ненужных мыслей, размышлений, извивами острого сюжета и иглами циничного юмора, может я только внушаю себе свое диссидентское умонастроение, ради собственного тщеславия и самолюбования, а на самом деле, в глубине души остаюсь вполне верноподданным и правоверным. А может общество просто не так трактует мои слова - на благо себе и своим целям, ибо нет ничего несовершеннее, расплывчатее, многозначительнее, чем человеческое слово. Эта последняя гипотеза нравится мне больше всего. Она - мой любимый конек, который я седлаю при каждом удобном и неудобном случае. Скорее всего, и, даже, наверняка, я не являюсь великим писателем и мне не снискать в веках лавры Гомера и Толстого. Я лишь попал в струю и писал о том, что больше всего интересует нашу агрессивную расу - о войне. Вас никогда не удивлял тот факт, что большинство великих книг посвящено именно этому роду деятельности человечества - "Илиада", "Ветхий Завет", "Война и мир", "Гегемон"? Ладно, в конце концов мы заслуживаем то, что мы заслуживаем и все наши сетования на пропаганду, идеологическую обработку являются слабым аргументом. Вы хотели войну? Вы ее получите. Беда нашего человечества в том, что с момента развития у человека второй сигнальной системы, он гораздо больше верит сказанному, нежели увиденному. В этом кроется причина ужасающей жизнеспособности тираний. Моисей все не звонил, а мне все не спалось. Ночь постепенно приближалась к рассвету, нежданный в такие холода дождь приутих, но небо все еще было в тучах. Это было хорошее время для астрономов - они со спокойной душой могла спать - звезд не было видно. Наша вечеринка с Одри кончилась несколько неожиданным для меня образом - я протрезвел. До этого, я помню, мы еще ели, пили, танцевали, целовались и спорили, пили на брудершафт, экспериментировали с платьем, изучали анатомию, читали стихи, плакали и смеялись. Потом, кажется, поспорили кто кого перепьет. То есть, поначалу я хотел, почему-то, предложить заключить пари - кто кого переорет. Но с артикуляцией у меня произошел сбой и Одри с жаром поддержала мою идею, заявив, что нет в мире такого мужчины, который бы мог тягаться с ней в распитии спиртного. Я не стал ее разочаровывать и объяснять, что имел в виду нечто совсем другое, подумав, что воинственная Одри воспримет это как закамуфлированную капитуляцию, чего я, естественно, в силу своей пьяной мужской гордости стерпеть не мог. Правила были простыми - берутся два стограммовых стакана, которые каждый по очереди наполняет из графина водкой и выпивает. Затем процедура повторяется теоретически до бесконечности. Проигравшим считается тот, кто либо не сможет самостоятельно наполнить свой стакан, либо упадет в бессознательном состоянии после N-ой дозы. Процесс пошел резво - у меня, правда, чуть помедленнее, так как приходилось много времени и усилий прикладывать к обузданию вестибулярного аппарата, у Одри - быстрее, так как проблем с координацией движений у нее не возникало. Сама она при этом не проявляла никаких признаков опьянения - руки у девушки не тряслись - наливала она твердо, язык не заплетался - она в основном молчала, да и в обморок, от сильнейшего алкогольного отравления, она падать не собиралась. Я совсем уж решил, что в первый раз проиграл в такой элементарной игре, да еще какой-то молоденькой девчонке, но тут одрино платье стало вытворять такие вещи, что мне сразу полегчало. О том, как управляются творения "Флоры генетикс" я имею самые смутные представления. До этого мне казалось, что они через определенные промежутки времени спонтанно меняют программу, перерастая, скажем, из "тюльпана" в "сакуру". Но, видимо, каким-то образом они все-таки завязаны на эмоциональный настрой хозяйки и когда, под влиянием спиртовых паров, ее эмоции перестали контролироваться нормами приличия и человеческого общежития, платье тоже сорвалось во все тяжкие, демонстрируя самые сокровенные девичьи фантазии. Но Одри это нисколько не смутило и она с каменным лицом продолжала свою партию. И я во второй раз убедился, что моя случайная знакомая вовсе не так проста, как кажется, и за игривым, милым и привлекательным фасадом скрыто профессиональное владение кое-какими штучками, которым не обучаю в пансионах благородных девиц и Сорбонне. Долгое время европейская медицина не признавала возможности сознательного управления человеком физиологией своего организма. Восточная традиция считала такое умение само-собой разумеющимся и оно широко использовалось в различных школах йоги и боевых искусств. Не знаю, умела ли моя Одри останавливать сердце, изнывать от жары в холодильнике и жевать стекло, запивая его азотной кислотой, но искусством разлагать метиловый спирт гораздо быстрее, чем это делает рядовой человек, она владела вполне. Конечно, Одри тоже постепенно пьянела, но не так скоро, как бы мне этого хотелось. Слева от нас, на краю стола скопилась внушительная