лоценной копии... Доктор Билун -- тот доктор Билун! -- забыл, что мировоззрение дубля составляет не только то, что заложено в память сознательно, но и то, чего он заложить не мог, да наверняка и не хотел. Скажем, заключенную в теле скорую смерть. Трансляция личности на чистое поле откорректированного мозга рождала новое противоречие -- предвзятость против однолинейной, распланированной будущей жизни... ПОДОЖДИ ВСЕ-ТАКИ, Я ПРИЕДУ... НЕ СМЕЙ! ОСТАВЬ МНЕ НАДЕЖДУ НЕ СОМНЕВАТЬСЯ НАПОСЛЕДОК В СЕБЕ... Запах шиповника окончательно подавил ночную фиалку и жасмин. Анатолий поднялся, проводил взглядом возвращающегося той же воздушной тропинкой шмеля. Тревожный запах и тревожный звук. Звук и запах детства. Мысленный диалог двойников уместился в коротком миге: Борис только-только начал медленный разворот толстой шеей в сторону примолкнувшего для него Анатолия. -- Слушай, тебе когда на работу? -- опередил его вопрос Билун. -- Послезавтра. -- Борис пожал плечами. -- Я сутки работаю, четверо дома. Но сейчас один из наших в отпуске... -- Давай-ка одевайся, поедешь со мной! Борис кивнул, ни о чем не спрашивая, и пошел в дом, рыхлый, невозмутимый, готовый, как в детстве, поверить другу молча. Анатолий опять использовал право на монорейс. Всю дорогу до вокзала и потом в вагоне болтали о пустяках. Но соединенный со Свердловском широкой полосой восприятия, Билун вторую половину сознания, не занятую Борисом, сосредоточил на Альбине Викторовне. Не надо было делать усилий над собой -- свердловское "я" держало мысли об Але под четким контролем. Будто спешило завещать Анатолию все чувства. Мужчина мечтает стать первой любовью женщины. Женщина -- его последней любовью. В этом смысле мечта Альбины неожиданно и страшно претворилась в действительность: безнадежник Анатолий был совсем не жилец на свете, он не успевал ни на какую иную любовь, кроме временной любви к ней. К сожалению, осознание этого факта пришло слишком поздно: для Альбины после его смерти наступало окончательное и безрадостное одиночество, двусмысленное положение вечной вдовы. Некрасивая, лишенная привлекательного для мужчин обаяния, она к тому же отпугивала людей неровным сложным характером. Немногие умели разглядеть ее и разбудить. То ли недоброта явилась следствием внешней непривлекательности, то ли, наоборот, черствость и истеричность натуры изгнали из внешности всякие намеки на обаяние, но давно уже Альбина отскорбила свое по несостоявшемуся счастью, посвятила себя утешению безнадежных. Был у нее когда-то муж, случайный человек в ее жизни, да и в жизни вообще. Но об этом эпизоде она вспоминать не любила. Безнадежники были разные. Безвольные и капризные. Или твердые, веселые, борющиеся до конца. Трудно сказать, какие устраивали Альбину больше. Но все были уже наполовину не здесь и ничего не заслуживали, кроме жалости. Иное дело -- Анатолий! Уходя, он оставался на Земле. Распадаясь под гробовой крышкой, в то же время бродил где-то далеко, здоровый и полноценный. Он не тосковал, не искал горячечно ни рук, ни губ -- еще, еще разок, может, на этот раз последний. Недоцелованный, он имел отсрочку до новой ласки. Умирая, оставался жить. Но именно это больше всего и разрывало Альбинино сердце. Уходил Анатолий. Оставался тоже Анатолий. Чужой. С Толиными глазами, лицом, телом и памятью. Может, он был Зойкин, судя по молодым жадным письмам. Может, еще чей. Но того дальнего, незаконного она уже возненавидела за то, что он отнял у ее Анатолия единственное право умирающего -- умереть до конца. Не щадя сжигала она своей любовью того, который был при ней, отнимала у него все силы и мысли. Пожалуй, последним ее утешением было злорадство: тот, остающийся, не знал и никогда ни узнает ее любви. Он даже ненароком не подумает о ней как о покинутой женщине. Бедная, она не подозревала о телепатическом резонансе двойников! В вагонах гравистрелы удивительно думается. Анатолий испытывал благодарность к неопределенности, разобщающей его на болтовню с Борисом и полупосторонние размышления о женщинах и любви. Неожиданное, как удар, упало вдруг затемнение над Свердловском. Вспухло, не помещаясь в груди, сердце. Тело сделалось ломким, невесомым. Перед глазами пробежала рябь бесцветья. И затем в обнаженные нервы последним взрывом жизни впилась болезненно-неподвижная и яркая, как при вспышке молнии, картина. Пикирующее на землю лимонное с жилками облако, наискось перечеркнутое червонной иглой институтского здания. Остановившееся мгновение ласточки поперек неба. Опрокинутые ладони лиственницы с растопыренными зелеными пальцами. Синяя треугольная ямка, накопившаяся под нижней Алиной губой. Голубая развилка жил у нее на руке. Силуэт вздернувшей голову безмолвно воющей собаки. Изумрудная стрекоза на былинке -- в глазах сотни удивленных солнц. И рухнувшее в безмолвие и мрак стоголосое: Ааааааааах!. . ...