били деревья в больничном парке, выкопали котлован и заморозили стройку по неясным причинам. Так и ютились больные, врачи и сестры в старом помещении, устаревшем с точки зрения современной реанимации. Нельзя сказать, что администрация не заботилась об отделении. Она исправно снабжала его новейшей аппаратурой, которую негде было ставить, выделяла ставки для медсестер, которых становилось все меньше и меньше, вербовала новых врачей, но желающих работать в реанимации было не-так уж и много, то ли из-за тяжелого труда, то ли из-за потери престижности профессии. Оставались самые закаленные, да и то кое-кто был бы рад уйти из родной больницы, если бы нашлось местечко потеплее. Другие просто хотели бы переменить специальность, ибо что ни говори, а моральный износ в реанимации жесток-и неотвратим. Только Веселов оставался Веселовым все эти годы - неутомимым, находчивым и жизнерадостным. А что якобы попивал потихоньку, так это на работе не отражалось, и все глядели на его тайный грешок сквозь пальцы. Вот и сейчас, в сгустившихся сумерках грядущей революции все притихли по своим углам, и только Веселов отпускал шутки, да Оленев, прикрыв веки, с нарочитым равнодушием наблюдал за событиями. - Если хотите, Матвей Степанович, можете вводить себе эту водичку, а к больным я вас не подпущу. Это антигуманно - испытывать неапробированный препарат на больных. - Это научно доказанный факт, Мария Николаевна, - стервенел Грачев. - Верить или не верить в тибетскую медицину - это ваше личное дело, но лекарство, созданное столетия назад, имеет такое же право на существование, как кордиамин или эуфиллин. Я четко доказал, что оно приводит к глубокому анабиозу клетки организма, в основном жизненно важные - сердца и мозга. Все равно вы не запретите мне спасать больных от смерти, я легко сделаю это без вашего согласия. - Если я узнаю о ваших действиях, то пеняйте на себя, - спокойно сказала Мария Николаевна. - Вы знаете мой принцип - не выносить сор из избы, но ваш так называемый эксперимент выходит за рамки врачебной этики, и я сегодня же подам докладную администрации, чтобы вас отстранили от работы. Вы становитесь опасным. - Ага! - воскликнул Грачев. - Вы сами не прочь занять мое место! Можно представить, как здесь все зарастет тиной, если вы станете заведующей. - Ничего, - сказал Веселов. - Мы и в болоте поквакаем. Я лично ваш оживитель не буду использовать даже под страхом утопления в унитазе. Грачев сверкнул глазами в сторону Веселова, но Оленев вовремя взял того под руку и вывел из комнаты. - Дай лучше закурить. В воздухе пахнет грозой. - Приказ министра запрещает врачам курить в больнице, - сказал Веселов и чиркнул спичкой. - Пусть разбираются без нас. - Ага, - легко согласился Веселов. - Не нашего ума дело. Пусть на Олимпе ссорятся... Но где же он раскопал эту штуковину? Сам допер? Ни за что не поверю. Он ведь и английский знает со словарем, а тут тибетский! - Меня это не волнует, - сонно сказал Оленев, выпуская дым в сторону. - Может, и украл. Мне какое дело? - А ты у нас всегда в стороне, тихуша. - Свою работу я знаю, - уточнил Оленев, - а глазеть по сторонам у нас некогда. Впрочем, Грачев не блефует. Это открытие века. Если к нему не присосутся разные чины, то ему и Нобелевская положена. Только ведь затрут, загребут под себя. - Экий ты пессимист! - рассмеялся Веселов. - А мы отстоим, а потом как раскрутим шефа на всю Нобелевскую! Во погудим! Постепенно из ординаторской выходили по одному остальные врачи. Это означало, что противодействие полярных сил нарастало, и в ход пошли не совсем дипломатические выражения. Оленеву совсем не было обидно, что Грачев тут же начисто забыл, кому обязан своим открытием. Это его вполне устраивало, а что случится потом, то и случится, Не помрет же, не сойдет с ума. В этот день Юра не дежурил, работы не предвиделось, и он под шумок решил уйти пораньше. Дома шел нескончаемый ремонт, на отца и жену надежды было мало, вот и приходилось все делать самому. Да и дочка должна прийти из школы. Достигший равновесия, отрекшийся от суеты мира, он сохранил одну привязанность - к дочери. Спотыкаясь о ведра с известью и о банки с краской, он разделся в прихожей, прошел на кухню, выгрузил сумку с продуктами на стол и заранее, чтобы разогрелась, включил плиту. Все хозяйственные хлопоты лежали на нем. Попробовав несколько раз стряпню жены, он вежливо вытеснил ее из кухни и стал готовить сам. Марина считала себя очень красивой, стеснялась хозяйственных сумок и очередей в магазинах, боялась испортить руки стиркой и мытьем полов, совершала ритуалы разгрузочных дней и настолько привыкла во всем, полагаться на мужа, что оставила себе только одну заботу - неистовую и непреходящую - о самой себе. Она часами просиживала у зеркала, совершенствуя свою совершенную красоту до абсолютной неотразимости, доводила семейный бюджет до полного банкротства платьями