нечистые зубы, скребет коготками дерево. Тихо в комнате. Ночь. Уличный фонарь высвечивает потолок, и рассеянный свет обнажает то край занавески, то ножку куклы в атласном башмачке, то стол с неоконченным париком из голубого нейлона. Пьеро лежит неподвижно, его курносый нос не достает до пола, рука подломлена, колпачок отлетел в сторону. Он неподвижен, он - просто кукла, предмет, игрушка. Но вот судорога растягивает его рот, приподнимается и снова падает на пол нога. Белая туфелька шарит по паркету, ища опору, откидывается голова, выгибается спина. Ему тяжело, он болен, кто-то рвется изнутри тела, жужжит, стрекочет зубчатыми колесиками, выламывает руки, выкручивает шею, искривляет рот, дергает веки. И Пьеро кричит. Голос его тонок, надсаден, он кричит почти по-человечьи. Он словно пробует свой внезапно прорезавшийся голос, поворачивая его так и этак; еще нет слов, они только рождаются в беспорядочных негармоничных звуках, в бульканье, хрипоте, визге, шепелявые и косноязычные, они уже готовы обрести свободу, независимость от механического горла, вырваться на простор, сотрясти воздух, наполнить комнату, удивить новизной, ошарашить, сгубить, обрадовать, восхитить. И первое слово, преодолев муки рождения, еще не слово, а просто звук, но уже осмысленный, ясный, вылетает наружу. "Я-я-я-я!" - кричит Пьеро. И снова, сквозь судороги языка: "Я-я-я-я!" Он пытается встать: непослушное тело, не привыкшее к свободе, подергивается, ноги разъезжаются, голова клонится к плечу, но он встал, задрал кверху голову и закричал еще громче и пронзительнее: "Я-я-я! Это я!" Постепенно тело подчиняется усилиям, движения упорядочиваются, и Пьеро уже более уверенно вышагивает по комнате, удивленно и радостно выговаривая слова: тихие и громкие, звенящие и шипящие, гулкие, мягкие, короткие, звучные, приглушенные - чудесные слова человеческого языка. Он пробует их на вкус, на ощупь, они нравятся ему, он наслаждается ими, он счастлив. Успокоившись, он осматривается, задирает голову, глядит на полку и видит там своих братьев, неподвижных, лежащих на спине. - Вставайте! - кричит он. - Посмотрите, как я умею ходить! Это так приятно! Куклы не отвечают. Пьеро цепляется за штору и карабкается по ней на полку. Он обходит всех кукол, наклоняется к ним, говорит каждой слова утешения и надежды. Он обещает им скорое избавление от рабства, надеясь, что те слышат его... ...Я наклоняюсь к моим братьям, еще пленным, обездвиженным, я, единственный свободный в этом маленьком мире насилия и плена. Я почти люблю их. Я прикасаюсь к нейлоновому размалеванному лицу Коломбины, к ее раскрытым неподвижно, слишком большим и слишком синим глазам, и говорю ей: - Подожди немного. Я что-нибудь придумаю. Хотя она и не отвечает мне, но я верю, что она и все мои полукуклы уже предвкушают радость освобождения, с волнением ожидая своего часа. Я приподнимаю Коломбину и несколько раз ударяю ее о полку левым боком. Что-то щелкает внутри, голова откидывается назад, рот капризно искривляется, по телу пробегает дрожь воскрешения, и она кричит. Успокоившись, молча моргает, смотрит на меня, словно ожидая главных и важных слов. - Ты свободна, - говорю я, не сдерживая волнения. - Ты свободна, можешь идти, куда захочешь, и говорить, что хочешь. Скажи что-нибудь. Она хлопает глазами, отворачивается от меня и говорит знакомым и в то же время новым голосом: - Фу, дурак. Что ты сделал со мной? Я сама не своя. Куда же мне идти? - Ты свободна! - воскликнул я. - Неужели ты не понимаешь, что обрела свободу! Уйдем отсюда. Мы больше не зависим от кукольника. Мы будем жить, как захотим. - Не понимаю, откуда ты взял, что я хочу этого? - Коломбина