батарея бутылок. В баре было уже пусто - мы не заметили как и почему гуляющий народ куда-то схлынул, повинуясь неуслышанному нами сигналу, и лишь Гедеминас стоял за стойкой, подперев кулаком тяжелую голову и наблюдал за нами, чтобы по первому требованию послать нам очередной сосуд с огненной водой. Не знаю, упились ли мы до белой горячки, но на восьмой бутылки "Полярного медведя" (или "медведицы") Одри вдруг нарушила наше спортивное молчание и тишину опустевшей "Вешнаге", до этого нарушаемую лишь звоном бутылок, бульканьем, да тяжелым дыханием олимпийцев, сказав совершенно трезвым голосом: - Все, я сдаюсь. - Предлагаю боевую ничью, - по-джентельменски промямлил я, пытаясь согнать с краев стакана зеленых толстеньких чертиков, который неимоверно утяжеляли его и не давали удобно приложиться к емкости. - Тогда пойдем прогуляемся по свежему воздуху, - сказала Одри, легко поднимаясь из-за стола. - Пойдем, - согласился я, тоже слезая с насиженного места. Вернее я сделал такую попытка, не очень-то надеясь на успех. Надежды на чудо действительно не оправдались - пол со сверхсветовой скоростью вздыбился, встав вертикально, я испугался за бутылки, которые должны были вот-вот свалиться с нашего столика, сделал обнимающее движение, желая принять их родимых в свои объятия, неосмотрительно при этом выпустил из рук край столешницы и полетел вниз, подчиняясь взбунтовавшейся гравитации. Резкость в глазах восстановилась, аберрация и прочие астигматизмы исчезли и без всяких менисков. Я опять сидел на своем стуле, пол принял нормальное положение, а Одри стояла надо мной, задумчиво покусывая губки и критически меня осматривая. - Ты видела?, - возмущенно спросил я, - Опять кто-то с тяготением балуется! - Видела, - подтвердила Одри, - и могу предложить тебе радикальное средство. - Воду с нашатырем внутрь?, - с отвращением поинтересовался я, - Нет уж увольте. Не зря же я весь вечер пировал. Да и пол пачкать неохота. - Не надо воды, - успокоила девушка, - все гораздо проще, но не приятнее, - и с этими словами она быстро наклонилась и своими острыми зубками впилась в мочку моего левого уха. От жуткой боли я заорал, вскочил на ноги и заплясал по "Вешнаге", схватившись за укушенное место, забыв про пьянку и вестибулярный аппарат. Потом мы долго пытались образумить разбушевавшееся ухо, прикладывая к нему горы льда, снега, поливая его жидким азотом и просто элементарно дуя на него. Суетился при этом в основном Гедеминас, так как Одри, не желая попадать под мою горячую руку, скромно сидела в уголке, трезвея и шепотом подавая советы охающему и причитающему бармену. Когда боль немного утихла, а злость на бедовую девчонку улеглась, меня начал разбирать смех. Вид у меня был еще тот - распухшее как оладьи ухо, растрепанные волосы (это Гедеминас всеобщим маминым средством пытался облегчить мои страдания), мокрый от растаявшего льда костюм, бешеные глаза и трясущиеся руки. Наверное, даже месячный запой не смог бы довести меня до такого состояния. Вслед за мной с облегчением засмеялись Одри и Гедеминас. Марта, убиравшая кафе, долго с недоумением смотрела на нашу ржущую компанию, пока сама не начала тихо посмеиваться, просто так, без повода. Прошел уже час. Холод мне надоел и я, выбравшись из-под теплого пледа, закрыл окно, опустил шторы и на всю мощность включил обогреватели. В комнате быстро стало жарко, лед в аквариуме растаял и от такой смены климата меня потянуло в сон. Боясь проспать звонок Эпштейна и вызвать новую волну нареканий этого зануды, я взял со стола свою биографию и попытался ее почитать. Как это бывает, когда очень хочется спать, глаза никак не могла сфокусироваться на странице, разбегаясь, разъезжаясь и закрываясь. Голова тоже не держалась на шее и я периодически клевал носом в книгу. Пришлось с сожалением отложить том, закрыть глаза и пообещать себе, что спать не буду, а только вот так посижу, поборясь со сном. Проснулся я от настойчивого писка видеофона. Солнце уже взошло, на небе было ни облачка и гостиную заливал яркий свет. Если бы не голые клены и не снег на улице, то можно было подумать, что на дворе весна. На часах было девять двадцать и я со страхом ткнул в кнопку приема. Моисей в отличие от меня был умыт, побрит, свеж и одет. И если меня кормили мои мозги и фантазии, в которых я слабоват, то этого литературного волка, помимо всего этого, кормили еще и ноги и его опрятный вид. - Ну и задал ты мне работенку, - радостно сообщил он, - Я только на звонки потратил весь твой будущий гонорар. - А он будет, гонорар-то?, - с нетерпением спросил я. Эпштейн демонстративно задумался. Больше всего на свете я не люблю просить и быть зависимым от других людей. Возможно это следствие моей чрезмерной гордости, из-за которой мне кажется, что окружающие просто обязаны читать мои мысли и приносить все нужное по первому мысленному требованию. Или это следствие