их вдруг в объятиях или в братском поцелуе. Делайте, что вам угодно. Миньон был счастлив, найдя эти деньги, но совершенно не зная, что сказать, он лишь процедил сквозь зубы: "Без глупостей, приятель." Нотр-Дам был в бешенстве. Но что поделаешь? Близко знакомый с законами, царящими в районе площадей Пигаль и Бланш, он знал, что не следует особенно хорохориться перед настоящим "котом". А у Миньона были налицо все внешние признаки "кота". "Не стоит выступать", - подумал Нотр-Дам. Итак, он потерял свой бумажник, и это увидел Миньон. Вот продолжение: Миньон отвел Нотр-Дама сначала к портному, потом к сапожнику и, наконец, к шляпнику. Там он заказал для них обоих все те мелочи, которые делают мужчину сильным и неотразимо привлекательным: замшевый ремень, мягкую шляпу, шотландский галстук и тому подобное. Потом они сняли номер в отеле на улице Ваграм. Ваграм - бой, выигранный боксерами! Они жили в полной праздности. Совместные прогулки взад и вперед по Елисейским полям все теснее сближали их. Они спорили о женских ногах. Их замечания, из-за отсутствия в обоих чувства юмора, не отличались тонкостью. Их ничто не тревожило. Легко и непринужденно они скользили по илистому дну поэзии. Сорванцы, которых озолотила судьба, и для меня было столь же занятно отдать им это золото, как и выслушивать какого-нибудь американского проходимца, который о, чудо! произносит слово "доллар" и говорит по-английски. Усталые, они возвращались в отель и подолгу сидели в больших кожаных креслах в холле. Уже тогда их близость начинала разрабатывать свою алхимию. Торжественная мраморная лестница вела в коридоры, устланные красными коврами. По ним проходили, храня безмолвие. Как-то раз во время большой мессы в церкви Мадлен, глядя на ступающих по ковру священников, при молчавшем органе, Миньон почувствовал, что его тревожит уже один вид этого таинства, глухого и слепого: эти шаги по ковру он узнавал теперь в отеле и, медленно ступая по пушистому ворсу ковра, он думает на своем воровском языке: "В этом, возможно, что-то есть". Ибо речь идет о нижних мессах [19] в глубине коридоров больших отелей, где красное дерево и мрамор зажигают и задувают свечи. Панихида и свадебная служба вместе, в течение всего года, тайно свершаются здесь. Здесь передвигаются, словно тени. Стоит ли говорить, что моя восторженная душа вора не упустит ни малейшей возможности, чтобы ощутить это восхитительное состояние? Чувствовать, как летишь на кончиках пальцев, хотя подошва ставится плашмя! Даже здесь, во Френе, несмотря на математически точную прочность стен, длинные и вонючие тюремные коридоры, которые сами себя кусают за хвост, возвращают в меня душу гостиничной крысы [20] , которой мне хочется быть. Шикарные клиенты проходили перед ними- Они снимали шубы, перчатки, шляпы, пили портвейн, курили "Кравен" и гаванские сигары. Суетился молодой лакей. Приятели казались себе персонажами из какого-нибудь фильма. Соединив в мечте свои поступки, Миньон и Нотр-Дам незаметно для самих себя шли к братской дружбе. Мне стоит многих усилий, чтобы удержаться и не сблизить их еще сильнее, не сделать так, чтобы Миньон одним движением бедра, с полнейшей и бессознательной невинностью и теряя голову от ощущения счастья, глубоко погрузил свой тяжелый гладкий член, блестящий и теплый, как колонна на солнце, в раскрытый в форме буквы "О" рот подростка-убийцы, уничтоженного чувством благодарности! Так могло бы случиться, но не случится. Миньон и Нотр-Дам, ваша судьба, какой бы суровой я ее ни изобразил, всегда будет неприметно омрачаться тем, что еще могло бы произойти, но не произойдет благодаря мне. Естественно, однажды Нотр-Дам признался в своем убийстве. А Миньон рассказал о Дивине. Тогда Нотр-Дам сообщил, что его зовут Нотр-Дам-де-Флер. Им обоим понадобилась редкая уступчивость, чтобы без особых потерь выбраться из капканов, расставленных перед их чувством уважения друг к другу. В этой ситуации Миньон проявил всю свою обворожительную деликатность. Нотр-Дам лежал на диване, Миньон сидел у него в ногах и слушал исповедь. Речь шла об убийстве. Миньон