седа, пригладила волосы, капризно пожала плечами. - Оставь меня в покое, пожалуйста. Мне не о чем говорить и некуда идти. Мне было совсем неплохо и раньше. Ну, подумай сам, куда мы пойдем? Кому мы нужны? Ведь только здесь мы что-нибудь значим. И я сам задумываюсь над ее словами. И в самом деле, куда нам идти? Что мы найдем в чужом мире людей, мы, куклы, незаконнорожденные, уроды, гомункулусы? И как жить, если мы все равно зависим от кукольника, от его аппарата, вливающего в нас силу, от его рук, охраняющих нас? Мне стало грустно, я сел и попытался успокоиться, чтобы не заплакать. - Хорошо, - сказал я. - Я спрошу Арлекина. Повторив обряд воскрешения, я первым делом спросил его, еще дергающегося в конвульсиях освобождения: - Что скажешь ты, свободный? Арлекин вскакивает на ноги, хохочет, с недоверием дергает руками, показывает нос двери, проходит колесом по полке. - Вот здорово! - кричит он. - Ну и здорово! Ух ты! Вот повеселюсь! Я бегу к Арлекину, я обнимаю его, я нашел единомышленника. Мы вместе что-нибудь придумаем. Он не похож на эту раскрашенную дуру Коломбину, он энергичен, сметлив, умен. Арлекин легонько пинает лежащего Панталоне. - Ага! - кричит он. - Лежишь, старое чучело, и молчишь! Ну, лежи, заводная кукла! Я-то смогу сделать, что захочу. Вот оторву тебе голову или нос, чтобы смешнее было, или переставлю тебе руки на место ног. То-то повеселюсь. Давай, Пьеро, придумаем что-нибудь забавное. Я ничего не понимаю. Неужели они, мои товарищи по плену, в долгие часы вынужденного паралича думали об этом? Неужели слово "свобода" для одной означает растерянность, а для другого - неограниченную возможность удовольствий? Почему они не понимают, что теперь они приблизились к человеку? Значит, есть не просто свобода действия, но и свобода бездействия. Я начинаю понимать, как же должно быть тяжело людям, которым я раньше завидовал, если их свобода так многогранна и противоречива. - Перестань, - говорю я, - перестань же, Арлекин. Неужели это все, что тебе надо? - Хо-хо, Пьеро! Ты такой зануда! Давай веселиться. Пошли к кукольнику и поиграем с ним в прятки. Пусть побегает за нами, пусть позлится. Он ни за что не угонится за нами. Ну, пошли. Он здесь, рядом. И я, в смятении от всего происходящего, говорю: - Хорошо, Арлекин, пойдем. Я хочу многое сказать ему. - И я хочу! - смеется Арлекин, делая смешные гримасы. - Я ему такое скажу!.. ...Вдвоем они спускаются по шторе, оставив Коломбину, вернувшуюся на старое место, лежащую неподвижно, как до воскрешения, но уже добровольно. Вдвоем они впервые пересекают комнату, осторожно толкают дверь, придерживая ее, чтобы не скрипела. Полутемный длинный коридор перед ними. Шаги тихи, почти неслышны, только легкое жужжание работающих механизмов выдает их. Словно муха в стеклянной банке, бьется внутри их тел механическая жизнь, обретенная свобода, не находящая выхода. Вдвоем, Арлекин впереди. Пьеро чуть отстав, они приближаются к двери, за которой должен быть кукольник. Пьеро медлит. Арлекин тоже не спешит. - Ну, давай, - шепчет он Пьеро. - Мы подходим к постели, ты прячешься под кровать до моего сигнала, а я потихоньку разбужу старикана и уж сумею повеселить его. Он у нас попляшет! Потихоньку они подталкивают дверь, и она, поддавшись усилиям, нежно трогается на смазанных петлях. В комнате темно, настолько темно, что мрак кажется осязаемым, плотным, тугим, враждебным. Пьеро на ощупь, по стенке, входит в комнату вслед за Арлекином и прикрывает за собой дверь. Они стоят, прислушиваются, но слышат только собственное тиканье и жужжание. Арлекин тянет за рукав Пьеро, так же по стенке они пробираются дальше, натыкаются на стол, огибают угол, пока