моей тщательно скрываемой робости, и я просто терпеть не могу беспокоить людей своими мелкими проблемами. А возможно мне просто не нравится телесное ощущение ожидания - исполнится твое желание или нет - сердце начинает биться быстрее, в середине груди появляется тепло, руки начинают подрагивать, а лицевые мышцы каменеть, складываясь в невозмутимо-непроницаемую маску. Я молчал, не прерывая размышлений Моисея. - Сложно сказать, - ответил он наконец, - все будет от тебя самого и твоего желания написать эту чертову книгу. Но сначала все по порядку. Во все времена властью обладали те, кто владел информацией. Поэтому в любой компании, особенно относящейся к средствам массовой информации, самых могущественных людей, как правило, двое - сам хозяин, или топ-менеджер (этот факт известен всякому) и - хранитель архива (этот факт мало кому знаком). Для многих людей, привыкших отождествлять символы власти, как то: шикарный автомобиль, трехэтажное бунгало и персональную гробницу, с самой властью вышеприведенное утверждение не является очевидным в силу его прагматичности. Люди любят принцев и принцесс, но потом, почему-то, изменяют им с их конюхами и служанками. Моисей, как человек прагматичный, всегда утверждал, что на любой работе надо перво-наперво выучить расположение трех комнат - своего кабинета, кабинета своего начальника и сортира, и быть в хороших отношениях с тремя людьми - с президентом, с привратником и с его собакой. Именно это ноу-хау позволяет Эпштейну добывать такую информацию, которой порой не владеет Директорат Евро-Азиатского Конгломерата. Надо быть ближе к народу, друзья! В моем агенте умер незаурядный шпион и журналист. Естественно, Моисей не собирался звонить после нашего разговора в такую рань (да и в любое другое время) Президенту ТВФ или Вице-президенту и трясти их за грудки (или груди), требуя вернуть бедному Кириллу Малхонски его интеллектуальную собственность. Он позвонил совсем незаметному, очень скромному пожилому человеку по имени Святослав Александрович Милославцев, которого мучает бессонница, из-за чего он с большим удовольствием остается дежурить на ночь в архивном отделе ТВФ. Милый старичок почти всю свою жизнь проработал архивариусом компании, был знаком с ее первым президентом - незабываемой Яной Брош, имел многочисленные благодарности от Правления за беспорочный труд, не рвался в начальники, держал язык за зубами и исправно платил профсоюзные взносы. Все это позволило ему пересидеть шестерых Директоров, два дружеских и одно агрессивное поглощения другими телекомпаниями, национализацию и приватизацию, взлеты и падения, путчи и революции внутри нашего маленького столичного государства. Моисей получил Милославцева в наследство от брата и, помнится, месяц сверкал от счастья, сорил деньгами и делился со мной компроматом на высших чинов ЕАКа. Он регулярно звонил старику, болтал с ним по ночам, с интересом выслушивал воспоминания и сентенции, посылал подарки и советовался. Как и все одинокие люди, Святослав Александрович истосковался по вниманию и души не чаял в своем собеседнике. К тому же Моисею хватило ума не предлагать ему деньги за те услуги, которые он оказывает, консультируя фирму "Эпштейн и Эпштейн". Точное содержание разговора Моисей не стал мне передавать, так как тянулся он четыре с лишнем часа и собеседники при этом обсудили обширнейший круг проблем, затронули невероятное количество тем, выпили неисчислимый объем черного кофе, чокаясь через интерактивный экран видеофона, описали в подробностях друг другу симптомы одолевающих их болезней, кляня судьбу и проклятую старость, что особенно веско звучало из уст тридцатисемилетнего Моисея, пышущего здоровьем и оптимизмом, скурили около полукилометра любимой обоими "Лайки" (которую до этого Эпштейн на дух не переносил), поспорили о достоинствах брюнеток и блондинок (оба были большими экспертами в этой области, так как в силу религиозных убеждений исповедовали единобрачие). Нельзя сказать, что наш Моисей был настолько беспринципным, что ради получения нужной ему информации прикидывался перед доверчивым Святославом Александровичем заядлым курильщиком и хроническим бабником. Он очень хорошо умел улавливать желания своего собеседника и вел точно в соответствии с его ожиданиями, чем несказанно располагал визави к себе. В психологии такой паттерн зовется "отзеркаливание" и Эпштейн в совершенстве владел этим искусством. Со мной он вживался в образ этакого грубоватого и прямого деляги, честного, но и не упускающего собственной выгоды. То есть был таким, каким я всегда неосознанно, может быть, желал видеть своего литературного агента. С женой он был нежным, мягким, набожным отцом семейства, находящегося под каблучком своей половинки. Но она бы здорово удивилась бы, увидев своего Моисея в кабинете у издателя из "Пингвина" или "Терры". Там он был акулой в бассейне с жирными