етные ямочки на щеках. Именно такой она жила в моей памяти четырнадцать лет. Если с ней и произошли изменения, то только в лучшую сторону: на смену детской заостренности черт пришли мягкость и грация, и теперь она стала еще более притягательной. Эта властная притягательность по-прежнему заключала в себе непреодолимую силу, но не казалась мне такой волнующе-опасной, как в тот далекий памятный день, с которого начались наши непростые отношения. Нам было тогда по тринадцать лет. На уроке зоологии Лина стояла у прикнопленной к доске карты мира и показывала места обитания различных млекопитающих. Каждый выход Лины к доске был для меня праздником: я давно был к ней неравнодушен, и когда она отвечала урок, стоя перед классом, мог не стесняясь рассматривать ее стройную фигуру. Несколько раз я даже собирался мысленно раздеть ее, но не решился: мне почему-то казалось, что учитель сразу заметит по моему взгляду, чем я занимаюсь. Чтобы остальные ученики не скучали, учитель заставлял нас задавать Лине вопросы. Карта висела высоко, а указка была короткой, и когда Лина показывала ареал обитания какого-нибудь гризли, ей приходилось вытягивать руку вверх, платье натягивалось на ее фигурке, изгибы тела обрисовывались предельно четко, и у меня сладко замирало сердце. Подавляя в себе предательскую дрожь возбуждения, я поднял руку, и когда учитель обратил на меня внимание, сказал: "Хочу увидеть, где живет белый медведь". Лина поднялась на цыпочки -- ноги ее вытянулись из-под короткой юбки, из которой она выросла еще два месяца назад -- и я мысленно застонал... В этот момент случилось невероятное: она услышала мой внутренний голос, резко отдернула от карты, как от горячей плиты, протянутую вверх руку, полуобернувшись, метнула в меня насмешливо-веселый взгляд, ткнула указкой в Австраллию и с вызовом посмотрела на меня. Под хохот класса наши глаза встретились, и от зрачков к зрачкам словно прошла электрическая дуга -- мы поняли друг друга и почувствовали между собой некую волнующую таинственную связь. Учитель решил, что Аллина над ним издевается, и поставил ей "двойку". Это была ее единственная неудовлетворительная оценка за все время учебы в Интернате. В остальном она неизменно оставалась круглой отличницей и считалась самой способной среди своих сверстников. У нее был целый букет талантов: она прекрасно рисовала, сочиняла стихи (в отличие от моих -- с безупречной рифмой), играла на арфе и исполняла арии. В школьном театре она неизменно играла роль Бруунгильды, и сам директор Интерната восхищался ее голосом и актерскими способностями. Когда я серьезно думал о Лине и ее замечательных качествах, она представлялась мне самим воплощением Вечности. Что может быть достойнее вечной жизни, чем женская красота? Так думал я тогда и так думаю сейчас. Получив "неуд", Лина ни капли не расстроилась: она никогда не теряла уверенности в себе. И все же мне показалось, что она над чем-то задумалась. Сидя на задней парте, я смотрел на ее медно-золотистый затылок, пытаясь понять, о чем она думает, но безуспешно. Через какое-то время ее голова наклонилась, и в просвете между завернутыми вверх локонами и кружевным воротничком платья показалась интимно-белая полоска нежной шеи -- Лина что-то писала. Сердце мое забилось: шестым чувством я понял, что она пишет мне записку. Не оборачиваясь, чтобы не заметил учитель, она завернула руку с надписанной бумажкой за спину -- записка была подхвачена и пошла по рядам. Наконец, с громко стучащим сердцем я развернул аккуратно сложенный вчетверо листок и прочитал: "На перемене за школой". Больше там ничего не было. Ни приветствия, ни подписи. Через десять минут я стоял, прислонившись спиной к холодной бетонной стене школы, ловил ртом капель со свисающих с карниза пухлых мартовских сосулек и наслаждался радостью ожидания. Волнение не было тяжелым, оно приятно грело кровь и щекотало нервы. Краем глаза я увидел приближающуюся Лину, но не прервал своего занятия, демонстрируя выдержку. Она подошла вплотную -- я опустил голову. Вода теперь капала мне прямо на макушку и стекала за шиворот. Вид у меня, надо полагать, был глупый. Аллина рассмеялась звонким смехом, я сдержанно улыбнулся в ответ. -- Любишь меня? -- неожиданно спросила она, испытующе заглядывая мне в глаза. Не задумываясь, я кивнул в ответ. Она подставила мне щеку -- я прикоснулся к ней губами. Нежная кожа пахла весной и подснежниками -- так почему-то мне показалось. Лина доверительно положила мне руку на плечо и сказала: -- Завтра здесь, до начала занятий, я буду ждать тебя. Принесешь мне дневник Игора. -- Зачем? -- неприятно удивился я. Она только улыбнулась в ответ уголками губ, повернулась и ушла. Ее просьба меня расстроила, но не удивила. Игор был высоким и крепким парнем, спокойным и умным. На него засматривались многие девочки, но его интересовали глобальные