а? Насколько я понял Сану, "Овератор" принес данные только о тех людях, которые в момент его отлета жили на Земле. Значит, следующее поколенье избавлено от этих даров свихнувшейся машины. Так зачем же повторять все снова? Надо было найти Элефантуса -- с Саной я говорить обо всем этом не мог, улететь от нее, чтобы самому во всем разобраться, -- и подавно... -- ...и составь список книг, лент и нитей записи, которые могут тебе понадобиться. Егерхауэн не располагает обширной библиотекой. Если тебе что-нибудь понадобится -- позови меня, не трать времени на самостоятельные поиски. -- Может быть, мы все-таки будем работать вместе? -- Когда появится острая необходимость в этом. Но приучайся к тому, что меня не будет с тобой. Как будто я привык быть с нею! Так как у меня не было под рукой каталога, мне пришлось задавать круг интересующих меня вопросов. Я старался как можно четче ограничить каждую тему, чтобы список требуемых пособий не получился непомерно велик. Не дай бог, попадется чересчур усердный "гном", который будет выполнять мой заказ, и решит осветить каждый вопрос чуть не от Адама. Тогда весь мой год -- наш год -- уйдет на одно ознакомление с литературой. Я порядком устал и начал отвлекаться. Мне то и дело приходилось отключать мой биодиктофон, чтобы он не зафиксировал не относящихся к делу мыслей. Нет, так я далеко не. уеду. Может быть, обратиться в коллегию Сна и Отдыха и попросить разрешения на год без сна? Но такое разрешение давалось лишь в крайних случаях -- все-таки слишком вредны были еще препараты, поддерживающие человека в состоянии постоянного бодрствования. Потом все это сказывалось. Мне-то на это было наплевать, но я не знал, как посмотрит коллегия на мое желание провести этот год с человеком, который имел право на всего меня, всего, целиком, до последней моей минуты. Ведь, наверно, таких частных случаев было немало. Я не мог ни о чем судить, потому что на Земле за время моего отсутствия произошла слишком резкая переоценка всех вещей и понятий. Если перед моим отъездом все измерялось энергией, то теперь мерой всему были годы и минуты. Так, наверное, было с теми космонавтами, которые в далекие времена покинули на Земле царство денег, а вернулись в мир, где стоимость каждой вещи уже определялась одной только затраченной энергией. С течением времени энергия начала обесцениваться, и к моему отлету лишь в таких случаях, как запуск "Овератора", поднимались разговоры о дороговизне того или иного эксперимента. С освобождением внутриэлектронной энергии, да еще и при умении ее конденсировать, эта мера стоимости изжила себя. И вот в мое отсутствие на Земле появилось повое мерило, самое постоянное и нерушимое -- время. Если когда-то на золото покупались вещи, труд, энергия, то теперь время могло оценить решительно все. Даже чувства. И это была самая надежная монета, но на нее ничего нельзя было купить -- ведь я готов был платить всем своим временем за мою Сану, и -- не мог. Это осталось единственной сказкой, не воплощенной человеком в действительность. Так на кой черт мне были все эти ковры-самолеты и скатерти-самобранки? -- Сана! -- крикнул я -- - В котором часу мы обедаем? Сана появилась на пороге. На лбу ее синела миалевая лента биодиктофона. -- Да? -- Не пора ли обедать? -- Еще двадцать минут. Не стоит делать исключения для первого дня. Пусть все будет так, как здесь заведено. -- Кем? Элефантусом? -- Да. Значит, Патери Патом. Между тем за дверью послышался звон посуды -- наверное, Педель уже накрывал на стол. Я вдруг представил себе, как мы будем сидеть друг против друга за белоснежным столом в этой огромной, залитой ледяным светом, комнате... -- Могу я видеть доктора Элиа? -- Разумеется. Тебе что-нибудь неясно? -- Да нет, но разве мы не могли бы обедать вместе, как и прежде? -- Я думала, у тебя сохранилась антипатия к Патери Пату. -- Ерунда. Он мне аппетита не портит. А разве Элефантус не прогнал его? -- Патери Пат -- светлая голова. Доктор Элиа очень дорожит им. Я пожал плечами. -- Ужинать мы будем вместе. -- Сана исчезла. Ох, уж эти мне отношения, когда тебе десять раз на дню подчеркивают, что исполняют малейшее твое желание, а на самом деле навязывают все, до последней паршивой книжонки, до мельчайшего сервис-аппарата для подбирания окурков. Даже моего Педеля изуродовали якобы мне в угоду. Я оглядел комнату. Белое с золотом. Да еще какая стилизация! -- под благородный древний ампир. Который раз уже к этому возвращаются? Шестой или седьмой. Бездарь какая! Своих мыслей не хватает. И мою железную скотинку отделали под старинную бронзу, как... Как что? Я где-то совсем недавно видел этот темный тяжелый цвет. И не мог припомнить, где именно. Между тем дверь распахнулась, и Педель, как обычно, легкий на помине, вкатил овальный обеденный столик, уставленный прозрачными коробками с едой. Он ловко