стал сценой, на которой разыгралась эта глухая безвестная драма. В нем боролись страх оказаться сообщником, дружеская привязанность к этому мальчику и желание, даже страсть, донести. Оставалось только узнать кличку. Наконец, понемногу дело дошло и до этого. Пока произносилось тайное имя, было так тяжко наблюдать за тем, как извивается удивительный красавец убийца, как неподвижные и отвратительные кольца мраморных змей на его спящем лице приходят в движение; и Миньон осознал тяжесть признания настолько глубоко, что спросил самого себя: а не блеванет ли сейчас Нотр-Дам? Он взял обеими руками свесившуюся с дивана руку ребенка. - Понимаешь, это ребята так меня назвали... Миньон не отпускал руку. Глазами он вытягивал признание. - Бывает, бывает... Пока длилась вся эта процедура, Миньон не отрываясь смотрел в глаза друга. Улыбка застыла на его губах: он чувствовал, что малейшее проявление эмоций с его стороны, малейший знак, даже вздох, могут все разрушить... Тогда бы Нотр-Дам-де-Флер "сломался". И когда наконец в комнате прозвучало это имя, из мельчайших частиц смущенного открывшегося убийцы возник и засветился в сиянии славы алтарь, на котором, утопая в розах, возлежала женщина, сотканная из света и плоти. Алтарь покачивался на грязной поверхности позора, в который погрузился сам убийца. Миньон притянул его к себе, чтобы крепче обнять. Мне так хочется представить их совсем в других позах, если бы мои видения еще подчинялись моей воле: но днем все нарушается переживаниями, связанными с моим процессом; а вечером, перед сном, реальные предметы и впечатления дня потихоньку покидают мою душу, оставляя меня на краю сна, в полном одиночестве, словно заплутавшегося в бурю путника посреди песчаной равнины. Миньон, Дивина, Нотр-Дам стремглав убегают от меня, унося с собой утешение, которое дает их существование во мне, и они не довольствуются только лишь бегством, они уничтожают себя, растворяются в ужасной непрочности моих видений или, лучше, моего сна и становятся моим сном; они расплавляются в самом веществе моего сна, они составляют его. В тишине я зову на помощь, машу обеими руками моей души, еще более немыми, чем водоросли, но я призываю, конечно же, не какого-то друга, твердо стоящего на земле, а некую кристаллизацию нежности, которая кажется столь прочной, что заставляет меня верить в ее вечность. Я зову: "Спасите меня! Удержите меня здесь!" Я удираю в кошмарное сновидение, которое проникнет сквозь тьму камер, тьму проклятых, падших душ, рты надзирателей и груди судей, в конце которого меня мучительно медленно заглатывает гигантский крокодил, состоящий из сгустков зловонного тюремного воздуха. Это страх суда. На мои бедные плечи давят тяжкий груз правосудия, облаченного в судейскую мантию, и тяжесть моей участи. Сколько всяких агентов полиции и инспекторов, выбиваясь, что называется, из сил, днями и ночами бились, распутывая загадку, которую я им загадал! Я уже считал дело прекращенным, в то время как они продолжали искать, занимаясь расследованием так, что я об этом ничего не знал. Они трудились над делом Жене, шли по фосфоресцирующим следам поступков Жене, трудились надо мной во мраке. Ловко же мне удалось возвысить эгоистичную мастурбацию до уровня культа! Как только я начинаю это занятие, грязное и противоестественное превращение путает всю правду. Я становлюсь само поклонение. Внешние признаки моих желаний лишь указывают на то, как далеко я ушел из этого мира. Удовольствие одиночки, благодаря этому жесту ты становишься самодостаточным, интимно обладая другими, а они служат, сами того не ведая, твоему наслаждению, которое даже наяву придает малейшим движениям вид наивысшего безразличия по отношению ко всем прочим, а равно некоторую неловкость, так что если однажды ты уложишь в свою постель какого-нибудь мальчика, тебе кажется, что ты ударился лбом о гранитную плиту. Долгое время я был вынужден упражнять свои пальцы в воровстве! Неплохо схлопотать чир [21]. Моя добрая, ласковая моя подружка, камера моя! Мое одинокое убежище, я так люблю тебя! Если бы мне пришлось на