ос один из молодых комесов. - Ну и что? - оглянулся Аптахар. - Прожили бы и без них. Рыбы в море полно! - И скот кормили бы тресковыми головами, только не до новой травы, как раньше бывало в голодные зимы, а круглый год, - пробормотал дерзкий Рысь. - Я больше привык к молоку, не сдобренному запахом рыбы... - поддержал Гверн. - Не мы принимали решение уходить, и не нам оспаривать его годы спустя, - сказал вождь. - Да и не затем мы явились сюда, чтобы выяснять, правильно или нет поступили наши отцы. Отрезанного ломтя не приставишь назад: наша судьба на Берегу, и этого уже не перекроить заново. Поклонимся же родной земле за то, что дождалась нас, не поспешив схоронить себя под покровами льдов. И попросим прощения за отцов, бросивших ее на произвол великанов. Аптахар молча опустился на колени. Комесы, занятые со снастями, склонили головы. Волкодав с некоторым удивлением обнаружил, что последовал их примеру. И лишь запоздало осознал, что кланялся вовсе не острову Закатных Вершин. Точно так, как теперь, он опустил глаза, мучительно заслезившиеся от нестерпимого закатного света, когда, пропутешествовав по Беловодью, взошел на знакомые-незнакомые холмы над Светынью - и на тропе встретил женщину в веннской поневе, несшую ужин кузнецу. Точно так, как теперь, он поклонится еще один раз... Когда увидит перед собой... Он только сейчас уразумел - ЧТО. О том, когда это произойдет, было покамест рано загадывать. Волкодав вспомнил свое намерение вернуться в беловодский Галирад, в дом Вароха, Тилорна и Ниилит... свое недоумение, зачем он нужен там, в этом теплом и дружеском, но все-таки не родном доме... свои гадания, как жить-быть дальше... И усмешка тронула его губы. Усмешка невеселая и кривая, но все-таки успокоенная. Все вставало на место. Знание, безмолвно томившееся на задворках души, обретало внятные черты. Но почему судьбе оказалось угодно, чтобы последним толчком к пониманию оказались именно три вершины, сгорбившиеся над островом Людоеда?.. ... А мореходы, очень обрадованные, что будут причаливать не к ледяному обрыву, а к настоящей земле, уже высматривали на берегу знакомую бухту. Старшие комесы и сам вождь быстро обнаружили приметные скалы, и Рысь мастерски провел между ними "косатку". Корабль уронил парус и, исчерпывая разгон, прочертил окованным форштевнем спокойную, не тревожимую никакими бурями воду под защитой утесов. - Раньше здесь всюду был лес... - еле слышно пробормотал Аптахар. - А теперь даже мха не видать... Больше никто не произнес ни слова. "Косатка" подошла к единственной полоске песка, видневшейся между двумя отвесными стенами, и настолько плавно ткнулась в нее грудью, что толчок вышел едва уловимым. Кунс Винитар, сидевший на одной из носовых скамей, сам продел сквозь гребной люк длинное весло и бережно опустил лопасть на песок. Перешагнул борт - и сошел на берег так, как было принято у его праотцов, возвращавшихся из походов. Оказавшись на суше, он первым долгом припал на колено и коснулся ладонью смерзшегося песка: "Вот я и дома..." После этого на берег перекинули уже обычные мостки, и морская дружина друг за другом ступила на остров Закатных Вершин. Воины Винитара, даже самые молодые, никогда здесь не бывавшие, сдержанно переговаривались, гладили холодные камни и нюхали воздух, словно он здесь чем-нибудь отличался от веявшего над морем. Старик Аптахар плакал и не скрывал слез. Последним твердь под сапогами ощутил Волкодав. Никто ему ничего не сказал и не стал удерживать на корабле. x x x Избранный Ученик Хономер не любил роскоши. И в особенности такой, которая расслабляет и изнеживает человека телесно, мешая тем самым достигать напряжения духа, необходимого для общения с Небесами. Даром ли во все времена и у народов всех мыслимых вер главные откровения вручались почти неизменно людям гонимым, нищим, страдающим? Когда тело снедаемо тяготами и трудами, молитва обретает особую силу. И, наоборот, мало кто достигал святости в сытой жизни среди подушек и мягких ковров. Поэтому Хономер позволял себе очень мало сна, да и то на ложе из голых досок, прикрытых лишь шерстяным жреческим плащом, и даже в холодную погоду не слишком-то баловал свое тело теплой одеждой. И люди, приходившие к нему в крепость и