Сначала вернулось восприятие плоских изображений с резко очерченными контурами. Постепенно предметы наполнились объемом. Под потолком плавало деформированное, как в зеркальном боку чайника, Борькино лицо. У горла рвали ворот чьи-то неуклюжие пальцы. Сквозь толщу воды или банный пар доносился грубый неразборчивый голос. Потом прорвало, будто магнитофонную пленку ускорили: в ушах сложился неприятный визгливый вопрос: -- Что? Что с тобой? -- Тише! Я умер!--отмахнулся Анатолий. И ни на миг не застыдился под бабьим, слезливым, по-собачьи скорбным и преданным Борькиным взглядом. В Свердловске на пятачке их уже ждал вызванный с дороги двухместный винтороллер. Не умея остановиться, прозрачные лопасти трепетали на ветру. Анатолий влез, подождал, пока Борис, кряхтя, поерзал в кресле, раздвигая податливые подлокотники. Протянул руку к пульту. Первое побуждение набрать адрес Института Анатолий тут же и отбросил. С секунду покусал ноготь на большом пальце. И, подчиняясь гипертрофированной интуиции, включил настройку управления на собственное биополе. Винтороллер взмыл, описал полудугу и помчался, мелко рыская, как ищущий в зале спрятанную иголку гипнотизер. Внизу проплыли окраины города, озеро, зачернел какой-то лес или парк. В легендах разных народов бытует странный мотив, будто ощущения покойника длятся еще три дня после смерти. Наука не может этого опровергнуть: шесть минут клинической смерти равны периоду полураспада нейронов мозга -- через трое суток из десяти миллиардов клеток живыми остаются примерно десять штук... Винтороллер провалился вниз и застыл на поляне. За кустами под кедром возилась кучка людей. Анатолий медленно вышел из машины, уже зная, что здесь увидит. Разминаясь, с протяжным шумным выдохом вылез Борис. Люди на поляне не обратили на них внимания. Двое на утоптанной площадке выкладывали пластины дерна, плотно пригоняя их друг к дружке. Третий разбрасывал с лопаты лишнюю землю под ближайшие пихты. Четвертый царапал кору кедра ножом. Поодаль, безучастно скомкав у подбородка черный платок, стояла Альбина. Анатолий продрался сквозь можжевельник, споткнулся о поваленный ствол и, удерживая равновесие, нелепо пробежал, наклонившись, несколько шагов. Оставалось последнее не прикрытое дерном квадратное окошко. Он присел посреди жирной высокой травы, положил на это место ладонь. Из травы, не замеченная им ранее, подняла голову Нэнси. Глаза ее были печальны и мутны, белая шерсть на груди свалялась клочьями. Он мог бы сейчас поручиться, что и нос у нее опасно горячий, воспаленный. Протянул руку. Нэнси села, чуть-чуть раздвинув уголки черных губ, обнажила клыки. -- Нэнси! -- шепотом позвал Анатолий. Она слегка заскулила, попятилась, залегла, утопив морду между лапами, у самой кромки упрятанной под дерном могилы. Безымянной могилы, о которой никто никогда не узнает. Лишь дата на кедре. И пятеро свидетелей, поклявшихся молчать. Анатолий медленно выпрямился. Под настороженными недоверчивыми взглядами отступил еще дальше, дал Грише Лукконену и Жудрову поставить на место широкую дернину, выровнять, замять края. Больше ни у кого не было дел, и Анатолий стоял теперь один против друзей умершего. Его друзей. Вот Гриша Лукконен, лечащий врач. Все перепуталось у него в голове, как в плохо оформленной истории болезни. Есть захороненное тело, но нет умершего, потому что мертвые не могут так набычившись сверлить глазами живых, а живые зато не каждый день приходят на собственные похороны. Новое тело Билуна Лукконен знал так же хорошо, как и старое, даже еще лучше, потому что сотворил его вот этими руками. Но самого Билуна в этом знакомом теле еще не видел. Вот Зенит Королев, мастер интерьера. Друг, так сказать, по призванию, соратник по совместительству. Ни один свой проект не выпускает без проверки в лаборатории Анатолия. Его недоверие к новому Билуну смешано с легким презрением и даже возмущением. Как смел этот самозванец явиться сюда в такую минуту?! Здесь имеет право быть только один Билун -- тот, что лежит в земле. И никто никогда его не заменит, в какие бы похожие тела ни рядился. По крайней мере, лично для него. И Жудров тоже здесь. Унылый скептик и вечный оппонент. На Ученом Совете, бывало, камня на камне от позиции Анатолия не оставит. А гляди-ка, явился. Привыкнув работать с мыслью Билуна, в борьбе с ним отыскивать истину, он не таит своего: ты мил-человек, пока еще просто однофамилец тому, под дерном. Как бы ты ни был на него похож и что бы там ни заложили тебе в голову -- еще докажи свое право называться Анатолием Билуном! По внешним признакам ты несомненно Анатолий. Но все-таки, как говорится, будем посмотреть. Четвертого он бы не узнал, если бы не был подготовлен воспоминаниями. Арктан Шарапов, изобретатель эготрона, один из авторов метода дублирования. Ему не до морали, ему откровенно безразлично, кто на чьих похоронах присутствует и с