меня спровоцировать на это дело. И тебе пить не советую, и сам не стану! Не хочу быть илотом! -- Ну понятно, ты спартанец, -- подкусил я. -- У тебя все данные. А я вот выпью.-- И я выпил сначала свой, потом Костин стакан. -- Тебя можно только пожалеть,-- со скорбной улыбкой сказал Костя. -- Ну и жалей,-- ответил я.-- Давай-ка лучше закурим, -- и я протянул ему пачку дорогих папирос. -- Нет, я уже выкурил сегодня свою норму, -- сухо ответил Костя. -- А ты, пожалуйста, не роняй пепел на пол. Пора привыкать к чистоте. Странное дело, в обычной жизни Костя был человек как человек, и даже получше многих других. Но каждый раз, когда он начинал прозрачную жизнь, он сразу становился ворчливым, несправедливым и придирчивым, а чувство юмора у него автоматически выключалось. И вдобавок он начинал всех поучать, ставя в пример самого себя. -- Значит, прозрачная жизнь?-- снова спросил я. -- Да! -- сурово ответил Костя.-- Впрочем, тебе этого не понять. -- А кто это Л.? -- задал я наводящий вопрос.-- Любовь с большой буквы, или Люся, или Лида, или Лиза? И как это быть достойным Л.? Передай мне свой технический опыт, научи меня быть достойным Л. -- Ты пошляк и циник, я давно это заметил! -- ощетинился Костя.-- Но если хочешь знать -- знай: любовь с большой буквы и Люба для меня теперь синонимы... Но что ты в этом смыслишь! -- В прошлом году ты начинал прозрачную жизнь из-за Нины, -- вскользь заметил я. -- Это давно зачеркнуто временем,-- резко ответил Костя. -- Тогда была ошибка. Глупец повторяет свои ошибки, мудрый на них учится. -- Ты, конечно, мудрый. --По сравнению с тобой -- да, -- отпарировал Костя. -- Для этого достаточно обладать средними умственными способностями. В его голосе чувствовалось раздражение. Видно, давно он выкурил свою дневную норму папирос и ему очень хотелось курить. Но приходилось воздерживаться -- прозрачная жизнь требовала жертв. -- А Володька совсем не заходит? -- спросил я. -- Заходил в воскресенье. Приезжал из Выборга. В форме уже. Идет она ему -- как корове седло... А жалко, что он от нас переехал, -- закончил Костя потеплевшим голосом. Я сходил в баню, вернулся, лег спать. Но мне не спалось. Тогда я оделся и вышел на улицу. Фонари горели не мигая, будто впаянные в темноту. На безлюдной линии шаги редких прохожих звучали торопливо и тревожно. Квадраты освещенных окон постепенно гасли; казалось, опять началось затемнение, только не все еще знают, что оно началось. Большой семиэтажный дом тускло вырисовывался впереди. Он уже почти весь ушел в темноту, и горел только вертикальный ряд окон -- лестничная клетка да на пятом этаже два симметрично расположенных окна -- справа и слева от лестницы: дом был распят на светящемся кресте. Потом погасли лестничные окна и остались два квадратных глаза, глядящие в ночь. На Большом проспекте еще длилось гулянье, еще шла шлифовка асфальта. Неподвижные деревья бульвара высились, как сгустки ночи, поднятые на черные столбы. Под ними по асфальту неторопливо шли пары, вспыхивали огоньки папирос. Иногда, держа друг друга под руки, проходило несколько девушек, тихо разговаривая между собой. За ними, переговариваясь друг с другом умышленно небрежными голосами, шагали ребята в модных пиджаках с широкими ватными плечами, в широких, как юбки, брюках, в ботинках-лакишах с квадратными носками -- ночная гвардия проспекта. Пахло бензином, .