и шубками, а на работу ходила, как на подневольную каторгу. Дома она то порхала из комнаты в комнату, весело болтая о пустяках, то висела на телефоне, и тогда ее громкий смех заглушал все остальные голоса и шумы в квартире. Иногда на нее нападал страх заболеть неизлечимой болезнью, тогда она впадала в оцепенение, прислушиваясь к какой-нибудь неясной боли, и тут же со слезами требовала отвести ее к самому лучшему профессору. Светила медицины, обалдевшие от красоты Марины, уже без дополнительных просьб Оленева, тщательно и подолгу обследовали ее, ничего не находили и успокаивали разными приятными словами. Отец сидел у себя в комнате и сосредоточенно смотрел на шахматную доску. - Привет, - сказал Оленев. - Кто кого? - Четыре - шесть, - ответил отец, передвигая слона. - Но он у меня еще попляшет. Отец участвовал в заочном чемпионате, и ответы невидимых противников каждый день приходили по почте на особых открытках. - Марина не звонила? - Угу... На первое заказала луковый суп, на второе - котлеты по-киевски, а на третье сливовый компот. - Как Лерка? - Уже прибегала. Ее опять выгнали с уроков. Говорит, что запарила мозги учительнице арифметики своим доказательством теоремы Ферма. А сейчас убежала не то в художественную школу, не то в музыкальную, не то на кружок вольной борьбы. Я сам запутался, где она еще не была. - Значит, все нормально, - сказал Оленев и пошел на кухню готовить заказанный обед. Он чистил картошку, резал, не жмурясь, лук, крутил мясорубку, не спеша, в своей неторопливой манере, занимаясь любым делом естественно и без лишних движений, будь то наркоз или приготовление котлет. Мудрость состояла для него в спокойствии духа, сопряженного с вдумчивой приемлемостью всего, что бы ни делалось на свете. Его нельзя было назвать даже терпеливым, ибо терпение - это уже напряжение душевных сил, борьба, противостояние, а он принимал мир как должное, ровно и благожелательно. К приходу жены обед был готов, и, не дожидаясь дочери, вечно пропадающей допоздна в своих непонятных кружках и секциях, они сели втроем за кухонный стол, словно исполняя раз и навсегда устоявшийся ритуал семейного общения. - Как дела на работе, милый? - спросила жена. - Как всегда. Мертвые оживают, больные выздоравливают. Что может быть нового в больнице? А у тебя? - Лучше не спрашивай! - Хорошо. Не буду. - Эта Леночка пришла в таком сногсшибательном платье! Словно на дипломатический прием. Весь стыд потеряла! Думает, что раз она любовница начальника, то ей все позволено. - Это прискорбно. Надеюсь, вы ее осудили? - Как же! Осудишь! Ты ей слово, а она такую гримасу состроит, будто ей уксуса налили. - Вот и налейте, - посоветовал Оленев. - А лучше всего возьми да отбей начальника. - Фу, ты когда-нибудь научишься ревновать? Я самая верная жена в управлении. Все остальные так и норовят наставить рога своим мужьям. И ладно бы кого отбивать, а то этого пузанчика. Он же такой противный! - Но Леночка не жалуется? - Это же Леночка! Ты ее совсем не знаешь. Ей совершенно все равно, лишь бы дорогие подарки дарили, а еще лучше, если какая-нибудь шишка с положением. - Ну и как, не набила себе шишек? - Тебе бы только словами играть. Весь в дочку! Это так возмутительно, а тебе хоть трава не расти. - Весной вырастет. Какая же трава в январе? - Ах, милый, - вздохнула жена. - Тебе бы мои проблемы. - Ни за что не поменяюсь. Проси что хочешь, только не это. Почти все разговоры супругов проходили в одном ключе, за годы совместной жизни они редко переступали грань пустой болтовни. Отец обычно отмалчивался, быть может, он недолюбливал сноху, но никогда не показывал это. Выбор сына был для него священным, тем более что внучку он просто боготворил. Ближе к ночи пришла Лерочка. Спрашивать у нее, где она шлялась, было дурным тоном. Она как-то раз и навсегда отшибла охоту коротким заявлением: "Мне уже семь лет, и на фига пасти меня, как теленка. Поживите с мое, родители!" Размахивая котлетой, она рассказывала, как учителка брякнулась в обморок, когда ей было доказано на пальцах, что дурацкое Диофантово уравнение имеет кучу решений со своим задолбанным числом "эн", которое, как известно любому ясельнику, должно быть целым числом больше двух, а на самом деле... От плена Юрия избавил отец. Он бережно сграбастал внучку в охапку и потащил к себе в комнату, чтобы она помогла ему разобраться в очередном миттельшпиле. Перед сном Юра зашел в спальню дочери выслушать очередную сказку для родителей. Вернее, сказку всегда слушал он один. Марина, послушав раза два, вздохнула и вышла из спальни. Так и повелось - ребенок рассказывает, родитель слушает, а потом оба расходятся по своим постелям и спокойно засыпают. - М-да, - сказал Оленев, выслушав сказку до конца. - Всем бы хороша сказка, но где подтекст? - А я под тех не подлаживаюсь, кто во всякой ерунде ищет подтекст, - ответила дочка. - Пусть ищут, что хотят, а