ое ощущение... - Аверов говорил откровенно, как и было принято среди людей их эпохи. - Как я рад, что все обойдется... - Он говорил и говорил, нервное напряжение, в каком он пребывал последние полчаса, требовало разрядки, искало выхода в потоке слов. - Теперь действительно можно сказать, что нам повезло! Надо сразу же возвратиться к звезде, не сомневаюсь, вы тотчас же отдадите такое распоряжение, профессор, - вернуться, лечь на орбиту, сделать как можно больше записей, и сразу же - на Землю, чтобы своевременно привести в готовность все средства наблюдения, и наблюдать, наблюдать до самого момента вспышки и все, что будет затем. Какой случай для проверки теории, подумать только - мы сможем установить, является ли процесс и в самом деле стадиальным или это допущение не подтвердится... - Он умолк наконец, на лбу его прорезались морщины. - Вы не согласны, профессор? Я в чем-то неправ? Шувалов провел ладонью по глазам, повел плечами, как в ознобе. - Милый мальчик... - сказал он не сердито, но устало, совсем тихо. - Милый мальчик зрелых лет... Температура не повысится, тут вы правы. А жесткая компонента? Аверов медленно проглотил комок. - Вы думаете... - Да разве здесь есть повод для сомнений? Разве не видно простым глазом? Мощность жесткой компоненты ничего не говорит вам? В таком случае возьмите космобиологическую энциклопедию, загляните туда, где говорится о мутациях, возникающих под влиянием излучений... Вы правы, Земля как небесное тело вряд ли ощутит какие-то неудобства от того, что в полутора десятках световых лет вспыхнет Сверхновая. Но жизнь, жизнь... Неужели вам сразу не бросилось в глаза, что облучение, которому будет подвергаться Земля в результате вспышки, - подвергаться не день, не два, - неизбежно приведет к возникновению мутаций, к непредсказуемым изменениям генетической картины у всего живого, начиная с одноклеточных, даже с вирусов, и кончая нами? Представьте себе это хоть на минуту - и вы ужаснетесь по-настоящему... Наступила пауза. Может быть, полумрак в научном центре корабля способствовал капризам фантазии, да и волнение Шувалова передалось Аверову, но ему стало мерещиться, что из углов вылезают какие-то многоногие, с крошечными головками, с пустыми и злобными глазами уродливые, ублюдочные существа - наследники прекрасного человечества, таким нелегким путем пришедшего к сегодняшнему совершенству, наследники сумеречные, отвратные... Аверов издал такой звук, словно его тошнило. - Но... Как же можно... Почему же мы сидим? Надо немедленно думать о защите... - О защите? Нейтрализовать эти излучения нельзя. Экран, чтобы заслониться от них, тоже вряд ли можно изобрести. Генохирургия? Наверное, могла бы помочь, если бы речь шла о единицах, пусть тысячах - но не о миллиардах людей... Это все не даст нам выхода. Пока я вижу только один путь. И вы тоже, конечно, уже увидели его. - Воздействие... - Только оно. Мы рассчитывали проверить вашу установку в самом конце экспедиции. Провести эксперимент. Теперь эксперимент приобретает вдруг колоссальное значение... Если и говорить о везении, друг мой, то оно заключается в том, что мы, во-первых, оказались здесь в нужный миг, и во-вторых, оказались не безоружными. Имейте в виду: заметить то, что увидели мы с вами, можно было только отсюда. Наблюдения с Земли не давали и не могли дать нам этих данных, для этого чувствительность приборов еще недостаточна. Вы волнуетесь? Я, например, уверен в вашей установке не меньше, чем в моих теоретических предпосылках. - Да... Конечно, профессор. Установка... - Итак, мы немедленно возвращаемся к звезде Даль, тут я с вами совершенно согласен. Проведем весь цикл измерений еще раз. И если замеченный вами пик - не случайность, не каприз приборов - я очень хотел бы, чтобы так и оказалось, но, откровенно говоря, не допускаю такой возможности, - то выход у нас останется только один. - Будем надеяться... - начал было Аверов, но умолк, так и не договорив, на что он хотел надеяться: на мощность установки или на ошибки приборов. - Да, друг мой, - сказал Шувалов негромко. - Нравится нам или нет, но судьба людей сегодня зависит от нас с вами. Он сказал - и почувствовал, как тяжелеют плечи, как ответственность уже не только за свою теорию и за судьбу экспедиции, но за весь мир, за все его настоящее и будущее, небывалым грузом ложится на них. Ответственность за людей, за миллиарды незнакомых и знакомых людей, одинаково близких, одинаково любимых. - Ну, справьтесь с собой, друг мой, - проговорил Шувалов ворчливо, - справьтесь. Вы слишком хороший человек, чтобы растеряться, когда речь идет о всем, что мы любим. Аверов тряхнул головой. - Да, - сказал он. - Вы правы. Извините, пожалуйста. Я готов. - В таком случае, пригласите, пожалуйста, капитана. Успокаивая друг друга, они заговорили теперь о предстоящих действиях, и обсуждали их до тех пор, пока не услышали в коридоре знакомые тяжеловатые, чуть