пудрой, табачным дымом, но сквозь это наслоение запахов пробивалось тонкое дыхание осенних листьев -- еще не падающих, но уже готовящихся к своему плавному падению. Я дошел до Симпатичной линии и свернул направо. Мне хотелось посмотреть на дом, где живет Леля. Навестить ее в такой поздний час я, конечно, не смел. Это был солидный, высокий дом. Во втором его этаже, по той лестнице, где жила Леля, помещалась аптека. Я постоял у подъезда, посмотрел на табличку с номерами квартир, вошел в парадную, начал подыматься по лестнице. Аптека находилась в доме давно, с незапамятных дореволюционных времен,-- аптеки не любят переезжать с места на место. Перила лестницы до цокольного этажа были гладки, как стекло, они словно оплавились от тысяч прикосновений. Каждая ступенька сточена, протерта шагами: в середине -- глубже, к краям -- меньше. Казалось, камень прогибается под невидимым грузом. На площадке горела яркая лампочка, белела подковообразная фарфоровая табличка с красным крестиком и надписью "Звонок ночному дежурному". Из-под двери тянуло горьковатым аптечным сквозняком. А выше перила были как перила, ступени прямые и ровные, а лампочки на площадках тусклые, как на всякой ленинградской лестнице. Я поднимался быстро, но бесшумно, стараясь ступать на носки. Мне почему-то казалось, что любая дверь может неожиданно распахнуться и вот меня спросят: "А ты что здесь делаешь? Замки пришел проверять? Знаем мы таких субчиков!" Но дом уже спал. Поднявшись на шестой этаж, я встал перед дверью квартиры No 34. За дверью стояла тишина, там тоже все спали. Я подумал, что мог бы написать Леле записку, да не догадался взять с собой записной книжки. Но мне не хотелось уходить просто так, не подав никакого знака. Тогда я вынул из кармана расческу и опустил ее в почтовую кружку. Расческа громко звякнула, упав на жестяное дно, и я отпрыгнул от двери. Сердце забилось так, будто я только что бежал стометровку. Потом я, уже не спеша, пошел вниз, и мне уже не казалось, что меня могут окликнуть : "А что ты здесь делаешь?" Одно дело подниматься по чужой лестнице -- другое дело спускаться. Ведь лестница, по которой спускаешься, уже не совсем чужая. Когда я вернулся домой. Костя еще не спал. Он сидел над учебником неорганической химии, но книга была раскрыта все на той же странице. -- Зачем это ты учишь неорганику, ты же ее хорошо сдал? -- спросил я. -- Человек должен учиться непрерывно, -- важно изрек Костя. -- Что именно изучать -- большого значения не имеет. Нужно непрерывно тренировать свой мозг и вырабатывать в себе самодисциплину... А ты где таскался? Натирал асфальт? Искал уличных знакомств? -- Нет, теперь я не буду искать уличных знакомств, теперь это отпало. Я же тебе немножко писал про Лелю. Хочешь поглядеть на ее фото? -- Ну покажи, -- снисходительно сказал Костя. -- Наверно, мымра какая-нибудь. -- Он с недовольным видом потянулся за фотокарточкой. Но когда вгляделся в снимок, лицо его прояснилось. -- Знаешь, Чухна, -- подобревшим голосом произнес он, -- я и не ожидал, что у тебя такой хороший вкус. Очень симпатичная девушка. И потом сразу видно -- интеллигентная. Тебе просто повезло. Но неужели ты ей нравишься? -- Вроде бы да. -- Это даже как-то странно, -- удивился Костя. -- Такая симпатичная -- и ты ей нравишься... Ты только посмотри на себя в зеркало. -- Да что я, урод, что ли! Ну ясно, не красавец, но и не урод ведь. -- Дело не в красоте и не в уродстве. Дело в интеллекте. Дело в малоинтеллектуальном выражений твоего лица, а также в заниженном моральном уровне. Тебе следует подтянуться. Ты, Чухна, неряшлив, ты выпиваешь, ты много куришь -- тебе пора начать жить по-новому. Поставь, как я, точку на все, что было, и воспитывай в себе самодисциплину! -- Ничего, пожалуй, не выйдет у меня с этой самодисциплиной,-- ответил я.-- Я и сам чувствую, что Леля в сто раз порядочнее меня, но мне лучше не стать. -- Ты, Чухна, только начни и -- главное -- будь упорен. И потом, знаешь, я всегда помогу тебе своим личным опытом. У тебя всегда перед глазами будет живой пример. -- Так у тебя твоя эта прозрачная жизнь только пятый день идет. Еще неизвестно... -- Она будет идти и десятый, и сотый, и тысячный день! -- отрезал Костя.