я сочиняю как умею. Я не могу не сочинять, а будут меня слушать или нет, меня не колышет. Приветик! - Спокойной ночи. А перед учительницей извинись. Нехорошо доводить учителей до обморока. - Я ее закопчу до стадии окорока, - пробормотала Лера, засыпая. - Что-то будет дальше, - вздохнул Оленев, пытаясь угадать свою жизнь после вступления Договора в силу. - Это ведь только цветочки... Но пока, как сказано в одной устаревшей книге, "еще не пришла полнота времени", шла великая битва за ребионит. Впервые за историю отделения реанимации Мария Николаевна привлекла профессоров, больничное начальство, и Грачеву устроили разбор, а если точнее - суд в закрытом зале, где были только одни врачи. Дело заключалось в том, что Грачев все-таки успел ввести свой препарат умирающему ребенку, и тот не дал эффекта. Ребенок умер. - Это еще ничего не значит, - упрямо говорил Грачев с трибуны. - Все знали, что ребенок был обреченным, при таком заболевании еще никто не выживал. Да, я рисковал, но не жизнью ребенка, а своей честью. Я шел ва-банк, и отрицательный результат просто означает, что показания для применения ребионита должны быть сужены до пока неизвестных мне пределов. Дайте мне возможность для дальнейшей работы, и я докажу свою правоту. - Пока что правота не на вашей стороне, - сказал новый профессор, заменивший Костяновского. - И вы должны ответить за свои действия. Ребенок мог бы и так умереть, никто не спорит, но момент его гибели совпал с введением вашего препарата. - Дайте мне условия для работы, - зарычал Грачев. - Дайте мне нужную аппаратуру, помещение, двух лаборантов, свободу действий, и я докажу блестящую будущность ребионита. А смерть ребенка - это случайное совпадение, вы ни за что не докажете обратное. Результаты вскрытия ничего не дали против меня. Все ресурсы были исчерпаны, и даже мой препарат, хотя и должен был ввести клетки организма в глубокий анабиоз, ничем не смог помочь. - Значит, ребенок умер от анабиоза? - спросил второй профессор, по детской хирургии. - То есть именно от вашего лекарства? - Я же сказал - это совпадение. Да, клетки должны были впасть в состояние анабиоза, но так как к моменту гибели у ребенка были грубые нарушения микроциркуляции, то препарат просто не проник в клетки, он так и остался в венозном русле. - Анализ покажет, где находился ваш препарат, - сказал новый профессор. - Надеюсь, у него есть точная химическая формула и его можно выделить из продуктов метаболизма? - Разумеется. Очень точная и вполне оправданная. Смотрите сами. Грачев схватил мел и со скрежетом, осыпанием белой пыли стал яростно набрасывать на доске химические формулы. - Как видите, он легко проникает сквозь межклеточную мембрану и тут же блокирует дыхание клетки. - То есть он действует подобно синильной кислоте? - спросил второй профессор. - Как клеточный яд, блокирующий дыхательные ферменты? - Никакого сходства! Он просто принуждает клетки впасть в состояние, независимое от поступления кислорода, анаэробного и аэробного гликолиза. Цикл Кребса тормозится, а это означает, что у нас появляется практически бесконечная возможность восстановить гомеостаз, пока организм спит. - А как же вывести клетки из этого состояния? Разве есть антидот? - Действие препарата обратимо, - торжественно сказал Грачев. - Все зависит от дозы, рассчитанной на массу тела. Он сам распадается на совершенно безвредные продукты по прошествии времени. Именно доза определяет время, необходимое для выведения организма из терминального состояния. - Значит, это что-то подобное искусственной летаргии? - спросил кто-то из зала. - Именно так, коллега! На Востоке еще в древние времена умели впадать в состояние, близкое к летаргии, и я теперь убежден, что мой ребионит и те вещества - это одно и то же. Я не сделал никакого открытия, просто доказал с научной точки зрения правоту древних медиков. - А кто получит Нобелевскую, вы или древние медики? - спросил Веселов. Кое-кто рассмеялся. Профессор постучал пальцем по столу, придал лицу серьезный вид и сказал: - Давайте резюмировать. Перед нами факт, недопустимый в медицине, главным девизом которой остается "не повреди". Я полагаю, что следует запретить Грачеву эксперименты на больных. Пусть предоставит доказательства более весомые, обобщит свои опыты над собаками, оформит в виде сообщения, и мы внимательно выслушаем, а там уже решим, как поступить. Но пока, повторяю, никаких незаконных опытов. При повторении подобного факта разговор будет происходить в другом месте. Все согласны? Зал сдержанно загудел. - Как вы приняли решение? - спросил профессор. - Отрицательно, - твердо сказал Грачев. - Никто не сможет мне запретить использовать лишний шанс для спасения человека. Это ваше решение негуманно. В конце концов, я имею право распоряжаться своей жизнью и могу испытать препарат на себе. - Вы ходите по лезвию ножа, - сказал профессор. В своих