какой целью. Зато совсем не безразличен результат столь необычно и чисто поставленного эксперимента. И он ревниво присматривается к рожденному химией и электроникой, и кивает, и одобрительно подмигивает. И еще более, чем Анатолий, интересуется реакцией друзей. Наконец, опустившая голову Альбина, завещанная ему двойником и ему абсолютно не нужная. Женщина, умеющая быть столь невзрачной, что легче запомнить ее имя, чем ее саму. Она от всего отгородилась скорбью. Ее любовь умерла. А этот, похожий на Толю лицом и телом,-- это брат, сват, ходячий памятник, в конце концов, просто чужой. Но не он! По-разному относились они к умершему. Свое отношение им хочется целиком перенести на него -- каждый мечтает увидеть в нем живое и полное воплощение известного им Билуна. Такого, каким они его знали, каким он сложился в их восприятии, к какому привыкли за долгие годы знакомства, дружбы, любви. Они согласны только на то, что делает его схожим с прежним Билуном, и не признают отклонений. Или -- или. Другого не дано. Лишь Борис, сопящий ему в шею, не задумывается, кажется, ни о чем. Для него важно только их общее детство. Достоверное детство. Пятеро против двух. Между ними не существующая для непосвященных, утоптанная, замаскированная и все-таки жгущая ноги сквозь траву могила. Они стоят по обе стороны от нее, и никто не догадается поинтересоваться мнением самого Анатолия. Вот хоть бы ты, Зенит. Или даже ты, Альбина. Обо всем на свете позаботились. Но ни на секунду не усомнились в желании Анатолия унаследовать положение и неоткрытые открытия доктора Билуна -- в благодарность за одно лишь право жить... А ему, родившемуся вследствие ужасного самомнения покойного, вовсе не улыбается иметь запрограммированное будущее. Хай гирше, абы инше! Тот человек, чьим посмертным продолжением он создан, уже прошел свой путь от младенчества до смерти. Его идеи, свято оговорив источник, разовьет коллега Петручик. А Юра Данилов поможет донести научный багаж... Что же касается лично его, то если уж заниматься поисками, то он предпочитает быть простым лаборантом, лишь бы иметь право на самостоятельный путь и собственные ошибки. Он не возражает против того, чтобы начать сначала. Пусть на его долю достанется второй вариант жизни. Считая с того момента, когда они разошлись с умершим Билуном. Главное -- это путь к себе, который проходишь от рождения до могилы у ног. Надо иметь мужество прешагнуть эту могилу. И доказать друзьям, что запасная жизнь -- случайность. Не случаен лишь выбор. И поиск. И от того, какое слово будет сейчас произнесено, зависят дальнейшие отношения. А у него, дублера Билуна, еще ничего за душой... Анатолий переступил через квадратики дерна, по границам которых уже начала расправляться трава. Нэнси вскочила и дожидалась его, распахнув по-человечески тоскующий взгляд и ошеломленно работая черным морщинистым носом. Коротышка-хвост вопросительно и еле заметно задвигался из стороны в сторону. -- Король умер, да здравствует король! --сказал негромко Арктан Шарапов. В гробовой тишине попискивали трепещущие лопасти винтороллера. Полторы сосульки По случайной исторической прихоти Семихатки и впрямь состоят из семи шестисотэтажных домов. Почти на два километра ввысь город кипит садами, сводит меня с ума цветущими вишнями и каштанами. Я не был в Семихатках три года. Собственно, я нигде не был три года. Месил ледянку. Или по-научному: совершал исследовательский дрейф внутри ледяной каверны. При всем желании это жизнью не назовешь. Недаром стаж там засчитывают год за четыре. Улица все время падает вниз. В аллее под каштанами зябко, пахнет грибами, тут никогда не поймешь, какое время года. Зато в вишеннике охватывает вечной весной. Пронизанные солнцем лепестки парят в воздухе -- белые, со снежными разводами и розовыми прожилками. Такой цвет появился у льда на стосемидесятый день пути -- у места, которое я обозначил Горячей балкой. Казалось, не каверна пересекает жилу, а жила медленной цветовой волной течет по ледяной стенке из начала в конец пузыря. Именно там вымыло из склона приземистый валун, очень похожий на постамент: утвердись поверх -- и готовый памятник. Я не удержался, приклеил на макушку валуна кресло, выбил надпись: "Ледовик Вадим Лыдьва". И дату -- начало дрейфа. Потом уселся в кресло, принял подобающий вид, подпер рукой щеку. Камера-автоспуск зафиксировала этакий мужественный статуй в гребенчатом шлеме, в ребристом скафандре, в унтах с реактивными дюзами. И с навеки примороженной к губам улыбкой. Снимок я вложил в капсулу, начертал Жаннин адрес и выстрелил через четырехкилометровую толщу льда. Капсула зашипела и исчезла, оставив в потолке черную дырочку, источающую пар. Два дня дырочка не затягиваясь отступала в хвост каверны. На третий утонула в твердой розовой глубине... Вечноцветущий вишенник оборвался внезапно -- словно истаял под