ому боку. Тетка Изварина обняла ее, запустила пальцы в мягкие редкие волосы. -- Опять "бабетту" начесали? Талдычу ж вам, из моды она теперь вышла. Да и для головы вредно. А вы чего ж? Хоть ты, Леля, подтверди им. Ворчание тетки Извариной было славным. Уютным. Ада лишь слегка пошевелила плечиком и глубже зарылась в мамин бок. Ксюта, не закончив убирать посуду, потребовала: -- Дальше, мамочка, дальше! Тетка Изварина будто не слышала. Губы ее как-то сразу затвердели и выцвели, уголки рта опустились, глаза отсутствующе уставились за окно. -- А седьмого августа после полудня потерялся. -- Голос хозяйки на этой фразе дважды переломился. -- Я уж поуспокоилась, думала, отойдет помаленьку. Пускай бы калекой жил, чем совсем с войны не вернуться. Водила гулять. Читала. Он понимал, если медленно, чуть не по складам... А все же мучился: до войны учительствовать мечтал. Вот бы их мне учил... Хотя, откуда ж бы им при нем взяться! Она оттолкнула Аду, но опомнилась, крепче обхватила за плечи. С другого бока тотчас приткнулась Ксюта. Мать обняла и ее. -- К зеркалу подойдет: "Нет меня, мама, там. Тьма. Глаз чужой посреди мрака торчит". Потом обернется ко мне -- как только угадывал? -- рукой воздух ощупает вокруг себя: "И здесь тоже нет. Нет меня больше. Личность я, мама, утерял... Жить не хочется..." За окном стемнело. Но света не зажгли. Голос тетки Извариной стал ломким и сухим и больше не обрывался. -- Прихожу, значит, домой седьмого августа -- нет его. Я сначала не испугалась. Решила, опять с Динкой за деревню подался. На ручей, тоску отливать. Они часто к ручью уходили. Я ж и всего-то в правление на минутку -- насчет машины договориться: хотела его в город, к профессору... Подошла к подоконнику полить цветок -- а там эта фотка. И чернилом поперек: "Я убит шестого марта 1943 года". У меня так все внутри и трепыхнулось. Далеко ж, думаю, за час не мог уйти. Сама все вокруг избегала. И другие тоже колхозом. И из милиции двое. С собакой. Все допытывались, не затаил ли он от войны оружия. Да если б и затаил, тут же б из головы выронил... Бегали мы все, бегали, так представляешь -- ну нигде ни следочка! Ни слезы. Ни кровинки. Собака их здоровущая хвост под брюхо, наземь повалилась и уши лапами заслонила, даром что овчарка! А Динка лишь через три дня объявилась. Облезлая. Бока проваленные. Под крыльцо заползла и еще неделю скулила точно по покойнику. Да уж и совсем зазря. Какой там покойник, когда и так два раза умер! Чую, сам он на себя руки наложил. Незнамо где теперь и косточки незарытые валяются... Как раз с седьмого августа... Седьмого августа 1946 года Лелька родилась на свет. -- Оставайся ночевать, -- предложила тетка Изварина. -- А то, хочешь, и вовсе переселяйся. -- Что вы, спасибо, перед ребятами неудобно! -- отказалась Леля. На самом деле, испугалась стен, которые не уберегли человека, не уговорили остаться и жить. Лелька не доверяла им, видевшим, как металась между ними четырьмя обезумевшая от горя женщина, едва примирившаяся со смертью мужа. И как, наверное, тихо кусала ночью губы в печали о сыне-калеке. И как обманывала здесь себя с чужими мужчинами -- лишь бы не быть одной! Может, она уже не имела ни надежды, ни права на новую семью. Но очень хотела ее иметь... -- Я завтра вечерком забегу, можно? -- спросила Леля. -- Спокойной ночи! -- Прощай пока... Почаще заходи... Ладно? Леля пришла завтра. И послезавтра. И еще четыре вечера подряд. А на седьмой не пришла. ...Динка прибежала прямо в поле во время обеда. Есть не стала. И все нетерпеливо тыкалась в колени, тянула Лелю за руку, деликатно повизгивала. -- Доедай живее да уматывай, мы тебя отпускаем!-- распорядился Женька Жук. -- Твоя четвероногая Санчо Панса у любого скулежом аппетит отобьет. -- У тебя отобьешь! -- Леля забрала в горсть сухой собачий нос, подула. -- Пошли, что ли? Нас с тобой милостиво отпускают. -- Не понимаю, чего ты среди женского рода выискала? -- Верзила Силкин подмигнул ребятам и гулко захохотал. -- Будь на твоем месте я, никто бы не ломал голову, чем можно с такой аппетитной мамашей заниматься... Леля подошла и трахнула его алюминиевой миской по спине. Он недоуменно пошевелил лопатками: -- Уж и пошутить нельзя. Недотрога! -- Поищи себе другой повод для шуток. А с такими мыслями даже во сне сторонись этого дома! Динка вздыбила шерсть на загривке и зарычала. -- Ну-ну, умничка моя, не надо! -- успокоила Леля. -- Дяденька осознал... И они пошли куда глаза глядят... Оказалось, глаза у них у обеих глядят на ручей. Спустились к берегу. Побрели вниз по течению, не торопясь и не оглядываясь. Динка держалась у ноги. Однако стоило Леле приостановиться, хватала за брюки и тянула дальше вниз. Где-то там за несколько километров отсюда ручей сливается с рекой. А река, как известно, бежит в Волгу. Которая, в свою очередь, впадает в Каспийское