вскрывал их и выкладывал содержимое на тарелки. -- Консервы? -- спросил я. Я так привык к консервам, что трудно было бы сказать, что они мне надоели. Сана вышла в белом обеденном платье. -- Нет, -- сказала она, усаживаясь. -- Все свежее. Готовится в центральном поселке каждую неделю. Кстати, составь себе меню на ближайшие десять дней. -- Возьми это на себя, если тебе не трудно. Она наклонила голову. Кажется, я доставил ей удовольствие. -- И потом, знаешь, лунный свет мне положительно мешает спать. Сотвори какое-нибудь чудо, чтобы луна исчезла. Она посмотрела на меня почти с благодарностью. -- Я распоряжусь, чтобы на ночь потолок затемнялся. Тебя это устроит? -- Я не требую аннигиляции всей лунной массы. Для меня достаточно и локального чуда. Ага, вот и "сезам, откройся". Теперь все будет просто. Вторую половину дня я занимался с Педелем. Изредка мной овладевало беспокойство, я подходил к двери и поглядывал, что делает Сана. До самой темноты она просидела в глубоком кресле, не снимая со лба миалевой полоски и не отнимая руки от контактной клавиши биодиктофона. Но панелька прибора была мне не видна, и я не знал, диктует она или просто так сидит, предаваясь своим мыслям. Почему-то я был склонен предположить второе. В конце концов я тоже уселся в кресло, попросил Педеля оставить меня в покое и надвинул на лоб миалевый контур. Вид у меня был достаточно глубокомысленный -- на тот случай, если бы Сана неожиданно появилась в комнате -- так что я мог спокойно отдаться безделью. В углу бесшумно возился Педель -- у него, видимо, появились какие-то соображения по поводу имитирующей схемы нашей будущей машины, и он придавал ей наиболее компактный вид. Я все смотрел на него и вспоминал, в честь чего же он окрашен в этот темный, до коричневого оттенка, бронзовый цвет. И еще мне хотелось есть. -- Педель, -- сказал я, -- принеси мне что-нибудь пожевать, если осталось от обеда. -- Слушаюсь. Пожевать. Сейчас принесу. Кто знает, в котором часу мы будем теперь ужинать, а я как-то привык все время что-нибудь жевать. Собственно говоря, это было единственным разнообразием, доступным мне там, на буе. Если не считать книг, разумеется. Но книги -- это что-то вроде платонической любви; как ни пытайся разнообразить их список, все равно при длительном чтении остается впечатление, что занимаешься чем-то одним и тем же, приятным, но нереальным. Другое дело -- еда. Это -- удовлетворяемая страсть. Я намеренно держал себя дня три-четыре на молочной или фруктовой диете, а потом устраивал пиршество с полусырым мясом, вымоченным в уксусе и вине. Ликарбовые орехи в сочетании с консервированными раками тоже оставили у меня неизгладимое впечатление. Почему, собственно говоря, я торчу здесь? Мне надо было отправиться прямо на Венеру и стать директором-контролером на какой-нибудь фрукто-перерабатывающей станции или, если так уж необходимо было сохранить свою профессию, ремонтировал бы роботы для сбора орехов или ловли летучих тунчиков. А говорят, что есть еще на Венере кретины, которые пасут гусей. Это те, которые абсолютно неизлечимы от рождения. Вот благодать! Голубоватые луга; тонкие-тонкие, словно ледяные чешуйки, маленькие пруды под раскидистыми талами, и можно взять гибкую хворостинку и вообразить себя кудрявым голопузым мальчиком, пасущим античных гусей, трясущих жирными гузками в честь прекрасной богини. И даже если без антики и без прекрасных богинь, то самый захудалый гусенок мне сейчас был бы во сто крат милее всех многоруких и великомудрых киберов, исключая Педеля, пожалуй. -- Послушай, -- спросил я, -- что ты мне подсунул? -- Колбаса органическая, естественная, подвергнута прессовке под давлением в шесть атмосфер при температуре минус восемьдесят градусов по Цельсию. -- Зачем? -- По предварительным подсчетам, можете жевать от полутора до трех часов. -- Ах, ты, золотко мое! -- я с восхищением уставился на него. Как мне не хватало его там, на буе! Не только его рук и головы, а вот этой заботливости, неуклюжей, по теплой -- сердца, что ли? Почему ни один из тех "гномов", которых я создал и запрограммировал сам, не был похож на Педеля? Впрочем, ответ напрашивался сам собой: именно потому, что я делал их сам и для себя. А Педеля программировали для меня другие люди. Сана. Это ее теплота, ее заботливость жила в металлической коробке многорукой машины. Вот так. О чем ни подумаю -- круг замыкался и все возвращался к тому же -- к Моей Сане. Я встряхнулся, как утенок, и виновато огляделся. Нет. Даже если бы Сана и следила за мной, она была бы в уверенности, что я решаю одну из проблем кибердиагностики. А между тем я напоминаю школьника, прячущего под учебником веселую приключенческую книжонку. А сама Сана? Она ведь тоже не работает. Мне вдруг захотелось поймать ее врасплох. На цыпочках я прошел в ее кабинет и наклонился над ней. Ну да, прибор был