допущенные в покои, где он предавался занятиям, неизменно поражались суровой простоте обстановки, говорившей о прямо-таки подвижническом воздержании. Некоторые полагали, что это была одна только видимость, долженствующая произвести впечатление на простецов. Те, кто видел Хономера каждый день, знали - голые стены, украшенные лишь самодельными полками, где присутствовали ежедневно нужные книги, отнюдь не являлись маской, но в точности отражали внутреннюю потребность Избранного Ученика. И были еще люди, которым ненаигранная суровость Радетеля Хономера внушала сущее благоговение. Эти люди про себя сопоставляли почти мученический подвиг добровольных лишений, коим подвергал себя Хономер, с раззолоченной пышностью великого тар-айванского храма. Они сравнивали провалившиеся щеки Избранного Ученика, его руки, знакомые с тяжелым каждодневным трудом, - и круглые лица, мягкие ладони жрецов, повсюду встречаемых в столице истинной веры. И кое-кто уже говорил, причем даже не всегда шепотом, что любому вероучению приходит духовный конец, когда оно заплывает благополучным жирком. И что возродить его поистине способны лишь те, кто по доброй воле возвращается к жизненному уставу первых праведников, прославленных едва ли не наравне с Близнецами. Такие, как Хономер... Слыша подобные разговоры, Избранный Ученик, конечно, скромно отнекивался. Но про себя потихоньку мечтал, как однажды по праву взойдет на трон Возлюбленного Ученика - и первым долгом изгонит из храмов роскошь, достойную не воинствующих жрецов, а купеческих жен, дорвавшихся до богатства. Как отрешит от служения всех тех, кто привык заботиться не о распространении праведного учения, а о наполнении собственного брюха и ублажении плоти. Наверняка это создаст ему могущественных врагов, но и привлечет немало сторонников. Не исключено в дальнейшем, что верные Богов-Близнецов разделятся на два непримиримых лагеря: одни последуют воздержанной простоте Хономера, другие захотят вернуть прежние сытые времена. И, возможно, между ними даже разразится война. Которая либо покроет имя Хономера вечным позором отступничества, либо вознесет его на небывалую высоту, дав звание Равного... От подобных размышлений голова кружилась сладостно и жутковато. В глубине души Хономер отчетливо понимал, что опять рвется туда же, куда посягал и во времена поиска Глаза Дракона, и позже, когда учреждал в крепости школу кан-киро. И, очень может быть, судьба снова готова была осадить его, насмешливо обрекая на обидную неудачу в самом начале пути... Что ж, пусть даже и так. В любом случае сам Предвечный не запретит ему помечтать, унестись мыслию к тому, как все повернулось бы, если... если бы... Избранный Ученик Хономер стоял у окна, тяжелые деревянные ставни которого были распахнуты настежь по случаю наступившей жары, и смотрел во двор, на унотов, круживших и катавшихся по двору под водительством Волка. Кан-киро!.. Как же он тосковал по нему!.. Он прекратил посещать уроки, сославшись на занятость делами. На самом деле причина была, конечно, совершенно другая. Какая же? Привычный к работе души, Хономер долго и придирчиво разбирался в собственных побуждениях, пока наконец, как ему показалось, не нащупал ответ. Брезговал ли он учиться у Волка, прикоснувшегося к кан-киро на несколько лет позже его самого?.. Нет. Он давно утратил подобную гордыню и распростился с брезгливостью, ибо знал, что божественное просветление иной раз снисходит и во время чистки свинарника. Тогда, может быть, он утратил вкус к занятиям, поскольку осознал, что достиг отмеренного ему свыше уровня мастерства и уже не двинется дальше? Тоже нет... Он просто понял, что наука безумной языческой жрицы и ее еще более безумного выученика, Волкодава, не даст ему необходимых средств для достижения Цели. Кан-киро было просто не предназначено для завоевания власти, все равно, мирской или духовной. Верно, люди могли собраться вокруг мастера этого искусства и стать его учениками не только в пределах двора, отведенного для занятий. Но вот войско, готовое завоевать для своего Наставника царство и посадить его на трон, - такое войско из них даже Волкодав при всем желании не смог бы составить, не говоря уже о старухе. Подобному противилась самая суть