свободе жить в каком-нибудь другом городе, я бы первым делом отправился в тамошнюю тюрьму поискать "своих" людей, принадлежащих моей расе, а заодно разыскать там и тебя... Вчера меня вызывал следователь. От запаха "тюремного фургона", в котором меня везли из Санте до Дворца Правосудия, и от запаха карцера мне сделалось дурно; я появился перед следователем белый как полотно. Уже на пороге кабинета меня охватило уныние, это чувство, несмотря на пыльное и тайное цветение, которое чудилось мне во всяком уголовном деле, внушила мне сломанная скрипка. Дивина тоже видела ее. Так похожая на распятие, она вызвала во мне чувство жалости. Чувство тем более сильное оттого, что я вспомнил и сон, в котором моя жертва меня простила. Судья и в самом деле излучал доброжелательность. Я узнал в его улыбке улыбку моей жертвы из сна и вспомнил или заново осознал, что она сама должна выступать судьей на суде, и я, возможно - нарочно, перепутал ее со следователем, а что касается следователя: зная, что я жертвой прощен, спокойный, уверенный, не той уверенностью, которая рождается логикой, но желанием мира, возвращения к человеческой жизни (это последнее желание заставило Миньона служить полиции, чтобы вновь обрести свое место среди людей и в то же время совершать нечеловеческие мерзости), уверенный, что все забыто, загипнотизированный прощением, я доверчиво ему признался. Секретарь занес признание в протокол, я подписал. Мой адвокат был ошеломлен, сражен: - Что ты наделал? Кто обманул тебя? Небо? Небо, обитель Господа Бога и его Сердца? По подземным переходам Дворца я проделал обратный путь, чтобы вновь оказаться в своей маленькой черной холодной - камере тюрьмы Сурисьер. Ариадна в лабиринте. Самый живой мир и самые нежные люди, они из мрамора. На своем пути я сею опустошение. Перед моим мертвым взглядом проходят города с окаменевшими жителями. Но выхода нет. Невозможно забрать признание назад, аннулировать его, распустить и смотать нить времени, которое его соткало. Бежать? Какая мысль! Лабиринт еще более извилист, чем мотивировки судей. Охранник, который сопровождает меня? Охранник из массивной бронзы, к которому я прикован наручником. Я быстро придумываю способ соблазнить его: встать пред ним на колени, прижаться сначала лбом к его бедру, с благоговением расстегнуть его .синие брюки... Что за чушь! Со мной все кончено. Ну почему я не украл, как собирался, в аптеке тюбик стрихнина, который можно было спрятать, утаить при обыске. И однажды, слишком устав от страны Химер -единственно подходящей для жизни, ибо таково ничтожество человеческих вещей, что "за исключением существа, существующего самого по себе, нет ничего прекрасного за исключением того, чего нет "(Поп) - я бы, отказавшись от ненужного украшения этого события, просто взял бы и отравился. Ведь, друзья мои, мне светит Каторга. Бывают моменты, когда вдруг понимаешь ускользавший до сих пор полный смысл некоторых выражений. Их проживаешь и шепчешь. Например: "Я почувствовал, как земля ускользает у меня из-под ног." Эту фразу я читал и произносил тысячи раз, но не чувствовал ее. Достаточно же было при пробуждении десять секунд задержаться на ней в момент, когда меня посетило воспоминание о моем аресте (оставшись от ночного кошмара), чтобы обстоятельства, вызвавшие это выражение из сна, вновь обступили меня и вызвали во мне эту внутреннюю висцеральную жизнь, влекущую в ту же бездну, в какую неизменно падаешь ночью. Прошлой ночью я так и падал. Ни одна протянутая милосердная рука не захотела меня удержать. Несколько утесов, может быть, и протягивали мне свои каменные руки, но при этом так, чтобы я не смог бы за них ухватиться. Я падал. А чтобы оттянуть момент последнего удара - ведь ощущение падения пьянило меня, равно наполняя и безнадежностью и счастьем, и кроме того, страхом пробуждения, возвращения к событиям, отдаляющим удар о дно пропасти, страхом пробуждения в тюрьме в смятении перед самоубийством или каторгой, - я нагромождал катастрофы, несчастные случаи вдоль вертикали пропасти, я призывал невероятные препятствия на пути к