море. По морю гуляют волны. И всякая мысль, обегая даже безмозглую голову, рождает волны. Мысленные волны. Биополе. Которое объединяет волны всех людей и тоже образует море, целый мысленный океан. На Земле есть скрытые от глаз лагуны, где океан этот пенится невиданными взлетами энергии. Пиками энергии. Со своими приливами и отливами. Леля удивилась неожиданным, невесть чем навеянным рассуждениям. Ну, поле. Ну, море. Ну, океан. Если мысленный, то почти и не существующий. А о несуществующем зачем думать? Зачем ненужными мыслями маяться? Тут Леля споткнулась, опомнилась и лишь тогда осмотрелась внимательнее. Ручей здесь ударялся в обрывистый берег, взъяривался, слегка отскакивал назад и под прямым углом катился в сторону. В месте изгиба крутило пенный водоворот. И именно здесь кому-то понадобилось брать песок. Вода не доставала до выемки, а точнее, до ниши примерно человеческого роста и метровой глубины, куда солнечный луч не попадал из-за берегового уступа. Там отчетливо просматривались слои песка, крепленные охряными прожилками глин и срезанные вкось штыковой лопатой. Ничего, в общем, интересного. И Леля не остановила бы на нише своего внимания, если бы не Динка. Динка сунула туда нос, поскребла когтями землю и заскулила. К кончику ее куцего хвоста подползла острая тень двузубого валуна. Лелька за ошейник потянула псину внутрь. Но Динка прижалась брюхом к земле, мелко-мелко задрожала, попятилась, и девушка не стала настаивать. Пригнувшись, ступила в нишу. Конечно же, заслонила собой свет. Но не настолько, чтобы не видеть в упор той же песчаной, со следами штыковой лопаты стенки. Подняла руку потрогать охряной узор. И, к своему удивлению, не встретила преграды: рука по локоть исчезла в породе. От любопытства, а больше все-таки от неожиданности сделала еще шаг -- и провалилась в невыразимо длительное падение лицом вниз в слоистую темноту... Сперва ощутила сложный смрадный запах вымоченной в керосине хамсы, ила, перестоявшейся фиалки и широко расплывшуюся во рту боль прикушенного или обожженного языка. Внутрь тела, начиная от кончиков пальцев, поползло, отступая, тепло. Озябли колени и плечи, посинели ногти, в мурашках растаял низ живота. Горячий комок задержался у сердца, на мгновение затопил горло и маленьким радужным пятнышком аккумулировался в центре затылка. Тело потеряло вес. Руки и ноги поплыли в неуправляемом и бесплотном парении. Пенистые пузырчатые огоньки -- как шампанское на свету! -- впитались в кожу. Взлетел и опал сильный звук, распухая из высокого колющего тона в ужасающе низкий ватный хрип. И ливень, огнепад, бездна всепоглощающего света растворили мир и мозг. "Сиреневый туман над нами проплывает, -- родился откуда-то мысленный ритм. -- Все в мире поглотил сиреневый туман..." Внутри и снаружи Лельки качалась сухая размягчающая дымка. Висел ровный лазорево-фиолетовый туман. Воздух, осязаемый без удушья, не обжигал ни губ, ни глаз. Густая, как в полуденную жару, истома скопилась на месте несуществующего Лелькиного тела, окончательно похитив умение что-то делать или хотя бы шевелиться, -- Свежа-а-тинку занесло-о! -- прозвучал заунывный, как в анекдоте о дистрофиках, синюшный голос. Странно он прозвучал. Будто провибрировал в каждой клеточке утраченного тела. И был, похоже, ее и не ее. Лелька напряглась. И бесконечно долго отрывала голову от земли. Потом еще дольше поднимала веки. Вокруг сидело множество людей. Они мерно и медленно раскачивались и то ли пели, то ли жужжали, не разжимая губ. Слова были неразборчивы. Но гораздо труднее воспринимался этот выворачивающий зевотой скулы ритм. -- Как ты попала сюда, дитя? -- засасывающе долго пропел старик, глядя в сторону и вверх на остановившееся в зените солнце. Девушка тоже посмотрела туда. И ей не пришлось щуриться: солнце не пекло и не ослепляло. И все же размягчающий свет проникал всюду. Ничто здесь не отбрасывало тени. -- Как попала? -- переспросила Лелька. -- Просто гуляла. -- И добавила для убедительности: -- С Динкой. Старик беспокойно поворочал шеей. И продолжил свое нудное пение: -- У тебя несчастье? Или бедствия снизошли на Землю? Язва? Мор? Война? -- Ну, почему же?