кан-киро, и насиловать эту суть было все равно что приказывать воде не быть мокрой. А значит, пришла пора Хономеру сворачивать с этого пути, пока еще не все шишки успел набить себе на ухабах, и подыскивать какой-то иной, более подходящий. Например, путь исконной строгости и самоограничения, сугубо ненароком являемый ближним и дальним гостям... Да, но как же, бывало, воспарял его дух, когда нешуточное нападение другого унота, иногда гораздо более сильного телом, безобидно рассеивалось, устремляясь в Небо и Землю... Или воистину удавалось призвать к нападавшему некое высшее милосердие, заставляя его исчерпать злобный порыв и отправиться учиться терпению у одной из стихий... Хономер смотрел из окошка на Волка и унотов, продолжавших восхождение по пути, полезность которого он счел для себя исчерпанной, и не мог отделаться от зависти и дурнотной тоски. В конце концов он заставил себя вернуться за стол и начать пристально размышлять о рассказе соглядатая, только что уведенного прочь молчаливым кромешником. Соглядатая звали Ташлак. Это был щуплый человечек неопределенного возраста и самой незапоминающейся внешности; единственной приметной чертой его были густо усыпанные бородавками руки. Он давно служил Хономеру, и о том, что сказанное в его присутствии может достичь ушей Избранного Ученика, в Тин-Вилене не успел проведать, пожалуй, только очень ленивый. И это было, в некотором смысле, даже неплохо. Отвлекало людское внимание от других, по-настоящему затаенных и никому не известных надзирателей<Надзиратель - то же, что соглядатай, шпион.> Хономера. При всем том Ташлак до сих пор иной раз приносил Избранному Ученику сведения, на поверку оказывавшиеся крайне полезными. Так вот, несколькими днями ранее он увидел в городе, в харчевне вельха Айр-Донна, двоих жрецов, прибывших на кондарском корабле. Молодого звали вроде бы Никилой. Имя старшего оставалось пока доподлинно неизвестным - Никила величал его просто Наставником. Но Хономер, не особенно боясь ошибиться, мог предположить, что старик был тот самый Кроймал, которого нарлакские Радетели наконец выгнали из Кондара и заставили вообще покинуть страну. На самом деле два наказанных священнослужителя не представляли для Хономера особого интереса. Если бы с ними разделались за отступничество в вере, Избранный Ученик непременно пожелал бы самолично узнать, в чем оно заключалось. И в особенности - не случилось ли так, что двое кондарцев, как и он сам, отстаивали некую истину, подзабытую богатым и процветающим Тар-Айваном. Но, увы, причина изгнания, насколько Хономер был о ней осведомлен, ничего возвышенного в себе не несла. Кроймал и Никила пострадали только из-за собственной нерадивости, проявившейся в недостаточном жреческом рвении. Притом что этим двоим Предвечный с самого начала облегчил работу. Некий купец, исполненный благодарности за избавление от болезни, завещал им добротный большой дом, дабы вера Близнецов обрела в Кондаре свой кров. И как же распорядились подарком учитель и ученик?.. Имея чудесную возможность немедленно устроить Дом для молений и всемерного восславления Близнецов, они... урядили лечебницу для нищих! То есть - для портовых шлюх, подхвативших дурную заразу, для пьяниц, нахлебавшихся ядовитого пойла, для мелких головорезов, покромсанных в переулочных стычках!.. Для всех тех, кто самим своим существованием оскорблял Близнецов. И деньги на лечебницу они добывали примерно так, как заслуживала вся эта затея. Просили на городской площади милостыню! Достойное занятие для двоих последователей Воина и Целителя, уж что говорить. Это вместо того, чтобы всеми способами привлекать на свою сторону правителей края!.. Славного полководца государя Альпина и его старшего брата, человека безвольного, весьма подверженного любому внушению!.. Нет, поделом им досталось. Весьма поделом. Наверное, поэтому они и предпочли остановиться в кабаке язычника Айр-Донна, а в крепость единоверцев отнюдь не пошли. То ли прониклись запоздалым раскаянием и стыдом, то ли вполне обоснованно предположили, что Хономер их не очень-то радостно примет... Чисто на всякий случай Хономер велел Ташлаку и дальше следить за поступками Кроймала и Никилы. И вот сегодня оказалось, что леность духа