неравномерные шаги. 3 День выдался спокойный, и можно было погулять. Я отворил дверь и вышел в сад. Снова были сумерки, сосны крепко пахли, песок едва слышно похрустывал под ногами, поскрипывали под ветром коричневые стволы. Соседняя дача темнела в полусотне метров, и одно окошко в ней светилось, и хотелось думать, что сейчас на пороге покажется сосед, и можно будет неторопливо потолковать о разных пустяках. Слева была чернота; вообще-то там тоже находилась дача, но теперь ее не было; я к этому уже привык и просто не смотрел в ту сторону - тогда можно было думать, что дача стоит там, как раньше. Я медленно шел по дорожке, мимо грядки с клубникой, и мне все казалось, что вот-вот кто-то выйдет из-за дома. Раньше я ожидал, что покажется она. Но теперь - чем дальше, тем больше - ловил себя на том, что жду не ее, а сына, чумазого, запыхавшегося, живущего в своем, насчитывающем десять лет от роду мире и поглощенного своими делами и проблемами. Я ждал, а он все не выходил, и мне, как обычно, стало тоскливо; наверное, надо было повернуться и уйти из сада, войти в ту дверь, из которой я вышел, но я медлил: тоска - тоже живое чувство, и если нет ничего другого, то пусть будет хоть она. Потом - и это тоже было известно заранее - проступила досада на тех, кто придумал такую вещь. Но досада тоже была не совсем искренней, и по той же причине: не будь сада, не было бы и тоски, а без нее жизнь была бы бедней. Женщины и дети, они равно нужны нам в жизни, и старая традиция - "женщины и дети первыми в шлюпку" полностью отразила наши чувства. Я только не уверен в порядке: женщины и дети - или дети и женщины? Но здесь конструкторы не предусмотрели (слава богу!) ни детей, ни женщин, а вот иллюзия сада была полной; наверное, они хотели облегчить нашу жизнь, когда записали те картины, что наиболее четко запечатлелись в памяти, и дали возможность воспроизводить их по собственному желанию. Не знаю, как это получалось: апартаменты мои, хотя и были больше прочих, все же измерялись квадратными метрами, и уж никак не сотнями; и тем не менее, отворив дверцу, я выходил в свой сад (его, конечно, давно уже нет, не знаю, что там сейчас, и не хочу знать), и бродил по дорожкам, и все это было настоящее, просторное, без обмана. Потом я входил в дверь своего дома - и оказывался в каюте, которая была уже самой настоящей реальностью, как и все приборы, что смотрели на меня со стен и стендов, как броня бортов и пустота за ними. Но пока я еще шел по дорожке, поглядывая на кустики уже давно отошедшей клубники. Сосед не показался, и я знал, что он не покажется, и никто другой тоже, потому что их на самом деле не было. Многие знания дают многие печали; нехорошо, когда доживешь до возраста, в котором справедливость этого положения становится неоспоримой. Так думал я, и так думали, по-моему, все люди нашего экипажа. Ученых я к ним не причисляю, потому что они были совершенно другими людьми. Сказанное звучит, наверное, довольно загадочно, но если разобраться, то окажется, что все очень просто. В эти времена (мысленно, для себя, я называю их временем моей второй жизни, потому что никак не удается отделаться от мысли, что я - какой-то первый я, не совсем я, но все же я, - что неопределенная эта личность все же утонула сколько-то лет назад. Я не раз принимался подсчитывать, сколько же все-таки лет назад это произошло, но с тех пор не раз менялось летоисчисление, и для того, чтобы разобраться во всех календарях, надо было стать крупным специалистом. В общем, выходило, что тогда шел какой-то год до той эры, что была перед другой эрой, которая уже непосредственно предшествовала нынешней эре - текущей, как сказали бы в мои времена.) - итак, современные люди снова захотели понюхать, как пахнут звезды вблизи. Трезво поразмыслив и решив возобновить полеты при помощи созданной ими техники, люди собирались, между прочим, поискать, не отыщутся ли где-нибудь бренные останки первопроходцев, чтобы понаставить в тех местах памятников; правда, в задачу нашей экспедиции такие поиски не входили, ими должны были заняться те, кто - если у нас все пройдет благополучно - полетит после нас. Итак, люди захотели снова выйти в большой космос. Подготовились они очень основательно, корабль был спроектирован и заложен, и тогда они стали всерьез размышлять над проблемой экипажа. Тут надо понять их образ мышления. С нашей точки зрения, они могут показаться очень уж неторопливыми и робкими при решении сложных проблем: на самом же деле они просто более обстоятельны и куда больше нас заботятся сами о себе - в смысле, обо всех людях: все люди заботятся обо всех людях, и получается очень неплохо. Живут они куда лучше нас. Не то, чтобы у них совсем не происходило никаких трагедий: и у них, как я успел понять, поглядывая да выспрашивая, случаются такие истории, как у меня, и у них умирают матери и отцы; и дети, солидные седовласые дети, плачут по