селедками - стремительный, непреклонный, просчитывающий весь контракт в уме и щелкавший юридическую казуистику как семечки. Прирожденное хамелеонство было еще одним секретом его успеха. И он понимал, что на Святослава Александровича ни в коем случае нельзя давить. То, что нам нужно, должно естественно возникнуть в процессе болтовни двух измученных до зевоты бессонницей мужчин. Пока его язык безостановочно чесал, Моисей лихорадочно просчитывал направления разговора, которые могли вывести его на злополучную запись. Несколько раз он оказывался совсем близко к цели, когда разговор касался Спутников, репертуара ТВФ и цейлонского чая (если первые две темы, в моем представлении, еще как-то могли навести на след, то последняя комбинация была вне моего разумения). Но разговор уводил их в сторону и приходилось начинать новый гамбит. Конечно, время не тратилось попусту - Моисей выудил множество интересных фактов и это четырехчасовое ток-шоу дало ему работы на долгие месяцы для разработки и анализа подвалившего колондайка новой информации. Но главной цели он все не мог никак достичь. Наконец он стал подумывать о нарушении своих строгих правил и уже собирался спросить неутомимого старичка прямо в лоб - что он знает о "европейском деле" и нельзя ли извлечь эту запись из архива. Время к тому же поджимало - близилась пересменка и старому архивариусу уже пора было отправляться домой, да и силы Эпштейна иссякали. Но тут сам Святослав Александрович заговорил о К. Малхонски. Он критически оценил творческое наследие автора, похвалил того за реализм и точность деталей, посетовал на слабость фантазии и прямолинейность характеров, пожалел, что тот отошел от дел (как он слышал) и не желает больше браться за перо. Поначалу, не уловив о ком идет речь, Моисей лишь поддакивал этому доморощенному критику, размышляя о своей горькой судьбине, никак не желавшей дать ему в руки золотой ключик к разрешению заковыристой проблемы. Потом, услышав имя Малхонски, он не поверил своим ушам, решив, что грезит наяву. А когда архивариус стал сожалеть о безвременно прерванной карьере, Моисей с трудом подавил в себе желание заорать знаменитое - "Есть такая партия! ". Секунду поколебавшись, он стал "продавать" меня. Моисей признался старику, что я являюсь его клиентом, что горю желанием вновь приступить к работе и что мне мешает лишь самая малость, так, пустячок - все нужные материалы к книге находятся в архиве ТВФ. - Короче говоря, - прервал свою эпопею Эпштейн, - записей там нет. Я облегченно вздохнул. - Но еще не все потеряно, - бодро сказал Моисей, - я все-таки разыскал место, где они пылятся. В начале декабря 57-го года Директоратом была в срочном порядке создана команда для расследования трагедии на Европе, позже получившей название комиссии Шермана-Крестовского. Шермана я прекрасно знал - тот был закадычным другом Теодора Веймара и входил в тройку самых непримиримых ястребов Объединенных Сил. Познакомив меня с ним, Веймар посоветовал мне на будущее никогда не попадаться под валенок этого тщедушного человечка и, по возможности, точнее передавать в mass-media полученную из его уст информацию. Я следовал этим рекомендациям и никогда не жалел - через Шермана я прокачал колоссальное количество первоклассных репортажей и статей и убедился, что генерал всегда достоверен в своих суждениях и на завтрак питается врагами Отечества. На Европе мы с ним встали по разные стороны поезда под названием "Интересы Родины", да и маршруты движения у нас были противоположными. Крестовский был юристом, возглавлял коллегию санкт-петербургских адвокатов и мог самого дьявола оправдать в глазах господа бога. Но на Европе задача у него была другая. На нас с самого начала поставили крест (я эту пикантную подробность узнал от Бориса) и в глазах вселенской общественности мы были группой затейников, чей козырь террор. Поэтому целью адвоката было лишь оправдание Шермана, после того, как он утопит нас в ближайшей полынье. Я как последний дурак думал, что лучше нашего ястреба-миротворца для нас и быть не может, он-то, отец родной, все излечит, исцелит, вызволит верных сынов Отечества из той грязи в которую они сели, он-то накажет тех гадов, которые придумали это гнусное дело, он-то, он-то. На первых порах Шерман меня не разочаровывал и тщательно записывал мои панегирики. Ему-то я и отдал всю съемку нашей экспедиции. Потом нас приговорили к расстрелу, а имущество конфисковали. Мне казалось, что ТВФ ни за что не расстанется со своей собственностью (все мои записи по контракту принадлежали ей), даже не столько в целях коммерческого показа (ей этого не позволили бы), сколько для последующего давления на Директорат в особо трудных для компании случаях и для чего она должна была поставить на уши весь свой юридический департамент. Милославцев утверждал, что все так и было - на уши поставили, но под зад получили. От