отключен, и она не сделала никакого движения, чтобы привести его в рабочее состояние. -- Ага, -- сказал я, садясь на ручку ее кресла. -- Возрождение эксплуатации. Один работает, а другой погоняет. Она посмотрела на меня с тем невозмутимым видом, которым так хорошо прикрывать свою беспомощность. -- Я редко пользуюсь биодиктофоном. То есть, я хочу сказать, что не включаю его, пока не добиваюсь четкой формулировки целого законченного отрывка. Только тогда диктую. Я знаю, ты полагаешься на стилистику автоматов, но у тебя еще много времени впереди, и те из своих заметок, что ты собираешься сохранить на будущее, ты всегда успеешь откорректировать. Вот, получил. Не подглядывай, не лови. Уж если она делает вид, что работает, то, стало быть, так и надо принимать. Ведь только утром решил отказаться от всех этих мальчишеских штучек! -- Я не против того, чтобы ты сидела у этого ящика, -- я спасал положение. -- Тем более, что эта голубая полоска тебе очень к лицу. Что-то похожее, кажется, носили весталки. Только не из такого современного материала, а из белого льна. Сана слегка подняла брови - значит, снова я говорил не то, ох, до какой же степени совсем не то! -- Должна тебе заметить, что обратную связь на нашей машине ты проектируешь напрасно. Она утяжелит конструкцию, но не принесет видимой пользы. Конечно, это лишь мое мнение, и ты можешь не соглашаться с ним. Я пристально посмотрел на нее. Мне отчетливо послышалось за этой фразой, "ведь скоро ты не будешь связан моими вкусами и капризами"... И я не мог понять, от кого исходил этот подтекст -- от ее грустных вечерних глаз или от меня самого? Черт побери, должен же я забыть, заставить себя забыть об этом; если мне это не удастся -- она рано или поздно прочтет мои мысли. А это очень невеселые мысли -- когда постоянно думаешь о том, что вот теряешь бесконечно дорогого, единственно дорогого человека -- и ничего не можешь сделать. И снова думаешь и думаешь все об одном, и думаешь так много, что уже появляется ощущение, что ты что-то делаешь. Сана положила два пальца на широкую клавишу ультракороткого фона. Несколько секунд просидела так, потом выключила прибор и сняла фоноклипсы. -- Нас ждут. К моему удивлению, в мобиле оказался Педель. -- Это что -- выездной лакей, или в его программу входит теперь поглощение ужинов? Сана смутилась. Видно было, что она не может так просто говорить о Педеле в его присутствии. -- Отдохнул бы ты, милый, -- сказал я ему и отключил тумблер звуковых и зрительных центров. Педель, словно огромный краб, застыл в кормовой части мобиля, только руки его слегка вздрагивали, легко касаясь стен. Вид у него был недовольный и обиженный. -- Ну, так что же? -- спросил я. -- Я думала, что тебе будет приятно, если он будет нас сопровождать. -- К чертям сопровождающих, -- сказал я. -- Хочу быть с тобой. Только с тобой одной. К чертям всех третьих. Она улыбнулась -- благодарно и застенчиво: -- Мне просто показалось, что ты любишь его. Я вытаращил глаза. Этого недоставало! Добро бы меня заподозрили в симпатии в породистой собаке -- но к роботу... Впрочем, я всегда недолюбливал людей, которые к своим животным относились как к равным; от них, как правило, за версту несло мещанством. Но относиться к Педелю, как к человеку, это было уже не просто мещанство, а ограниченность, недопустимая даже в шутку. Я еще раз пожал плечами и вернул Педелю утраченную было полноту восприятия. Ужинали мы уже при люминаторах, и в маленькой гостиной Элефантуса было теплей и уютней, чем в нашем еще не обжитом и слишком светлом доме. Я отведал вина, которое пил Элефантус, -- оно оказалось чересчур сладким. Патери Пат не пил -- да я и не видел никогда, чтобы он это делал. Сначала поговорили о погоде -- в горах ожидалась основательная буря. Элефантуса и Патери Пата это беспокоило так, словно их домики не были прикрыты одеялом из теплого воздуха десятиметровой толщины. Потом как-то нехотя разговор перешел на работу. Сана оживилась. Говорить было о чем, потому что пока у нас еще ничего не получалось. Патери Пат только что проанатомировал одну из обезьян, прибывших со мной. Он подозревал у нее возбужденное состояние биоквантовых сердечно-мозговых связей, и теперь не мог себе простить, что не исследовал ее в состоянии квазианабиоза, а сразу поторопился вскрыть -- это была первая обезьяна, погибшая после нашего прилета. Она уцепилась за грузовой мобиль и упала с высоты примерно трехсот метров. Я выразил свои соболезнования Патери Пату и уловил на себе его задумчивый взгляд -- вероятно, он обдумывал, какие манипуляции проделать с моим телом, когда оно попадет к нему в руки. Я злорадно усмехнулся, потому что не сомневался в том, что намного переживу его -- он был настолько осторожен, что рано или поздно это должно было плохо кончиться. Потом мы поднялись и пошли в сад; Сана вышла с Патери