и отсутствие благородного жреческого стремления довела-таки двоих до отступничества. Вместо того, чтобы прийти к Хономеру и смиренно присоединиться к трудам тин-виленского братства, они... отправились в горы. С намерением осмотреть храм Матери Сущего, несколько лет назад якобы обретенный в этой дикой стране. И, если Ташлак еще не ослеп и не оглох, они вовсе не собирались искоренять местное суеверие. Они имели в виду там поклониться. Они даже привезли с собой из Кондара резные образа Близнецов-надболящим - и собирались предложить их горцам в качестве приношений. Как если бы для них ничтожная кумирня пещерного племени в самом деле могла содержать нечто священное!.. Хономеру не впервые доводилось слышать о храме в горах, потому что слухами, как известно, земля полнится, а он всегда относился к слухам с величайшим вниманием, предпочитая не отмахиваться от них, но выкапывать малые зернышки истины, словно петух съестное из кучи навоза. Он никогда не был брезглив, и это приносило плоды. Последнее время о новообретенном храме Богини в городе говорили подозрительно часто. И даже связывали с ним настоящее чудо, ибо как иначе можно было назвать примирение двух итигульских племен, много десятилетий проведших в беспрестанной и очень жестокой резне? Хономер знал: на пустом месте такие разговоры не возникают. А теперь вот и жрецы Богов-Близнецов, ученики истинных детей Предвечного, по собственной воле пересекали необъятное и опасное море - и, вместо того, чтобы спешить к братьям по вере и каяться в вольных или невольных грехах, отправлялись к этой непонятной святыне. Для поклонения! - Надо же наконец разобраться, - вслух проговорил Хономер, глядя в окно. Там, по совести сказать, тоже ничего особо радостного не происходило. Скорее наоборот. Наставник Волк повторял прием, на который до сих пор считался способным лишь Волкодав. Ему завязали глаза, и семеро унотов засновали вокруг, силясь достать его оружием. Правда, на Волкодава наскакивали с настоящими остро отточенными мечами, а на Волка пока - с вениками. Молодой мастер предпочитал не заноситься слишком высоко. Но все равно чувствовалось: еще немного - и он с такой же легкостью раскидает даже по-настоящему вооруженных. "Хватит смотреть! - сказал себе Хономер. - С этим покончено. Кан-киро не оправдало надежд". "Кан-киро? Не оправдало? - тотчас усмехнулся неумолимый внутренний голос. - А может, это ты не оправдал надежд кан-киро?.." Он был прав, как всегда, этот внутренний голос. Хономер вполне отдавал себе в том отчет. И зло, горестно сожалел, что его не было сейчас там, во дворе, рядом с Волком. Что не он нападал на него, не он в восторге летел кувырком прочь, восхищаясь мастерством Наставника и жарко мечтая когда-нибудь самому встать с завязанными глазами в кругу ретивых учеников... "Нет, - твердо сказал себе Хономер. - Это не мой путь". И, с усилием отвернувшись, стал разглядывать у противоположной стены подставки, хранившие карты тин-виленских окрестностей. Каждая карта была опрятно свернута трубкой и перевязана цветным шнурком. Взгляд Радетеля нашел и выделил некоторые из них. Он снова проговорил вслух: - Надо в конце концов самому там побывать. "Но где он, мой путь? Где он? Укажите, милосердные Братья..." x x x Слепой Лось, отец Шаршавиной Заюшки, всего более любил летними днями работать на заднем дворе. Там было спокойно и тихо, туда еле-еле достигал шум и гам живой многолюдной деревни. То есть, конечно, в некоторой степени достигал, - но не беспокоил, а просто давал знать, что у Зайцев все идет обычным повседневным чередом и ничего недоброго не случилось. Здесь для мастера был выстроен просторный амбар, где лежали деревянные болванки, хранились инструменты и дожидались своего дня многие тысячи прутьев - одни весенней заготовки, другие осенней, все заботливо очищенные щемилкой, должным образом расколотые и либо отбеленные, либо окрашенные - иные в цвет топленого молока, иные до бурой черноты - краской из своей же коры. Дверь амбара открывалась не прямо во двор, а под навес с верстачком и удобной скамьей, вырубленной из большого бревна. Теперь по берестяной крыше навеса шуршал летний дождь. Ветерок заносил под кров прохладу и сырость, сущее благословение после целой