конечному пункту. Именно накануне рокового дня влияние еще не развеявшегося сна заставило меня нагромождать все новые и новые, и все одинаково значительные, подробности в смутной надежде, что они отдалят срок расплаты. Я медленно увязал. И тем не менее, вернувшись в свою 426 камеру, я почувствовал, что прелесть моего поступка околдовывает меня. Первые же шаги, которые я делаю - руки лежат на покачивающихся бедрах -дают ощущение, что в меня проникает идущий следом Миньон. И вот я снова погружен в утешительную прелесть отеля, который все же придется покинуть, потому что 20 тысяч франков не вечны. За время своего пребывания в отеле Миньон ни разу не появлялся в мансарде. Наша дорогая Дивина умирала от беспокойства, не имея вестей о нем. Он подумал о возвращении, лишь когда у них с Нотр-Дамом кончились деньги. Одетые, как короли-самозванцы, они появились в мансарде, где для убийцы на ковре была устроена постель из ворованных автомобильных чехлов. Он заснул там, рядышком с Дивиной и Миньоном. Когда они появились, Дивина подумала, что она забыта и место ее занято другим. Но нет. Мы увидим дальше, как двух приятелей связало некое подобие инцеста. Дивина работала на двух мужчин, один из которых был ее мужчиной. До сих пор она любила только мужчин, которые были сильнее ее, немного старше и мускулистей. Но явился Нотр-Дам, хрупкий и нежный, как цветок, и она влюбилась в него. Что-то новое, вроде ощущения собственной силы, взошло (в растительном смысле, в смысле прорастания) в Дивине. Она ощутила, что становится мужественной. Безумная надежда делала ее сильной, крепкой, смелой. Она чувствовала, как вздуваются ее мускулы и она становится похожей на высеченную из камня статую, подобную микеланджелову рабу. Не напрягая ни одной мышцы, но с внутренней яростью она боролась с собой, подобно Лаокоону, который пытался задушить чудовище. Потом, когда руки и ноги ее обрели плоть, она осмелела и захотела драться по-настоящему, но очень скоро получила на бульваре хороший урок, ведь она, забывая о боевой эффективности своих движений, подходила к ним с мерками чисто эстетическими. При таком подходе из нее в лучшем случае мог получиться более или менее ладно скроенный мелкий хулиган. Ее движения, особенно - удары по корпусу, должны были любой ценой, даже ценой победы, сделать из нее даже не Дивину-драчуна, а скорее некоего сказочного боксера, а иногда - сразу нескольких великолепных боксеров. Мужественные жесты, которым она пыталась научиться, редко встречаются у мужчин. Она и свистела, и руки держала в карманах, но все это подражание было таким неумелым, что казалось, за один вечер она могла предстать одновременно в четырех или пяти разных образах. Зато уж в этом она добилась великолепной разносторонности. Она металась между" девочкой и мальчиком, и на этих переходах, из-за новизны такого стиля поведения, часто спотыкалась. Прихрамывая, она устремлялась вслед за мальчиком. Она всегда начинала с жестов Великой Ветренницы, потом, вспомнив, что, соблазняя убийцу, она должна вести себя по-мужски, обращала их в шутку, и эта двойственность давала неожиданный эффект, превращая ее то в по-обывательски боязливого, робкого шута, то в назойливую сумасшедшую. Наконец, в довершение этого превращения бабы в самца, она сочинила дружбу мужчины к мужчине, чтобы та связала ее с одним из безупречных "котов", о которых уж никак нельзя сказать, что его жесты двусмысленны. Для большей уверенности она изобрела для себя Маркетти. Тут же выбрала для него внешность; в тайном воображении одинокой девушки имелся ночной запас бедер, рук, торсов, лиц, зубов, волос, коленей, и она умела собирать из них живого мужчину, которого наделяла душой, всегда одной и той же, вне зависимости от ситуации такой, какую бы ей хотелось иметь самой. Выдуманный Маркетти тайно пережил с ней несколько приключений, потом как-то ночью она сказала ему, что пресытилась Нотр-Дамом и согласна уступить его ему. Соглашение было скреплено мужским рукопожатием. Видение: Маркетти притаскивается в тюрьму, руки в карманах брюк: - Привет, крошка, - говорит