выступлениях он любил выражаться банально и красиво. - Как тебе, кстати, новый профессор? - спросил шепотом Оленев у Чумакова. - Все они одним миром мазаны, - огрызнулся Чумаков, не выносивший титулы и ученые звания. - Научись сначала оперировать, а потом на кафедру лезь. Видел, как он скальпель держит? Словно кухонный нож. И вообще, похож на плешивую обезьяну. Руки длинные, спина сутулая, потеет... А как он раскланивается по утрам? Направо и налево, будто гоголевский чиновник. И рожа при этом умильная, словно конфету сосет... - Ну вот, завелся, - улыбнулся Оленев. - Ты еще обвини его, что он женат. - И обвиню. Жену сразу же на другую кафедру пристроил, а доченьку свою в ординатуру. Это же какой позор для города! На место Костяновского - бездаря и негодяя! - претендовали три профессора и один хуже другого! - Вот зануда. Ладно, если будет нужда, я свой живот доверю только тебе. Что-то последнее время стал побаливать в правом подреберье. - Жри меньше сала, - ласково посоветовал Чумаков. - И вообще - меньше. Все болезни от жратвы. Суд над Грачевым заканчивался. В первом ряду сидела Мария Николаевна, прямая и строгая, а рядом с ней, словно показывая свою солидарность, - остальные реаниматологи. Только Веселов да Оленев сидели в глубине зала. Первому из них, как обычно, было все до лампочки, а Оленеву просто нравилось соседство Чумакова. - Как там твой дедушка? - спросил он между прочим. - Он у меня умница. Я ему набор реактивов подарил для исследования минералов. Оленев, вспомнив первую встречу с Ванюшкой, не выдержал и фыркнул. - Ничего смешного, - обиделся Чумаков. - Должен же кто-то открыть тайну сотворения Вселенной. - Я не об этом, - сказал Оленев. - Пусть открывает на здоровье. Просто я думаю, что в начале лета он исчезнет. Уйдет от тебя и больше не вернется. - Откуда ты знаешь? - подозрительно спросил Чумаков. - Лето ведь. Пора отпусков, - отшутился Юра. - Ты мне не каркай. А то живо схлопочешь... 6 В середине июня Оленев схлопотал по шее в буквальном смысле этого слова. Только не от Чумакова. Дедушка, он же Философский Камень, он же Ван Чхидра Асим, он же Ванюшка, переступил порог его квартиры во всеоружии. То есть в строгом черном костюме, с дерюжным мешком в одной руке и со странническим посохом в другой. - Все, - печально и торжественно произнес он. - Час Договора наступил. Я сделал все, что сумел, теперь дело за тобой, Юрик. При этих словах правая рука его грациозно поднялась, и посох опустился на шею Оленева с бамбуковым сухим треском. Сверкнула искра, и Юра ощутил, что переворачивается в пространстве сразу во всех направлениях. Верх становился низом, правое - левым, наружное - внутренним. Физически явственно он почувствовал, как внутри головы перемещаются извилины мозга. Он не упал, а только прислонился к стенке и зажмурил глаза, чтобы не так мельтешили разноцветные круги и искры, вспыхивающие в хаотическом беспорядке. Когда он открыл глаза, то увидел, что на полу лежат полуразвязанный мешок и посох. Розовый округлый камешек валялся рядом. - Сподобился, - сказал сам себе Юра. - Иди туда, не знаю куда, ищи то, не знаю что. Настал Миг, Час и День Переворота. Что-то надломилось в душе Оленева, словно сдвинулась стрелка весов, стоявшая на нуле все эти годы, и чаши стали раскачиваться, как маятник, вечно ищущий точку покоя и равновесия. Из мешка, лежащего на полу, стали выкатываться Вещи. Они расползались по углам, затаивались, перешептывались, пересмеивались, превращались одна в другую, занимались своими таинственными делами, множились, и на их месте возникали новые, непонятно для чего предназначенные. Квартира менялась на глазах. С треском лопнувших пузырей делились комнаты, из конца в конец протягивались бесконечные коридоры с распахнутыми дверями, потом они сворачивались, закольцовывались, становились огромными залами с паркетными полами и мраморными статуями и тут же сжимались в тесные кельи с сырыми стенами, поросшими мхом. Пространство то уплощалось до двухмерного, то, распахнувшись вширь и ввысь, разбухало до беспредельности, вклинивалось в одномерные западни и снова становилось привычным, трехмерным, давящим на Оленева низкими потолками, увешанными люстрами. Время потекло назад, потом, словно спохватившись, сделало оборот вокруг оси, свернулось спиралью, запульсировало и опять обрело линейность. Где-то вдали на секунду мелькнул силуэт жены, идущей по тропинке в джунглях, потом появилась дочка, рассыпала учебники из ранца и убежала вперед по оси времени. Оленев стоял посреди этого стойко, как солдатик из старой сказки, вытянув руки по швам и готовый к чему угодно. И лишь когда все начало упорядочиваться и принимать более или менее сносные формы, Оленев поглядел на часы, идущие как попало, перевел дыхание и осмотрелся. Квартира была та же и не та, но что именно в ней переменилось, он так и не понял. Позабытое им чувство беспокойства