философские вопросы, а не мелкие интриги. Его подчеркнутое равнодушие к девочкам еще больше возбуждало их. Не составляло труда догадаться, что Лине было любопытно проникнуть в мысли Игора и узнать, такой ли он холодный, каким его принято считать. Без зазрения совести я украл у Игора из тумбочки дневник, пока он спал. Я был уверен, что он доверяет бумаге свои заумные мысли, которые не вызовут у Лины никакого интереса. Не выполнить ее просьбу мне не приходило в голову, хотя формально это было проще простого, ведь она ничем не могла мне угрожать. Да, я украл дневник у друга, поступил в сущности подло, но не видел в этом ничего плохого: Лина прочтет его каракули, увидит, что там нет ничего особенного, и вернет дневник. В Игоре она разочаруется и оставит его в покое, а меня будет любить за преданность. Всем будет хорошо. -- Принес? -- серьезно спросила Лина, когда я встретился с ней за школой за пять минут до звонка на первый урок. Я протянул ей толстую тетрадь. Из деликатности я даже не заглянул в нее заранее. Лина тут же раскрыла дневник на последних страницах и стала внимательно читать. Щеки ее зарделись румянцем. Меня неожиданно осенило: "Она знала, что там про нее написано. Между ней и Игором что-то произошло!" Пораженный этой запоздалой догадкой, я выхватил у Лины дневник, но она с кошачьей ловкостью выдернула его у меня из рук, прижала к груди и убежала. Догонять ее было бесполезно: у нее были длиннее ноги. -- Завтра... здесь, -- крикнула она, едва обернувшись. Вечером того же дня Игор заметил пропажу дневника, и ему сразу стало ясно, что его украли по наущению девчонок. Последними словами он проклинал "подлого предателя, попавшего под каблук похотливых мартышек", а я как мог вторил ему, боясь, что он меня уже заподозрил и таким образом проверяет. И еще я уверял его, что не все потеряно и дневник может найтись, будучи сам уверен в том, что Лина вернет его, когда прочитает. Когда я встретился с Линой на следующий день, она уже не выглядела такой божественной, как прежде, хотя старалась всячески подчеркнуть свое достоинство. Она ждала меня, уперев одну руку в бок, с царственно поднятым подбородком. Сразу стало ясно, что дневник она мне не отдаст. Когда я подошел, то увидел, что губы ее мелко подрагивают. -- Ты должен побить его, -- сказала она неожиданно твердо. Мне очень хотелось возразить, но я боялся, что она сочтет меня трусом. Она заметила мои душевные муки и понимающе погладила меня по щеке своей узкой прохладной ладонью. Все мои сомнения тут же улетучились -- я был готов на все. В классе я уже не заглядывался с прежним упоением на Лину. Я все еще любил ее, но ореол загадочности вокруг нее пропал. К восхищению примешивалось сострадание: я не знал, чем Игор обидел ее и не чувствовал за собой права на истину, но готов был отомстить за нее кому угодно, даже лучшему другу. Однако когда я очутился наедине с Игором в нашей маленькой уютной комнате -- он сидел за столом, восстанавливая по памяти свой дневник, а я без дела лежал в одежде на кровати -- меня охватили мучительные сомнения. В условиях интернатской жизни, когда я видел родителей по два часа один раз в неделю, он был для меня самым родным на свете существом. И я -- для него. Всегда и везде мы были вместе, и до сих пор между нами не было никаких тайн. Его смех был моим смехом, его слезы -- моими слезами. Мы готовы были на все ради друг друга, хотя никогда не клялись в этом... А может, напрасно мы не клялись в своей дружбе? Ведь это Игор первым предал меня, когда не рассказал про свои отношения с Линой. Могу ли я теперь доверять ему? Чем больше я думал об этом, тем сильнее на меня накатывало тяжелой мутной волной раздражение против него. Да, это он, а не я -- предатель. Это он сделал тот первый неверный шаг, с которого все началось, а теперь он считает себя пострадавшим, потому что некий "злодей" украл у него дневник. Ему все равно, почему это было сделано, он со спокойной душой восстанавливает свои записи и только рассмеялся бы, узнав, что "злодея" терзают муки совести. -- Интересно все же, кто этот негодяй, опустившийся до такой мерзости? -- неожиданно послышался голос Игора из другого конца комнаты. -- Не хочешь ли ты сказать, что это я?! -- я подпрыгнул на кровати, будто кто-то пнул меня снизу ногой через пружинный матрац. В ответ он пробурчал что-то неопределенное. -- Что ты сказал? -- подскочил я к нему. Он повернулся на крутящемся кресле и посмотрел на меня снизу вверх. В первый момент его глаза были ясно-спокойными, но тут же в них мелькнул черной молнией испуг. Очевидно, он не ожидал от меня такой яростной злобы. -- Теперь я вижу, что это ты, -- сказал он в некотором смятении. -- Ах, я, да?! Я вмазал Игору со всего размаха в глаз. Он опрокинулся вместе с креслом. Физически он был сильнее меня, да и драться умел лучше, но теперь он