кого именно и сколько раз - история умалчивает, но с тех пор о европейском деле ТВФ забыла и слышать не хотела. - Значит это все-таки действительно бесполезное занятие, - констатировал я. Только теперь я понял, что очень боюсь найти эти записи. - Ты так легко сдаешься?, - удивился Моисей, - А я хотел предложить тебе как минимум двенадцать более или менее законных методов отъема нашей собственности из когтей наших ястребов и даже согласен оплатить кое-какие издержки, которые могут при этом возникнуть. - Например?, - принялся я загибать пальцы. - Наиболее законный и наиболее дешевый и, скорее всего, самый безнадежный - нанять адвокатскую контору, хотя бы того же Крестовкого со товарищами. Раз уж он выхлопотал для таких божьих овечек расстрел, то уж пусть постарается вернуть тебе конфискованное барахло. - Какой же способ самый дорогой?, - пробормотал я, вспоминая расценки этого самого дорогого адвокатского дома во Вселенной. Заметив, что разохотившийся Эпштейн, вступивший на трудную тропу выпестования очередного бестселлера, открывает рот, я торопливо прервал его, поняв, во-первых, что другие его методы попахивают откровенной уголовщиной и, во-вторых, что мне совсем расхотелось что-либо писать. - Спасибо, Моисей, за заботу. У меня разболелась голова, начался приступ малярии, развился кивсяк в мозгах. В общем, я тебе потом позвоню, - и выключил видеофон, добавив, - если захочу. Но несколько часов спустя я все-таки сделал еще один звонок и человек, к моему удивлению, согласился. Итак, начинался новый день и начинался он хорошо - у меня в доме, в кое веке, гостила хорошенькая женщина, у меня болело ухо, а во рту, по всем признакам, переночевали лошади, мое воскресение как писателя не состоялось, на улице шел непонятно откуда взявшийся снег, снова ветер нагнал тучи, а морской ветер срывал последнюю листву с каштанов и кленов и гонял ее по пустынным улицам. Одри встала поздно - в одиннадцать часов, поздоровалась со мной, виновато глядя на несчастное ухо, и заперлась в ванной, а так как санузел у меня был совмещенный, то и туалет тоже оказался занятым. Я вздохнул и поплелся варить кофе. - Ты меня сможешь подбросить до Клайпеды?, - спросил я, когда мы допивали второй кофейник, сидя у большого окна в гостиной и наблюдая за разгулявшейся пургой. Одри сидела в моем махровом халате, короткие мокрые волосы ее были взъерошены. Двумя руками она держала пол-литровую цветастую чашку с кофе, который по странной прихоти посолила, и, подобрав ноги под себя, уныло смотрела на непогоду. - Конечно, - задумчиво кивнула девушка, - если ты дотолкаешь автомобиль до городской черты. Мы помолчали. Тащиться в такой день куда-либо мне не хотелось, а тем более тащить на себе еще и одриного мастодонта. Но выбирать не приходилось - меня теперь ждали, а другого транспорта под рукой не было - погода стояла нелетная. Одри открыла книгу и прочитала вслух: Ах, Александр Сергеевич, милый, Ну что же вы нам ничего не сказали, О том, как искали, боролись, любили, О том, что в последнюю осень вы знали. - Жаль, что на бумаге нельзя передать музыку. - Это песня?, - удивилась Одри. - Очень старая песня, - ответил я, - Как-нибудь я тебе дам ее послушать. - А мне показалось, что это твои стихи, - разочаровано сказала девушка и вдруг спросила, - Тебе нравится твоя работа, Кирилл? - А почему ты об этом спрашиваешь?, - в свою очередь поинтересовался я, следуя дурацкой журналистской привычке. - Мне кажется, чтобы заниматься делом, которое приносит столько сомнений, несчастий, горя и одиночества, надо очень его любить. Я улыбнулся. - Я не так несчастен, как ты думаешь. Но ведь любимое дело и не должно нравиться. Ты его должен даже слегка ненавидеть. Любимая работа - это призвание, а всякое призвание - судьба и рок. Все люди ищут призвания, страдают и завидуют тем счастливцам, которые его уже обрели и не понимают, что призвание лишает тебя свободы воли. Ты становишься одержимым, твои мысли заполнены только работой, отнимающей все радости жизни, разрушающей дружеские, любовные, семейные связи, лишающей покоя и душевного равновесия. Ты становишься рабом своего дарования, и, как раб лампы Алладина, - ты всемогущ, за исключением одной мелочи - ты не можешь освободиться от власти этой лампы. Блаженны те, Одри, кто занимается скучным, неинтересным, нелюбимым делом - ибо они свободны. И несчастны те, кто найдя свой талант, в нем разочаровались - назад хода нет. Глава шестая. ЛЮБОВНИК. Париж, октябрь 57-го После ухода Кирилла Оливия уже не смогла заснуть, хотя вчера (или уже сегодня? ) после забав они легли поздно, не имея сил даже прибраться в комнатах, и мгновенно уснув, как наигравшиеся котята после изрядной доли материнского молока. Было рано и можно было бы поваляться в постели, выпив соответствующую таблетку или просто сделав над собой усилие, но по опыту Оливия знала - такой вторичный сон