--Девушка пожала плечами. -- Обычные дела. -- Не трудись говорить. Думай! -- посоветовала молодая женщина ослепительной мертвенной красоты. Неразборчивый фон отодвинулся, распался на куски. И Лелька вдруг догадалась, что слышит никакое вовсе не пение, тем более не жужжание, а самые натуральные человеческие мысли. Мозг был набит чужими мыслями, они гудели и жалились помалу, как осы в чемодане. -- Думай, думай, цыпочка! Напрягайся, я тебя почти не слышу! -- синюшно проверещала старушонка, подсовываясь ближе. Лелька наморщила лоб и с таким зверским усилием принялась сосредоточивать разбегающийся разум, что у нее заболело темя и вместе с челкой ходуном заходили уши. Зато по рядам вокруг прокатилось движение, там довольно оскалились и, потирая руки, потянулись к ней как к огоньку. -- Затлело-затеплилось! -- Греет! Греет, братцы! -- У, моя прелесть, сияет, словно тебе свечечка! -- Блесточками играет! --послышались выкрики в том же явственном и диком темпе сна. Но Лелька уже немного свыклась. И по мере того, как течение мыслей делалось насыщенным, редким, глубоким, по мере вживания в ритм, разные голоса начали выделяться из тающего времени. Она могла уже указать, кому какой голос принадлежит и какой эмоцией окрашен. Нельзя было ошибиться, даже глядя совсем в другую сторону или на сиреневый сгусток в зените, изображающий солнце. -- Теплышко-то какое, господи! --умиленно запричитала синюшная бабка. -- Ну, каждую же извилинку будто парком обдало... -- Сильна девка!--согласился сочный баритон. -- До мозжечка проняло... -- А мне все одно знобко, -- донесся издали завистливый надтреснутый шепоток. -- Вконец иссохлась мудрилка. К вечному упокою, видать... -- Да тебе уж и без толку, Гурикан! Почитай один светлячок на лысине остался! -- внезапно окрысилась красавица. -- Ты и так ни одного новичка не пропустил. Лучше, голубок, рассасывайся помалу... Леля поежилась от этого бесцеремонного требования, да еще переданного непосредственно в мозг. Она уловила, как корежит там вдали крохотный островок сознания, перемежающийся беспамятством. Ясно представимые волны мысленного моря клубились по соседству, норовя окончательно загасить и растворить островок до кванта. -- Расскажи, дитя, о себе. Зачем явилась? -- вновь пропел старик, оборачивая наконец свое лицо, а вернее бы сказать, не лицо, а пергаментного цвета череп, слегка обтянутый истончившейся кожей, и с глубокими глазными провалами, со дна которых мерцали белые бельма. -- А нам какое дело? Главное -- что с собой принесла! -- игриво возразила бабка. -- Ух, какая башковитенькая, цып-цып-цып! И она, причмокнув, так сильно втянула в себя живой человеческий дух, что неподвластное Лельке Лелькино тело перекособочилось, засвербило под лопаткой, сама собой задергалась левая ступня. -- Э-э-э, полегче, Фунтюшка! -- завопила красавица. -- Не все тебе одной, оставь другим. До чего же к чужим умственным силам жадная -- а самой тоже, небось, рассасываться пора! -- Ах ты, губошлепка зачепистая! Да я тут тебя еще сто раз перемыслю! А ну, подожми извилины! Дай подышать! Что-то закопошилось у Лельки в голове, отвлекло внимание от ссоры, чудовищной медлительностью растянутой на века. Она последовала внутреннему велению и увидела трех мужчин. Исхудавшие до прозрачности тела с ненатурально вывернутыми измельчавшими костями не давали им ползти. Но они выстелились по направлению к ней по земле. И жадными взорами разрывали ее мозг на части. Вот они извлекли из младенческих воспоминаний час жуткого Лелькиного одиночества, когда мама убежала в магазин, не догадываясь, что девочка уже понемногу себя осознает. Вот Штымп на выпускном балу пригласил ее танцевать. И она, забыв про сумочку, положила ему руку на плечо. Сумочка колотила Штымпа под ребро. И он хихикал. Потому что боялся щекотки. У их воспитательницы смех был рассыпчатый, как Лелькино платье в горошек. Гороховое поле было засеяно на зеленый корм, напрасно студенты искали стручки... Зеленую юбку из тафты не успела сдать в химчистку. Тафта такая бархатистая, как Динкин нос. Интересно, к кому с жалобами побежит теперь Динка? Ада с Ксютой подумают, Леле надоело дружить... Динке больно! Тетка Изварина... Мама... Динка... -- Стойте! Сто-ой-те-е! -- по крупинкам собрал Лельку из рассыпавшихся мыслей знакомый голос. Хотя кто знает, доводилось ли когда-нибудь раньше его слышать. -- Не смейте ее трогать! Застонав, Лелька оглянулась -- и охнула. К ней большими шагами, взвешенными, как все в этом вневременном мире, мчался Колюшка Изварин. В точности такой, как на фотографиях -- застигнуто удивленный, простоволосый, хмурый, ничуть не постаревший за семнадцать лет. Уже то было хорошо, что он мчался, а не полз и не плыл. И это несло иллюзию возвращающейся жизни. -- Откуда мать знаешь? И Динку? Думай. Громче думай, прошу тебя! Он потряс Лельку за плечо так резко, что у нее голова запрыгала из стороны в сторону. Но она радовалась любому движению. Коля вглядывался в нее. И пил, пил, пил из ее памяти. Но Лелька не только ничего не теряла, а, наоборот, улавливала взамен пасмурный августовский день семнадцать лет назад. Тоску, выгнавшую человека из дома. Жгучую желтую полосу, расчленившую мир. Мрак, изглодавший память. Узкий сектор зрения, в котором мельтешил Динкин куцый хвост. И сиреневую стрелку, зовущую в несуществующий мир, где нет мрака и желтой полосы, где можно снова думать... Колины ощущения полностью перетекли в Лельку. И теперь Лелькины пальцы бессознательно повторяли движения, которые