-- В этом ты можешь не сомневаться. 19. ВДВОЕМ На следующей день с утра стояла по-августовски теплая, пасмурная, но без дождя погода -- самая моя любимая. Я никогда не любил ясных солнечных дней. Ясный день чего-то от тебя требует, хочет, чтобы ты был лучше, чем на самом деле, а ленинградский серенький денек как бы говорит: ничего, ничего, ты для меня и такой неплох, мы уж как-нибудь поладим. И вот встал я в восемь часов, тихо сходил на кухню, приготовил чай, тихо выпил два стакана -- а Костя все спал. Он спал лицом вверх, и лицо у него было настороженное, будто он боялся, что кто-то вот-вот разбудит его и начнет допрашивать, не нарушил ли он правил новой жизни, не выкурил ли лишней папиросы, не поддался ли дурному влиянию друзей. Тихо закрыв за собой дверь комнаты, я миновал коридор и безлюдную в этот час кухню, и, наращивая скорость, прыгая сперва через две, потом через три, потом через четыре ступеньки, ссыпался с лестницы, и, уже заряженный скоростью, ходко зашагал по тротуарным плитам. Шагать было легко и приятно, я обгонял, редких прохожих, окна домов толчками двигались мне навстречу. Но когда я свернул на проспект Замечательных Недоступных Девушек, то есть на Большой, я вдруг подумал, что слишком уж спешу. Неудобно так рано заявиться к Леле: может, она еще спит, а может, еще только проснулась. И я затормозил, не спеша прошел мимо Симпатичной линии, побрел на бульвар, остановился у щита "Читай газету". "Ленинградская правда" была только что наклеена, клейстер еще проступал влажными сероватыми пятнами. Кино: "Великан", днем -- "Искатели счастья", вечером -- "Любимая девушка". Новая школа на пр. 25 Октября (это рядом с ателье "Смерть мужьям"). "Зенит" победил "Металлурга" (Москва), счет 2:1... Артиллерийская дуэль через Ла-Манш... Спекулянт дровами получил по заслугам... Слет призывников Ленинграда... Две тысячи германских самолетов над Англией... На съемках фильма "Музыкальная история"... Учения ПВО в г. Красногвардейске... Отмена отпусков в румынской армии... Тут кто-то легко тронул меня за руку. -- Леля! -- удивился я.-- Лелечка!.. Я только что о тебе думал. -- Ты же газету читал. -- Понимаешь, читаю газету -- а о тебе думаю. "Зенит" у "Металлурга" выиграл -- а я о тебе думаю, съемка фильма -- а я все равно о тебе... А ты? -- Да,-- ответила она.-- Да. Я тоже о тебе... Это ты расческу в почтовый ящик бросил? -- Я. А что? -- Нет, ничего... Куда мы пойдем сейчас? Я вообще-то в магазин шла. Но, может быть, пройдем к Неве? -- Давай к Неве. -- Я взял ее под руку, и мы пошли вдоль Большого. На Леле была темная кофточка и черная юбка много ниже колен, и в руке авоська из кусочков сапожной кожи. Авоську эту я уже видел, а все остальное было очень городское. И у самой у нее был какой-то очень уж городской вид, я не привык к ней такой. И какая-то независимость в голосе, в движениях, в походке, и рост выше -- или это от английских каблуков? Мне вдруг показалось, что не так уж она и рада встрече со мной. Может, я хорош был для нее там, в Амушеве, а здесь, в городе, поинтереснее фрайера есть? Мы свернули в безлюдный, тихий и мрачноватый Соловьевский переулок. Панели там были совсем узенькие. Мы шли по мостовой, направляясь к Румянцевскому обелиску, маячащему вдали. Леле неловко было ступать в своих городских туфельках по крупным выпуклым булыжникам, и она то теснее прижималась ко мне, то словно отшатывалась. Она рассказывала, что отец опять уехал, что уже послезавтра она начнет работать в чертежном бюро, что ее уже почти оформили,-- а я слушал, и все время мне казалось, что она стала какой-то другой, и я ей, может быть, не так уж и нужен. Я невпопад отвечал на ее вопросы, во мне росла неловкость, готовая перейти в обиду, в отчуждение. "Не везет нам, гопникам, с порядочными",-- вспомнил я слова Кости. -- Ты что?..