полупрозрачной глыбой арки. Мы с Жанной вышагнули на цветной асфальт и очутились в тихой короткой улочке. По одну ее сторону тонко благоухали турецким кофе кофейные автоматы. В другую сторону я старался не смотреть: еще не встречались среди ледовиков ненормальные, которые бы полгода после дрейфа могли съесть хоть ложечку мороженого. Я невольно повернул к автоматам, но Жанна отрицательно покачала головой. Понятное дело, шесть чашечек кофе мы уже по дороге проглотили... Улочка втекла на эскалатор -- широкий, круто задранный, без перил. Не могу восстановить к нему привычки, невольно передергиваю плечами. Когда три года тому назад мы шли к Источнику, эскалатор тоже тащил нас, только не вверх, как здесь, а вниз, все вниз, бесконечно вниз, и я точно так же ежился -- из-за жутких километров над головой, к которым притерпеться невозможно. Мы протаяли и вновь наморозили позади себя сотни перегородок. Еще бы! Академик Микулина больше всего на свете опасается за Источник: вот уже одиннадцать лет со дня открытия он исправно выдает нам раз в неделю по свеженькой каверне. Небольшой, метров на двести, пузырек отделяется от горловины Источника с ворчливым "пых!". Но мы не обращаем внимания на его дурной характер. И прежде, чем ему отправиться в странствия по складкам векового антарктического льда, втискиваемся с танком внутрь, когда пузырь проползает над люком стартовой камеры. Таинственными, неповторяющимися маршрутами гуляет в толще торосов каверна, непоседливая пустота в тверди. Ну, а мы, наблюдатели-ледовики, по очереди болтаемся внутри нее и вместе с ней... Жанна сжала мой локоть и указала на неторопливого седого человека с пришаркивающей и чем-то знакомой мне походкой. После трехлетнего затворничества все в мире выглядит одинаково знакомым. Или одинаково незнакомым. Но этого человека, я, по-моему, никогда не видел, клянусь Источником, и вопросительно поднял бровь. -- Это же Ермилов! -- укоряет жена. -- Вот так да! Не узнать Ермилова! -- бормочу я без тени смущения, не представляя себе, кто такой Ермилов. Льды великие, да мало ли Ермиловых на свете? С одним, помнится, я даже в школе учился. Но это не тот. Не мой. Мой лет на сорок моложе. Да и не похож. Фамилия между тем рождает невнятные воспоминания. Головная боль. Бум. Бревно под чешками гладкое, скользкое, чуть дрожит. Стараясь поустойчивее утвердиться, припечатываю ступню. Напротив пританцовывает вертлявый, конопатый, обезьянистый -- его всю перемену никто не может сбить. Вся надежда на меня, бугая. Снежанка среди зрителей болеет молча, вроде бы нехотя. И неизвестно, за кого. А вот Кутасова -- та глаза зажмурила и колдует на весь зал: -- Ну, Лыдик же! Ну, родненький! Ну, дай ему! Эх, любую бы половинку этой фразы -- да в Снежанкины уста! Позади каждого из нас -- подмена. Правда, за мной целая вереница, а за обезьянистым один Митька-Мезон, да и тот безнадежно заскучал. Если уж я этого непобедимого не достану, фиг Митьке выгорит сегодня хоть с кем-нибудь сразиться. Я один могу... И мне никак нельзя уступить. Ведь среди зрителей Снежана! Балансирую левой рукой, обманные движения делаю тоже левой, правую берегу для удара. Мимо пролетает ладонь моего друга-соперника. Отклоняюсь. Теперь чуть толкнуть в незащищенное плечо... Зачем-то я поднял глаза. Знал, что на Обезьяныша нельзя смотреть, все время остерегался. И вот забылся, взглянул. И поплыл в растерянности: передо мной качалось в воздухе мое собственное лицо -- закушенная губа, взъерошенная бровь, мокрая челка, капельки пота на переносице. А я уже ничего не могу поделать. Толкнул себя. Себя! Потерял равновесие... И со всего маху шибанулся головой в бум. Бум-м! Тихое гудение в долгой-предолгой ночи. И меня снова, в точности как тогда, в шестом классе, окутал мрак. С трудом выдираюсь из него. И осознаю себя сидящим на скамье на Семейной набережной. Видимо, несколько минут пути я упустил. Нет ни кофейных автоматов, ни Ермилова. Жанна, ничуть не обеспокоенная, живо повествует про Отелло. Бедняжка, она не догадывается, что я убегал от нее в детство! После дрейфа я еще не вернулся к норме -- полностью воспринимать человеческую речь. Выхватываю отдельные фразы. И то, чувствую, зашкаливает. Зря Жанна про Отелло. Отелло сейчас нам ни к чему, не умещается он во мне, хоть заледеней! Мавр связан с голым солнцем, с небом, от которого я отвык... Вышел вчера на балкон. И отступил: показалось, сиолитовая решетка вот-вот растает на жаре как ледяная, и я рухну с пятисот сорокового этажа... Не знаю, на каком этаже Семейная набережная. На третьем. Или на сотом. Город выстроен каскадами, все его мостики-карнизы-террасы утопают в деревьях. Ни один ярус не затеняет расположенного ниже. По вполне натуральным склонам и пандусам хорошо зимой скатываться на санках. А-то и просто кубарем, на чем повезет. На скамье у парапета пусто, неощутимый вихрь гоняет по