перечеркнули когда-то парнишку в пилотке чернильной надписью: "Я убит шестого марта 1943 года..." Лелька натужно медленно поднялась и стояла вровень с ним, глаза в глаза. Он по-прежнему не снимал руки с ее плеча. И тайны этого мира вливались в нее -- без усилий и без вопросов. Она уже откуда-то знала, что мысленное поле всех людей образует странные завихрения -- те самые лагуны, которые привиделись ей по дороге... А завихрения рождают миры, не существующие в нашем времени и нашем измерении, но вполне реальные для тех, кто в них проник. И потому здесь мысль разомкнута, размыта -- и поделена на всех. Немногие стремятся в безвременье. Только психически отверженные человечеством. Или психически ущербные, каким так несчастливо оказался он, Коля Извари. Из тех, кто стремится, не доходит и третья часть. Потому что проход в поле открывается лишь на короткий миг. Миг по земному времени. И вечность для тех, кто хочет вечности. Так здесь оказалась женщина, до того любившая собственную красоту, что, увидав на лице первую морщину, впала в прострацию и сомнамбулой прошагала сюда сотни километров. "Зато теперь не состарюсь. -- Красавица кокетливо улыбнулась. И остановленная красота ее выглядела безжизненнее мраморной. -- Пусть звездами сыплется кровь человечья. Нам это ничем не грозит". Так сюда попал честный священник, у которого наука отобрала веру в бога и ничем не заместила его в его сердце. "Если не считать самой науки, до которой, отроковица, на Земле еще не доросли!" -- хохотнул сочный баритон. И старуха-ясновидица из секты хлыстов притащилась сюда, усмотрев спасение в этом сером полусолнечном мире. "Тебя не спросилась!" -- прошамкала бабка-синюшница. И три брата-кровопийцы,ужасно разочарованных тем, что и здесь энергия их личных излучений растворилась в едином поле... И еще разные другие, кто свел когда-то счеты с жизнью и увяз на века в сиреневом тумане. В том числе -- и он, Николай Изварин, единственный доброволец на этом вечном пиру убогих. Неумирающая тяга большого мира держит его в ином биологическом ритме. Он оказался здесь чужим. Но зато может связать мысли воедино, может соображать. Лелька положила ему ладонь на сгиб локтя: -- Пойдем домой, Колюшка! Тебе здесь нечего делать, тебе здесь не место. Там хорошо... -- Ты хочешь, чтоб я снова потерял себя? -- Мать переживает. И сестренки тоже... Говорят, у Куликовых теленок родился с одним крошечным рогом. А в колхоз новый трактор пришел. Таких при тебе не было. А у Маруси Зимаревой маленький сын. А самой уже тридцать девять... Кто это -- Маруся? А, Зимарева... Странно, что ее здесь помнят. Она на три года младше. Ей теперь тридцать девять... А ему все еще двадцать четыре... Колины пальцы изо всех сил вцепились в Лелькино плечо. Но тут у Лельки не было тела. -- Странно, у тебя мамин голос. Расскажи о ней, -- попросил Коля. Лелька напряглась. И это получилось привычно, без труда. Просмотрела вечер за вечером в хате Извариных. Наткнулась на пустоты памяти. Свела брови: -- Ничего не понимаю: это ж только вчера и позавчера было. Не могла я забыть! -- Постой, Леля. Это мы тут перестарались. Сейчас вернем. А ну-ка, дистрофики, поднатужьтесь! Алчный вой оторвал Лельку от Колюшкиных глаз. Увечные призраки оплакивали ускользающую добычу. -- Девушка попала случайно, -- объяснял Коля. -- Она не в резонансе. У нее нет иммунитета... -- Раньше надо было думать. Отсюда не возвращаются! -- Поле иссякает. Который год на урезанном пайке! -- Такую цыпу упустить! Совсем, что ли, рассудок расщепился? -- Да к нам после твоего прихода никто не заглядывает... Уж не ты ли отвращаешь? .-- Слиняйте, инвалиды умственного труда! Я сказал -- вы меня знаете! А ну, тряхнем извилинами! И в Лелькину голову задом наперед полезли мысли о Динке. Тетка Изварина. Мама. Ада с "бабеттой". Зеленая юбка из тафты. Штымп, хихикающий от щекотки. Леля посмотрела на Колюшку и едва узнала. Завязанной в узел волей он собирал растекающуюся Лелькину личность и по квантушке вгонял в нее отнятое, тратясь всем своим гримасничающим, ссыхающим и в считанные мгновения выцветающим лицом. -- Коля! Колюшка! Что с тобой? -- испугалась Леля. -- Это как наркотик, Лелька. Беги отсюда, живей! -- Брось, бежим вместе. Домой, понимаешь? Домой, мать ревет... И Динка... Она наклонилась, снизу вверх заглянула в его глаза. -- Молчи, Лелька, не бередь душу! Здесь я все помню. А там снова мысли рассыплются, стану идиотом. Я не могу идиотом. Беги! Он попытался поглубже упрятать страх: то, что он собирался сделать, отнимало надежду когда-нибудь выбраться самому. Но в этом мире было невозможно спрятаться. -- Я не уйду без тебя! -- быстро сказала Лелька. -- Молчи, дуреха! -- Коля стиснул ей плечи. Вдруг сухо и коротко поцеловал в губы (сквозь нарастающий в мыслях белый шум Лелька ощутила, как в лихорадочном блеске расширились