Патом, с которым у нее был какой-то давнишний, сугубо принципиальный и, в силу своей принципиальности, бесконечный спор. Я подождал, пока они отойдут подальше, и быстро направился к Элефантусу. Он смотрел, как я подхожу, и длинные ресницы его вздрагивали при каждом моем шаге. -- Вам очень тяжело? -- спросил он меня, словно в его силах было сделать так, чтобы мне стало легче. -- Нет. Не то. Я просто не могу понять: зачем это сделали? Элефантус был уже в рабочем халате. Он засунул, руки в карманы и мелкими шажками двинулся по дорожке, глядя себе под ноги. Уже стемнело, и мне казалось, что он старательно перешагивает через тени. -- Видите ли, Рамон, мы получили информацию. Информацию настолько важную, что отказаться от нее, априорно заявить о ее ненужности мы не имели права. Разумеется, были ученые, которые предлагали законсервировать данные, принесенные "Овератором". Но человечество рано или поздно повторило бы этот эксперимент, поставив перед собой все тот же вопрос: нужно ли людям такое знание? -- Может быть, вы и правы, -- сказал я, хотя он меня далеко еще не убедил, -- Только люди, сами люди могут решить этот вопрос. Никакая машина сделать этого не смогла бы. И все-таки я думаю, что сама постановка этого вопроса была негуманна. Элефантус сделал какое-то неуверенное движение головой -- не то кивнул, не то покачал. -- Но если не сейчас, то через несколько десятилетий проблема была бы поставлена снова. Есть такие вопросы, которые, если они однажды были заданы, должны быть решены. Рано или поздно, но кто-то другой взялся бы за решение, и мы оказались бы перед этими другими просто трусами. Я слушал его и думал, что на самом деле это было совсем не так, и скупые, официальные фразы: "мы получили информацию", "мы взялись за решение этой проблемы" -- все это лишь воспоминания, а вспоминаешь всегда немножечко не так, как было на самом деле, а так, как хотелось бы сейчас; а на самом деле был неуемный, животный страх перед собственным исчезновением, и не было никаких "мы", а только бесконечное множество отдельных "я", и каждый в одиночку побеждал этот страх; и мне все-таки хотелось знать, как же это было на самом-самом деле, и я спросил его: -- Но ведь это все-таки ужасно -- узнать свой год... Элефантус вдруг остановился, глянул на меня чуть-чуть снизу своими усталыми глазами старой мудрой птицы: -- Нет, -- сказал он тихо, -- это не страшно -- узнать свой год. Это совсем не страшно. Он опустил голову, слегка пожал плечами, словно не должен был мне это говорить, и теперь просил у меня прощенья. И я тоже наклонил голову, и это было не простое согласие с его мыслями, а дань уважения тому большому и светлому страху -- страху за другого, который он нес в себе и, может быть, впервые приоткрыл совсем чужому человеку. Он пошел прочь, и вечерние тени смыкались за ним, и гравий скрипел у него под ногами: "свой-свой,свой-свой...", а потом шагов не стало слышно, и дальше он уходил уже бесшумно, словно медленно исчезал, растворялся в неестественной тишине вечно цветущих садов Егерхауэна. Глава IV Сану я нашел возле площадки для мобилей. Патери Пат, приняв монументальную позу, вещал ей что-то глубоко научное. Я быстро подошел и взял ее за руку: -- Идем. Мне хотелось поскорее утащить ее отсюда, потому что в воздухе уже повис повод для воспоминания об этом. -- Прощайте, желаю вам удачи, -- Сана протянула Патери руку. -- Я прослушаю ваше выступление по фону. Ты знаешь, Рамон, завтра Патери вылетает в Мамбгр, он закончил целый этап... -- Идем, идем. Сана встревоженно подняла на меня лицо. -- Не волнуйтесь, Сана, -- Патери Пат оглядел меня так, как смотрят на малыша, вмешавшегося в разговор взрослых. -- Это бывает с теми, кто обращается в Комитет сведений "Овератора", -- а вы ведь уже обращались туда, Рамон? Я с ненавистью оглянулся на него. Кто просил его проявлять при Сане свое любопытство? И какое ему дело до того, знаю ли я то, что знает он, или нет? И потом, мне показалось, что он не просто спрашивает меня, а зная, что я еще никуда не обращался, попросту подталкивает меня в сторону этого комитета. Я пристально посмотрел на этого фиолетового. Ну да, он боялся. Он постоянно боялся. Хотя бояться ему было не за кого, я в этом абсолютно уверен. Он боялся за себя. И толкал меня на то же самое. Ну, ладно, встречусь я с тобой как-нибудь без лишних свидетелей. Тогда и поговорим, А сейчас я ограничился лишь высокомерно брошенной репликой: -- Я не обращался ни в какие комитеты. У меня нет времени на такие пустяки. Хотя это тоже было порядочное детство. Мобиль взмыл вверх и скользнул в поросшее селиграбами ущелье. Я посмотрел на Сану -- она сидела, наклонив голову, и, казалось, с интересом глядела вниз, где четко обозначалась граница вечного искусственного лета и подходящей к концу неподдельной зимы. Но я знал, что она все еще думает о