-- спросила вдруг Леля, повернувшись ко мне. -- Как "что"? -- сказал я.-- Я ничего... Она вдруг вырвалась от меня, стуча каблучками, неловко побежала вперед и стала лицом ко мне, бросив авоську наземь: -- Гражданин! Предъявите документы! Я подошел к ней, и она положила руки мне на плечи. Глаза ее и губы были совсем близко. Но тут из обшарпанной кирпичной подворотни вышла старушка с толстой дымчатой кошкой на руках и внимательно, без осуждения посмотрела на нас. А кошка строго мяукнула. Мы подняли авоську и пошли дальше. -- Ну вот, -- сказала Леля. -- Знаешь, мне вдруг стало казаться, что ты меня позабыл. -- А мне показалось -- ты меня позабыла. Я просто псих. Но теперь все, все хорошо. -- Да-да-да! Теперь у нас все хорошо,-- повторила Леля. Переулок стал казаться мне очень уютным -- век бы здесь прожил. Но он уже кончился. Через чугунную калитку вошли мы в Соловьевский сад, под его старые деревья, и сели на скамью. Обелиск "Румянцева победам" уходил ввысь, в невысокое серое небо. Было тихо, только из музыкальней ротонды, как из рупора, порой доносились голоса мальчишек. Они разбились на две партии и, размахивая палками, играли в войну. С Невы иногда слышался гудок буксира. -- Когда мама была жива, она водила меня гулять в этот сад, -- сказала Леля. -- По субботам вот в этой ротонде играл красноармейский духовой оркестр. Они всегда играли что-то грустное, а я тихо сидела и слушала, и мне было хорошо-хорошо. Даже все на свете лучше казалось из-за того, что они грустное играют. Ты это понимаешь? -- Конечно, -- ответил я. -- Ты расскажи мне о себе еще что-нибудь. -- Хорошо, я расскажу тебе, но только глупое. Вот там, слева от эстрады, есть ход вниз, там женская уборная. Мы с девочками иногда забивались туда слушать, как шумит вода. Там бачок через каждые несколько минут автоматически выливается, и с таким шумом! И вот мы забирались туда и ждали. Как только вода загудит, зашумит -- мы все толпой выбегали из этой уборной, будто нам очень страшно. И однажды я сшибла с ног пожилую даму. Мама меня за это строго наказала, оставила без сладкого. И папа сказал: "Так и надо этой девчонке!" -- А что было на сладкое? -- спросил я. -- Кисель. Это я хорошо помню, мы ведь жили небогато, кисель был не каждый день. -- Зато у нас кисель каждый день, -- похвастался я. -- Знаю, ты говорил,-- улыбнулась Леля.-- Сплошной праздник -- кисель и сардельки. Как вам не стыдно так питаться, ведь это от лодырничества! Взрослые люди, и ни один не догадается приготовить нормальный обед! Вам надо собраться, договориться...-- Она вдруг осеклась, вспомнив, что теперь не так уж нас много. -- Косте сейчас не до нормальных обедов,-- торопливо начал я, чтобы вывести ее из смущения. -- У Кости начался приступ прозрачной жизни... Пойдем опять по Соловьевскому? Когда мы снова вошли в этот переулок, он уже не был так безлюден, мы встретили нескольких прохожих. -- Испортился Соловьевский, -- сказал я. -- Тот, да не тот. -- Все равно это хороший переулок, -- не оборачиваясь ко мне, проговорила Леля. -- Ты его еще не переименовал? -- Нет. Может быть, назовем его так: Выяснительный переулок? -- Это что-то не то. Это бюрократизм. Назовем знаешь как? Назовем так: Кошкин переулок. Никогда не забуду я этой смешной кошки. -- Заметано! Гражданочка, по какому это я иду переулку? -- Вы, гражданин, идете по Кошкину переулку. Мы пересекли Большой, дошли до Среднего и свернули налево. У кирки на углу Третьей линии и Среднего мы остановились. В кирке размещался какой-то