сиолиту белый лепесток. Следом, со всхлипом засасывая воздух, семенит урна. За нашими спинами дышит и светится река. Над головами тлеют желтые каштановые свечи. В точности такие, как сосульки Зыбучего плато. Округлые, упитанные, свисали они с жадного пористого потолка, сквозь который каверна просачивалась без остатка. Пол дыбился, скручивался, грозил сомкнуться с потолком. И я метался, пригибаясь, чтобы не сбить сосульки шлемом (почему-то мне казалось в тот момент чрезвычайно важным -- не сбить сосульки!), лихорадочно зашвыривал разбросанные вещи в танк... Оттопырив "сковородничком" нижнюю губу, Жанна дохнула на полировку парапета, пальцем вывела на затуманенной глади: "Мир в себе!". МИР В СЕБЕ. Девиз ледовиков. Потому что каждая каверна -- это индикатор тайны, вещь в себе, переворот в физике изученного-переизученного льда. Гляциологи лишь руками разводят из-за его сумасшедшей упругости и прочих несуразных свойств. А у нас и на это времени не остается. Шутка ли, пятьсот семьдесят две каверны за одиннадцать лет! Это же пятьсот тридцать четыре дрейфа, семь пропавших без вести наблюдателей, два испарившихся робота класса "Мохо" и километровая воронка на месте стационарной зимовки Антар. Это по меньшей мере тысяча тайн, включая самую главную -- Источник, невесть откуда взявшийся, пускающий раз в неделю пузыри... А еще потому, что ледовики уносят с собой в дрейф всю-всю нашу Землю. Вот и получается МИР В СЕБЕ. У Снежанки красивая редкая фамилия: Белизе. Она не захотела ее менять. Кожа у Снежанки на щеках и на шее белая, просвечивающая. Зато глаза черные, с тяжелым влажным высветом. И волосы черные, электрические: проведешь ладонью -- в ладони горсть искр. До шестого класса я притягивал из-под парты магнитом ее косички, и они послушно ползли ко мне как живые. А в шестом классе я нечаянно заглянул в ее глаза. Ночь перед вылетом к Источнику выдалась душная, синяя, разрываемая телевизионными проблесками далеких зарниц. Не ощущалось никакого движения воздуха -- как в аквариуме. Пахло нахохленными деревьями и грозой. Тучи цепляли боками распахнутое окно, оставляя в комнате быстро тающие клочья тумана. Но свежести не несли. Даже подушка была жаркая и тяжелая. Я ткнулся носом в сгиб Жанниного локтя, перламутрово белеющего в темноте. Кожа у Жанны всегда сухая и прохладная. Сам я обливался потом и все отодвигал и отодвигал от жены свое липкое тело. -- Закрой окно, молния влетит! -- попросила Жанна. -- И застанет тебя в таком виде... -- Я тихо провел пальцем по ее ключице. Груди у Жанны маленькие, по-восточному широко расставленные, ложбинка между ними едва угадывается. Темно. Но мне сейчас достаточно и света зарниц. Жанна распрямила руку, впадина на внутренней стороне локтя пропала. А кожа перламутровая, прохладная, со слабым мятным привкусом... -- Прожили старик со старухой шесть лет и два месяца, и не дал им бог детей. --Жанна повернула ко мне тревожное лицо, опахнула ресницами бездонный, с тяжелой искрой взгляд. -- "Слышь, старый, -- говорит бабка, -- сходил бы в лес, березовую чурочку вырезал. Я, слышь, в тряпицу заверну, вынянчу..." -- "Подумал старик, подумал, -- подхватил я, окуная в ее волосы ладонь и прислушиваясь к электрическому треску, -- вышел ночью во двор, чтоб соседские ребятишки не укараулили, на смех не подняли. Да и слепил бабке Снегурочку. Белую, стройную, совсем живую..." -- Вот еще, Снегурочку! -- Жанна фыркнула и придвинулась. -- Довольно с нас одной Снежаны! -- А мы ее Юлькой назовем, Июлечкой. Пусть жаркая будет, как июльская гроза, хочешь? Не поймав ее взгляда, я потерся щекой о ее подбородок. Она закрыла глаза и откинулась на подушке... Каштан обронил желтую свечку. Падала она долго и вкрадчиво. Мимо нашей скамьи с озабоченными лицами прошагал детский сад. Мы с Жанной не сговариваясь одновременно поднялись, двинулись следом. Перешли мостик. На той стороне, на пляже, малыши сбросили костюмчики, и вода закипела, забормотала-запенилась от золотистых тел. Три воспитательницы трогательно клохтали вокруг, непостижимым образом ухитряясь поспевать к каждому. И все же одного проворонили: вольнолюбивое трехлетнее чадо неожиданно прилично плавало. После долгого нырка оно показалось метрах в пятидесяти, у поворота реки. Течение здесь было слабеньким, но за излучиной, помнится, начинался перекат. Мало-помалу чадо продвигалось вперед, плывя на спине, работая одними ногами и в задумчивости посасывая большой палец. Мгновенно детей выдворили на сушу, закутали в полотенца. Я и молоденькая воспитательница по противоположным берегам кинулись вниз. Я -- молча. Она -- беспрерывно выкликая: "Оля, баловница, куда направилась? Плыви назад, тебе до обеда еще цветы поливать и не опоздай на спевку. Гляди, Ольга, все про твои фокусы папе расскажу..." Такая молоденькая и такая зануда, беззлобно подумал я, прибавляя шаг. Судя по деловому