ним, плачут, не стесняясь, потому что они давно поняли: стыдно не проявлять свои чувства, а напротив, скрывать их. Нет, кое-какие трагедии у них есть; и в нынешнюю эпоху случается, что человек считает себя Архимедом, но, даже просиживая целые дни в ванне, выносит из нее разве что убеждение о том, что мыться полезно; и у них поэт или композитор вечно злится на самого себя оттого, что написал так, а надо бы, а хотелось бы куда лучше, - и так далее. Но вот о жизни людей, об их здоровье, и физическом, и моральном, они заботятся всерьез, и уже не лечат болезней, а просто не позволяют им возникать. Так что когда они задумали лететь, то обилие неясностей и проблем, какие могли встретиться тут, в Галактике, их поначалу огорошило, и они забеспокоились всерьез. Ведь как подошли бы к подобному делу, скажем, мои современники? Они сказали бы: ребята, дело опасное, приказывать никому не станем, но коли есть добровольцы - три шага вперед. Люди сделали бы три шага вперед, и с того момента приняли бы на себя ответственность в равной доле с теми, кто задумал и подготовил всю историю. Получилось бы очень просто; в мое время бывали войны, и мы их не забыли, в мое время существовали армии, и люди, которые отдавали им всю свою жизнь, знали, что профессия их заключается, между прочим, и в том, чтобы в случае необходимости рисковать жизнью, а если требуется - и отдавать ее. Это были нормальные люди, которым нравилось жить, но уж так они были воспитаны. Так было в мои времена. Но теперь времена были совсем другие, и воспитание иное и вообще все. И вот когда потребовалось решать, кто же полетит, то перед ними встали вдруг такие проблемы, мимо которых мы прошли бы, даже не повернув головы. Дело в том, что они любили друг друга. Да. В нашем веке тоже вроде бы понимали, что такое любовь. И раньше тоже. Всегда бывало, что любовью жили и от нее умирали. Только любовь была - к человеку. А у этих, современных, была другая, не менее сильная любовь - любовь к людям. Ко всем, сколько их существовало в природе. И их любовь (я говорю то, что слышал от них; сам я, откровенно говоря, этого никогда не испытывал, у меня были друзья, были враги, а те, кого я не знал, меня в общем-то не волновали - кроме детей, конечно; я их полюбил с годами, каждого ребенка, которого видел или о котором слышал, но это касалось только детей), их любовь была не абстрактной, а очень, очень конкретной, физически ощутимой, и если кому-то было нехорошо, то так же нехорошо становилось и тем, кто был к нему ближе остальных, а потом тем, кто был близок этим близким - а в конечном итоге близким было все человечество. Получалось что-то вроде того, когда один хватается за оголенный провод под напряжением, другой хватает его, чтобы оттащить, - и подключается сам, и его тоже трясет, за него берется третий - и тоже попадет под напряжение, и так далее. Это был какой-то сверхсложный организм, их человечество, единый организм (в наше время мы этого еще не понимали как следует, мы уже были многоклеточным организмом, но единым еще не были), и если от организма надо было что-то отрубить, он, естественно, страдал: одно дело, когда клетка отмирает, другое - когда режут; и вот люди страдать не хотели, ни сами, ни опосредованно, через кого-то другого. Одним словом, оказалось, что лететь они хотят - но не могут: слишком они духовно срослись между собой. И еще одна причина была. Кто бы ни летел, они или не они, полет мог, с их точки зрения, осуществиться при непременном соблюдении одного условия: чтобы ни один из летящих не испытал не только физических неудобств, не говоря уже о травмах и прочем, - они хотели, чтобы ни одной даже моральной царапинки не осталось ни у кого за все время полета. Значит, от каждого участника полета требовалась высочайшая степень - не физического здоровья, не спортивной подготовки, потому что корабль их, с моей точки зрения, напомнил скорее всего летающий санаторий для большого начальства, - требовалась высочайшая степень пластичности, моральной пластичности, умения притираться друг к другу без всякого трения, чтобы весь экипаж - а каждый из нас взаимодействует с пятью остальными - работал как единый организм. У них к тому времени были уже придуманы всякие системы индексов, и с их помощью специалисты определяли, кто чего стоит, и делали это не путем тестов, а просто по приборам: поставят человека, включат, поглядят - и становится ясно, чего у него в избытке, а чего не хватает. По их шкале высшая степень пластичности стоила тысячу баллов; такого парня можно было бы пустить в яму с саблезубыми тиграми, и через пять минут они лизали бы ему пятки своими шершавыми языками. Такие люди у них были, и не так уж мало. Но те, кто решал судьбы экспедиции - нечто вроде нашего Верховного Совета и Академии наук вместе взятых и возведенных в квадрат, - постановили, что для того, чтобы попасть в экипаж, надо иметь индекс пластичности