зрачки нестареющей красавицы), поднял на руки, ступил два шага словно по воздуху и куда-то мощно швырнул... "Сиреневый туман над нами проплывает, -- стучало в висках, -- Над тамбуром горит полночная звезда..." Свет, заполняющий мир, начал сжиматься. Низкий ватный хрип собрался в высокий колющий звук. Приплыли руки, ноги, соединились с обретающим вес телом. От затылка вниз во всех направлениях побежали струйки тепла. Смрадный запах вымоченной в керосине хамсы смешался с болью обожженного языка. Выветрился. Ощущения, разломанные до того на составные элементы, складывались, давали себя осознать, отодвигались на удобные для органов чувств расстояния. Пока не образовали вновь картину песчаной стенки, иссеченной штыковой лопатой и пронизанной охряными прожилками глин. Лелька подняла малопослушную руку, поскоблила стенку -- песчаная струйка посыпалась вниз и сразу же набилась в туфлю, шелестя словами тысячи раз петой песни: Кондуктор не спешит, кондуктор понимает, Что с девушкою я прощаюсь навсегда... Динка радостно взвизгнула. Леля обернулась. И заметила, что псина даже не переменила позы. К кончику куцего хвоста все еще подползала острая тень двузубого валуна... Никто в Крутечках не узнал про тихую лагуну в море времени. Лишь тетка Изварина, выслушав, долго молчала, едва заметно улыбаясь сквозь слезы, а потом сказала: -- Спасибо за хорошую сказку. На душе полегчало. А для матери, имей в виду, он и так и так никогда не состареет... Лелька кивнула. Сняла туфли. И вытряхнула на жестяной лист у печки желтый речной песок. Ей ни разу больше не удалось пробиться в сиреневый мир... В комнате неутешно тикали часы. Лелька вновь поднесла письмо к глазам: "Последние дни воем выла, я уж решила -- сбесилась. И то сказать, двадцать три годочка почти бы стукнуло, собачий век..." Бедная кудлатая псина. Решилась все-таки. Динка одна знала, когда в песчаной стенке открывается проход. За которым думает о нашем мире парень, убитый в 1943 году! Эхо Ты покинешь мир земной. Спросят: что ты нам оставил? Но спрошу я против правил: Что возьмешь ты в мир иной? (Антонио Мачада. Плач по добродетелям дона Гидо) Никто не удосужился позвонить на площадку! Эльдар стянул с себя тяжелые собачьи унты, вылез из меховых штанов (согнутые, они остались стоять на полу) и поверх одеяла повалился на кровать. Только тогда заметил на тумбочке свернутый листок. Телеграмма. "Умер Юра Красильников. Похороны седьмого десять утра. Таня". По коридору, шумно хлопая дверьми, шли умываться ребята. Соседей по комнате не было. Андрей побежал в столовую занимать очередь. Сашка Шер-ман, не дождавшись машины, тащился в этот момент пешком. Эльдар содрогнулся: три километра расчищенной меж двух снежных брустверов полосы! Лично у него вес унтов отбивал всякую охоту к прогулкам. Эльдар прочел телеграмму еще раз. И почему-то не удивился. Когда-нибудь весть о Юркиной смерти должна была его настигнуть. Должна была, хотя Юрка был совершенно здоров перед отъездом, да и Таня в последнем письме сообщала, что еще накануне заходил, до полуночи читал новые стихи. Правда, письмо сюда идет десять дней, за десять дней всякое может случиться... Кроме того, Эльдар всегда знал, что от этого не уйти. Знал. С постоянным страхом ждал. И не подозревал, что все произойдет так быстро и буднично. Вот расплата за нечаянную зависть, почти предательство, за то, что однажды всего на миг допустил неожиданную мыслишку: куда девать Юркины рукописи, когда Юрка умрет? Черт его знает, почему так подумалось. Но вот подумалось -- и больше нет друга. То, что было другом, хоронят через два дня. Даже меньше -- послезавтра. И надо как-то успеть в Ленинград... Проблески непостижимой способности то ли предугадывать, то ли строить будущее Элька уловил еще в институте. Что-то среднее между ясновидением и магией случайных желаний, которые невесть почему обязаны исполниться... Он предугадывал счет в матчах, погоду на послезавтра, время сеансов в кинотеатрах. Вопросы экзаменаторов. Но способности своей никогда не использовал: не участвовал в лотереях, из чувства протеста нарочно запаздывал с ответом. Поэтому из средних студентов не выбивался. А дар существовал -- независимо от того, веришь в него или не веришь. Существовал. И, к несчастью, обрушился на того, чья единственная вина состояла в прихоти родиться талантливым... Эльдар захватил телеграмму и направился через дорогу -- в двухкомнатный домик, где жил руководитель отряда. Опокин в майке и тренировках держал над сковородкой куриное яйцо и сосредоточенно целился в него ножом. От удара скорлупа треснула, но не разошлась. Опокин ткнул ножом еще раз, яйцо развалилось в руке, часть содержимого попала на сковороду. -- Не рановато ли заявился, Бармин? Эльдар протянул телеграмму. Опокин с минуту недовольно изучал ее: -- Кто это, Красильников? -- Друг, Григорий