сопротивлялся как-то совсем вяло, будто парализованный какой-то очень неприятной для него идеей. Я долбил его кулаками по чем попало, и очень скоро растратил таким образом свою злость. Тогда я неожиданно разразился слезами, отпустил Игора и повалился на кровать, содрогаясь от рыданий. Он не подошел ко мне, и через какое-то время я уснул, обессиленный от нахлынувших на меня переживаний. Когда я проснулся посреди ночи, то увидел, что Игор опять сидит за столом. Левой рукой он прикладывал к лицу свинцовую примочку, а правой писал в тетради -- он все так же терпеливо восстанавливал свой дневник. От этого его занятия веяло какой-то особо успокаивающей и обнадеживающей стабильностью. В мире все встало на свои места... кроме меня самого. Я почувствовал в себе непреодолимое желание покаяться, и тут же все рассказал Игору. Он серьезно и внимательно выслушал меня, а затем поведал мне свою историю. Оказалось, Лина писала ему записки, в которых назначала, как и мне, свидания за школой, а он не приходил. И на записки не отвечал, считая это глупостью. Только и всего. Мы обнялись с ним и тут же решили поклясться на крови в вечной дружбе. Так мы и сделали -- надрезали запястья перочинным ножиком, соединили свои порезы, чтобы смешалась кровь, и произнесли торжественную клятву, ту самую клятву из Священной книги, которой некогда соединили свои судьбы Каальтен-Бруннер и Гиммлерр. -- Но, брат, что же мне делать? -- спросил я у Игора, когда обряд был закончен. -- Эта коварная женщина имеет надо мной магическую силу. "Нет человека, которого нельзя сломить, дело только в средствах", как сказал Великий Каальтен. Когда я вижу ее, то теряю голову и способен на все ради того, чтобы дотронуться до ее волос или подержаться за край платья. Как мне разрушить ее каббалу? -- Все очень просто, -- ответил мне Игор, просветленно глядя на меня своими мудрыми глазами. -- Апостол Геббельсс сказал: "Лучшее противоядие -- это сам яд". Уже несколько веков лучшие философы мира бьются над смыслом этой глубокой фразы. Есть несколько сот трактований, но нет единого, так почему бы тебе не подумать над этим самому? Когда мы, наконец, легли спать, я задумался над смыслом великого изречения, и ответ не замедлил долго ждать, меня точно осенило: надо подружиться с другой девчонкой, которая не будет иметь надо мной такой власти, как Лина. В идеале мне нужна девушка, которая сама будет выполнять все мои приказания. Эта мысль чрезвычайно возбудила меня. Я представил себе красивую девочку, точно такую же с виду, как Лина, но во всем послушную моей воле. Услужливое воображение тотчас стало рисовать разные захватывающие дух картинки, в которых моя девушка с удовольствием исполняла любые мои прихоти, а если у нее вдруг что-то не получалось, сама требовала для себя наказания. Картинки становились все более и более непристойными, пока я в конце концов не заснул неровным беспокойным сном. В ту ночь у меня начались поллюции. Утром я пришел в класс разбитым и невыспавшимся. К тому же, после того, что со мной произошло на исходе ночи, я не был уверен, все ли в порядке с моим здоровьем. И все же я без промедления приступил к своему духовному освобождению. План мой был прост: я выбрал себе в жертву некрасивую застенчивую девочку на первой парте (даже имя у нее было несуразное -- "Даммна") и строчил одну за одной записки, в которых без стеснения делал ей различные грязные предложения. По моему убеждению, это безобразное мягкотелое создание должно было с радостью всецело подчиниться моей железной мужской воле. Эта девочка была для меня привлекательна еще и тем, что она сидела на одном ряду с Аллиной и все мои послания неминуемо проходили через мою мучительницу, отравившую мою душу опасным ядом. Имея в виду Аллину, я действовал наверняка, надписывая все записки "Даммне от Вальта". Даммна непрестанно ерзала на стуле и мелко и часто трясла под партой острым коленом в кремовых колготках (вот так скромница!), а Лина, напротив, как-то странно окаменела и шевелила рукой только когда надо было передать записку или записать что-то под диктовку учителя. Непонятно, кстати, как учитель не заметил невероятной почтовой активности на уроке -- видно, сам Спаситель хранил меня, иначе если хоть одна записка попала бы на глаза моих строгих наставников -- меня исключили бы из Интерната с "волчьим билетом" за аморальное поведение. В последнем своем послании я предлагал Даммне встретиться на перемене за школой, чтобы "проверить, все ли у нее под юбкой на месте". Когда прозвенел звонок, я и правда направился по коридору на выход, чтобы поджидать за школой свою жертву. Ни возбуждения, ни волнения я не чувствовал -- я был холоден и спокоен. Но не успел я спуститься с третьего этажа на первый, как на лестничной площадке кто-то положил мне сзади руку на плечо. Я обернулся и тут же получил сильную звонкую