характеру причитаний, не очень-то воспитательница тревожится за беглянку. Привыкли, понимаешь, в своем мире к беззаботности, мол, ничего плохого ни с кем приключиться не может... Или... Или память мне изменила и в действительности за излучиной никакого переката, но все-таки лучше б не рисковать... Весьма шустрая девица эта Оля. Моей Юльке было бы теперь почти столько же. Точнее, два года и три месяца. Если бы, конечно, она родилась... Совсем чуток мы опоздали. За минуту до излучины старик Ермилов извлек беглянку из воды и уже нес на руках навстречу. "Острая реакция. Острей моей",--автоматически отметил я, глядя, как крепко охватила его руками девчушка. От мокрого тельца рубашка Ерми-лова напиталась водой, капли, наверно, и за шиворот текут. Я непроизвольно покрутил шеей, как бы отодвигая от себя липкий воротник. -- Здравствуйте, -- поздоровался я, когда старик поравнялся со мной. Не иначе дед с внучкой. Глаза синие, ресницы одинаково загнуты, нос в конопушках. Определенно похожи. -- Не тяжело? А то давайте помогу. -- Спасибо, Лыдик. Не беспокойся, справлюсь. ...Характер у каверн непредсказуем. Мы напичкиваем их приборами, лезем внутрь с реактивными унтами и танками. А удалось достоверно измерить лишь скачок магнитного поля на границе двух сред. Ни тебе маршрута, ни причины появления, ни даже свойств. Не говоря уж о самом любопытном: каким образом бродяге-пузырю удается раздвигать и бесследно смыкать за собой прессованные толщи льда? И ведь что ни каверна, то новый вопрос, новая тайна. Скажем, моя Малышка, четыреста метров по большой оси. Вылупилась на два дня раньше вычисленного срока. Как назло, мой напарник Рутгарт подвернул ногу, а дублер, естественно, не подоспел. Пришлось рисковать одному. Не скрою, руководитель дрейфа намекнул на мое право переждать цикл, никто еще не уходил в ледовый вояж в одиночку. Но я решил, за четыре-пять месяцев, обычный срок существования каверны, не похудею. И настоял на своем. Чего в общем-то от меня и ждали. Мог ли кто-нибудь предположить, что Малышка окажется прямо-таки чемпионом-долгожителем? Она гуляла подледными лабиринтами целых три года! Когда я выстрелил наверх последнее донесение, то выяснилось, что я уже месяц полным ходом плыву внутри полого айсберга по Индийскому океану. Конечно, это наверху выяснилось, я-то там ни сном, ни духом... Высвобождаясь, каверна вдребезги разнесла айсберг. Тогда, разумеется, и для меня открылась истина, дрейф окончился, еле-еле успел я укрыться в танке. Ох и мороки было перепрограммировать танк для взлета с воды, спаси нас наука от незапланированных приключений! Бум-м! Вспомнил. Тот Обезьяныш на буме -- Толька Ермилов. Он же Тольд Радужка, он же Толлер-Клоун. По желанию публики Радужка легко синел, краснел, зеленел, желтел и принимал два десятка иных, несвойственных человеческой коже оттенков. Клоуном же его прозвали за то, что он без труда передразнивал кого ни попадя. У доски учителя поворачивали Тольда носом в угол, иначе он буквально терял облик: в лице Клоуна смешивались все лица соклассников плюс пародийно вылепленная, трепещущая в преувеличенных ужимках маска преподавателя... -- Решено, мы идем на "Отелло"! -- прервала мои воспоминания Жанна. -- Хорошо, раз тебе так хочется. Мне лично все равно. Хоть на Отелло. Хоть на Скаржинского. А хоть бы даже и на Лейта Кенарева, плута с Плутона. Театр вообще-то неплохая штука. Я люблю театр. Жаль только, там много говорят... -- У, полярный медведь, морж толстокожий, совсем одичал во льдах! Скорей бы тебя отогреть... -- Жанна поднялась на цыпочки и дохнула теплом куда-то мне за ухо. Интересно, кто выдумал, что льды холодные? Льды бывают разные. Горячие. Зыбучие. Цветные в крапинку. Есть зеркальные с прищуром. Поющие с эхом. Даже газированные. Даже незамерзающие. Льды раскрываются лишь тому, кто без них так же не может жить, как не может жить без гор альпинист. Между прочим, Снежанка для некоторых тоже холодная. Почти ледышка. -- Тебе правда нравится мое имя? -- взяла она меня в оборот уже, кажется, в восьмом классе. -- А тебе? -- Честно? Ни капельки не нравится. Оно морозное на слух. Для кого первый раз -- мурашки по спине. -- Неправда. И не мучайся пустяками! -- попытался отмахнуться я. -- Имя и имя, в расшифровке не нуждается. Всю жизнь таскаю свою фамилию Лыдьва -- и не ломаю головы, что бы оно такое значило! -- Нет-нет, не спорь. Морозное. -- А для меня так самое жаркое на свете. Сне-жана Белизе. Тепло, даже горячо. Произнесу ночью -- и щеки горят. -- Значит, никогда со мной не озябнешь? -- Никогда! -- торжественно пообещал я, не понимая, почему она относится к этому так серьезно, и надеясь свести дело к шутке. -- Докажи! -- не унималась Снежана. -- Докажи, если такой храбрый! -- Пожалуйста. Клянусь посвятить твоему имени жизнь. Хочешь, уйду в полярники, буду зимовать подо льдом и под снегом? Может, я