словах Патери Пата. -- Ну, что ты? -- я постарался, чтобы мой голос звучал с предельной беззаботностью. -- Может быть, он и прав, -- ответила Сана. -- Тебе нужно слетать на Кипр и узнать... -- Нужно? А ты уверена, что это мне нужно? -- Разумеется, нет. Это единственное, в чем я тебе не могу даже дать совета. Каждый решает это за себя. Но мне кажется... -- Что именно? Она помолчала. -- Нет, ничего, -- сказала она наконец. -- Ничего. Я смотрел на нее и никак не мог понять: действительно ли она хочет, чтобы я стал таким же, как они. или, наоборот, неловко пытается уберечь меня от этого. -- Черт с ним, с "Овератором", -- сказал я, -- мне сейчас не до того. Она быстро глянула на меня, и я снова не понял ее взгляда. -- Правда, не до того. Ты же понимаешь, что я не боюсь. Просто я сейчас не могу думать о себе. Сейчас -- только ты. Сана опускает голову. Мы уже прилетели. Я выхожу и подаю ей руку. За нами легко выпрыгивает Педель. Надо научить его подавать руку даме, даже если с точки зрения машины это не является необходимым и целесообразным... А, впрочем, не стоит. Не так уж много придется это делать, чтобы препоручать это другому, хотя для меня и забавно было поддерживать в Сане отношение к нему. как к человеку. Для того хотя бы, чтобы у нее постоянно был повод отвлечься от этого. -- Педель! -- остановил я его, дав Сане пройти вперед. Огненно-рыжее чудовище на алом снегу: солнце садилось. -- Что я должен? Велеть: "Стой и не шевелись!" -- и он будет стоять здесь и день, и год, и когда все уже будет кончено и Сана навсегда исчезнет из этого снежного мира, он будет стоять здесь и ждать следующего приказа, и выполнит его так же точно, как и все в своем существовании, и будет продолжаться это бесконечное единство жизни и существования, но для меня останется только одно -- перебирать в памяти все минуты этого последнего года. Ну, что же, заложить в этого краба условия еще одной игры, которая начнется сегодня и кончится раньше чем через год? Кому потом он будет подавать свое гибкое бронзовое щупальце? Он поблескивал выпуклыми гранями стрекозиных фасеточных глаз. -- Педель, -- тихо спросил я его, -- ты хотел бы стать человеком? -- Должен, -- сказал он, но я понял, что это не ответ на мой вопрос, а какой-то заскок в его электронном мышлении. -- Могу, -- сказал он после небольшой паузы и снова замолчал. -- Хотеть не умею, -- это был ответ. Я пошел прочь. Сана вернулась. -- Что с тобой? Почему ты задержался? -- Не хочется входить в дом. Надо было пройти километра два пешком. Да и ты почти не бываешь на воздухе. -- Ты прав. Хотя воздух в нашем доме не отличается от этого. "Теперь она будет гонять меня на прогулки", -- мелькнуло у меня в голове. Я вдруг вспомнил, что хотел уйти на лыжах в горы. Хотел. А теперь я, вероятно, буду должен это делать. Ерунда какая-то. За три секунды мой Педель прекрасно разобрался в таких вещах, как долг, желание и возможность. А я вот не могу этого. Я вдруг понял, что бесчисленное количество раз путался в этих "должен", "хочу" и "могу". Примитивные понятия. Но именно сейчас я, как никогда, не способен точно определить, что же меня заставляет совершить тот или иной поступок. Я показался себе слепым щенком, плутающим в дебрях этих трех гладкоствольных, звенящих, уходящих в полуденное небо ясных слов. -- Тебе нездоровится? -- Послушай, Сана, ты можешь сказать, почему ты здесь? -- Потому что я должна быть с тобой. Я искренне позавидовал ей. Мы подошли к нашему коттеджу. Я наклонил голову, входя, хотя дверь была высока. Мне нужно было спросить Сану, что еще мы будем сегодня делать, но она опередила меня: -- Мне хотелось бы еще немного поработать. Если хочешь, пройдись перед сном. Не забудь только "микки", чтобы вызвать мобиль. Она указала на маленький овальный предмет, висевший у входа. Вероятно, в нем был смонтирован крошечный переносный фон для связи с ближайшими пунктами и сервис-станциями. Я повертел "микки" в руках. Что я должен? Ах, да, она сказала -- еще немного поработать. -- Я тоже поработаю часика два. Я забрался в какой-то угол и, вооружившись отверткой, разобрал до последнего винтика несчастного "микки". Ничего особенного, просто элегантно оформленная игрушка. И до моего отлета таких было много. Я провозился часа полтора, а потом откинулся на спинку кресла и стал смотреть вверх, на крупные звезды, четко вбитые в темно-синюю гуашь неба. Внезапно потолок начал заволакиваться сероватой дымкой, потом он сделался ослепительно белым и спустя некоторое время принял мягкий молочный оттенок. Я вспомнил, что за обедом жаловался Сане на слишком яркий свет луны. Значит, пора спать. Я встал и прошелся по комнате. Сейчас она меня позовет. Да, отворилась дверь, явился Педель. -- Ее величество Сана Логе приглашает вас к себе. -- Ладно. Только не надо больше этого... величества. -- Слушаюсь. Запомнил. Сана