склад, но начхать было ей на это. Контрфорсы, узкие стрельчатые окна, башенки с шишками на остриях -- все уходило в высоту. От склада, от Среднего проспекта, от трамваев, от нас. -- Это пламенеющая готика, -- сказала Леля. -- Только она здесь искажена... Это папа мне объяснял, что искажена... А как ты думаешь, они там теперь молятся в Германии в своих кирках или нет? Я где-то прочла, что Гитлер вводит новую религию. -- Культ Вотана, -- сказал я. -- А чего им молиться, у них и без моленья все как по маслу идет. Францию за полтора месяца взяли. -- Неужели и у нас с ними будет война? -- спросила Леля. -- Некоторые говорят... --Конечно, будет,-- степенно ответил я.-- Это все понимают. Только это будет не скоро, так что ты не бойся. Им надо еще Англию взять, а Англия -- это не Франция, тут нужен сильный флот. Но и Англию они, конечно, оккупируют. А потом начнут осваивать английские колонии и наращивать военный потенциал. И мы тоже будем изо всех сил готовиться, чтобы они не застали нас врасплох. Но война будет еще через много лет. Твой брат успеет вернуться с действительной, он успеет жениться, а ты... -- А что я? Ну, а что я? -- Не будь любопытной. Сейчас мы зайдем в ТЭЖЭ, и я тебе духи подарю. -- Нет, я не хочу, чтобы ты мне дарил что-то. Пусть у нас все будет без подарков. Я здесь куплю себе пудру. Сама. -- Леля, один раз в своей жизни могу я подарить тебе духи?! У меня в кармане полно желтух, зеленух, синюх и краснух, ведь мне там, в Амушеве, полный расчет выдали. Хорошо быть богатым! -- Нет, все равно не надо. Я этого не хочу. В магазине празднично пахло дорогим туалетным мылом и еще чем-то очень душистым. Пока Леля покупала свою пудру, я быстренько выбрал духи "Камелия" -- не очень дешевые, но и не самые дорогие. Я их опустил в Лелину авоську. Она сердитым шагом, не глядя на меня, вышла из дверей и торопливо пошла к Четвертой линии. -- Что это с тобой? -- спросил я, нагнав ее. -- Ничего со мной! -- сердито ответила Леля, вытаскивая из авоськи мой подарок. Она раскрыла эту коробку, вынула флакон с духами, бросила коробку на тротуар. Потом размахнулась -- и неловким движением метнула флакон вдоль по Четвертой линии. Казалось, он полетит далеко, но он упал очень близко от нас, негромко разбился, и до меня донесся запах душистого спирта. Все это произошло быстро, но несколько прохожих остановились и с удивлением стали смотреть, ожидая, что же будет дальше. -- До чего молодые дошли, духами почем зря швыряются, -- сказала какая-то женщина. -- А еще говорят, что денег мало! -- Не шуршите, не ваше дело,-- буркнул я.-- Леля, куда ты? Она торопливо уходила от меня. В глазах у нее стояли слезы. --Ну, что такое? -- спросил я.-- Ты прости меня. -- Это ты прости, -- тихо сказала она. -- Это моя выходка. Это у меня такие нахлывы бывают. Нахлынет -- и ничего не могу с собой сделать. Ты не сердись. -- Я и не сержусь. Только не понимаю, зачем это ты... -- А я разве понимаю!.. Отец меня раньше очень ругал за такие нахлывы... Подожди меня здесь.-- Она вошла в булочную, а я остался на этот раз на улице. -- Ты проводишь меня до дому? -- спросила она, выходя. -- Может, прогуляемся еще немного? -- Как хочешь, -- покорно ответила Леля. -- Давай дойдем до Пятнадцатой, пройдемся по шашкам. Мы дошагали до Четырнадцатой и пошли прямо по мостовой, по шестигранным деревянным торцам,-- только здесь они и сохранились к тому времени на Васильевском, на этой тихой линии. Очень приятно было шагать по дереву -- будто и не по улице идешь, а по полу в длинном большом зале, где вместо потолка небо. -- А эта линия у тебя как-нибудь называется? -- спросила вдруг Леля. -- Я ее даже перепереименовывал, -- ответил я. -- Сперва назвал Счастливой, я раз тут