не менее тысячи двухсот! И вот таких-то ребят у них не оказалось. Когда я узнал об этом, это меня сперва удивило, но потом я понял, что так оно и должно было быть. И в самом деле, как возникает излишек пластичности, сверхпластичность, так сказать? Она вырабатывается при столкновении с неблагоприятными обстоятельствами. А у них неблагоприятных обстоятельств не было - откуда же было взяться нужным качествам? И тогда они, поняв, что людей с нужными им характеристиками надо искать в прошлом - в куда менее благоустроенных эпохах, - обратились к "частому гребню". Как вы, конечно, знаете, хозяйство Времени у них было отлажено неплохо. Я имею в виду не точное время на часах - они как-то забыли, что время может быть и не точным, - но хозяйство, которое занимается перемещениями во времени. И вот они стали шарить (наугад, конечно) по давно прошедшим временам и искать: не попадутся ли нужные им индивидуумы? Я вовсе не хочу сказать, что у нас, в двадцатом веке, стоило тебе выйти на улицу - и эти тысячедвухсотники проходили перед тобой маршем. Нет, конечно. Но, в принципе, и у нас, и в более ранних эпохах можно было их найти, если поискать как следует. И вот они, шаря по столетиям, от Ромула до наших дней (а точнее - начав задолго до Ромула), за два с лишним года вытащили к себе более двух десятков человек, из которых в конце концов и был сформирован экипаж из шести персон. Некоторые не подошли потому, что при всей своей пластичности оказались абсолютно невосприимчивыми к технике - а речь, как-никак, шла о сложнейшем корабле, - или же были не в состоянии усвоить даже те азики современной науки, без которых невозможно было бы понять, что же им предстоит делать; ну, такие, например, древние истины: Земля - шар, или: частная теория относительности применима в пределах от и до, но не более. Бесспорно, эпоха далеко не всегда служит точным мерилом умственного развития - даже в мои времена за одного Леонардо можно было отдать целый курс инженерного факультета и впридачу курс Академии художеств, и мы не остались бы внакладе, - но все же не всем и не все оказалось по силам. Так что осталось нас шестеро. Столько, сколько и требовалось. Остальным предстояло коротать свои дни в заведении, представлявшем собою санаторий для здоровых мужиков во цвете лет. Из прошлого всех нас вытаскивали примерно одним и тем же способом: когда становилось ясно, что нужный человек вот-вот (как говорили в мое время в тех местах, где я жил) положит ложку - его в последний миг выхватывали из того времени, а на его место подкладывали искусно сотворенного биоробота, так что никто и не замечал подмены. Мне потом растолковали, что я так или иначе потонул бы: все-таки не в том я был возрасте и не то уже было сердце, чтобы осенью купаться в Гауе. Но большинство наших ребят было выдернуто во время войн, когда удивлялись не тому, что человек умер, а тому, что он остался жив. Благо, в войнах в те эпохи - включая мою - недостатка не было. Так что собралась веселая компанийка. По рождению нас отделяли друг от друга столетия, а то и тысячелетия, но здесь мы удивительно быстро нашли общий язык: недаром же каждый обладал сверхвысоким коэффициентом пластичности. И мы разобрались в корабле, и даже в основах современной науки - хотя от нас не требовали многого, но это было с их точки зрения немного, а с нашей - ого-го! Впрочем, особенно потеть нам не пришлось. Обучали нас так: вводили в уютную комнату, где ты мог читать, зевать, думать, спать, петь - словом, убивать время по своему вкусу. Аппаратура была укрыта в стенах. Несколько трехчасовых сеансов с промежутками в неделю между ними - и ты становился специалистом приличного класса. Не смогли мы лишь одного: стать по-настоящему современными людьми. Современными для них, я имею в виду. Дело было не во внешности, хотя мы, конечно, отличаемся от них весьма и весьма; правда, друг на друга мы и вовсе не похожи, но на них - еще меньше. Они - те, кто нас вытащил, - выглядят, по нашему мнению, однообразно: рослые, прекрасного сложения, смуглые, с волосами от черных до каштановых - более светлые тона встречаются крайне редко - и главным образом темноглазые. Они очень красивы, сравнительно мало меняются к старости, разве что седеют; правда, некоторые восстанавливают нормальный цвет волос, но таких немного. О женщинах и говорить нечего: любая из них в мое время завоевала бы все мыслимые титулы в области красоты. За время тренировок я успел познакомиться с несколькими; они, думаю, делали это из любопытства. Жаль только - с ними не о чем было говорить; слишком уж разное мы получили воспитание. И в этом-то воспитании и кроется основная причина того, что в этой эпохе все мы так и остались чем-то наподобие эмигрантов, невольных эмигрантов из другой эры. Дело в том, что мы были выдернуты из своих времен уже в зрелом возрасте, когда формирование каждого из нас как личности успело закончиться. Вот