Иванович. Вышло не очень убедительно. И Эльдар добавил: -- Друг и соавтор. Про соавтора он соврал. Конечно, Юрка любил бывать у них в доме. Бывая, не переставал подсмеиваться над Танькиной "великолепной семеркой" -- стадом фарфоровых слонов на туалетном столике, именно им первым читал стихи. И все же ни о каком соавторстве речи быть не могло: за творческое чутье Эльдара Бармина Юрка бы и гроша ломаного не дал. Только раз Элька чуть не прославился богатыми материалами по Атлантиде: в свое время добился разрешения посещать библиотеку Музея Истории религии, которая даже читального зала не имела. С десяти утра до закрытия, вместе с пятью-шестью "посвященными" и остепененными, Элька сидел посреди книгохранилища и мельчайшим почерком переносил в блокнот целые страницы о неожиданных культовых обрядах и связях, подтверждающих якобы легенды про затонувший материк. Тогда еще Эльке хватало решимости и нахальства: по какому-то поводу насчет толкования имени Осириса он помчался к самому Василию Васильевичу Струве. Правда, знаменитый востоковед слушать его не стал, с чувством пожал руку и переправил молодому референту-египтологу. Как бы то ни было, материал накопился уникальный... Узнав про выписки, Юрка загорелся книгой об Атлантиде и выпросил на время драгоценный блокнот. Вскоре опубликовал статью "Катастрофа между Африкой и Америкой". Эльдар и тогда находился здесь, на полевой площадке, и о статье узнал из Таниного письма. Он засыпал жену вопросами: есть ли отклики на их материал, чья фамилия стоит впереди, не понадобится ли им с соавтором общий псевдоним? Ведь если просто по алфавиту -- Бармин очутится раньше Красильникова, а это вряд ли Юрке понравится. Таня отмалчивалась. И правильно делала, потому что упоминания о Бармине не было ни в тексте, ни в сноске. По возвращении Эльдар долго вертел в руках газету. Подпись "Ю. Красильников" не раздваивалась. Юрке даже в голову не пришло оправдываться или сомневаться в своей правоте. Он встретил друга, как будто только и ждал его поделиться радостью: -- Читал? Нравится? Я тут ублажал физика с историком. Приглашали прочесть в Университете лекцию по моей статье. -- Где блокнот? -- спросил Эльдар. -- Пока не отдам, может еще понадобиться, -- отмахнулся Юрка. -- Я тоже имею право на материал. -- Ты его украл у меня, понимаешь? И хоть бы фамилию где-нибудь сбоку прилепил... -- Не ты ведь написал! -- вскинулся Юрка. -- Гигантский труд -- соединить чужие цитаты! -- Ты же не соединил! Я мог бы и сам все разыскать, -- не сдавался Юрка. -- Мог. Но не разыскал. -- Эльдар горько рассмеялся. -- Гони блокнот! лп -- И не подумаю! -- Юрка бросился к письменному столу. Элька протянул руку и выхватил из-под пишущей машинки пухлый предмет спора. Юрка взвизгнул, вцепился в локоть. Но преимущество было не на стороне нападения. Эльдар припечатал поэта к дивану, хорошенько раскачал до стона стареньких диванных пружин -- и процедил сквозь зубы: -- Чтоб больше ноги твоей не было в моем доме! Понял? Однако на следующий день Юрка как ни в чем не бывало читал им новую поэму "Атлантида": Дикарь стоял -- рыжеволосый, голый. А позади молчал дремучий лес... Со странностями был покойничек. Впрочем, о мертвых плохо не говорят... -- Соавтор, значит? -- переспросил Опокин. Он успел приготовить яичницу и торопился до ужина выяснить отношения. -- А Таня -- его жена? -- Моя. -- Ну-ну. И чего же ты хочешь? -- В Ленинград. На похороны. Друг ведь, Григорий Иванович. Соавтор... -- Вот именно, друг, а не родственник... И телеграмма не заверена... -- Григорий Иванович! -- Имей в виду: машины не дам. -- Попуткой доеду! -- обрадовался Бармин. -- А командировочное удостоверение? Эльдар промолчал. Опокин подождал, поморщился: -- Ладно. Вышло. Отмечу -- и вышлю. По совести говоря, отпускать Бармина Опокину не хотелось. Во-первых, из-за недостатка времени нужно было принимать решение самостоятельно, а этого Опокин не любил. Во-вторых, работы оставалось с гулькин нос, ищи теперь замену, вводи в курс -- морока! В-третьих, Эля Бармин прекрасно ловит мизер, придется теперь приглашать на пульку этого долговязого и простодушного Чурюсова, а он такие сумасшедшие сносы делает -- на каждом круге полжизни теряешь! Григорий Иванович накинул рубашку, поднял трубку телефона: -- Товарищ комендант? Тут у одного моего брат умер. Да нет, ему на станцию надо. Не беспокойтесь, сам оформлю. От столовой? Через два часа? Спасибо. Он положил трубку: -- Угольная колонна в район пойдет. С ней и доберешься. Деньги есть? -- Займу у ребят. -- Если не достанешь, заходи. Не забудь передать документы. -- Хорошо, Григорий Иванович. До свиданья. Эльдар машинально собрал чемодан, забыв положить купленные за дорогу книги. Машинально походил вокруг столовой, пока водители ужинали. И так же машинально объяснил старшему колонны, почему