трешку нашел, а потом пришлось переделать в Мордобойную. Здесь нам с Костей плохо пришлось, мы тут в одно дело влипли. -- Давай переперепереименуем ее, -- предложила Леля. -- Здесь очень приятно идти по этим шашкам. Тебе приятно сейчас? -- С тобой очень даже. Заметано, мы идем по Приятной улице! Ты довольна? -- Очень. А вот в этом роддоме я родилась... Вообще-то это никакого значения не имеет, кто где рождается, -- перебила она сама себя. Очевидно, спохватилась, что я-то не знаю дома, где родился. -- А ты, между прочим, не собираешься мою расческу замотать? -- торопливо спросил я, чтобы сбить ее смущение. -- Не съем я твою расческу. Сейчас ты зайдешь ко мне, и я тебе ее верну. И ты пообедаешь у нас. Тетя, наверно, уже что-нибудь приготовила. -- Теть у тебя -- что собак нерезаных, -- сказал я. -- Там тетя, здесь тетя... -- Только две, -- ответила Леля. -- Я тебе ведь говорила, ты все забыл. Та, что в Амушеве, тетка по матери, а здесь -- по отцу. Она не замужем, она всегда в этой квартире жила. -- Старая дева? -- Не надо так говорить, это грубо. У нее был жених. Его убили на войне, в шестнадцатом году. -- Ну прости меня. Я же не знал. -- Прощаю, -- серьезно сказала она. Мы чинно миновали аптечную площадку, потом взялись за руки, бегом пробежали два марша лестницы, замедлили бег у окна и -- снова вверх. Все окна и площадки были совсем одинаковые, но с каждым этажом становились светлее. Казалось, это не мы взбегаем все выше, а сам дом плавно всплывает к небу, осторожно раздвигая соседние здания. Когда мы, запыхавшись, остановились у предпоследнего лестничного окна, город был уже под нами. Дом прорезался сквозь него, оставив его внизу. Мы сели на холодноватый подоконник из черного с белыми крапинками искусственного мрамора. Прямо перед окном простиралось светло-серое небо, под нами лежали крыши, задние дворы с поленницами дров, брандмауэры с квадратными окошечками, забранными кирпичной решеткой. Дальше виднелся кусок улицы. По ней беззвучно и целеустремленно, как визир по логарифмической линейке, двигался трамвай. -- Странно как, -- сказала Леля. -- Странно. Всю жизнь живу в этом доме, а на подоконнике я здесь никогда и не сидела... Тетя Люба не хотела, чтоб я играла на этой лестнице. Здесь очень опасный пролет. Тетя Люба рассказывала, что давно, еще до революции, в этот пролет бросилась девушка. Ее соблазнил один молодой человек -- и вот она бросилась и разбилась. -- В порядке мести и запугиванья, -- машинально добавил я. -- Что? -- удивленно переспросила Леля.-- В порядке чего? -- Нет, это я так,-- дядя шутит. Она просто дура. -- Совсем не дура, а несчастная. А если и дура? Дуру ведь тоже жалко, она тоже только раз живет... Ее весь дом хоронил. И она лежала в белом гробу, вся в цветах, как живая. -- Эту фразу Леля произнесла нараспев, подражая кому-то. -- Она была отсталая, -- сказал я. -- В наш век нормальная девушка не станет из-за такого дела сигать в пролет. Ты ведь не стала бы? -- Не знаю, меня еще никто не соблазнял, -- Леля тихо засмеялась. -- Мне еще рано прыгать в пролеты. Вот когда меня кто-нибудь соблазнит... Она легко соскочила с подоконника и, взбежав на один марш, позвонила в свою дверь. За дверью сразу же послышались шаги, и сердце мое тревожно забилось. Не привык я бывать в чужих квартирах. Дверь открыла седая, но не очень старая женщина в синей кофте с большими карманами. -- Тетя Люба, это Анатолий, я тебе о нем говорила, -- каким-то небрежно-выжидательным тоном сказала Леля, когда мы вошли в прихожую. -- Здравствуйте, Толя, -- приветливо сказала тетка. Она протянула руку, и даже в этой слабо освещенной прихожей я сразу заметил, что кончики пальцев у нее желтые, -- такие бывают у тех, кто курит