и тревоги заставляло делать что-то, мучительно размышлять об утраченном равновесии. Из дальней комнаты донеслось старческое шлепанье босых ног и кашель, привычный, знакомый. А потом послышалось пение. Отец никогда не пел, даже за праздничным столом, тем более странно было слышать слова старой колыбельной: Баю-баюшки-баю, Сидит ворон на дубу, Он играет во трубу, Во серебряную... Оленев вошел в комнату отца и увидел, как тот в длинных сатиновых трусах расхаживает от стены к стене и укачивает Леркину куклу, заботливо укутанную в рубашку. - Ты чего, батя? Отец хихикнул и подмигнул левым глазом. - Спи, - сказал Юра и прикрыл дверь. Рядом с дверью появилась новая вещь - большое старинное зеркало в тяжелой бронзовой раме. Юра машинально остановился возле него, но не увидел своего отражения. В зеркале, напротив Юры, стояла его молодая мама и поправляла волосы. В цветном крепдешиновом платье с плечиками, с голубыми, чуть печальными глазами, почти позабытая, но не забываемая им никогда, она смотрела прямо на него, он не выдержал и сказал: - Здравствуй, мама. Она ничего не ответила, положила расческу на тот подзеркальник и молча вышла, как из кадра кино. Вместо нее остался кусок прошлого: обои из далекого детства, копия картины Шишкина и давным-давно сожженный фанерный шкаф. На кухонном столе лежало нераспечатанное письмо. По крупному детскому почерку Юра понял, что оно от тещи. Каким ветром его занесло сюда, не было смысла разбираться. Он просто взял и прочитал письмо. Оно было кратким: "К вашей злорадной радости я заболела тяжким недугом под названием синдром Торстена - Ларсона, имевшим проявиться у меня в виде ихитоза, и теперь кожа у меня как у аллигатора, хоть в цирке выступай, на что я не соглашусь ни за какие шанежки, а также началось развитие олигофрении от слабоумия до полного идиотизма с дегенерацией мозжечковых путей и аномалией скелета в виде врожденной кривой ноги, поэтому я намерена выколотить из вас тысячу рублей, как минимум, ибо без них я скоропостижно скончаюсь, а такое удовольствие вам доставить я не имею морального права. Деньги шлите нарочным. Ваша К.К.". Оленев аккуратно смастерил из письма голубка и пустил в открытую форточку. На стол вскарабкался Ванюшка, таща большую чашку с красным цветком георгина. - Если бы ты знал, - проговорил он, обретая Благодушную форму, - если бы ты знал, как все удачно складывается! За все годы моей квазижизни я ни разу не чуял так близко запах моей находки. До чего же ловко я нашел тебя двадцать лет назад! Лежал вот и думал: сейчас меня как поднимет этот юный оболтус, как начнет докапываться; а я ему как запудрю мозги! - Меня сгубило неуемное любопытство, - вздохнул Оленев, - но в общем-то я ни о чем не жалею. Я просто разучился жалеть. Ты сделал меня не мудрым, а равнодушным. Я думал, что безмятежность и равновесие - это вершина мудрости, но все эти двадцать лет я никого не любил, ни разу не страдал, не мучился от ревности, от обиды, от нанесенного оскорбления. Хоть отцовской любви ты меня не лишил... - Это было запрограммировано, - перебил Ванюшка, забавы ради перекатываясь по столу. - Любовь к детям возвышает и успокаивает, любовь к женщине приносит страдания. - Ты же лишил меня части обыкновенной человеческой души! Чумаков страдает, но он намного счастливее меня. Он вечно ищет, а я уже нашел. - Э нет! Ты не нашел для себя, и для меня потрудись-ка! Конечно, наш Договор - это просто кусок телячьей кожи, исписанный всякой ерундой, но его не нарушить. От тебя уже ничего не зависит. Круг искателей определен и замкнут. - Какой нам отпущен срок? - От двухкопеечного до шести световых лет, - еле слышно сказал Ванюшка, отваливаясь от выпитой чашки и свертываясь в Засыпательную форму. И заснул. Оленев рассеянно бродил по комнатам, машинально прибирал разбросанные вещи, открывал незнакомые двери, попадал в чужие квартиры без хозяев, проходил их насквозь, выходил на лестничную площадку, садился в лифт и снова оказывался у себя на кухне, где на столе, среди чашек и рассыпанного печенья спал Ванюшка, проецируя свои сладкие сны на кафельную стенку. Сны были приторными и липкими, мармеладо-шоколадо-зефирными, карамеле-пастилкоподобными, то невесомыми, как безе, то тягучими и темными, как патока. Неосознанное желание двигаться, изменять свое положение в пространстве толкало Оленева, а сам он пытался схватить за хвостик неуловимую мысль, родившуюся в нем в Миг Переворота. Внутреннее беспокойство, незнакомое-или просто позабытое им, будоражило, щекотало, шевелилось, готовое вот-вот обрести словесную или вещественную форму. - Кто вы? - ошалело спросил Юра, споткнувшись о красивую, женщину, сидящую на полу. Женщина устало улыбнулась, потом подмигнула и нарочито весело, сказала: - Ты все такой же, папашка. Хоть в лоб, хоть по лбу. - Привет, - сказал Оленев. - Это ты, Лерка? Когда ты успела вырасти? Тебе же завтра