Георгий: хороший штурман и прекрасный парень. Он - один из тех трехсот, что защищали Фермопилы с Леонидасом во главе, и я не хотел бы видеть его в числе своих врагов. В его время и в его стране хилых детишек кидали в море, чтобы они не портили расу; даже мои гуманистические концепции кажутся ему слюнтяйскими, не говоря уже о современных. Он редко улыбается; мне кажется, он так и не может простить себе, что остался в живых, когда все прочие спартиоты - и еще тысяча наемников - легли там костьми. Он отлично понимает, что это от него не зависело, но все же приравнивает, видимо, себя к беглецам с поля боя, а таких в его время любили не больше, чем во всякое другое. Но, повторяю, штурман он, что надо: ориентирование по звездам у античных греков в крови. Он невозмутим и ничему не удивляется, редко проявляет свои чувства (чего нынешние люди не понимают) и очень холодно относится к женщинам, потому что чувствует, что они в чем-то превосходят его, а его самолюбие - древние очень дорожили своим самолюбием - не позволяет ему примириться с этим. Или Иеромонах. Мы с ним соотечественники и почти земляки, только он жил на две, а то и три сотни лет раньше. Он тоже прекрасный мужик, - все мы прекрасные мужики, - но кое-чего не понимает, а ко всему, чего не понимает, относится недоверчиво. Сомневаюсь, чтобы он по-настоящему верил в бога, но до сих пор он в трудные минуты шепчет что-то - подозреваю, что молитвы, - и осеняет себя крестным знаменем. Он прекрасно знает устройства большого корабельного мозга, которым ведает, и с этим аппаратом у нас никогда не было ни малейшей заминки. Могу поручиться, что в глубине души Иеромонах одушевляет его, относит к категории духов - скорее добрых, однако, чем злых. Что-то вроде ангела-вычислителя, хотя таких, кажется, не было в христианской мифологии. Он эмоционален, но после каждого открытого проявления чувств машинально просит прощения у бога, не слишком, правда, громко. На женщин смотрит с интересом, когда думает, что никто этого не замечает. Рассердившись на кого-нибудь, он называет его еретиком и грозно сверкает очами. Он невысок, черняв и носит бороду. Сейчас это считается негигиеничным. Они со спартиотом непохожи друг на друга, а еще меньше похож на каждого из них в отдельности и на обоих вместе наш первый пилот, которого мы называем Рыцарем. Он уверяет, что и в самом деле был рыцарем когда-то - в каком-то из средних веков. Это его дело. Прошлое каждого человека является его собственностью, и он может эту свою собственность предоставлять другим, а может и держать при себе и не позволять никому к ней прикасаться. Пора биографий давно минула; какое значение имеет то, что человек делал раньше, если есть возможность безошибочна установить, чего стоит он сейчас, и обращаться с ним, исходя именно из этого? Был рыцарем, ну и что же? Зовут его Уве-Йорген, по фамилии Риттер фон Экк. Он высок и поджар, обладает большим носом с горбинкой и широким диапазоном манер, - от изысканных до казарменных (не знаю, впрочем - кажется, у рыцарей казарм не было). В разговорах сдержан, зато слушает с удовольствием. При этом он чуть усмехается, но не обидно, а доброжелательно. Взгляд его всегда спокоен, и понять что-либо по его глазам невозможно. Однажды, во время ходовых испытаний, мы могли крепко погореть; Рыцарь был за пультом, и ему удалось выдернуть нас в самый последний момент (Иеромонах за вычислителем уже бормотал что-то вроде "Ныне отпущаеши..."). Мы все, надо признаться, основательно вспотели. Только Уве-Йорген был спокоен, словно решал задачу на имитаторе, а не в реальном пространстве, где все мы могли в два счета превратиться в хилую струйку гамма-квантов. Когда это кончилось, он оглянулся и, честное слово, посмотрел на нас с юмором - именно с юмором, но не сказал ни слова. Что еще о нем? Однажды я зашел по делу в его каюту как раз в тот миг, когда он выходил из своего сада памяти (так мы называем такие вот штуки, как та, моя, где сосед никогда не выходит из дачи). Он резко захлопнул дверцу, и я толком не успел ничего увидеть; там было что-то вроде гигантской чаши, до отказа заполненной людьми, исступленно оравшими что-то. Помню, я спросил его тогда (совершив бестактность), к какой эпохе относится это представление. Он серьезно ответил: "К эпохе рыцарей". И, чуть помедлив, добавил: "Всякий солдат в определенном смысле рыцарь, не так ли?". Я подумал и сказал, что, пожалуй, да. Я и сам был солдатом в свое время. В еде Уве-Йорген умерен, к женщинам относится холодно и с некоторым презрением, хотя аскетом его не назовешь; добровольный аскетизм не свойствен солдатам. И совсем другое дело - Питек. Мы прозвали его так, причем это - производное не от имени Питер, а от слова питекантроп. Он на нас не обижается, поскольку наука о происхождении человека для него так и осталась абсолютно неизвестной. Нас ведь обучали тому, что было необходимо, и при этом