поступил опрометчиво, ведь Источник еще к тому времени не проявился. Но не пожалел ни разу. Со Снежаной тепло... Две первоклашечки в оранжевых бантах и с такими же оранжевыми, огромными, как арбуз, апельсинами шепотом хихикнули: -- Мороженщик! Полторы сосульки! Слух у меня ой-ой! У Голодной Скважины я слышал, как беззвучно заливал ноги жидкий лед. Молочный, клейкий, маслянистый -- вроде зубной пасты, -- но все же лед под большим давлением, лед, который выжимался из щели и схватывал скафандр, мгновенно смораживаясь в кристаллическую глыбу. Реакция на холоде замедлена. Лишь через секунду я включил обогрев, а затем двигатели -- хорошо, не перепутал, не включил наоборот, меня уже обжало до пояса. Тяжелые круги шли по поверхности сметанного месива. Ленивые жирные буруны вздувались и лопались, обдавая клубами туманного инея. Лед на ходу превращался в скалу и столбом вытягивался следом, постепенно отпуская нагретый скафандр. Потом, уже наверху, после моего возвращения, Рутгарт страшно веселился, изображая в лицах, как разбушевалась тут академик Микулина, прокрутив в полипроекторе мое внеочередное донесение: "Мальчишка, понимаешь! Сонный кукушонок! Размечтался, понимаешь, забыл вставить ленту, проморгал звук!" А звука как раз не было, одно слабенькое сипение: жидкий лед проглатывал и рев унтов, и неизбежный свист просачивающегося пара, и даже, на мое счастье, растерянный скулеж несгибаемого ледовика... Смущенные моим молчанием и неподвижным взглядом, первоклашки попятились. Я улыбнулся им. И, кажется, добил окончательно. Девочки одинаково тряхнули оранжевыми бантами. И катапультировались прочь. Мороженщиками нас называют за веселых пингвинов, вышитых на рукаве. Но я ведь без формы. Не на лбу же у меня профессия нарисована! Как-то в шестом или уже в седьмом классе играли кружком в волейбол. После удачной свечки Толька Ермилов этак бочком подшагнул к Белизе, пропел: "Ах ты, моя дорогая, ах, золотая!". И качнулся, намереваясь обнять. Не мое, конечно, дело, тогда еще мне Снежанка не нравилась, история на буме случилась гораздо позже, но меня потрясли его... нет, вовсе не его, а какие-то дикие, чужие Ермилову руки: нелепо растопыренные, угловатые, непропорционально короткие и хилые у плеч, будто целиком ушли в грубые толстопалые кисти. Страшная безразличная воля двигала этими руками, им было все равно, лелеять или комкать, ласкать или вытряхивать душу. Собственные Толлеровы руки совсем другие -- гибкие, тонкие, пальцы тоже гибкие, тонкие, хоть в иголку вдевай. Уж никак не эти растопыренные клешни, скорпион над жертвой... Вот такая она, зависимая ермиловская память: за кого зацепится, того Толлер из себя и вылепит! В общем, взлетели дурацким чужим жестом эти клешни -- и не коснулись Снежанкиных плеч: одна звучно шлепнула хозяина по щеке, другая приклеилась к затылку. И хотя, повторяю, тогда еще мне Сне-жанка не нравилась, я во что бы то ни стало решил спасти ее от угловатых, не-ермиловских объятий. Принимая мяч, я удачно вклинился между Ермиловым и Белизе. Нет, не в седьмом, в шестом это было. Точно, в шестом, в мае... У театра толпа. Билетов нет. Естественно, "Отелло"! С Ермиловым! Гвоздь культурной программы! Жанна поджимает губы, мрачнеет, лицо ее становится несчастное-несчастное. Жаль ее огорчать. Протискиваюсь к кассе. Шалею от шума и разговоров, особенно от разговоров. Люди слишком быстро думают и много болтают, мне за ними не поспеть. Но я тоже включаюсь, сыплю наугад словами. Всем сразу. И потому никому персонально. Позвольте пройти... Что вы, девушка, разве я похож на владельца лишнего билета? Вон, по-моему, у того молодого человека есть... Ах, уже спрашивали? И что? Сочувствую... Товарищ администратор, две контрамарочки, пожалуйста, вот мой Золотой пингвин. Разумеется, из брони, если вы не возражаете... Нет, за первый дрейф не дают, за второй присуждают серебряный, так что этот за третий... Спасибо, оттаиваю. Привыкаю, говорю. Вы очень любезны, за третий дрейф третий ряд, совсем недурно... То есть что я такое болтаю, это именно то, о чем я мечтал... Извините, товарищи, опять я... Увы. девушка, он не лишний. Да, вы опоздали примерно на девять лет... Фу, вырвался. С облегчением умолкаю. Остальное за меня договорит Жанна... Поверх голов мелькает седая, гнездышком, шевелюра. Лица не разобрать, но я почему-то и так догадываюсь: Ермилов. Перед ним расступаются, он идет прямо на нас с Жанной. У меня замирает сердце. Чего привязался? Другого места на все шестьсот этажей не нашел? Кем, интересно, доводится сей заплесневелый патриарх моему бывшему однокласснику? А ежели никем не доводится, то как вызнал наши школьные прозвища? -- Жан, как думаешь, удобно провести с собой этого... Ермилова? -- Куда? В театр? -- Жанна улыбнулась. -- А чего, это идея, попробуй. Проводи за кулисы, у занавеса покарауль. В словах ее какой-то