самокрутки. -- Толя, вы вермишель любите? -- Он любит кисель и сардельки, -- заявила Леля. -- Но он ест и все остальное. Квартира у них была отдельная, но совсем маленькая, деленная. В ней царил какой-то привычный, устоявшийся неуют. В главной комнате высился громоздкий буфет, на дверцах которого виднелись резные яблоки и виноград. Под самый потолок уходили два шкафа с небрежно расставленными книгами. Книги лежали и на подоконнике, и валялись на широком диване, на обеденном столе -- на клеенке, где в синих квадратиках были нарисованы гуси и ветряные мельницы. На стене, оклеенной тусклыми холодно-голубоватыми обоями, косо висели холсты, они просто были прибиты гвоздями. Там кто-то изобразил масляной краской дворы, кусты, стены, но все казалось незаконченным, чего-то не хватало, хоть я и не мог понять чего. -- Это все наброски тети Любы,-- пояснила Леля.-- Она когда-то занималась живописью, еще до войны и до революции. А теперь она уже давно работает в бухгалтерии, на фабрике Урицкого. -- Оттуда же можно хорошие папиросы выносить, а она самокрутки вертит, -- удивился я. -- А вот она ничего с фабрики не выносит, -- ответила Леля. -- Разве это плохо? -- Нет, это не плохо... А почему она сейчас с нами не обедает? -- Потому что потому!.. Потому что она болезненно тактичный человек, вот почему. Она не хочет нам мешать. Она считает, что между нами серьезные отношения. -- Но они и есть серьезные. Ведь я не трепач какой-нибудь, да и ты не потрепушка. -- Конечно, серьезные, -- согласилась Леля. -- Но она, наверно, считает, что совсем серьезные... А у тебя со многими девушками были совсем серьезные отношения? -- Я ж тебе говорил, что были. Но с немногими. Комната Лели была крошечная; стол с чертежной доской занимал чуть ли не всю эту комнату. Над столом в белой рамке, рядом с двумя рейсшинами, висело фото красноармейца, парня моих примерно лет. Лицо у него было доброе. -- Вот это мой брат, -- сказала Леля. -- Я ему о тебе писала, целый твой устный портрет дала. Он о тебе очень хорошего мнения. -- Интересно, что ты там обо мне накатала? -- Не скажу! А то ты возомнишь о себе слишком много... Он красивый, правда? -- Раз он похож на тебя -- значит, наверно, красивый. Но я в мужской красоте ничего не понимаю, я понимаю только в женской. -- Ты и в женской ничего не понимаешь...-- засмеялась Леля. Она положила руку мне на плечо и подтолкнула к зеркалу. -- Значит, ты вот эту Лельку считаешь красивой? Вот эту рыжую Лельку! Тут из прихожей послышался звонок. Леля торопливо вышла. Через несколько минут она вернулась с пачкой денег в руках. -- Думала, это от папы телеграмма, а это он мне денег прислал. Вот! Теперь я к зиме сошью самое модное пальто -- коричневое с капюшоном. Ты рад? -- Мне все равно, -- ответил я. -- Наденешь ты на себя мешок или самое фасонистое что-нибудь -- ты для меня одна и та же Леля... А сейчас я домой пойду, позырю, как там Костя. Сегодня я дежурный по пище. -- Но завтра ты приходи ко мне, -- сказала она. -- Хочешь, поедем на лодке кататься? 20. ЕЩЕ ОДИН ДЕНЬ Когда я пришел домой, то застал Костю в довольно бодром состоянии. Он тоже только что вернулся, но откуда -- не сказал. Наверно, со свидания с Л. -- Слушай, Толька, -- обратился он ко мне, -- ты не можешь завтра днем смыться куда-нибудь из дому? -- Могу, -- ответил я. -- Я могу даже на ночь куда-нибудь смотаться. Тогда у тебя будет не только день, но и ночь любви к ближнему. -- Ты -- рыцарь постельной любви! -- взъелся Костя. -- Не говори мне пошлостей! У меня с Любой совершенно чистые отношения. -- Так тогда чем же я могу тебе помешать днем? -- Своей болтовней, -- ответил Костя. -- Ты можешь разболтать Любе что-нибудь из моих прошлых ошибок. Или просто брякнуть какую-нибудь глупость. Да и вообще--ты только не обижайся,-- одно твое присутствие может создать у интеллигентной, порядочной девушки невыгодное впечатление обо мне. -- Черт с тобой, Синявый! Я завтра уйду из дому с утра. -- Ну спасибо, -- оттаявшим голосом молвил Костя.