уже лежала. -- Тебе нездоровится? -- Нет. Я привыкла ложиться рано. Уже половина седьмого. Вы свободны, Педель. Спокойной ночи. Педель исчез. Я стоял посреди большой комнаты; белые стены, пол и потолок пересекали редкие золотые полосы. Комната казалась прозрачной, как кусок белоснежного кварца с золотыми жилами, Легкие контуры стенных шкафов, золотые замки на них, шуршащие покрывала на постелях, тоже цвета старинного золота. И белая женщина с волосами цвета... Я не мог вспомнить, что же это за тяжелый, отливающий бронзой цвет. Но я его где-то видел. -- Ночной свет. -- сказал я, и потолок стал меркнуть и скоро излучал лишь едва уловимое пепельное мерцание. Все стало кругом мягким и теплым. Исчезли пронзительные золотые полосы. Мне вдруг показалось, что я все еще там, в кибернетической моего буя. Тысячи тонн сверхтяжелого, непонятным образом сжатого металла лежат у меня над головой. Мне нужно пробиться сквозь них, выйти на поверхность и лететь на Землю, к людям. Только достигнуть Земли -- а там все будет хорошо... -- Почему ты не хочешь спать? Я хочу. Я иду и ложусь. Вот и прошел этот первый из последних наших дней. День, обязанный быть прекрасным и мудрым. День, который без остатка, до последней секунды я должен был отдать ей. И я отдавал. Да, до последней секунды мое время принадлежало ей, ее заботливости, ее нежности, глубоко запрятанной под материнской строгостью. Я честно делал все, что мог. Но этого было так мало. Сана уже спала. Наверное, она принимала какое-нибудь снотворное, потому что стоило ей опустить голову на подушку, как я уже слышал ее ровное дыхание. Я опустил руку вниз и отыскал у изголовья кнопку. Я слегка нажал ее, и тут же в глубине комнаты засветился желтоватый прямоугольник с четкой черной надписью: "Восемь часов пятнадцать минут по линии Терновича". Я пожал плечами. С тех пор, как были освоены Марс и Венера, на Земле, как и на тех планетах, было установлено единое в Солнечной время. Было непонятно, как это раньше люди могли в одной и той же стране жить в разных часовых поясах. Это было так же неудобно, как говорить на разных языках. Но, как ни странно, к единому языку люди пришли раньше, чем к единому времени. И до сих пор еще указывают, по какой линии определено время. Неистребимая инерция! Квадрат потух. Вероятно, прошла минута. Я оглянулся на Сану -- она спала на редкость крепко. Я тихонько, чтобы не разбудить ее, поднялся и вышел в соседнюю комнату. Вытащил плед потеплее и отправился в энергетическую, где подзаряжался Педель. -- Доброе утро, -- сказал я ему. -- Принимай гостя. Педель поднялся с горизонтального щита, на котором он сидел, как курица на насесте. -- Доброй ночи, -- без тени юмора отвечал он. -- Что я должен делать? -- Ох, бедняга, и тебя мучает тот же вопрос -- что ты должен. Ты ничего не должен. Какой дурак тебя программировал? Кто не может желать, не должен чувствовать себя обязанным. -- Программировали Сана Логе, Патери Пат. Чувствовать не умею. Термин "должен" в программу заложен не был. Слышал его в процессе работы с людьми. Значение усвоил по словарю. -- Ты знаешь, я тоже слишком часто слышу его в процессе работы с этими людьми. А теперь включи-ка мне фон и дай "последние известия". Я уселся в кресло с ногами и укрылся потеплее. Здесь я что-то мерз -- на буе температура была градусов тридцать пять -- сорок. С середины фразы возник тонкий голос: "...урожая белковых. Ошибки, допущенные при составлении программы агронавтов, указывают на необходимость расширения стационарных контрольных ретрансляторов, передающих данные о ходе посевной в Агроцентр. В связи с этим группа механиков и энергосимиляторов выразила желание вылететь на Венеру. Транспорты с киберами специального назначения уже прибыли на Венеру с Марса. Вчера закончился промежуточный этап розыгрыша командного первенства по статисболу между "Мобилем" (Марс) и "Сенсерионом" (координационно-вычислительный центр Месопотамии). По предварительной обработке результатов победила первая группа киберов со счетом: тридцать пять синих -- тридцать семь с половиной оранжевых. Обработка результатов продолжается". Было слышно, как зашуршала бумага, потом что-то щелкнуло, и вот вместо человеческого голоса зазвучал автомат: "Прослушайте прогноз погоды: в связи с интенсификацией магнитной бури..." Я не хотел его слушать. Наслушался я их там, в преисподней космоса. -- Настрой-ка мне хороший женский голос. Что -- не важно. Хоть таблицу умножения. Педель поколдовал возле фона. Послышался чирикающий девичий голосок. Сначала я не понял, в чем дело, но скоро сообразил, что это -- урок какого-то древнего языка. Я давно уже заметил, что под звуки незнакомой речи очень хорошо думается. Значит, все на Земле оставалось по-прежнему: экспедиционная группа на Марсе потирает лапы -- обыграла по статисболу месопотамцев. Возникла