пощечину. Сердце прыгнуло от неожиданной боли, и перед глазами все поплыло. Я увидел пунцовое лицо Аллины, и тут же она отвернулась и взбежала по лестнице. Я почувствовал всеми своими клетками, что ей стыдно, и ее стыд мгновенно передался мне. Потирая горящую щеку, я понуро побрел обратно на третий этаж. Так я и не знаю, ждала ли меня за школой Даммна, но думаю, что нет... 3. Проверка на вечность Я смотрел на радостные лица Игора и Алины, веселые и беззаботные, и радовался тому, что мы встретились сейчас, когда то, что было между нами, прошло очистку временем и на поверхности остались лишь светлые воспоминания, а все тяжелое и грязное похоронено на дне души. Главное -- не копать глубоко. Это, конечно, означает, что у нас уже не будет тесных отношений. Лучшее, что нам остается -- легко и непринужденно играть опереточные роли старых друзей, особенно на людях. Но все ли похоронено? Похоже, Главный инспектор не из праздного любопытства просил меня рассказать о своих бывших друзьях. Разумеется, я рассказал ему далеко не все. В сущности -- те же светлые воспоминания, которым теперь радуюсь вместе с Игором и Линой. Но было и другое... Нет, к черту другое, мир прекрасен, человек звучит гордо и во всем царит гармония! Какие под нами прекрасные виды: внизу, совсем рядом, под длинной стрелой подъемного крана, раскачивался от поднятого вертолетом ветра подвешенный на стальном тросе знаменитый 70-метровый дюралевый колосс Каальтена. Сквозь шум лопастей явственно проступал жутковатый металлический скрип. Эта знаменитая виселица, служившая местом ежегодного паломничества вечных, вырастала гигантским деревом из высокого черного холма, насыпанного из обуви ликвидантов. Черт, забыл, сколько там пар: то ли пять миллионов, то ли семь, а ведь читал же брошюру. Надо пить витамины для укрепления памяти! Мир прекрасен... Только воздух слишком засорен пеплом, а у нашей допотопной "вертушки" отвратительная герметизация. Мы пролетаем вблизи от главной трубы (диаметр у основания сто метров -- есть еще память!), Игор протягивает мне заботливо припасенный респиратор. Дышать стало легче, но приходится закрыть глаза, иначе залепит так, что понадобится долгое промывание. Мир прекрасен... и отвратителен. Чего в нем больше? Хандра все же берет свое: мутным осадком на мозг оседают воспоминания о последних месяцах, проведенных в Интернате. По всем показателям я был последним в своем классе, и уже ни на что не надеялся. Однако мысль о скорой смерти меня не пугала, а забавляла. Если абстрагироваться от страха, то на самом деле интересно, как это случается: в какой-то момент ты есть, а в следующий -- тебя нет. Естественно, плоть остается, по крайней мере, на какое-то время, пока ее не засунут в печь, но куда уходит душа? В Священных книгах, доступных смертным, на тему загробного мира ничего не говорилось. Когда я задал этот волновавший меня вопрос воспитателю, он не очень уверенно пояснил, что ответ можно найти, если постараться, в Книге Вечности, но эту книгу могли читать только вечные люди. -- Зачем бессмертным знать о смерти? -- задал я воспитателю дерзкий вопрос. -- Подумай сам, -- ответил он после долгого молчания, -- Смертные рано или поздно отправятся в другой мир и все увидят сами. Но откуда узнать вечному человеку о смерти, если не из Священной книги? -- Но эту книгу писали вечные, ведь так? -- задал я риторический вопрос. -- Знакомы ли они с предметом в достаточной мере? В ответ воспитатель не сдержался и наорал на меня, что я недостаточно тверд в своей вере. Наверное, так оно и было: я готовился все увидеть собственными глазами и авансом презирал людей, которые познают истину из книг, а не из своего опыта. Нарочито грубо я послал воспитателя подальше -- мне нечего было терять. Он по-жабьи выпучил глаза и раздул щеки в бессильной злобе. Считается, что вечным людям нечего опасаться, поскольку их жизнь в безопасности, но и мне бояться было нечего, потому что я смотрел на мир глазами покойника. Нельзя отнять то, чего нет. Моя жизнь уже не принадлежала мне -- я заранее сдал ее на тот свет под расписку и теперь как бы потрясал полученной взамен бумажкой, дававшей мне право на бесшабашность. Моя умиротворенность была нежданно-негаданно нарушена за месяц до выпускных экзаменов. К самим экзаменам я, кстати, не готовился. Зачем? Пустая трата времени. Целыми днями я сибаритствовал в кровати, прогуливая занятия, и в буквальном смысле слова плевал в потолок. У меня была такая игра: доплюнуть до потолка, а если не получится -- увернуться от падающего плевка. Можно было, конечно, убивать время более интересно, например, по утрам гонять мяч на спортплощадке, а по вечерам гулять с девчонками, но это так же, как экзамены, представлялось мне суетой. Мое мировосприятие тяготело к биполярному экстремизму: или высшая польза или никакой. Высшей пользы я ни в