ему надо в Ленинград. В кабине было грязно, и он не сразу отогнал мысль, как после рейса будет выглядеть роскошная светлая куртка с капюшоном. Потом напрягся и разом откинулся на сиденье. Водителя следовало развлекать. Как всегда с незнакомым человеком, Эльдар мучился вопросом, о чем поговорить. Не умея ничего придумывать, он остро завидовал тем, кто на любого случайного слушателя накидывается напористо и интригующе, и через минуту оба становятся закадычными собеседниками. -- Друг у меня умер... Это получилось доверительно, задушевно и немножко скорбно. Не настолько, чтоб сразу исчерпать тему, но и не так бесстрастно, чтоб походило на случайную дорожную болтовню. Фраза как бы приглашала посочувствовать. -- Да, мне тоже из дому пишут, сосед у них в пруду утонул, -- немедленно откликнулся шофер. Будто его включили. -- Нырнул и больше не всплыл. Вытащили, а у него ни капли воды в легких -- от страха загнулся. -- Поэтому тороплюсь! -- продолжал Эльдар тем же бесцветным голосом. Шофер странно посмотрел на него и прибавил газу: "Психует парень. Еще ведь намается до поезда..." Машина далеко оторвалась от колонны и нетерпеливо резала вытекавшие на дорогу снежные барханы. На пятьдесят четвертом километре, сразу за поворотом, Бармин подумал, что несчастье всегда притягивает несчастье, не доехать им без происшествий. Вскоре шофер чертыхнулся, притормозил, вышел, сильно хлопнув дверцей, открыл радиатор: -- Вылезай, малый. Подшипник греется. Можешь в той будочке ожидать. А хочешь, здесь сиди... В будке возле шлагбаума Эльдар хлебал горячий кипяток с огромным осколком сахара, который при откусывании нужно было удерживать двумя руками. Еще запомнилась несокрушимая вокзальная скамья, где он сидел, не читая, с книгой на коленях. Все было как в сухом банном тумане: и печет, и мурашки по спине от холода. Юрка Красильников вставал перед взором низенький, шумный, добродушный, громоподобно выкладывающий первому встречному самые тонкие и интимные стихи. Когда Юрка смеялся, то ухватисто прижимал нос большим и указательным пальцами, слегка выделенными из кулака, и прерывисто, с раскатами, фыркал. Себя он весьма заслуженно почитал за прозрачный талант, рецензии с удовольствием коллекционировал, а советам не следовал никогда. Билет оказался без места, и все двадцать минут стоянки поезда Бармин прослонялся по коридору, пока проводница не указала купе. Два солдата сели на этой же станции, но уже раскидали вещички по полкам и говорили о ресторане. Оба воспросительно взглянули на Эльдара: -- Может, и вы с нами за компанию? -- Так закрыто, наверно? -- Эльдар неуверенно пожал плечами. -- Два часа ночи... -- Два сорок, -- уточнил один, повыше, потоньше и посамоуверенней. -- Николай. А его зовут Хайргельды. Можно короче, Хаир. -- Элька, -- представился Эльдар. -- Эльдар Бармин. Сонный официант в вагоне-ресторане долго не мог сообразить, чего от него хотят, но в конце концов достал теплую полюстровую и бутерброды. А когда его пригласили присоединиться, в момент проснулся, принес холодную курицу и что-то в бутылке. Николай вел себя широко и с той степенью независимости, которую придают солдату хороший перевод от родителей и начало десятидневного отпуска, не считая дороги. Элька скоро потерял нить разговора и, разрывая жесткие куриные сухожилия, нечасто напоминал: -- Во друг был! Через пол-Союза хоронить еду... Вскоре его укачало окончательно. Проснулся он только в Караганде, в своем купе. Каира и Николая не было. Подушка и ботинки на полу носили следы проигранной борьбы с морской болезнью, убранные не очень умелой, но тщательной мужской рукой. Эльдар брезгливо оделся, размышляя, как нехорошо получилось, что не уплачено за ужин. Счет в ресторане и без того повергал Эльдара в колебания: следует ли равномерно делить потраченное или смириться, если за тебя платят? А может, вынуть скомканную бумажку и не глядя швырнуть перед официантом в общую кучу? Он всегда краснел и маялся, осознавая, что таинственное братство "Сегодня ты, а завтра я!" рыцарски существует без посторонних... Ехал Элька, естественно, при деньгах. Но расплачиваться за всех не хотелось. Да и не было уже рядом тех, с кем ужинал. Однако вспоминать, что его долю внес солдат, было мучительно. Элька проволок по коридору чемодан, столкнулся в тамбуре с попутчиками, кивнул им на прощанье, справедливо рассудив, что остановиться теперь и начать разбираться вдвойне неудобно. В конце концов, он никогда в жизни с ними больше не увидится! Чувствуя спиной презрительную усмешку Николая, коря себя за бесконечное свинство, сошел на серый перрон. В аэропорту услыхал то, что и ожидал, что знал заранее: самолета на Ленинград сегодня не будет. Однако внутреннее чутье убеждало: успеет, все равно успеет... Оглядел обложки старых журналов в киоске "Союзпечать". Долго считал пассажиров в