ехать в пионерлагерь... - Какой еще лагерь, папочка? Видишь, я вернулась. Я больше не могу так жить, и пропади пропадом все эти чемпионские титулы! Одних лавровых венков хватит для супов всего города, а из моих кубков можно напоить четыре подъезда. И для чего? Молодость проходит, шумиха улеглась, обо мне уже забывают, два раза замужем, внука тебе родить некогда - сборы, чемпионаты, олимпиады, спартакиады, весь мир объехала, облетела, всех обскакала, обогнала, а дальше, что дальше? - Начни сначала, - горько усмехнулся Оленев, нежно и осторожно прикасаясь к руке дочери. - Ты зря занялась спортом, наверное, это не для тебя. - Сейчас какой год?.. Значит, мне всего десять лет! Вся жизнь впереди! Уж на этот раз я не ошибусь! Валерия повеселела, с размаху сделала шпагат, перешла в стойку на голове, сварганила сложный кульбит в воздухе. Лицо взрослой усталой женщины высветилось детской озорной улыбкой, волосы растрепались, она повисла на шее отца и громко чмокнула в щеку. Оленев чуть не упал, машинально вытер ладонью след от помады. - Как хорошо дома! - рассмеялась дочь. - Детство, оно так близко! Вот оно, рукой подать. Валерия протянула руку к стене, погладила ладонью шероховатые обои и, прижавшись всем телом, вошла в бетонную преграду. На секунду обрисовался черный силуэт, и стена бесшумно сомкнулась за ее спиной. Оленев поспешно обогнул угол, вошел в спальню дочери, но тут же заблудился. Это была не спальня, а маленький тронный зал, украшенный позолоченной лепниной и гирляндами цветов. Жарко горели восковые свечи в бронзовых канделябрах, мягко светился начищенный паркет, три ступеньки, покрытые ковром, вели к трону, искусно выточенному из слоновой кости. На троне восседал Ванюшка, жонглируя скипетром и державой с ловкостью тамбурмажора. Увидев Оленева, он открыл Говорильню и сказал царственным голосом: - Какие будут просьбы, петиции, реляции, хартии, анонимки, доносы, допросы, вопросы? Живее, мне некогда. Оленев опустился в кривоногое кресло, обитое шелком, перевел дыхание. - Намастэ! Кафи дын хо газ, маене тумхе нахи деха хаэ (Привет! Давно я тебя не видел), - сказал он на хинди. - Иах тумхари галаты хаэ! Калх хи то. (Ты ошибаешься! Только вчера) - Киси бхи халат мэ май якин нахи кар сакта. (Ни за что не поверю!) Разве не сегодня? - А где граница между вчера и сегодня? - А где граница между равнодушием и равновесием? - раздраженно спросил Оленев. - Что-то сломалось во мне. Мне остро не хватает чего-то. А чего именно, я и сам не знаю. У меня разбегаются мысли. - Привяжи их веревочками, - посоветовал Ванюшка. - Или посади на цепь. Хочешь, подарю тебе шикарную конуру? - Верни мне покой. - Ищи. Он - в тебе. - Это ты лишил меня любви? - Сам просил. Но если ты влюбишься, то нарушишь Договор. Это чревато. - Чем? - Чревом, червями, червоточинкой, черт знает чем! Как в картах. Есть час пик, час бубей, час треф, час червей. Играй! Блефуй! Ходи ва-банк! Проиграешь - вот мой меч, изволь на плаху лечь. Выиграешь - чур пополам. Идет? - Ты заманил меня в западню. - Не передергивай карты. Ты сам хотел... Эх, времечко по темечку! - воскликнул Ванюшка, превратился в Долбательную форму и, запустив в Юру скипетром и державой, промазал. Весомые символы невесомой власти просвистели мимо ушей и улетели в Никуда. Ванюшка между тем превратился ни во Что, а Оленев очутился на кухне. Кухонный стол доброй половиной врастал в стену вместе со всей утварью, и получалось так, что чашки и тарелки были перерезаны под разными углами кафельной преградой. За столом сидела Марина и торопливо хлебала остывший борщ. Красное пончо елозило по крошкам и грязным тарелкам, Оленев молча взял тряпку и стал вытирать стол. У Марины были затравленные голодные глаза, она покосилась на Юру и придвинула тарелку поближе. - Ешь, ешь, - тихо сказал Юра, - я сейчас второе разогрею. Ну, как прогулка? Где была? - Чтоб я еще раз выходила замуж за вождя камайюра! - воскликнула Марина. - Нет, ты не думай, что я тебе изменяла! Я - самая верная на свете жена, ты знаешь. Но это же полнейшая дичь, у него четыре жены, все живут в разных деревнях, а он раз в неделю объезжает их вместе со свитой и думает, что это и есть самая нормальная семья. Я не дождалась его приезда и умотала. Чуть с голода не померла. - Как ты там оказалась? - устало спросил Юра. - Как обычно, - раздраженно пожала плечами жена. - Вышла из дома, села на автобус и приехала. Дурацкий вопрос... Но знаешь, милый, - с обычной непоследовательностью перешла она на мурлыкающий тон, - до чего это было замечательно! Никаких идиотских тряпок, один набедренный пояс из листьев кароа, а у меня идеальная фигура, ты же знаешь. Эти туземки - такие уродки, а тут приезжаю я, и что тут началось! Нет, это было великолепно! Она затолкала в рот бифштекс и дальнейшую тираду произносила невнятно, но выразительно. - ...