не приносит облегчения и после него встаешь еще более разбитой и усталой, сохраняя на весь день расслабляющую сонливость, вялость и апатию от которых нельзя избавиться ни горячей ванной, ни сексом, ни кофе. Вставать было неохота, но необходимо - что бы день не пошел на смарку и она не слонялась по квартире как вареная, не имея ни желания, ни воли заняться делами. Дела предстояли очень сложные - убраться, умыться, усесться за книгу, работа над которой только начиналась, а это был для нее самый трудный этап - каждый день заставлять себя писать, причем не зная точно зачем она это делает. Деньги для нее не играли никакой роли - наследнице империи Перстейнов даже было смешно думать о них, славы она тоже не искала - с самого своего рождения она была в центре внимания всей большой семьи, дальних и очень не близких родственников, а также журналистов, ведущих рубрики светской хроники в солидных журналах, да писак из "желтой" прессы, любящих покопаться в грязном белье благородных семейств. Кирилл обзывал такое времяпрепровождение "писательским зудом", который, едва начавшись, принимает хроническую форму и избавиться от него, то есть вылечиться, можно лишь "кольтом" сорок пятого калибра (эту фразу он явно у кого-то украл, хотя и отрицал это). Кирилл всегда смеялся, вспоминая ее первую книгу, на презентации которой они собственно и познакомились. Оливия написала ее под псевдонимом, считая, что ее настоящее имя привлечет гораздо больше внимание читателей, нежели художественные достоинства самой книги. Поэтому на вечер в издательстве "Пингвин", посвященный появлению на литературном небосклоне нового дарования, вступившего на трудную стезю писательства в сложнейшей области и пытающегося своим недюжим талантом поднять порнографию или, если это режет ваш слух, жесткую эротику - жанр, некогда гонимый церковью и государством, проклинаемый попами-импотентами, развратными монашками и старыми девами-лесбиянками, до высот настоящего искусства, что до сих пор удавалось немногим (навскидку, господа, приходят на память только маркиз де Сад и жена французского дипломата, пардон, забыл ее имя), Оливия пришла в маске, скрывающей ее лицо, и в обворожительном платье из черного бархата, отделанном крупными бриллиантами, и обнажающем ее тело. Среди гостей, облаченных в консервативные одеяния домов "Риччи", "Карден", "Тарантини", ее платье произвело настоящий фурор, что неудивительно - ведь за дело взялась еще одна восходящая звезда, но уже "от кутюр", Аллен По, имея в своем распоряжении двадцать квадратных сантиметров кордовского бархата и пять тысяч карат отборных бриллиантов. Кирилл, как он потом рассказывал, совершенно случайно пролетал мимо и, увидев как из сверкающего хромом шикарного лимузина появляется сама Венера, одетая лишь в блеск своих драгоценностей, он, подчиняясь своим здоровым и нездоровым инстинктам, решил приземлиться там же на лужайке, поняв, что эта женщина создана только для него и на какой бы вечер она не спешила, сколько бы мужей, женихов, любовников, детей и внуков ее там не ждало, ей без него будет там пресно, скучно и неинтересно. Единственное - он никак не предполагал и не ожидал, что эта юная особа пишет книжки сомнительного нравственного содержания и литературного достоинства, не имея при этом солидного опыта и высасывая все повороты сюжета и мультимедийного содержания из своих изящных пальчиков. Следуя в кильватере королевы, он подхватил с лотка бумажный вариант ее книжки в твердом переплете и за умопомрачительно благотворительную цену и пока они медленно спускались вниз, в праздничный холл "Тутанхамон", весь подсвеченный хроматофорами, лазерами, мультипликационной голографией, уставленный столами с первоклассной выпивкой и закуской, с оркестром и праздношатающимися приглашенными, он пролистал эту бредятину озабоченной девственницы и никак не мог взять в толк - какое отношение слет аристократической элиты имеет к никчемной литературной поделке. У него была не одна сотня знакомых писателей, работающих на этом же поприще и пишущих гораздо интереснее и более реалистично, но ни разу не удостоенных даже занюханной презентации где-нибудь в "Голубом банане". Его недоумение рассеяла маленькая надпечатка на задней обложке, где издательство "под нажимом восхищенных читателей" открывало настоящее имя писательницы (на макете этого не было, иначе Оливия не допустила бы такого коварства со стороны редакции). Когда на следующий день, уже друзьями, они сидели в "Паласе" завтракая, и Кирилл живописал в лицах подробности вчерашнего скандала, который устроила О. Перстейн с подачи К. Малхонски, показавшего замаскированному автору - как его надули, не скрывая при этом своего действительного отношения к опусу Маргарет Матлайн (она же О. Перстейн), она смеялась до слез и до изнеможения, и уже нельзя было понять - действительно ли эта девушка заливается смехом, или