фетровых бурках. На всякий случай подошел к справочному бюро: -- Скажите, пожалуйста, из какого города я смогу сегодня вылететь в Ленинград? Мама, понимаете, умерла... Он не покривил душой, мама действительно умерла, правда, давно. Сказать про друга показалось неуместным, не посочувствуют... Женщина за окошком куда-то позвонила, порылась в книгах, сравнила расписания авиалиний и предложила Омск. Эльдар подумал, как в бухгалтерии примут отчет за командировку с неожиданным финтом Караганда--Омск--Москва--Ленинград. Больше -- хоть и говорят, что в несчастье обостряется память, -- ничего особенного не запомнилось. Вечером был дома. И, едва поздоровавшись с женой, хотел бежать к Юрке. Таня удержала: -- Не надо. Он сейчас в церкви... -- ??? -- Родители пожелали. Никто из нас не смог отговорить... -- Ну вот. Стоило через пол-Союза ехать! Непонятное чувство вины, которое смутно уже поднималось в дороге, сейчас захлестнуло и рвалось наружу. Эльдар понимал бессмысленность и неправоту самобичевания и все-таки громоздил напраслину, не мог ничего поделать со своим глухим подсознательным ясновидением на грани волшебства. А оно в этот раз было жестоким: может, и правда ничего бы не случилось, будь он здесь? Как он смел, как мог не помешать Юркиной смерти? Они обмывали очередную Лешину звездочку в тот самый момент, когда Юрка делал последний вздох. И отчаянно чокались чашками с кофе, поскольку единогласно установили в гостинице "сухой закон". И у него, у Эльки, не дрогнула рука. И ни капли не пролилось из чашки. И после громкого тоста не стала поперек горла сушка. Будто все в мире осталось нормальным. Без Юрки! Вот сам Юрка не дал себя обмануть повседневным диагнозом "грипп". Удивительная силища -- проницательность умирающего -- заставила его написать завещание и заложить в книгу, так что листок нельзя было не заметить в случае смерти. Всего-то три дня болезни, исход которой Юрка предугадал, породили документ, хоть и не заверенный нотариусом, но освященный последним в жизни человеческим правом -- волей уходящего: "Все рукописи завещаю жене, стихотворение "Я черной ночью укололся" -- матери. Поэму "Цепь цепей" -- Пленуму ЦК..." Такой он и был весь -- противоречивый и разбросанный, крикливо защищающий неизвестно от кого рабочее искусство и отдававший себя перед смертью на суд ЦК, ни более ни менее... И этого могучего парня, веселого безбожника, талантище и недотепу, завтра отпевают в церкви. Ничего более нелепого придумать было невозможно... Эльдар с трудом дождался утра. В Никольском соборе было сумрачно и тихо. Горели свечи. Гроб стараниями родителей выглядел безвкусно-пышным. Юра в гробу лежал совсем обычный -- невысокий полноватый увалень, очень крепкий и земной, с лицом чуть желтее, чем раньше, и с неестественно белым шарфом под самый подбородок, маскирующим следы вскрытия. Юрина мать и Юрина жена, одинаково согнувшиеся, придавленные горем, заплаканные, в черных гипюровых накидках и с платочками-близнецами у глаз, были по-своему уместны посреди всей старушечьей тоскливой золото-иконной ладанной суеты. -- За что, Эленька? -- зарыдала в голос Екатерина Ивановна. Эльдар не нашел слов, не утешил -- поддержал под локоток, и материнские слезы ничего не прибавили к внутреннему сжатому состоянию: -- Екатерина Ивановна! Именем его клянусь: сделаю все, чтобы каждая Юрина строчка увидела свет! Таня прижала к себе Екатерину Ивановну и зашептала что-то успокоительное и нежное. А Эльдар отошел, занял место между гробом и стеной, все еще ожидая, когда же наконец прорежется обостренное несчастьем зрение на детали. Но пока ничего не прорезалось. Положил ладонь на холодные Юркины пальцы, сделал это так, чтобы одновременно прикрыть порвавшееся и смятое серое кружевце на краю гроба. Люди уже образовали небольшую толпу. Пришли друзья и родственники. Поэты. Товарищи с газового участка, где Красильников работал слесарем. Проводив других покойников, присоединились всегдашние траурные старушки. Эльдар подумал, что неплохо смотрится рядом с гробом, такой высокий, худощавый, сильный, так преданно и неотрывно уставившийся в лицо покойника. Любому видно: человек провожает в последний путь единственного друга... Всем, кто с ним здоровался, он тихонько пояснял: -- Ночью прилетел. Пол-Союза пришлось отмахать... В какой-то момент сжатая внутри пружина стала медленно распрямляться. Выступили тихие необильные слезы, и Эльдар их не особенно скрывал и не очень подчеркивал: мужская тоска должна быть суровой и по возможности незаметной. Промокнув ресницы кончиками пальцев, он с высоты своего роста увидел двух пробивающихся к гробу девушек. С одной из них Юрка когда-то встречался, а она вышла замуж за другого -- в общем, банальная история, принесшая поэту несколько хороших стихов. Вторая утешила его в этот момент, что банально ничуть не мен