а пончо уже на обратном пути. Подарил один креол. Я их креольского языка не понимаю, но какая мимика, какие жесты!.. В пульперии из-за меня драка, табуреткой по голове, навахи блестят, кольты палят, сплошной вестерн! Вот это жизнь! А то торчу в своей конторе, на Леночку глядеть тошно, сплетни, интриги, скукотища... Да, я привезла тебе подарок, дорогой. Я о тебе ни на Минуту не забывала. Лысунчик ты мой, очкарик. Насытившись, Марина извлекла из-под стола мохнатую сумку и вытащила маленькие рожки неизвестного животного. Игриво приложила их к темени мужа, оценивающе оглядела и одобрительно кивнула. - Ну ладно, пойду посплю часок, а то умоталась до предела. Ты позвони мне на работу, скажи, что ушла на больничный. Ты же мне устроишь, милый? Что тебе стоит? Она чмокнула Юру в залысину и вышла из кухни, оставив после себя стойкий запах мускуса и амбры. А Юру не покидало ощущение непонятной потери. Оно росло в нем вверх и в стороны, как тополь из невесомого зернышка, заполняло пустующие пространства, оттесняло малолюдные области, прорастало сквозь шумные скопища людей и слов, захватывало мало-помалу застоявшиеся, с илистым дном, мысли и чувства, доводило до отчаяния, до неведомого ранее желания разрыдаться и повалиться лицом в подушку. - Что-то не так, - бормотал он, блуждая по лабиринтам комнат, запинаясь о вещи, отражаясь в кривых зеркалах, оставляя талые следы на коврах и паркетах, - что-то прошло мимо. Годы жизни, потраченные впустую. Отец, работа, жена, дочь, все как у людей, никаких отклонений, разочарований, бед, потерь, пожаров, землетрясений. Где же она, моя пропажа? Не его, а именно моя? Гипноз, сомнамбула, кролик под взглядом удава... Познание, бесконечное узнавание нового, равновесие и равнодушие, точка опоры, находящаяся внутри меня, независимость от помощи других людей, спокойное восприятие добра и зла, неразделенность мира на крайности, парение в невесомости, полет в никуда... Инвариантность времени, ветвление его, как в шахматах, бесконечное множество решений при одинаковом дебюте. Я заблудился во времени... Стало нечем дышать. Духота распирала легкие. В горле першило. На грудь давил тяжелый спрессованный воздух. - Ка эа коэ э хагу, - выдохнул Оленев ритуальную фразу жителей острова Пасхи. - Нет больше дыхания. Остановился у подоконника, украшенного пометом чаек и летучих мышей, рывком распахнул Окно в мир и увидел ее. Она шла по другой стороне улицы, освещенная закатным июньским солнцем, юная и красивая, задумчиво наклонив голову, в такт шагам покачивая сумкой на длинном ремне, как мимолетный эпизод из сентиментального фильма. Картинка из придуманной недоступной жизни. Сценка, сочиненная слезливым режиссером. Лубочный коврик на стене. Оленев зажмурился. Реальность сплеталась с нереальностью, явь со сном, жизнь с мизансценой театра, бред принимал очертания точной математической формулы. Там, за Окном, был настоящий мир, подчиненный жестким логическим законам, не зависящим от произвола и безграничного беззакония тягостного сна. Шумела, гудела, пела многоголосым хором широкая улица, по мостовой, как по заводскому конвейеру, потоком текли автомобили, тротуары пестрели разноцветными и разноликими прохожими, открывались двери магазинов, выплескивали людские ручьи, вливавшиеся в реки, шуршали разворачиваемые газеты, разноязыкие радиоголоса приносили тревожные новости, экраны телевизоров вспыхивали разрывами снарядов, рушились города в разных концах земли, авианосцы распарывали океаны брюхатыми тушами, тяжелые бомбардировщики барражировали вдоль границ, а там, выше, в апогеях и перигеях земных орбит зависали спутники с распластанными крыльями солнечных батарей, похожие издали на блестящие новогодние игрушки. Всевидящие глаза, всеслышащие уши, сверхчуткие пальцы просматривали, прослушивали, прощупывали земли и воды, леса и горы, пустыни и города. Но она шла сквозь мир, как подвижный оазис тишины и долгожданного счастья, затаенного ожидания и светлой печали. Оазис любви в пустыне мира, неразделенный с ним в своей обособленности, слитый в своей отдаленности и отделенности. Женщина. Губящая и спасающая. Приносящая боль и радость. Беспечальное страдание. Легкомысленная задумчивость. Наполненная пустота. Плоть от плоти бесконечно изменчивого мира Земли. Оленев полной грудью вдыхал воздух планеты, смотрел на женщину, следил ее прихотливый путь среди людей, стараясь запомнить неповторимую походку, лицо, глаза. - Это она, - сказал он сам себе облегченно. - Да, это она. И в ту же минуту Окно стало затягиваться полупрозрачной зеркальной пленкой. Она быстро нарастала с краев рамы, упругая и прочная, суживаясь, как диафрагма фотоаппарата в центре Окна. Сквозь нее Юра увидел ту же самую улицу, уже безмолвную, и свое отражение, наложенное, как диапозитив, на уличный пейзаж. Его смутное лицо на миг соприкоснулось с силуэтом идущей женщины, и что-то шевельнулось в сердце, кольнуло в мертвеющей