чем, кроме своей грядушей смерти, не находил, и потому мне нравились чисто бесполезные занятия. Так вот, в один прекрасный день (прекрасный ли?) мое покойное настроение было неожиданно потревожено, когда по Интернату распространился слух, будто Приемная комиссия будет выдавать аттестаты только тем, у кого идеальное здоровье. Таланты и способности больше не имеют решающего значения, достаточно не завалить экзамены и пройти медицинскую комиссию. В догонку первому слуху прошел второй: медкомиссия будет очень строгой и врачам дано указание забраковывать даже тех, кто страдает плохим зрением или у кого не в порядке зубы. Отличники-очкарики, сломавшие глаза на штудировании учебников, тотчас приуныли, а кровь-с-молоком дебилы, напротив, впервые за много лет воспряли духом. На переменах между уроками появилось новое развлечение: рослые жизнерадостные парни, не отягощенные губительным для здоровья интеллектом, которых раньше никто не замечал как вполне заурядных, загоняли в угол яйцеголовых "доходяг", хватали их широкой ладонью одной руки за нижнюю челюсть, двумя пальцами другой руки зажимали нос и орали в ухо: "Больной, покажите зубки!" Причем, вытворяли это те самые подростки, которым ранее принято было за глаза сочувствовать в их отсталости и которых никто из деликатности не упрекал в природной тупости. Что касается меня, вновь обретенная надежда на бессмертие обрекла мою душу на страдания. Так, наверное, бывает с матросом, выпавшим за борт корабля в открытом океане. Сначала он в отчаянии пытается догнать корабль, хотя сразу должно быть понятно, что это бесполезно, затем он поднимает крик в надежде, что его услышат и спасут, а когда до него доходит, что корабль ушел, не заметив потери члена экипажа, медленно, экономя силы, плывет в сторону берега. Через несколько часов он, наконец, с горечью осознает, что это бессмысленно, потому что берег слишком далеко, а еды и пресной воды у него нет, и смерть от голода и жажды неминуема. Солнце палит голову, волны хлещут в лицо, ноги сводит холодом, а перед глазами мерещатся акульи плавники. Положение безвыходно и впадать в истерику нет смысла, но он все же не удерживается и рыдает над собой, теряя вместе со слезами ценную для организма жидкость, которую нечем восполнить среди необъятных просторов соленого океана. Наступает ночь. Океан затихает. Появляются звезды. Мириады крупных звезд. Человек смиряется со своей скорой гибелью и, оставив бесплодные хлопоты и переживания, наслаждается последними минутами своей жизни. Он лежит на спине, широко расставив руки, плавно покачивается на волнах и любуется грандиозной небесной картиной. Он восхищается величием космоса. Только теперь до него доходит, что кроме него самого и ему подобных, кроме океана и Земмли, есть бесконечное множество миров, которые он видит ВСЕ и ВСЕ СРАЗУ. Ну, если не все, то половину, но и эта половина затмевает собой все его проблемы и страдания, потому что в далеких мирах, как и в нашем, рождаются и умирают, радуются и страдают, но вот одна ничтожная песчинка, беспомощное существо, обреченный на смерть организм смотрит в космос глазами Бога, потому что видит сразу все миры, и перед ним предстает неподвижная гармония... Но с этой гармонией что-то диссонирует, нечто суетное, какой-то посторонний шум... Матрос поворачивает голову в сторону и видит проплывающий неподалеку круизный лайнер. Его палубы сверкают праздничными огнями, слышна веселая музыка, иллюминаторы светятся уютом -- и матрос, оставив мириады небесных миров, бросается к этим милым его сердцу огням, к родным электрическим лампам, к кипяченой воде, к горячей пище и к милосердным врачам. Он сучит ногами по воде, орет благим матом и машет руками, пытаясь повыше подпрыгнуть. Заметят ли его с корабля? Маловероятно, но... есть шанс, а пока у человека есть шанс, он будет отчаянно бороться за свое существование. Нечто подобное произошло и со мной: лишь только у меня появился шанс выжить, я забыл всю свою возвышенную философию и стал тривиально барахтаться в людском море. Я засел за учебники и все свободное время зубрил математические формулы и правила правописания, я прислушивался к своему организму, не колет ли в боку или под лопаткой, я ежечасно проверял пульс, и меня охватывала паника, если он отклонялся от нормы хотя бы на пять ударов в минуту. Но странное дело: чем больше я боролся за свою жизнь, тем меньше был уверен в успехе. Я стал бояться смерти. Это был физически ощутимый Страх, он приходил без предупреждения и в любую минуту. Сидел ли я за партой на уроке, мылся ли в душе, обедал ли в столовой, стучал ли теннисным мячом об стенку -- Страх всегда был начеку, и стоило мне чуть расслабиться и забыть о его существовании -- он тут же напоминал о себе, сдавливая горло своей мягкой, как у кошки, но сильной лапой. На какую-то секунду я задыхался и в глазах