он Дивине. Садится, они беседуют, по-мужски, о делах. Приходит Нотр-Дам. Жмет руку Маркетти. Девичья физиономия Маркетти его немного смущает. Я (говорит Дивина про себя), я делаю вид, что больше его не замечаю. Единственное, я уверена, что теперь именно благодаря мне Нотр-Дам сошелся с Маркетти. (У него слишком красивая фамилия, чтобы подыскивать ему еще и имя). Трех минут мне достаточно, чтобы они чувствовали себя здесь как дома. Я усаживаюсь спиной, чтобы не смущать их. Когда я оборачиваюсь, то вижу, что они целуются, а Маркетти расстегивает ширинку. Любовь начинается. Дивина не возмужала, она постарела. Теперь ее мог взволновать подросток, отсюда у нее и возникло ощущение, что она стала старая, и эта уверенность распускалась в ее душе подобно крыльям множества летучих мышей на ночной стене. Вечером, раздеваясь в мансарде, она новыми глазами увидела свое белое, без единой волосинки, гладкое, сухое, местами костлявое тело. Она устыдилась его и поспешила погасить лампу. Это тело было телом Христа из слоновой кости, как на распятии 18-го века, а даже малейшее сходство с божеством или его изображением было ей отвратительно. Но вместе с унынием в ней зарождалась и новая радость. Радость, которая предшествует самоубийству. Дивину пугала ее повседневная жизнь. Душа и плоть ее страдали. Для нее настал сезон слез, так же как мы говорим: сезон дождей. Сотворив ночь поворотом выключателя, ни за что на свете она не сделает шага из постели, где ощущает себя в безопасности так же, как в безопасности она ощущает себя в собственном теле. Внутри она чувствует себя достаточно хорошо защищенной. Вовне же царит ужас. Однажды ночью она все же решилась открыть дверь и ступить на темную лестничную площадку. Плач сирен наполнял лестницу, они звали ее вниз. Точнее, это был не совсем плач или пение, к тому же и не сирен вовсе; но это было явным приглашением к безумству или к смерти, к падению. Вне себя от страха она вернулась в комнату. Это момент на рассвете, перед тем, как зазвонит колокол. Если страхи пощадили ее теперь, то днем ее поджидало еще одно мучение: она краснела. Из-за всякого пустяка она становилась Ярко-Красной, Пурпурной, Заметной. Не следует думать, однако, что она стыдилась своей профессии. Она слишком хорошо и слишком молодой узнала отчаяние, чтобы умирать от стыда в ее теперешнем возрасте. Называя сама себя старой, развратной шлюхой, Дивина лишь хотела предупредить насмешки и оскорбления в свой адрес. Но она краснела из-за мелочей, которые казались безобидными и которым мы не придаем никакого значения, до тех пор, пока, присмотревшись получше, не осознала, что краска заливает ее лицо в тот момент, когда ее унижают по неосторожности. Пустяк мог заставить Дивину почувствовать себя униженной. Так же, как в бытность ее Кюлафруа, унижение одной только силой слов заставляло ее буквально проваливаться сквозь землю. В применении к ней слова вновь приобретали очарование каменного мешка, в конечном счете пустые и не содержащие ничего, кроме тайны. Закрытые, запечатанные, непроницаемые слова, даже если они раскрываются, их смысл тут же ускользает прыжками, сбивающими с толку. Приворотное зелье, которым является колдовское слово, привело меня к одной старой деве, она готовит кофе, добавляет цикорий и процеживает смесь. По кофейной гуще (это фокус) совершается колдовство. Слово Митридат. Как-то утром неожиданно Дивина его находит. Оно открылось однажды, показав Кюлафруа свои магические свойства, и ребенок, вернувшись, назад от века к веку, до века 16-го, окунулся в эпоху папского Рима. Бросим взгляд на этот период в жизни Дивины. Так как единственным ядом, который он мог раздобыть, был аконит [22], то каждую ночь, запахнувшись в длинный домашний халат с жесткими складками, он открывал дверь комнаты, выходившей во двор, перешагивал через перила - движением влюбленного, вора, балерины, лунатика, или акробата - и спрыгивал в огород, по краям которого росли кусты бузины, шелковицы и терновника; корень можно было отыскать между грядками овощей, окаймленных резедой и ноготками. Кюлафруа