вереницы жарких и сухих дней. Под дождем мокли прутья, приготовленные для очередной корзины, рождавшейся на продолговатой болванке под руками Лося. Оленюшка сидела рядом с мастером на большой связке луба. Зайчихам стали нравиться ее сеточки, особенно если она украшала их нарочитыми узорными узлами. Хозяйкам, верно, думалось - в подобном наряде копченые, скажем, окорока должны были непременно оказаться вкусней, чем в простой веревочной обвязке. А не оказаться, так хоть показаться. Словом, дела у Оленюшки теперь было хоть отбавляй. Она и радовалась. - Дяденька Лось... - подступила она к мастеру. - Люди говорят, ты мудр и худого не присоветуешь... Лось улыбнулся: - Невелика моя мудрость, но что могу, посоветую. Спрашивай, дитятко. Что до мудрости, тут Лось скромничал. Люди обычно жалеют слепых, считая их беспомощными калеками, но незрячий корзинщик вызывал не жалость, а, скорее наоборот, - восхищение и даже зависть. Жалость, это ведь бессильный укор судьбе, изувечившей человека, не давшей ему возможности быть деятельным и сильным. А если человек не плачется на злую недолю, а, напротив, посмеивается над ней, изобретая сотню путей вместо одного-единственного, закрытого для него? И вот его-то возьмутся жалеть люди, на самом деле во всем ему уступающие?.. Может, поэтому глаза Лося не были ни вечно прижмуренными щелками, ни неестественно вытаращенными и лишенными выражения, как порой случается у слепых. Не знаючи посмотреть - глаза как глаза. Большие, осмысленные и совершенно живые. И Оленюшка спросила: - Скажи, дяденька Лось... Доброе у вас тут житье, навек бы остаться, да, знаю, нельзя. Посоветуй, куда бы нам с Шаршавой перебраться, где бы доченьке твоей с внучками новую избу поставить? Лось, понятное дело, сам никогда не был охотником до путешествий. Однако всегда с радостью и любопытством выслушивал захожих странников, бродивших по неблизким краям. И наблюдательная Оленюшка сколько уже раз убеждалась - внимая людским беседам, Лось вбирал услышанное совсем не так, как большинство других людей, зрячих. А оттого и выводы подчас совершал весьма удивительные, отнюдь не такие, которые явились бы обычному человеку. Однажды она решилась спросить его, и Лось, подумав, ответил: это, мол, оттого, что ему не застят разум сведения, поставляемые глазами, он привык полагаться больше на слух, а стало быть, и извлекать из услышанного больше, чем представляется возможным другим. В точности так же, как и пальцы его, ощупывая любой предмет, постигали его гораздо подробнее, чем, например, Оленюшкины... Лось и теперь дал ответ, которого она ну никак не ждала: - За Челну, на кулижки. Оленюшка так и подпрыгнула. От резкого движения рассыпалась связка луба, Оленюшка всплеснула руками, чуть не завалилась назад и смутилась, выпутываясь, собирая поваленные плетенки и снова садясь. Потом переспросила, примериваясь и привыкая к ошарашившей мысли: - За Челну?.. - Да, - ответил Лось твердо. - За Челну. Принеси-ка мне, девочка, два белых прута и один бурый. Здесь надобно рассказать, что у великой Светыни, праматери-реки веннского племени, есть помимо прочих две красавицы дочери, две могучих сестрицы. От их-то места слияния исчисляют саму Светынь, и никому это не кажется несправедливым. Люди, возможно, числили бы какую-то из рек главной, а другую - скромным притоком, но между сестрами ни в чем нет неравенства. Только одна течет, подобно матери, с восхода на закат, и за это ее называют Челной, сиречь истоком. А другая река приходит с севера, из лесов, и поэтому ей дано имя Ель. По ее извилистым берегам много лугов, изобилующих душистой травой, - кулижек. Те, кто бывал там, в один голос хвалят благодатный северный край с его рыбными реками и камешниками-красноярами, куда в изобилии слетаются тетерева... Вот только немногие отваживались в ту сторону путешествовать, а уж о том, чтобы селиться и жить или хоть охотничью зимовьюшку поставить, - вовсе речи не шло. Отчего так? А оттого, что непростое место были ельнинские кулиги, не всякого они до себя допускали. Нет, там не водились жуткие чудища, и дорога не была загромождена непроходимыми горами и буреломами. Ничего такого, с чем не справился бы венн, выросший в чаще. Просто забредшему туда человеку