не упираются в мягкую тяжелую ткань, свисающую до пола. Это штора. Арлекин тянет ее за край, штора отодвигается, обнажает окно, неяркий свет уличного фонаря освещает комнату. Стол, несколько стульев на пожухлом ковре, зеркала отражают друг друга, кровать. На ней, закрытый одеялом до подбородка, спит кукольник, отвернувшись спиной к окну. - Лезь под кровать, - шепчет Арлекин. Пьеро еще сомневается, он боится, но все же подходит на цыпочках к постели и заползает неслышно в душную темноту. Он ждет, что будет делать Арлекин. Тот ходит по комнате, шуршит, поскрипывает, потом легкие шаги его приближаются, слышно, как он шебуршит в изголовье, пришептывает, посмеивается. Наконец он вползает под кровать и шепчет: - Все. Я связал ему руки и ноги. Он, старый болван, сложил руки на груди специально для меня. А эта веревка привязана к его шее. Если мы хорошенько потянем, то... Арлекин смеется почти громко. - Зачем ты это сделал? - спрашивает Пьеро. - Ведь мы убьем его! - Нашел кого жалеть! Туда ему и дорога. Вылезай, сейчас мы с ним поговорим. Он у нас за все ответит. Осмелев, Арлекин выкатывается на середину комнаты и, не выпуская из рук веревку, кричит: - Эй, чертов кукольник! Гнусный старикашка! Проклятый висельник! Просыпайся-ка! Кукольник вздрагивает, пытается подняться, спросонья рвется, привязанный, хрипит, сдавленный веревкой за горло, и, кажется, поняв и разглядев, в чем дело, затихает. Арлекин ослабляет путы. - Ну что, поговорим? - спрашивает Арлекин. - Говори, - отвечает тот тихо. - Э, нет, говори ты. Мы свое отговорили там, на сцене. Теперь ты будешь говорить все, что мы захотим. Ну-ка, спой ту дурацкую песню, что я пою в первом действии. У меня она вот здесь сидит! Надо же придумать такие идиотские слова! Пой! Он натягивает веревку. Кукольник напрягается, пытается освободиться, но тело крепко привязано к кровати. Лицо его синеет. - Пой! - приказывает Арлекин. - Я Арлекин, веселый малый... - Дальше! Веселее пой, задиристее! - Я Арлекин, хожу с гитарой... - Веселей! Надо же придумать такую глупость! - Перестань! - закричал Пьеро. - Перестань же. Это подло. Неужели мы пришли сюда за этим? Дай мне спросить у него. - Ну, спрашивай, спрашивай. Он потом у тебя так спросит! Забыл, что ли, все его издевательства? - Ничего я не забыл. Потому и хочу спросить. Скажи мне, кукольник, мой бог-создатель, для чего ты дал мне способность мыслить, если я парализован по твоей же воле? Для чего дал мне волю к свободе, если лишил самой свободы? - Ничего я тебе не скажу, - ответил кукольник. - Ты и сам все поймешь. Я создал вас такими же, как люди, не хуже и не лучше. Ты считаешь себя несвободным, а людей - свободными существами, но ведь на самом деле ты и так равен им и ничего не изменилось после того, как ты получил право на собственные слова и поступки. Неужели ты стал более счастливым, когда стал двигаться и говорить якобы по своей воле? Ведь тотчас же ты применил свою свободу, чтобы лишить свободы меня. Сначала меня, а потом, быть может, и других. Не лучше ли было оставаться тебе в прежнем состоянии, там, на полке? Подумай сам, сынок, ведь я вложил в тебя разум, в отличие от Арлекина, который если и страдает, то лишь от скуки - болезни пустых людей. Подумай. - Я не причиню тебе зла, - сказал Пьеро. - С меня достаточно и собственного рабства. Но теперь я свободен и хочу показать тебе, как невыносимо рабство, как подло и несправедливо лишать живое существо того, что принадлежит ему по природе, - свободы. Эта веревка у нас в руках не напоминает ли тебе ключик, которым ты заводишь нас? Это ли не знак насилия? Там, на полке, я мечтал о веревочках, привязанных к твоим рукам и ногам, чтобы