опасались перегрузить наши доисторические мозги, так что многие вершины современной культуры даже не появились на нашем горизонте. На самом деле Питек, конечно, не имеет никакого отношения к питекантропам - вернее, такое же, как любой из нас; он нормальный хомо сапиенс, и даже больше сапиенс, чем многие из моих знакомых по былым временам. Но прибыл он из какой-то вовсе уж невообразимой древности - для него, думается, Египет фараонов был далеким будущим, а рабовладельческий строй - светлой мечтой. По-моему, специалисты "частого гребня" и сами не знают, из какого именно времени его выдернули, а сам он говорит лишь что-то о годе синей воды - более точной хронологии из него не выжать. Он любит поговорить и, прожив день, старается обязательно рассказать кому-нибудь из нас содержание этого дня - хотя мы все время были тут рядом и знаем то же, что и он; правда, память у него великолепная, он никогда ничего не забывает, ни одной мелочи. Этим, да еще прекрасным, прямо-таки собачьим обонянием он выгодно отличается от нас. Питек называл имя своего народа - но, насколько я помню, такой в истории не отмечен, как-то проскользнул стороной; называл он и свое имя, но никто из нас не мог воспроизвести ни единого звука: по-моему, для этого надо иметь как минимум три языка, каждый в два раза длиннее, чем наши, и попеременно завязывать эти языки узлом. У Питека, правда, язык один, и это великая загадка природы - как он им обходится. Единственное, что я знаю наверняка: там, где он жил, было тепло. Поэтому при малейшей возможности Питек старается пощеголять в своем натуральном виде; мускулатура у него и вправду завидная, и ни грамма жира. Нашим воспитателям не без труда удалось убедить Питека в том, что хотя бы самую малость надевать на себя необходимо. Он подчинился им, хотя и не поверил. Он коренаст, ходит бесшумно, великолепно прыгает, не-ест хлеба, а мясо, даже синтетическое, может поглощать в громадных количествах, предпочитая обходиться без вилки и ножа. Он немного ленив, потому что ни на миг не задумывается о будущем, не заботится о нем и ничего не делает заранее, а только тогда, когда без этого обойтись уже нельзя. Зато он обладает великолепной реакцией, и мог бы быть даже не вторым, а первым пилотом, будь у него чуть больше развито чувство самосохранения - а также и сохранения всех нас; но смелость его, к сожалению, переходит всякие границы. Я думаю, впрочем, что это относится к его индивидуальным особенностям, хотя, может быть, все они были такими, его соплеменники - поэтому и не уцелели. Чувство племени, кстати, - или, по нашей терминологии, чувство коллектива - у него развито больше, чем у любого из нас. Питек может рисковать машиной вместе со всем ее населением; но ради любого из нас он подставил бы горло под нож, если бы возникла такая необходимость, - и с еще большим удовольствием полоснул бы по горлу противника. Он часто, хотя несколько однообразно, рассказывает о войнах между племенами. Я как-то в шутку поинтересовался, не съедали ли они побежденных в тех междоусобицах. Питек не ответил. Лишь улыбнулся и провел кончиком языка по своим полным губам. Что еще о нем? В обращении с женщинами он элементарно прост, и, как ни странно, им - современным и высокоинтеллектуальным - это нравится. Впрочем, понять женщин в эту эпоху, как мне кажется, ничуть не легче - или не труднее, может быть, - чем в наши, далеко не столь упорядоченные времена. И наконец последний из нас - Рука. Гибкая Рука; так он сам перевел свое имя, как только мы, после первого же часового сеанса, вдруг убедились, что все объясняемся на одном языке - и язык этот не является родным ни для одного из нас, но все же мы им владеем, как будто родились, уже умея на нем говорить. Рука из индейцев; жил где-то у Великих озер - в местах, по которым в мое время проходила граница между Канадой и Соединенными Штатами. Правда, говорить о границах с Гибкой Рукой бесполезно: в его время ни Канады, ни Соединенных Штатов не существовало, и о белых людях там вообще не слыхивали. Имя свое Рука заслужил честно: он из тех людей, кого называют умельцами, у него прирожденное чувство конструкции, взаимодействия деталей, чертеж он воспринимает трехмерно, как реальный механизм. Попав в современность, он в краткий срок сделался выдающимся, даже по высшим меркам, специалистом, и в полет отправился судовым инженером. Как ни странно, он полностью соответствует литературному стандарту индейца: невозмутим, говорит лишь тогда, когда к нему обращаются или когда необходимо что-то сказать в связи с его установками. Никогда не меняется в лице, и Рыцарь, мне кажется, очень завидует этому ему качеству. В отличие от Питека, Гибкая Рука не любит говорить о прошлом, о своем времени и своем народе. Мы, прочие, иногда грешим этим. Уве-Йорген порой, забывшись, громко произносит: "Мы, немцы..." - и в глазах его загорается огонек; правда" он тут же