душе. (Словно смотришь в окно ночного поезда и видишь свое лицо на фоне мелькающих столбов и неподвижного ночного неба.) Он отошел от Окна. И виделось так далеко, что казалось - нет пределов ни времени его жизни, ни пространству, которое он способен пройти, чтобы достичь цели. Он бережно прикрыл за собой входную дверь, проехал две станции на метро, в многолюдном потоке встал на ступеньку эскалатора и, глядя вперед, поверх голов и шляп, увидел далекую звезду, мерцающую в ночном небе. 7 Он пересел в автобус, в его привычную сутолоку, в утреннюю хмурую суету, в сонную раздражительность незнакомых людей. У него была любимая игра - проигрывать варианты возможной судьбы. Если бы... Вот например, если бы стоящий рядом мужчина с помятым лицом и затравленным взглядом изгоя оказался бы его братом. Его звали бы Витькой, в детстве они часто дрались, но старший брат Витька всегда вставал на его сторону в уличных потасовках. Он, Юра, всегда завидовал брату, его независимости, походке и даже старался сутулиться, как старший брат. Но шло время, Витька, как принято говорить, попал в дурную компанию и однажды, не рассчитав силы своего гнева, поднял руку с ножом... Он вернулся домой через несколько лет озлобленным и опустошенным, неудачно женился, вернулся к отцу и брату, долгими вечерами запирался в своей комнате и пил в одиночку. Его выгоняли за прогулы, месяцами он мыкался в поисках новой работы, скандалил дома, куражился, сетовал на несправедливость судьбы, распределившей свои блага столь не поровну между братьями. И вот Юра "вышел в люди", закончил институт и зажил своей жизнью, а брат так и остался неприкаянным. Только и осталось у них общего - одинаковая сутулость... "Чем я смогу помочь ему? - подумал Юра, прижимаемый к плечу соседа. - Как вернуть вспять утраченные возможности?" И тут же удивился себе. Раньше он проигрывал эти игры для забавы, чтобы сократить дорогу, и, выходя из автобуса, начисто забывал о случайных людях, а сейчас боль, вошедшая в сердце, боль за другого человека, не уходила, а щемяще томила, будоражила душу. Автобус занесло на повороте, Юра потерял равновесие и ухватился за рукав соседа. - Ну ты! - сказал тот. - Рукав оторвешь. Пальтуган-то не казенный. Юре захотелось сказать ему теплые слова, ободрить или хотя бы незаметно сунуть в карман трешку, но тут он увидел ее. Ту самую, чей силуэт слился с его отражением в День Переворота. Она стояла далеко впереди, за плотной толпой, он узнал ее лицо, отрешенное и печальное, руку, прижатую к поручню, сумку, перекинутую через плечо. - Извините, - сказал Юра, пытаясь протолкнуться вперед. - Мне нужно выйти. - Ну и лезь в заднюю, - грубо сказал сосед. - Чего вперед поперся? - Там моя жена, - сказал Юра наугад, не отрывая взгляда от женщины. - Она не знает, где выходить. - Поразводили жен, - хмуро проворчал сосед. - В автобусе не проедешь. Оленев упорно пробирался вперед, выслушивая мнения о своей особе, то и дело терял из вида женщину и, когда с облегчением добрался до передней площадки, то успел увидеть лишь мелькнувший за окном такой знакомый и невероятно далекий профиль. Автобус дернулся и, набирая скорость, пополз вдоль домов и газонов. - Мне выходить! - прокричал Оленев. - Остановите! - Раньше надо было готовиться, ротозей, - ответили ему и нечаянно наступили на ногу. От остановки до больницы идти довольно далеко. Он шел по обочине дороги, параллельно ему, обгоняя или отставая, шли знакомые люди - врачи и медсестры, он кивал, поднимал в приветствии руку, улыбался в ответ, все было привычно, так же, как и вчера, и десять лет назад. Его догнал Чумаков. Сильная мужская ладонь хлопнула его по плечу. - Ты чего такой кислый, как простокваша? С женой, что ли, поругался? - А у тебя других причин не бывает? - Еще бы! - удовлетворенно сказал Чумаков, не признающий уз брака. - Любая семья - маленькие хитрости. - А как твоя? - рассеянно спросил Оленев. - Как дедушка? - Ушел вчера в экспедицию, - хмуро ответил Чумаков. - За камнями. Это ты накаркал? - Нашел ворона. Сам, как белая ворона, носишься со своими теориями. На здравый смысл - бобыль с комплексами. - Ты это брось! - сказал Чумаков, заводящийся с пол-оборота. - Сцены семейной жизни не для меня, ты это знаешь. А дедушка вернется. Оленев хотел сказать, что бывший постоялец Чумакова уже никогда не вернется в его холостяцкую квартиру, но обижать друга не было желания, и он перешел на привычный разговор о том о сем, не вслушиваясь ни в свои слова, ни в реплики Чумакова. Его не покидала назойливая, будоражащая мысль о потерянной возможности обретения новой жизни, неизведанных чувств, непрошеных слов, неслыханных поступков. "Я найду ее, - думал он, - все равно найду. Рано или поздно. Но что я скажу ей? О своей любви? Это глупо. Она примет меня за идиота или за нахала. Я так и не научился знакомиться с женщинами. Как это невероятно трудно - подойти к нез