у нее истерика из-за предстоящей вечной разлуки с тем молодым человеком, сидящим напротив ее, с ужасными манерами и невообразимой для респектабельного ресторана одеждой. Впрочем на жалобы посетителей, требующих выдворения разбуянившейся парочки, администрация внимания не обращала, справедливо полагая, что гости хозяйки ресторана - их гости. Кирилл предложил Оливии подать на "пингвинов" в суд за нарушение заранее оговоренной в контракте анонимности автора хотя бы не денег ради, но ради принципа, чем вызвал еще более продолжительный приступ смеха. Успокоившись, Оливия объяснила, что она сделала бы это с удовольствием, но ни один суд не примет к производству дело в котором пострадавший и ответчик - одно и то же лицо. А эту шутку с разоблачением наверняка организовал ее папаша, решивший поддержать любимое чадо в трудную для него минуту. Так началась их связь. Была ли она бескорыстной для Кирилла Оливия не знала, но можно было предположить, что хотя он не козыряет ее фамилией в своих журналистских расследованиях, но наверное все те, с кем он работает и под кого копает, держат в уме его дружбу с ней и это, так или иначе, способствует его карьере. Имея это в виду, Оливия особенно не мучилась угрызениями совести, используя их знакомство как материал для книги о знаменитом журналисте, полную интимных подробностей и скандальных разоблачений жизни "желтой прессы". Но наверное Кирилл не обиделся бы. Кстати о книге - хватит валяться, пора делом заниматься. Приняв контрастный душ, то есть чередуя пар со снегом, пополам с ромашковым концентратом, и заведя кухонный агрегат на какао без сахара (Оливия придерживалась восточных убеждений и полагала, что полный желудок и умственная работа несовместимы), она самостоятельно принялась за уборку - прислуги сегодня не ожидалось ввиду выходного, а нанимать однодневку не хотелось - Оливия не любила чужих в доме и ее горничная, энергичная женщина восьмидесяти лет, работала у нее постоянно, переезжая вслед за своей беспокойной девчонкой из города в город и везде обустраивая ее быт. В квартире было одиннадцать или двенадцать комнат, в некоторые из которых Оливия даже ни разу не заглядывала. Разгром, к счастью, был только в спальне, гостиной и на кухне. Со вчерашнего утра и до сегодняшней ночи через их квартиру шел нескончаемый поток посетителей. Бедствие это началось спозаранку с явления безымянного гостя в последней стадии опьянения, когда по стенам скачут зеленые черти, а в туалет ходят не снимая брюк, освещая дорогу шикарным фонарем под глазом. Так и не поняв чего он хотел, Оливия разбудила дрыхнувшего Кирилла, а сама завалилась снова в постель. Кирилл, разобравшись с "динозавром", снова поднял Оливию, велев ей побыстрее одеваться, чтобы немедленно смотаться куда подальше из этого места, следуя народной примете, верно подметившей: как день начался, так он и продолжиться, а принимать народ он сегодня не в состоянии. Оливия тоже не желала угробить день на сплетни, споры и алкоголь, но одеться не успела - пожаловал Никитин со своими девками, которых он почему-то выдавал за манекенщиц. И - пошло и поехало: не успевали выпроводить одних - сразу приходили другие, выпинув других - получали третьих. Это было татаро-монгольское нашествие саранчи - такое же неиссякаемое, такое же безудержное и такое же голодное. Все их годовые продовольственные и спиртосодержащие запасы были сметены, уничтожены, разграблены, а обертки, футляры, коробки, огрызки и кости разбросаны по кухне, прихожей и залу. Только благодаря прозорливости Кирилла, запершего все другие комнаты, не был загажен весь дом. Поднимая упавшую мебель и собирая мусор, Оливия убеждала себя в полезности физических упражнений и ругала за нерасторопность и старомодность вкусов. Однако полнота ей не грозила - от роду она была худоватой, не смотря на калорийную кормежку, которой ее пичкали мамки-няньки, и только к двадцати годам жир у нее скопился в тех местах и в тех пропорциях, чтобы выглядеть чертовски привлекательной девушкой. И сколько потом она не предавалась чревоугодию и прочим излишествам - ничто не смогло испортить ее фигуру. При всем при этом спорт Оливия не любила, предпочитая утренней пробежке и зарядке, плавательному бассейну и теннисному корту продолжительный оздоровительный сон. А уж со старомодностью тем более ничего нельзя было поделать. Это проявлялось в ее пристрастии к тихим маленьким городам, или, в крайнем случае, к самым дальним пригородам столиц, а также в предпочтении селиться в каменных домах, в одно- и двухэтажных коттеджах, а не в новомодных "Стеблях" и "Облаках", где ты глазеешь на землю с километровой высоты, а лес и речку видишь только на картинках. Скученность народа и отсутствие зеленых насаждений были ей не по душе - она любила тишину и свежесть провинциального утра, спокойное течение безымянных речушек и красоту вечернего неба. Эта