темнело, затем спазм очень быстро проходил, но Страх неизменно давал понять, что уходит не далеко и не навсегда. За десять дней до выпускных экзаменов этот неотвязный Страх стал приходить ко мне по ночам, и я просыпался с холодным телом в необычной позе -- со сложенными на груди руками и скрещенными ногами. На следующий день после первого такого случая я узнал из учебника истории, что именно в таком положении в древности покойников клали в "грооб" -- варварское приспособление в форме деревянного ящика, который вместе с мертвецом заколачивали и закапывали в землю. Это неприятное открытие только подтвердило неумолимую реальность моего первобытного Страха -- он распоряжался моим телом даже когда я спал и не мог думать о нем. Вместе с тем, я был благодарен Спасителю за то, что родился в такое счастливое время: если я и умру, мое тело не съедят мерзкие жирные черви, как сожрали они тела моих далеких предков, -- после кремации оно легко разлетится по всему миру миллионом быстрокрылых пепельных мотыльков. Наконец, моим мучениям пришел конец: накануне приезда Приемной комиссии всех выпускников из двух последних классов собрали в конференц-зале. Набралось около сорока человек. На трибуну поднялся директор и объявил, что по решению правительства в этом году в качестве эксперимента аттестаты будут выдавать только тем, кто пройдет медицинскую комиссию. Причем распорядок такой: сначала медкомиссия, а потом экзамены по пройденным предметам. В конце своей короткой речи директор разъяснил смысл этого важного государственного решения: население Земмли стареет, число больных людей увеличивается и медицинские учреждения перегружены. В зале повисла тяжелая тишина: подростков-выпускников явно не устраивало то, что ценой своей жизни они должны разгрузить больницы и тем самым облегчить лечение стариков. Директор, видимо, почувствовал напряжение: он быстро закруглился, объявив, что завтра с утра все должны явиться в поликлинику с анализами мочи и кала, скороговоркой пожелал нам успеха и поспешно ретировался. На следующий день воспитатели привели все сорок человек в интернатскую поликлинику. Парней собрали на первом этаже, девушек на втором. Всем приказали раздеться. Когда мы сбросили одежду и посмотрели друг на друга, то не смогли сдержать хохота: двадцать молодых голых мужиков, и у каждого в одной руке запотевшая от теплой мутно-желтой жидкости баночка, а в другой -- обернутая в тетрадочный лист и перетянутая резинкой подванивающая коробочка. Так мы надрывали животы от смеха, пока из кабинета не вышла медсестра в белом халате и буднично сказала: "Заходите". Все двадцать человек тревожно переглянулись: никто не хотел идти первым. Воспитатель встрепенулся -- он понял, что совершил ошибку, не составив заранее списка, и стал загонять в кабинет ближнего к двери. Остальные отшатнулись к противоположной стене. Несчастный парень, случайно оказавшийся крайним, заупирался: он категорически отказывался быть первым, настаивая на том, чтобы вызывали по алфавиту. Те, чьи имена были на первую букву, в ответ зароптали, и поднялся шум. Так мы спорили с воспитателем минуты три, пока не открылась дверь кабинета и строгий нахмуренный доктор со стетоскопом на шее заорал: -- Что здесь происходит?! Разберитесь, наконец, кто первый! Он, видно, решил, что все мы рвемся на прием к нему и каждый не хочет пропускать другого впереди себя. -- Я первый, -- неожиданно для себя самого шагнул я вперед. Как только я сделал этот шаг, мой навязчивый страх отступил. Сердце забилось радостно: еще немного, и с мучительной неопределенностью будет покончено. -- Я второй, -- сказал Игор, явно из солидарности со мной. Вслед за ним неожиданно нашлись третий, четвертый и пятый -- это были крупные и мускулистые, увереннные в своем здоровье парни. Они, очевидно, решили, что мы с Игором ломанулись вперед из "мачизма", и поспешили показать, что им тоже сам черт не брат. Я ожидал, что будет какой-то особенный медосмотр, хотя бы более тщательный, чем ежегодная диспансеризация, но оказалось все то же: дышите, не дышите, покажите язык, закройте глаза, вытяните руки, присядьте, дотроньтесь кончиком пальца до носа, положите ногу на ногу... Все то же бесконечное хождение по кабинетам с "картой болезней" под мышкой. Врачи тоже были обычными, индифферентно-сонными и безучастными. В коридоре я перебрасывался репликами со встречными парнями, разговор был однотипный: "Ну как?" -- "А, лажа!" Они, как и я, были разочарованы обыденностью происходящего. Решались наши судьбы, а воздух был пропитан рутинным духом микстуры. И все же в конце осмотра меня ждало нечто такое, чего раньше не случалось: когда я прошел всех врачей и вернулся к первому кабинету за одеждой, воспитатель сказал мне, чтобы я не спешил одеваться, а повернулся к нему спиной. Я сделал так, как он велел -- тут же мне на глаза