в некоторый миг начинал словно бы шептать в ухо грозный неслышимый голос: Тебе здесь не место. Ты здесь чужой. Уходи... Не всякому пришлецу, но большинству. И захожий охотник быстренько разворачивал лодку. Или лыжи, если дело происходило зимой. И удалялся, отколе пришел. Тяжко это - пытаться навязывать себя краю, которому ты не люб. Не под силу смертному человеку. Замучат дурные сны, надоест в ужасе оборачиваться на непонятные шорохи за спиной, шарахаться от теней, мелькнувших на краю зрения... Кое-кто поговаривал, это-де оттого, что кулижки по берегам появились не сами собой, но были в стародавние времена расчищены обитавшим по Ели неведомым племенем - должно быть, не вполне людского, но скорее великанского корня. От этого племени теперь не осталось ни наследников, ни имени людям на память... но что-то витало по тем самым лугам и лесам, что-то еще вслушивалось в отзвук прежних шагов. Еще сторожило ельнинские кулижки почти от любого, кто совался войти. Еще гоняло прочь чужаков, дожидалось сгинувшего хозяина... Вот такое место. Не злое, не проклятое... Заповедное. Даже водился у веннов обычай: когда крепко ссорились и посылали один другого "подальше", советовали обидчику прогуляться точно так, как выразился Лось: за Челну, на кулижки. Иди, дескать, и возвращайся несолоно хлебавши, ан, может быть, поумнеешь. Соседи-сольвенны, в верховьях Светыни отродясь не бывавшие, слыхом не слыхивали о Челне и, ругаясь, заменяли ее имя прозванием какого-то своего нечистого духа, глаголемого "черт", а слово "кулижки", тоже бытовавшее у них когда-то, вовсе благополучно забыли, сменив более привычными "куличиками". И бранились, сами толком не разумея, о чем говорят. Ну так что с них взять, с сольвеннов беспамятных, да и не про них и речь здесь идет. Оленюшка едва не спросила хозяина дома: "Куда ж ты нас отправляешь, дяденька Лось? Может, не знаючи обидели кого, не ведавши заслужили немилость?.." Не спросила. Опустила на колени недоделанную сеточку и долго сидела молча. Лось тоже молчал, довершая гнутую ручку корзины, обвязывая крепкий прут, словно змеиной чешуей, косым плетеным чехлом. И десять лет прослужит и двадцать, не развалится, не обветшает... Оленюшка смотрела на зрячие руки слепца и, не требуя объяснений, понимала безошибочным внутренним знанием: он был прав. Если и есть им с Шаршавой и Заюшкой где-нибудь место в обширной веннской стране, так только лишь там. У Ели, на кулижках, которые кого-то, говорят, все-таки иногда принимают... Вскоре Оленюшка себя поймала на том, что мысленно уже прикидывает, долго ли добираться до чела государыни Светыни, где взять лодку и как в ней грести. С берестяного навеса зябкими струйками сбегала дождевая вода, но перед внутренним взором ликовали под синим небом немыслимого разноцветья луга, и стояла вдали стена красного леса, озаренная солнцем. Входи, дитятко, входи, долгожданная. Ты здесь дома, ты здесь своя... А еще виделись ей песьи зубы, бережно сомкнутые на ручке корзины. x x x Кобелек-дворняжка, криволапый уродец с несоразмерно большой головой и длинным приземистым телом, теперь уже не бежал и даже не шел, а все больше полз, мучительно таща себя вперед по песчаной дороге. Желто-пегой масти не различить было за густым слоем пыли и грязи. Левая задняя лапа давно стала одной сплошной болью, и боль временами настолько заслоняла для него весь белый свет, что он забывал, куда, собственно, торопится, растрачивая последние силы. Боль становилась тупой и почти терпимой, только когда он давал себе отдых, но это происходило все реже. Песик понимал, что жалеть себя уже поздно, и хотел только одного: успеть. Доползти, добраться. Остальное не имело значения. Его поил дождь, оставлявший на дороге недолговечные лужи. О еде кобелек давно позабыл. Ему не удавалось ловить даже лягушек. Когда ветер принес запах реки с нанизанным на него духом людского селения, он сперва не поверил собственному чутью. Но оно никогда прежде не подводило его, и в сердце затеплилась слабенькая надежда. Похоже, тот, о ком подумал, к кому послал его Великий Вожак, был действительно рядом... Тем невозможнее показалось одолеть последние поприща, оставшиеся до мостика через речку. А за рекой начинался довольно крутой подъем, и на то, чтобы взобраться на самый верх, сил уже точно не хватит. Ну, может, разве только до середины... Как бы то ни было, он продолжал двигаться дальше - пядь за пядью, упрямо вперед, сквозь усталость и боль, сквозь пелену, застилавшую разум и зрение. И вот тут несчастному кобелишке неожиданно повезло. А может, не повезло, а выпала награда за подвиг терпения и упорства. Когда он ползком миновал поворот, откуда уже видна была речная уремина<Уремина, урема - здесь: густые заросли в заболоченной речной пойме.