необходимость, и вот человек двести счастливчиков получают вожделенную командировку на Венеру. А чего, собственно говоря, я боялся? Увидеть Землю, залитую кровью безнадежных войн, и ползающих по ней ублюдков, глушащих наркотиками свой непробудный страх и рвущих у слабых кусок пожирнее: отдай, все равно сдохнешь раньше меня... Смешно. Земля жила, жила жизнью, естественной для Людей и достойной Людей. Жила быстрее, полнее, самоотверженнее, чем прежде; но эта новая жизнь была как-то горше прежней. Стоило ли одно другого -- вот в чем вопрос. Я так и уснул, забравшись с ногами в кресло, при полном освещении. Второй день я встретил уже без патетических планов относительно мудрости и высшей красоты его программы. Поэтому и прошел он проще и быстрее. Начала поступать литература, и я, по совету Саны, не ограничивался простым чтением, а тут же делал "наброски", то есть диктовал Педелю те или другие свои мысли, а он с молниеносной быстротой собирал или компоновал из отдельных блоков те схемы, которые могли быть использованы нами в аппарате кибердиагностики по аккумуляции сигма-излучения. Вся трудность заключалась в том, что мы не могли слепо скопировать аппараты аналогичного типа с имитирующей схемой. Суть этих аппаратов заключалась в том, что они создавали внутри себя макет подопытного организма и непрерывно следили за ходом болезни и выздоровления. Но каждый такой аппарат создавался на опыте тысяч аналогичных болезней. Мы же располагали лишь воспоминаниями отдельных лиц, моими в том числе, хотя сам я не был подвержен загадочному излучению. Поэтому мы могли предложить аппарату лишь некоторые предположения о методах лечения. Хотя до кодирования было далеко, как до Эстри, я уже обдумывал все особенности этого кибера, который должен иметь еще большую самостоятельность, чем аппараты с имитирующими схемами. Чертовски это трудно было даже в воображении. Меня все это чрезвычайно занимало, я делал свои бесчисленные "наброски" и поминутно обращался к Сане; но странно -- ее ответы постоянно наводили меня на мысль, что она уже сталкивалась с людьми, попавшими под сигма-излучение. Поначалу я не придавал значения своим догадкам, но потом меня стало одолевать какое-то смутное беспокойство. Ведь в самом деле: она говорила -- и не просто говорила, подчеркивала -- что наш корабль был единственным, пострадавшим при возвращении "Овератора". Эксперимент больше не повторялся -- уж это-то я знал твердо. И потом эта фраза, как-то проскользнувшая у Патери Пата о каких-то обезьянах, нечаянно попавших под сигма-лучи... Он тогда врал, я это сразу понял, но не был ли его вымысел связан с каким-нибудь реальным фактом, о котором я не знаю? Я не выдержал и задал Сане вопрос в лоб. Она с поразительным спокойствием -- неестественным спокойствием -- ответила мне, что никаких дополнительных данных о воздействии сигма-лучей на живой организм она сообщить мне не может. И все. Разумеется, подозрение осталось, но я не стал настаивать, потому что понял: то, чего они решили мне не говорить, -- все равно останется для меня тайной, пока я не вырвусь из этого райского уголка. Я махнул рукой на все эти недомолвки, решив, что главное сейчас -- это делать свое дело, а удовлетворить свое любопытство я смогу и после... после. Раздражало меня еще и то, что все основные материалы для программирования должны были предоставить мне Элефантус и Патери Пат, хотя мне и хотелось делать все самому. Но я вовремя спохватился, что для этого мне пришлось бы усваивать курс высшего медицинского колледжа. Я должен создать плоть. А дух -- это их забота. Работы становилось все больше. Иногда мне приходилось посылать свои извинения и не являться к обеду. Зато Сана все чаще пропадала у Элефантуса. Я не имел бы ничего против, если бы не знал, что она работает там с Патери Патом. Разумеется, это была не ревность -- ни в коей мере. Этот бурдюк с фиолетовыми чернилами в моих глазах не был мужчиной и я не мог себе представить, что женщина заинтересует его настолько, чтобы он потерял ради нее хоть минуту своего драгоценного времени. Нет. Просто противно было видеть их вместе. С тревогой стал я замечать, что работа не отвлекает Сану от каких-то своих, глубоко запрятанных от меня мыслей. Когда она возвращалась от Элефантуса, я замечал, что на первый мой вопрос, относящийся к нашей работе, она всегда отвечала не сразу, а чуть-чуть помедлив и не совсем уверенно, как человек, занятый совсем другим и с трудом возвращающийся к забытому кругу вопросов. Я делал, что мог. Пытался затянуть ее на лыжные прогулки, разыскивал для нее в нашей фонотеке прекрасные записи старинной музыки, рисовал с нее, немножко лепил -- она спокойно отклоняла все мои попытки развлечь ее, но делала это удивительно мягко, без тени досады на мою неуклюжесть. Жуткое дело -- жалеешь человека, а шито это белыми нитками, и сам