упала черная повязка, а затылок сдавил тугой узел. Сердце мое опустилось: в какой-то книге я читал, что в давние времена так поступали с теми, кого вели на казнь. Умом я понимал, что никто меня прямо сейчас убивать не будет, но фантазия волновала кровь. К тому же, я был первым и не знал, будут ли так делать со всеми. Воспитатель тем временем поправил спереди повязку, опустив ее пониже. -- Видишь что-нибудь? -- спросил он. Я помотал головой. -- Чудесно, -- потрепал он мою повязку. -- Идем со мной. Он обхватил мою руку повыше локтя и повел по коридору. -- Не бойся, -- сказал он. -- Я не боюсь... -- А чего дрожишь? -- Холодно. Он вывел меня на лестницу, и от ног к голове действительно прошел холод от бетонных ступеней. Мы поднялись на один этаж -- из коридора доносились девчачьи голоса и приглушенный смех -- и двинулись дальше вверх. Всего в том здании было три этажа, и я лихорадочно пытался вспомнить, заходил ли я раньше на последний этаж и какие кабинеты там видел. В голову ничего не шло. "Стой!" -- вдруг дернул меня воспитатель за руку на площадке между этажами. Я остановился и услышал стук каблучков: по лестнице спускалась какая-то женщина. Я вжался в угол и прикрыл стыд медицинской картой. Воспитатель крепко вцепился в мою руку -- боялся, что я убегу? Когда стук туфель поравнялся с нами, я расслышал на его фоне шлепание легких босых ног по бетону, и в то же время воспитатель отвратительно и часто задышал мне в ухо... До меня наконец дошло: мне завязали глаза именно на тот случай, если я встречусь на лестнице с такой же раздетой, как и я, девочкой. И ей, как и мне, повязала повязку воспитательница. Чего только не придумают эти старперы, чтобы соблюсти нравственность воспитуемых! Я невольно улыбнулся, и тревога моя рассеялась. Когда мы наконец добрались до третьего этажа и воспитатель развязал мне глаза, то я увидел, что стою перед дверью с табличкой "Главврач". Все вернулось на круги своя. В кабинете главврача за широким столом, накрытом зеленым сукном, восседали солидные люди в черных костюмах, человека два или три -- в униформе. Мне сразу стало ясно, что именно они облачены высшей властью решения судеб, а не какие-то эскулапы на побегушках. Молча они просмотрели мою карту, передавая ее из рук в руки. Зачем-то попросили повернуться "на сто восемьдесят градусов", а потом еще на сто восемьдесят. -- Вопросы есть? -- спросил человек в центре, добродушного вида старичок с седой покладистой бородой. -- Девочками балуешься? -- спросила грудным голосом женщина с красным мясистым лицом. -- Нет, -- ответил я честно. -- А не врешь? -- не отставала она. -- Вопрос не по делу, -- сухо оборвал старичок. -- Уведите, -- кивнул он моему воспитателю. Мы поспешно вышли. -- Кретин! -- зашипел на меня воспитатель, только мы оказались за дверью. -- Сколько можно твердить, что первым делом надо здороваться, а ты как чучело немое, ни "здрасьте", ни "до свидания"! -- И что теперь будет? -- озадаченно спросил я. -- Пустят тебя в расход как быдло некультурное, да и все! -- сказал он, завязывая мне глаза. Что-то в его тоне подсказывало мне, что он говорит несерьезно. -- Только за это? -- спросил я на всякий случай. -- Ладно, не трусь. Раз замечаний не было, то все в порядке, -- успокоил меня он. -- У них все открыто. Если что-то не нравится -- сразу говорят. Чего им стесняться? Когда он поправлял мне повязку на глазах, то явно нарочно оставил щелочку. Меня это позабавило. "Интересно, сделал бы он то же самое, если бы меня забраковали?" -- подумал я, тотчас отметив, что ко мне вернулся вкус к праздному философствованию. Однако нам не повезло: когда мы вышли на лестницу в предвкушении интересных зрелищ, то все, что мы увидели -- это дородную воспитательницу, которая, растянув подол просторного платья ширмой, заслоняла собой худенькую девочку. Я еле сдержался, чтобы не ухмыльнуться, и гордо прошествовал мимо, не прикрываясь. Одевшись, я выбежал на улицу -- в лицо мне весело ударило солнце. Впервые за последние месяцы я радовался всему, что видел, как ребенок. Я любил жизнь и жизнь любила меня. Напротив поликлиники была маленькая березовая роща, и я бросился обнимать тонкие нежные стволы, чтобы поделиться с ними переполнявшей меня любовью ко всему живому. Минут через десять вышел Игор. Издали он казался невозмутимым, как обычно, но я не мог не заметить, что на губах его играет счастливая улыбка. -- Брат, я люблю тебя! -- набросился я на него с объятиями. -- Будем жить, -- лаконично ответил он, радостно похлопывая меня по спине. Вскоре показался третий счастливчик, а еще через четверть часа нас было уже пятеро веселых жизнерадостных парней: мы с Игором и трое ребят из параллельного класса. Девушки, как ни странно, не появлялись... И вдруг из распахнувшихся дверей с радостными визгами выпорхнули сразу три девчонки -- видно, они ждали других