срывал в цветнике лепестки аконита Напель. Измеряя их линейкой, каждый раз увеличивая дозу, он скручивал их и проглатывал. Но яд обладал двойным свойством: убивать и воскрешать из мертвых тех, кого он убил, и он действовал быстро. Через рот. Возрождение завладевало ребенком, как Богочеловек - девочкой, которая, высунув язык, с благоговением проглатывает облатку. Борджиа, Астрологи, Кондотьеры, Порнографы, Принцы, Аббатисы, Циники принимали его обнаженными на своих коленях, жестких под шелковыми одеяниями, он нежно прижимался щекой к напрягшемуся члену, несокрушимо каменному, какими должны быть под перламутровым атласом куртки тела негров-джазистов. Это происходило в зеленом алькове, предназначенном для веселья, которое завершалось приходом смерти в виде кинжала, надушенных перчаток, отравленной облатки. В свете луны Кюлафруа становился этим миром отравителей, педерастов, жуликов, магов, воинов, куртизанок, а окружающая его природа, огород пребывали тем же, чем были всегда, оставляя его одного, властителя и раба эпохи, ходящим босиком вокруг грядок с капустой и салатом, мимо валявшихся там граблей и лопаты, и вольным вызывать и с гордым видом сносить насмешки. В основе видения не лежали исторические события или литературные сюжеты. При этом достаточно было произнести шепотом несколько магических слов, чтобы мрак сгустился и из него вышел паж или рыцарь, неутомимый самец, растрепанный после ночи в тонких полотняных простынях. Datura fastuosa. Datura stramonium. Belladona. От ночной свежести, проникавшей сквозь белое одеяние, его охватывала дрожь, он подходил к большому открытому окну, пролезал под перилами, закрывал окно и ложился в огромную кровать. С приходом дня он вновь становился бледным робким школьником, сгибающимся под тяжестью книг. Но не бывает так, чтобы дни не сохраняли от колдовских ночей каких-нибудь следов, подобных синеве под глазами. Эрнестина одевала его в очень короткие штанишки из синей саржи, в длинную черную школьную блузу с белыми фарфоровыми пуговицами на спине; обувала в черные деревянные сабо и чулки из черного хлопка, которые скрывали его едва обозначенные икры. Он носил черное не в знак траура по кому-либо, но вид у него был трогательный. Он относился к типу детей подвижных, вспыльчивых, неистовых даже. Эмоции портят лица, лишают безмятежности их выражение, увеличивают губы, морщат лбы, заставляют брови мелко дрожать и судорожно двигаться. Товарищи прозвали его "Заднюшко [23], и это имя, произносимое в разгар игры, звучало, как пощечина. Но такие дети, как и бродяги, имеют в запасе набор невероятных и удивительных хитростей, благодаря которым перед ними открываются двери уютных и теплых убежищ, где пьют пьянящее красное вино и где тайком любят. Через крышу деревенской школы, как вор, за которым гонятся, Кюлафруа ускользал и среди ничего не подозревающих школьников во время своих тайных увеселений (ребенок - это воссоздатель неба и земли) он встречал Жана-Черные-Подвязки. После уроков он возвращался в свой дом, ближайший к школе, и таким образом избегал участия в языческих таинствах школьников, в четыре часа дня вырывавшихся из-под опеки родителей и учителей. Его комната представляла собой клетушку с мебелью из красного дерева, украшенную цветными гравюрами с осенними пейзажами, на которые, впрочем, он никогда не смотрел, так как на них не было изображено ни одного лица, кроме лиц трех зеленых нимф. Детство отказывается от условности мифов, оно насмехается над раскрашенными феями и декоративными чудовищами; моими феями были гибкий мясник с остроконечными усами, чахоточная учительница, аптекарь, феей был весь мир, отделенный сиянием от недоступного и неприкосновенного существования, и сквозь это сияние я различал лишь жесты, продолжение которых, а значит, и логика и то, на чем она держалась - ускользали от меня, а каждая деталь порождала новый вопрос и, значит, беспокоила меня. Кюлафруа входил в свою комнату. И вот он уже папа римский в своем Ватикане. Он кладет набитый книгами и тетрадями ранец на соломенный стул, вытаскивает сундук из-под к