спохватывается и смущенно улыбается. Да я и сам иногда начинаю: "А вот у нас..." - и тоже умолкаю, потому что мы - это теперь либо мы шестеро, и не более того, либо все нынешнее человечество, к нравам и обычаям которого - да простит меня Юлий Цезарь за плагиат - мы то ли не смогли, то ли не захотели по-настоящему приноровиться. Наша научная группа - двое высоких, смуглых, красивых и набитых неимоверным количеством знаний людей - относится к этому остальному человечеству. Мы прекрасно взаимодействуем друг с другом, но у них - свое прошлое и настоящее, а у нас - свое, хотя настоящее и протекает в одном и том же корабле. И будущее наше, вероятно, тоже имеет мало общего с их будущим. Для них корабль - инструмент познания; для нас - мир. Мир в большей степени, чем затерявшаяся далеко в пространстве планета Земля. Там мы были гостями, а здесь чувствуем себя дома. О том, что будет с нами, когда экспедиция закончится и мы приведем машину на базу, мы предпочитаем не думать. Прежде надо вернуться в целости и сохранности. Вернее всего, после этой экспедиции мы уйдем в другую: ведь у нас будет опыт, каким на Земле не обладает никто. Вот о чем размышлял я, прогуливаясь в Саду своей памяти. Был спокойный участок полета, мы вышли из сопространства и подкрадывались к очередной звезде, пилоты несли вахту, и у меня - а я был, как-никак, капитаном этого корабля, первым после бога ("Вот!" - торжествующе сказал Иеромонах и наставительно поднял палец, когда я впервые поведал ему эту формулу) - оставалось время для таких прогулок. Ветерок посвистывал, скрипели сосны. Потом в этот приятный шумок вошли новые звуки. Обычно вызываю я, а не меня; значит, дело было важное, потому что идти в центральный пост, чтобы командовать переходом на орбиту, было еще рано, до этого оставалось никак не меньше двух суток. Я торопливо повернулся, в два счета оказался у двери своей дачи, вошел, затворил ее, пожмурился от яркого света, всегда горевшего в моей каюте, и оттуда откликнулся: - Капитан Ульдемир. Так меня тут звали; да это и было почти мое имя, только слегка стилизованное. - Капитан Ульдемир, начальник экспедиции просит вас подняться в научный салон. По голосу я узнал Аверова. - С удовольствием, - ответил я с положенной вежливостью. Что бы такое у них там приключилось? Я надел тужурку, учинил себе осмотр при помощи объемного зеркала - капитан не может быть небрежным в одежде, - вышел, поднялся на четыре палубы и зашагал по коридору. Подошел к их центру и отворил дверь. 4 Выписка из научного журнала экспедиции "Зонд": "День экспедиции 587-й. Краткое содержание записи: О возвращении экспедиции к объекту N_11. Участники: Весь состав экспедиции. Теоретические предпосылки: Установлено, что объект представляет определенную опасность для населения Солнечной системы, так как происходящие в нем процессы могут привести к вспышке Сверхновой в период времени от нескольких месяцев до нескольких лет. Данные нуждаются в уточнении. Предпринятые действия: Экспедиция стартовала из района объекта N_12. Переход в сопространстве осуществлен без помех, при этом наблюдались эффекты, описанные ранее (см. записи 212, 364, 471), не влияющие на осуществление маневра. Выход из сопространства на расстоянии 512 млн. километров. Сближение до дистанции в 200 млн. километров. Переход на кольцевую орбиту. Начало наблюдений. Ожидаемые результаты: Подтверждение и уточнение теории Кристиансена о развитии предвзрывных процессов в эвентуальных Сверхновых. Возможные помехи: Преждевременный взрыв наблюдаемой Сверхновой. Их возможные последствия: Уничтожение корабля и всего состава экспедиции. Принятые меры предосторожности: Предполагается провести работы в минимальные сроки. Возможно - попытки вмешательства в течение процесса в объекте N_11 (вопрос дискутируется). Дополнения и примечания: К наблюдениям привлекается весь состав экипажа. Запись вел Шувалов". - Питек! - Что, Уль? - Ну, что ты там увидел сегодня? - Ничего. Звезда как звезда. Пахнет медом. - Что? - Медом. Знаешь, в мое время в дуплах старых деревьев пчелы копили мед. А потом приходили мы. Выкуривали пчел. Добыть огонь для нас было нетрудно, мы это умели хорошо. Очень вкусный мед. - Я знаю его вкус. Но при чем тут звезда? - Она такая желтая, как мед. Хочется зачерпнуть. - Ну-ну. Попробуй. - Я шучу. Я не умею этого. Вот сидеть и смотреть в окуляр - это я умею. Это мне нравится. Не то, что кривые на экране: они напоминают о колдовстве. Если бы наш колдун... - Погоди, это ты расскажешь в другой раз. Так ты не увидел ничего нового? - Ничего. Но подожди, Уль, там все-таки был этот запах. Иначе почему я вспомнил бы про мед? - Ты же сам сказал: цвет... - Цвет бывает не только у меда. Я мог бы сравнить Даль и со спелым плодом... не знаю, как он называется на этом языке. Наш язык куда богаче - на нем есть все названия... - Были, Питек. - Да. Были. Все забываю. Нет, что-то еще я