это понимаешь, а ничего другого не придумаешь, и приходится продолжать, лишь бы делать хоть что-нибудь. Но в отношении Саны ко мне было не меньше жалости, потому что она знала -- я останусь один, совсем один, и бог весть, что я сделаю от смертной этой тоски. Она боялась, что я снова кинусь в космос. С меня сталось бы. Потом вдруг оказалось, что наступила весна. Я это понял потому, что на столе у Элефантуса появились первые горные фиалки. Мне и раньше приходило в голову, что он не лишен сентиментальности, а если бы я этого и не знал, то догадался бы сейчас по тому, с какой нежностью ласкал он взором эти рахитичные первоцветы с лепестками шиворот-навыворот. Я их никогда не любил. Они напоминали мне некоторых людей, которые тоже стараются распуститься махровым цветом раньше всех других и оттого на всю жизнь остаются такими же чахлыми и вывернутыми. Я об этом думал и тоже механически разглядывал вазу. Сана подняла голову и увидела, что мы смотрим на цветы. По всей вероятности, она видела их с самого начала, но только сейчас, поймав наши взгляды, она вдруг поняла, что это -- весна, и зима кончилась. Навсегда. Может быть, успеет выпасть первый снег, но целой зимы уже не будет. Сана поднялась. Такой я ее давно не видел. А может быть, и совсем никогда. Такое лицо бывает у человека, которому нестерпимо больно, но который все свои силы прикладывает к тому, чтобы на лице его и в движениях ничего не было заметно. И даже нет, не то. Все видели, что с ней происходило, и она просила, приказывала нам не замечать. И мы слушались. -- Кстати, Рамон, -- заметил Элефантус, -- вас не очень затрудняет отсутствие кодируемого материала? Вопрос был как нельзя кстати. -- Говоря откровенно, весьма затрудняет, -- живо откликнулся я. -- Мне кажется, в ближайшие дни мы уже передадим вам первую половину программы. Разумеется, если Сана не откажется нам помочь. Сана кивнула. Не поглядев на меня, она вышла. -- Я оставлю тебе Педеля, -- крикнул я ей вдогонку. Но дверь уже закрылась. Меня вдруг охватило страшное предчувствие: это случится сейчас. Скоро. И без меня. Сана прячется, как прячутся раненые животные. Она не работает с Элефантусом, -- она скрывается у него, когда чувствует внутри себя что-то глухое, стремительно нарастающее, грозящее стать таким тяжелым, что невозможно будет ни пошевелиться, ни приоткрыть глаз. Я понимал, что это -- возвращение древнего, умершего раньше, чем человек стал человеком, инстинкта смерти. Пробуждение животных инстинктов -- человек был слишком горд, чтобы сознаться в этом. Но, тем не менее, так было. "Овератор" принес неизмеримо больше, чем простой набор имен и дат, и неизвестно, что еще пробудит он в людях. Я был уверен, что пройдут года и обнаружатся новые следствия Знания, добытого людьми. Я один из первых усмотрел возрождение животной мудрости, объяснения которой мы не могли найти до сих пор. Так, человеческая любовь выросла из элементарного инстинкта размножения, но никакие попытки объяснить влечение одного человека к другому путем доказательства целесообразности такого акта или при помощи аналитического исследования физической и моральной красоты не давали ничего, кроме очевидного абсурда. Вот и то, что я называю инстинктом смерти, -- оно не является им в прямом смысле, а выросло из него, перелилось в нечто могучее и прекрасное, дающее человеку силы побороть в себе ощущение угасания собственного "я" и жить для другого человека, передавая ему каждое свое дыхание, каждое биение пульса. Так делала Сана. А у меня вот не получалось. Чувства мои оставались где-то внутри, а то, что могла видеть она, -- было просто из рук вон... Я медленно двинулся к выходу. Остановился на пороге. Патери Пат сопел за моей спиной: -- Если ты собираешься оставить свой мобиль Сане, то можешь взять мой, одноместный, -- Спасибо. Придется. Он протиснулся между мной и дверью и начал колдовать над щитом обслуживания. Маленький мобиль цвета бутылочного стекла поднялся из глубины сада, стремительно перепрыгнул через деревья и мягко, словно на четыре лапки, опустился передо мной. Патери Пат стоял и смотрел на меня, пока я усаживался. Я уже понял, что меня выпроваживают. Просто так он не стал бы терять своих драгоценных минут на соблюдение правил элементарной вежливости. Обычно он сразу после обеда старался улизнуть в свой кабинет. Мобиль взлетел, и я видел, как Патери Пат, казавшийся коричневым сквозь зеленоватую пластмассу корпуса, провожал меня угрюмым взглядом, ссутулившись как-то по-медвежьи. Я включил "микки": -- Педель, Педель, говорит Рамон, ты меня слышишь? -- Слышу отчетливо. -- Я улетаю. Ты останешься в распоряжении Саны Логе. Она находится в помещении "ноль-главный-бис". Когда я закончу разговор, ты переместишься так, чтобы держать ее в поле своего зрения. Я предупреждал, что оставлю тебя. Если поступят какие-либо распоряж