же сентиментальность сказывалась и на мебели - Оливия просто тряслась от вожделения, увидев в антикварной лавке или на распродаже облупленный гарнитур, источенный червями, и сразу приобретала его. Мебель эта создавалась в те времена, когда о компактности и экономии не имели понятия, а Мальтуса закидывали гнилыми помидорами и поэтому рухлядь рано или поздно заполняла весь дом и выживала из него свою хозяйку, не имеющей силы воли расстаться хотя бы с наиболее громоздкими и одиозными экземплярами своей коллекции или ограничить себя в своих покупках. Дом с трудом закрывался на ключ, так как мебель лезла из всех щелей, и, рыдая от такой разлуки, Оливия переезжала в новый старый пустой дом и эпопея начиналась снова. Кое-как убравшись, Оливия достала из печки свой какао и, усевшись за стол, принялась обозревать свои владения. Большое кухонное окно выходило в заброшенный сад. Лет сто назад в нем еще велась какая-никакая окультуривающая садоводческая деятельность, как то: подрезка, прополка (или парки не пропалывают? ), сбор и сжигание опавших осенью листьев, обновление увитых плющем и диким виноградом укромных беседок - традиционного приюта всех влюбленных, реставрация старых и установка новых статуй (не шедевров, конечно, но и не пресловутых бабенций с веслами и байдарками на мощных гипсовых плечах, а - вполне приличных работ молодежи, которые - кто знает? - может со временем и станут знаменитостями и их парковые творения переместятся в разряд шедевров и в музеи) и еще много других работ, о которых Оливия не имела никакого понятия, превращающих зеленые насаждения в радость для глаз и души горожан, воспитанных на рациональности наших городов и желающих видеть такую же рациональность и в живой природе. Но о тех временах давно позабыли - садовники вымерли или переродились в непонятных флородизайнеров, а ухоженные городские парки разрослись и превратились в леса: посыпанные гравием тропинки исчезли в густой траве и кустарнике, беседки частью обвалились, а частью так обросли виноградом, что нельзя было понять что скрывается под ним. Деревья, некогда посаженные в строгом порядке, возвышались теперь почему-то хаотично - то ли переползая с места на место, то ли так быстро вырастая. Аккуратные газоны, на которых любили понежиться добропорядочные горожане и бродячие собаки, канули в вечность вслед за садовниками, статуи были разбиты и разграблены. И так было честнее и гораздо лучше. Они с Кириллом часто вечерами бродили по лесу, для развлечения отыскивая старые тропинки и чудом сохранившиеся статуи. У Оливии был более наметанный глаз на такие вещи, благодаря давнему пристрастию к дикой природе и врожденной наблюдательности, берущей свои истоки в индейских и бушменских корнях Перстейнов. Кирилл, как проведший почти все свое детство во Внеземелье, был глух и невосприимчив в земной природе и при сборе грибов не увидел бы и полуметрового мухомора у себя под носом. Они заключали пари - кто больше отыщет уцелевших монументов и он постоянно проигрывал, но не отказывался от новой игры, говоря, что это - великолепная тренировка для журналиста, помогающая быть внимательнее и копать глубже. Потом, если было тепло, они устраивали пикники в потаенных уголках парка, вдали от города и сумасшествия всего остального мира. Когда же лил дождь, как сегодня, Оливия любовалась парком из окна или, набравшись смелости, одевала дождевик и бродила по лесу одна, медленно промокая, замерзая и простужаясь. Кирилл такого вида закаливания не понимал и не сопровождал ее в "дождевых рейдах". Весна, лето и осень заброшенного парка прошли перед их глазами. Зимы они еще не видели, но и она была не за горами. Заснеженные деревья наверняка очень красивы и, хотя Оливия не любила холод, она с нетерпением ждала прихода зимы, вспоминая свое житье-бытье в Угличе. Зима несла новые забавы - лыжи, санки, снежные бабы, ледяные горки и снежки. Но Оливия сильно подозревала, что русской зимы со снегом, морозом, пургой, метелью и медведями на улицах в Париже можно и не дождаться ввиду промозглости климата, несокрушимого пока всеобщим похолоданием, и сырая осень продлиться до самой весны, радуя глаза вечными дождями, облысевшими деревьями и гниющей опавшей листвой. Нет, против сырости она не возражала, но хотелось бы и разнообразия. Оливия дала себе обещание ждать снега до Рождества и, если он все-таки не выпадет, то закупить микропогодные установки и в Новый Год обрушить на обалдевших парижан умопомрачительный снегопад, что бы он по пояс завалил все улицы, превратив дома в изолированные от всего мира островки, радуя неугомонную ребятню и повышая рождаемость. Почувствовав себя Демиургом и ощутив прилив творческих сил, Оливия торопливо допила остывший какао, решив немедленно приступить к работе. Она развернула текст-процессор прямо на кухне, не желая переходить в неуютную для писательства гостиную.