>, песик увидел на мостике двоих детей, двух маленьких девочек, пускавших по течению кораблики из коры. А рядом с ними... Рядом с ними, присматривая за неразумными человеческими щенками, способными по глупости свалиться в воду или еще какую беду на себя навлечь, сидел пес. Неприступно могучий кобель с иссиня-вороной шерстью, украшенной ржавым подпалом на морде, на груди и внутренних сторонах лап. Он повернулся в сторону дворняжки, кажется, еще прежде, чем тот выполз из-за поворота, и рыжеватые пятна "бровей" над глазами сурово сдвинулись, а вислые уши настороженно приподнялись: кто, мол, таков? не враг ли подкрадывается?.. Маленького калеку сразу и окончательно оставили все силы. Он приподнял голову и попытался то ли залаять, то ли завыть. Получился стонущий плач. Мордаш сразу вскочил и побежал навстречу пришельцу, не убоявшись оставить своих подопечных. Песик отрешенно смотрел, как рысит к нему исполин, способный небрежно, походя расправиться с десятью такими, как он. Душа кобелька, кажется, плавала уже отдельно от тела, утратив способность к угодничеству и страху, не имевшим более никакого значения. Приблизившись и грозно нависнув, Мордаш придирчиво обнюхал дворняжку. А затем - еще придирчивей - то, что маленький собрат нес в зубах, словно величайшую драгоценность. Кобелек пластом лежал перед ним на песке. И вот язык хозяина деревни прошелся по его мордочке, уважительно тронув уголки губ. Так обращаются не с ничтожным и презренным, каким тот всегда был, а, наоборот, с почитаемым и даже великим. Потом пасть Мордаша осторожно сомкнулась поперек тела дворняжки. Могучий пес без усилия оторвал беспомощного калеку от земли и понес, и тот поплыл вперед, как когда-то в младенчестве, у мамки в зубах, и, как тогда, зная, что несут его в безопасное родное гнездо. Солнечное тепло и бережная хватка Мордаша составляли такое блаженство, что даже боль начала растворяться, уходить куда-то, исчезать. Затем к блаженству добавились прикосновения детских рук. Это были добрые прикосновения, полные ласки и жалости, и на кобелишку снизошло откровение, поистине стоившее перенесенных мучений: он постиг, какими на самом деле должны были быть руки людей. От них не надо было шарахаться, ожидая удара или щипка... Наверное, люди поняли, что он до конца исполнил свой долг, и благодарили его. Они гладили его голову, пытались прямо на ходу разбирать шерсть от репьев и слипшейся грязи... Это был дивный сон, и пробуждаться от него не хотелось. Ощущение благодати и счастья беспредельно ширилось и росло, возвышая его душу, окутывая весь мир... Безопасное, полное доброго тепла, родное гнездо... Старейшина Клещ, выглянувший во двор, несказанно изумился при виде горько плачущих внучек. Потом заметил грязное тельце, безжизненно вытянувшееся на травке, и только руками развел. А Мордаш сел над почившим собратом, задрал голову к небу - и вознес к облакам заунывную похоронную песнь, на которую немедленно откликнулись все собаки в деревне. ... А где-то очень далеко, там, где всегда изобильна еда и у каждого есть укромное логово, радостно бежали друг другу навстречу два пса. Один был громаден и куцехвост, с горделивой осанкой степного шо-ситайнского волкодава, никогда не ведавшего цепи. Другой... мало кто узнал бы в нем криволапого нескладеху, обделенного судьбой и еще больше обиженного людьми. Теперь это был красивый и стройный песик, востроухий, с лукавым взглядом веселых карих глаз, одетый в нарядную, белую с ярким золотом шубку. Тугим бубликом вился его хвост, звенел восторгом далеко слышимый лай. Радостно было безгрешным друзьям скакать по зеленой лужайке, ликовать и играть, ожидать нового рождения, нового воплощения на смертной земле...