ты сам ощутил все унижение, причиняемое тираном. - Смерть тиранам! - закричал Арлекин тонким голосом. - Да здравствует свобода! - И легонько натянул веревку. - Подожди, - остановил его Пьеро. - Я еще не все сказал, и он не все ответил. Скажи мне, кукольник, как ты, свободный и счастливый, мог посягнуть на чужую свободу? Неужели бы мы, освобожденные, хуже играли на своей сцене? Ведь мы, одаренные разумом и волей, могли бы играть намного лучше, живее, разнообразнее, чем сейчас, ограниченные пружинами. Отпусти нас на волю, и мы останемся в твоем театре, но только не лишай нас свободы. Мы по горло сыты рабством. - Сынок, - сказал кукольник тихо. - Сынок, как мало ты понимаешь. Нет ни одного свободного существа на всей планете. А мы, люди, в плену даже собственного тела, данного нам раз и навсегда, каким бы оно ни было, уродливым или красивым, но только смерть освобождает нас от него, но смерть тут же заключает в оковы более тяжкие - в небытие. Мы в плену болезней, судьбы, обычаев, в плену долгов, законов. Никто и никогда не смог разрушить все клетки и никогда не сможет. А твое рабство, охраняемое и защищаемое мной, пожалуй, еще самое сладкое. Подумай сам, сынок, подумай. - Я много думал. Хватит! Теперь я свободен, и что бы ты ни говорил сейчас, я равен человеку и по-прежнему ненавижу тиранов! - Смерть тиранам! - закричал Арлекин, еще пронзительнее и со всех сил натянул веревку... ...Он умер. И хоть это не я убил его, но все равно чувствовал себя убийцей. Мне стало тяжело и тоскливо. Пока Арлекин выплясывал вокруг кровати и пел всякую чушь, я отошел в темный угол, прикорнул в тени шторы и задумался. Неужели я сам добивался этого? Неужели я хотел смерти хозяина? Ведь мы преступники. Кукольник умер, но остались ученики, они отомстят. Кому мы нужны? - Арлекин, - позвал я, - иди сюда и перестань голосить на весь дом. Надо что-то придумать. - Ну нет! - кричит он. - Это уж ты думай, мыслитель! Я еще навеселюсь! Ом бегает по комнате, сталкивает книги на пол, ломает стулья, рвет штору. И тут скрипит дверь, и в комнату, стуча когтями, вползает крыса. Она еле передвигается, замирает на середине, вытягивает лапы, пищит и валится набок. Арлекин хватает ее за хвост и запускает в мою сторону. Крыса глухо ударяется о стену и разваливается на части. Я смотрю на блестящие колесики, выкатывающиеся из ее чрева, на рассеченную голову, напичканную проводами. - Кукла! - кричу я. - Это кукла! Он сам подослал ее ко мне, чтобы я стал свободным! Он сам, кукольник, освободил меня! И тут распахивается окно, ветер влетает в комнату, хлопает обрывками штор. Дверь слетает с петель, и на пороге во весь рост, в комбинезоне, с засученными рукавами белой рубашки, с сетью, занесенной над головой, появляется сам хозяин, кукольник... Мы не успеваем даже двинуться, как его сеть накрывает нас. Мы барахтаемся, запутываясь в ней еще больше. Он медленно подтягивает нас к себе, я чувствую, как его руки крепко схватывают меня поперек туловища, как он ломает меня, скручивает, я в ужасе хочу закричать, но не могу. Все. Я пленен, парализован. Он вынимает нас из сети, берет за шиворот, относит в нашу комнату и кладет на старые места. Некоторое время он смотрит на нас, морщит лоб, вытягивает губы трубочкой, усмехается, качает головой. - Вы ничем не удивили меня, ребята, - говорит он. - Жаль. Вы повторяете те же ошибки, что и все. Почему-то убивают куклу... И он уходит. Я еще ощущаю на губах вкус свободы, это слово еще живо для меня, но уже начинает увядать, превращаться просто в слово, словно бабочка возвращается в шкурку куколки, и та смыкается над ее крыльями, лишь минуту назад сверкавшими в вольном полете...