видел. Непременно. Погоди, дай подумать, вспомнить... Да! Пчелу! - Этого еще не хватало. Какую пчелу? - Она ползла. Понимаешь: мед, и по нему ползет пчела. Медленно-медленно... - Прямо идиллия. А цветочков там не было по соседству? - Нет, Уль. Извини. Цветов не было. А пчела была. - Наверное, пятно, - сказал капитан, Ульдемир. - На звездах бывают пятна, это тебе известно... - Еще бы! Мы это знали еще там, дома. У нас были люди, что умели глядеть на солнце, не щуря глаз. - Ну, может быть, может быть... Пожалуй, я тоже взгляну - через фильтры, конечно... Ульдемир смотрел, на звезду Даль. Медового цвета, приглушенная светофильтром звезда цвела одинокой громадной кувшинкой на черной воде, не имеющей берегов. Пятен на звезде не было. - Наверное, ушло на ту сторону. Большое было пятно? - Нет... не очень. Скорее, маленькое. Нет, среднее. Ульдемир помолчал. Равномерно щелкала камера, фотографируя. - Ладно, на досуге посмотрим снимки. Наблюдай. - Будь спокоен, Уль. - Друг мой, я тут попробовал подсчитать вероятность. Давайте сопоставим с вашими данными. У меня получается вот что: двадцатипятипроцентная вероятность того, что вспышка произойдет в течение ближайших шести месяцев. И такая же вероятность вспышки через пять лет. Максимум лежит где-то между двумя с половиной и тремя годами. А что у вас? Аверов щелкнул кнопкой блокнота, взглянул на экранчик. - У меня вероятность в первые шесть месяцев равна тридцати процентам. - Ну что же: расхождения есть. Но они, друг мой, не носят принципиального характера. Двадцать пять или тридцать, процентов - ясно, что вероятность вспышки в ближайшие год-два угрожающе велика. Вы согласны? Аверов кивнул. Шувалов помолчал, прошелся из угла в угол; толстый ковер скрадывал шаги. - Тем сложнее вопрос: что делать, - сказал он наконец. Аверов поднял брови: - Но мы же решили... Шувалов досадливо потряс головой, и Аверов умолк, не договорив. - Да, друг мой, да... Мы решили. Вот именно - мы... Но я тут пытался представить - математически, разумеется, - каким будет ход нашего воздействия на светило. И нашел некоторые неясности... - Вы сомневаетесь в теории? - Да нет же, разумеется, нет! Но до сих пор теория давала нам лишь конечный результат. Тут все остается без изменений. А я хотел представить себе весь процесс этого воздействия, этап за этапом, начиная с момента, когда мы подойдем на нужное расстояние и включим установку. И оказалось... Он помолчал, словно еще раз мысленно проверяя то, что хотел сообщить. - Оказалось, что сейчас этот процесс не может быть описан однозначно. Детальный расчет его займет слишком много времени, если даже мы кроме нашего вычислителя загрузим и навигационный. - Но если конечный результат в любом случае не подвергается сомнению... - То что же меня беспокоит, хотите вы спросить? Дело в том... Вы ведь помните, на какое расстояние нам надо подойти, чтобы иметь полную уверенность в успешности воздействия? - Разумеется! Порядка двух миллионов... - И даже ближе. То есть, вплотную. Так вот, звезда ведет себя не совсем по теории. И нельзя гарантировать, что в самой первой стадии процесса не произойдет нежелательных явлений... типа выбросов вещества, скажем - таких выбросов, которые смогут помешать нам отойти на безопасное расстояние. Вы понимаете? - Вы думаете... - Я думаю - и пока не могу опровергнуть этого, - что мы можем просто-напросто сгореть вместе с кораблем. Аверов ошеломленно глядел на Шувалова. - Но... Это ведь означает, что мы не имеем права на такое воздействие! Что же вы молчите, профессор? - Да, друг мой, именно такой вывод сделал и я. Нормы нашей морали, наши традиции... простая гуманность, наконец... все это восстает против того, что задумали мы с вами. - А Земля? Ее судьба? - Земля... Если бы не это, тут и думать было бы не о чем. И тем не менее... Во-первых, мы. Мы уже имеем богатейший научный багаж. В наших записях, наблюдениях, выводах... Наш экипаж. Шесть человек. Целых шесть человек, друг мой! Кто возьмет на себя ответственность за их жизнь? И наконец, вся экспедиция в целом. Мы, как вы знаете, не можем сообщить на Землю ничего. Если экспедиция не вернется, там решат, что в ее планировании были какие-то ошибки, и новый выход в космос задержится на много лет - а то и десятилетий, не знаю..." Вы понимаете, какова величина риска? Аверов выглядел спокойным: приобретенное в самые ранние годы умение управлять своими чувствами помогало ученому сдерживаться - как, впрочем, и самому Шувалову. - Каковы же иные выходы, профессор? - Я думал об этом. Мы можем, например, провести как можно более полную программу исследований звезды, вернуться на Землю и проанализировать полученные данные с привлечением лучших сил всей Системы. Тогда мы, во всяком случае, рассеем все сомнения в благополучном исходе экспедиции, мало того - убедим и самых сомневающихся в необходимости подобных экспедиций. Кроме того... Может быть, нам удастся решить