подвох. -- Отчего не помочь ближнему? -- бормочу я, оправдываясь. -- Пусть тоже случаю порадуется... -- Да ты, милый, никак всерьез? Ну, знаешь! -- Жанна вырывает руку. С минуту вглядывается в меня и начинает хохотать. -- Определенно, вымораживание способствует раннему склерозу. Да тут все собрались ради этого Ермилова, понимаешь? В том числе и мы с тобой. Понял, чудак? Я морщусь. Нашла чудака. Да еще прилюдно. Кое-кто вокруг смущается и тактично отворачивается -- не хватало только попасть в свидетели семейной сцены, это ж верх бестактности! Успокоившись, Жанна быстро проверяет уголки глаз. Скашивает нижнюю губу и дует вверх, на глаза, осушая ресницы. Потом подробно объясняет. Дескать, древний Ермилов и есть наш знаменитый актер, волшебник перевоплощения. Я не возражаю. Но и одобрения не выказываю. Пришла же человеку в голову блажь прославиться на старости лет! ...Однажды мою Малышку затянуло в кольцевой туннель. А может, просто закружило на месте. Я понял это, когда изо льда четвертый раз выступил вогнутый гранитный скол, похожий на ракушку. Вытащил я знаковый пистолет. И донышком светящихся дюбелей выбил первое, что пришло на ум: "Привет из Сочи!" Меня болтало мимо этого привета двенадцать раз. Думал, никогда не отклеюсь... ...У Тольда Ермилова была препротивная привычка -- ораторствовать. И кто его ужалил в ту перемену? Вскочил на парту и заорал: -- Братцы-сестрицы, не могу молчать! У Лыдика не все дома. Он взял распределение в Антарктику. Снежанка равнодушно отвернулась к окну. -- Это предательство -- уклониться от экзамена в межзвездную. У него единственного из всего класса бесспорный шанс. Никто не давал ему права пренебрегать интересами человечества. Мой шанс -- бычья сосредоточенность. И, разумеется, память. Но кого это волнует? -- Ха!--сказал я с вызовом. -- Стихия Вадима Лыдьвы -- вечная мерзлота, зимовки и штурмовки, заносы и торосы. А также снежное равнодушие. И одиночество. Недаром полярников приравнивают к космонавтам. -- Глупость твоя стихия. Непроходимый эгоизм! Этого ему не следовало говорить. Тем более при Снежанке. Да если бы даже здесь Снежанки и не было... Друг, называется... Соперники почему-то всегда вычисляют друг дружку. Мне, например, никто про Игоря Кулиничева не докладывал. Между прочим, и про Рэрика Зубарева тоже. Правда, ни тот, ни другой меня не беспокоят, Снежанка равнодушна к обоим, я четко улавливаю это ее равнодушие. Другое дело Тольд Радужка со своим клоунским проникновением в душу. Тольда я откровенно боюсь. Преданность его прилипчивая, пронзительная, хочешь, не хочешь -- не устоишь. И подражает Тольд всем так здорово, что невольно начинаешь сам ему подражать. Мне иногда кажется, я и в Снежанку-то из-за Ермилова влюбился. И догадался, что нравлюсь ей, тоже по нему. Достаточно было раз увидеть, как неосторожно совместились в Толлеровом лице оба наших лица. Не думаю, чтобы ему было приятно таскать в себе нас обоих! А все же он зря про мою глупость сморозил. В иное время я бы и ухом не повел. Но после моей клятвы... -- Спросите лучше, куда он сам документы подал!-- предложил я, не скрывая издевки. -- Тоже мне, Марсель Марсо! Я знал, куда бить: на право зваться Марселем Марсо мимы всего мира каждый сезон проводят специальный конкурс... Пришлось опустить глаза -- взгляда Тольда я бы не выдержал... В реальность меня вернул шум зала. Места у нас с Жанной отличные, партер. Можно даже телеувеличитель не ставить. На меня оглядываются. Но неназойливо, вполглаза. Какая ни на есть, а слава. До меня в каверне больше полугода никто не хаживал. Тем более в одиночку. Репортеры изводят меня вопросам: "Ну, а сами вы, Вадим Тарасович, как считаете: наука это или спорт -- ваше ледяное отшельничество!" И я теряюсь. Разве одним словом обозначишь? Всего хватает. И науки. И спорта. И подвижничества. И самую малость мистики. Одним словом, рекордный дрейф. -- ...Белизе, что вас так привлекло за окном? "Весна", -- мог бы ответить я за Снежану. Но за окном, помимо весны, Обезьяныш. Качается на тоненькой ветке, передразнивает. Тольда выдворил из класса литератор. За подсказку. А где написано, что изображать собой Печорина -- подсказка? Разве человек виноват? Литературные портреты сами липнут к нему. Да и попробуй этого Печорина не изобразить, если Кутасова битый час бубнит про "героя нашего времени" и про "образ лишнего человека в творчестве Михаила Юрьевича". Впрочем, сочувствовал я Тольду ровно до тех пор, пока он не начал из-за окна со Снежанкой перемигиваться. А уж тогда разозлился, показал ему кулак. После уроков подождал: -- Слышь, Радуга, я тебе сейчас все цвета перемешаю! По залу прошелестел шепоток. Оказывается, занавес давно подняли, появился хваленый Ермилов в роли Отелло и вконец меня разочаровал. Держался он не очень уверенно, рядом с венецианцами как-то сразу сник. Все время к чему-то прислушивался. Мямли