внутри, пока их оттуда не прогнали. Они тут же бросились нам на шею, будто все мы давно уже любили друг дружку. Щедро одарив нас поцелуями, они как по команде вырвались из наших неуклюжих объятий и грациозно удалились, непринужденно щебеча и оправляя на ходу юбки. Мы счастливо переглянулись и стали поджидать очередную экзальтированную красавицу. К нашей досаде, минуты через три появился угрюмый Мишась -- круглый отличник, которого перевели в наш класс полгода назад, потому что в параллельном классе, где он учился, его сильно не любили за подхалимаж к учителям и доносительство. Трое парней из его бывшего класса подали нам с Игором знак, чтобы мы не вмешивались, мол у них свои счеты, и подозвали Мишася. -- Чего такой невеселый? -- спросил Тимм, самый рослый из них. -- Да так... Мишась попытался уйти, но его схватили за рукав: -- Стой, поделись бедой с товарищами, может, чего посоветуем. -- Какая беда? Нет беды никакой, -- Мишась еще больше помрачнел, почуяв что-то недоброе. -- А чего есть? -- Ну... пустяки... печень увеличена слегка, -- неохотно отозвался Мишась, с мольбой глядя на меня. Я отвернулся: у меня не было никакого желания заступаться за стукача. -- Ах, печень? Где, здесь? -- Тимм ткнул Мишася пальцами под левое нижнее ребро. Тот попытался убежать, но двое стоявших сзади парней схватили его и завернули руки за спину. -- Или здесь? -- Тимм воткнул ему пальцы под ребра с правой стороны. Мишась от боли резко глотнул воздух и закашлялся. -- У него еще и коклюш! -- заржал один из парней. -- Мужики, вы что, с катушек съехали? Устраиваете экзекуцию под окнами приемной комисси, -- попытался охладить их Игор. -- А ему теперь комиссия не поможет, -- злорадно сказал Тимм. -- Ему теперь никто не поможет. Даже мамочке и папочке он теперь до лампочки. Парни загоготали, радуясь удачной рифме. -- Ладно, вмажьте ему, да отпустите, -- не выдержал я, вспомнив, что Мишась когда-то писал неплохие стихи. -- Зачем мучить? -- Раз народ просит... Коротким резким ударом Тимм врезал Мишасю кулаком по печени. Тот подпрыгнул и опал, как мешок. Парни взяли его за руки и потащили в кусты -- рубашка выскочила из штанов, а ботинки жалобно скребли кожаными подошвами по асфальту. -- Ничего, пусть отдохнет, -- смачно сплюнул Тимм. -- Пойдем, -- сказал я Игору. Он не ответил, внимательно наблюдая за тем, как парни бережно укладывают Мишася на траву под кустом сирени, заправляют ему рубашку и надевают потерявшийся по дороге туфель. Я почувствовал, что мое праздничное настроение начинает портиться. -- Ты как знаешь, а я ухожу, -- заявил я. -- Нет, постой, -- удержал он меня. Его явно что-то сильно заинтересовало в этой ситуации. Я почувствовал, что у него не праздный интерес, и, поморщившись, остался. Тем временем, из поликлиники понуро вышла Мона, симпатичная девушка, но со странностями. Она рисовала красочные абстракции и считалась одаренной художницей, но в ее картинах было что-то не от мира сего, и по слухам она страдала шизофренией. -- О, Мона! -- обрадовался Тимм. -- Любовь моя сумасшедшая, иди ко мне -- я тебя утешу! Мона в ответ резко и не поднимая головы свернула в другую сторону. -- Ты чего, дурочка, я серьезно! -- удивился Тимм, устремляясь за ней. Мона, не оборачиваясь, сняла на ходу туфли на шпильках и побежала. -- Эй, ловите, -- крикнул Тимм своим подручным, -- я ее приголублю! Мона побежала в рощицу -- парни бросились ей на перерез. Она рванулась назад, но ей преградил дорогу, широко расставив руки, Тимм, и бедной девушке ничего не оставалось, как метаться среди берез, словно в западне. Странно было то, что она делала это молча, без крика и визга, в то время как парни помирали со смеху. -- Тебе не противно? -- спросил я у Игора. Он не ответил. Я заглянул в его лицо -- оно было как всегда спокойным, но на щеках появился румянец. "Неужели, ему доставляет удовольствие наблюдать за этим?", -- подумал я с досадой. Тем временем, Тимм схватил Мону за блузку и попытался притянуть ее к себе, но она вырвалась и убежала, вмазав одному из парней туфлем по лбу. Послышался скрип двери -- я обернулся и увидел Аллину. Она стояла на крыльце поликлиники с растерянно-удивленным выражением лица. Потом она увидела нас и медленно подошла... В ее присутствии со мной происходили странные вещи. На расстоянии я не испытывал почти никаких чувств к ней и мог спокойно, с холодной головой, любоваться ее красотой, но стоило дистанции между нами сократиться до пяти шагов, как организм независимо от моей воли начинал выкидывать разные коленца, причем каждый раз непредсказуемые. Вот неполный перечень моих страданий: я моментально потел, у меня пересыхало в горле, меня кидало в жар или холод, в коленях появлялась дрожь, кружилась голова, дергался глаз, начинался кашель или икота. Когда я рассказал об этом феномене Игору, он в своей традиционной манере выдал