-- У тебя все-таки есть отдельные хорошие качества. Только не забудь, что сегодня ты дежурный. Кисель и сардельки в шкафу. Я медленно пошел на кухню и принялся за готовку обеда. Кроме меня в этот час там держала свою кухонную вахту тетя Ыра; она была в отпуску, но проводила его в городе. Сидя возле своей керосинки на зеленом табурете, она, старательно шевеля губами, читала очередную антирелигиозную брошюру: "Святые и "пророки" в свете современной материалистической науки". Потом, устав от чтения, она заложила страницу пальцем и внимательно посмотрела на меня. Я сразу понял, что сейчас тетя Ыра сообщит что-то интересное. -- Ты тут в командировке был, а тут без тебя чудо случилось, -- тихо начала она. -- В газетах, понятно, об этом нет, а так уж все в городе знают. Я с вечерни от Николы шла, так мне одна дама попутная рассказала. А чудо вот какое. Одна вдова на Смоленском пошла могилку мужа навестить. Вдруг видит -- навстречу ей женщина самоходом идет по воздуху. То, конечно, не женщина была, а святая Ксения Блаженная. И говорит ей Ксения Блаженная: "Не по мужу плачь, по себе плачь. Готовь себе смеретное к осени, к наводнению великому. Вода до купола на Исаакии дойдет, семь дней стоять будет!" Тут эта вдова бряк с катушек -- час пролежала. Я ничего не сказал тете Ыре в ответ на ее историю с Ксенией Блаженной. Я понимал, что ее не переубедишь. И тогда она завела разговор на более конкретную тему: -- Вот ты обед готовишь ничего себе, аккуратно, а вот Костя не так готовит. Он человек хороший, ничего не скажешь, а киселя его я бы есть не стала. Я уж давно заметила: он кисель в том кипятке разводит, что от сарделек остается. Я ему раз намек об этом сделала, а он мне: "У вас, тетя Ыра, старые понятия". Это сообщение тети Ыры я принял к сведению. Действительно, я уже давно, до своего отъезда в Амушево, заметил, что в дни Костиных дежурств в киселе попадаются жиринки, а иногда даже и веревочки. Значит, это было из-за сарделек! Вернувшись в комнату, я спросил у Кости, правда ли это. -- Да, это правда! -- нахально ответил Костя.-- Этим я экономлю керосин, время и труд. Это рационально -- следовательно, я за этот способ. А ты просто отсталый мещанин. -- А ты просто лодырь! -- рассердился я. -- Пойми, мы живем в век техники, в век конструктивизма, -- начал подводить Костя научную базу. -- Пищу тоже надо готовить конструктивно. Вкус пищи -- внешний, привходящий фактор. Главное -- калорийность и витамины. Если в моем киселе попадаются жиринки от сарделек, то это надо только приветствовать -- кисель становится более питательным. Я за конструктивизм в кулинарии! -- А ты бы жареную крысу стал есть, она тоже калорийная?! -- Не прибегай к демагогическим приемам в споре! -- огрызнулся Костя и с умным видом уткнулся в учебник неорганической химии. Прозрачная жизнь продолжалась уже шестые сутки. На следующий день Костя с утра принялся наводить в комнате порядок. Хоть в ней и так было чисто, но он заново подмел мокрой шваброй белые и голубые плитки пола, и они заблестели, как новенькие. Он даже попытался кое-где протереть той же шваброй стены, но кафельные белые квадраты не стали от этого светлее, а даже немного помутнели. Костя бросил это дело, занялся сам собой и произвел ППНЧ (Полный Процесс Наведения Чистоты). Надев чистую рубашку и повязав сиреневый галстук, он с самодовольным лицом уселся за стол и стал ждать, когда я наконец уберусь из комнаты. Но я не очень-то торопился: неудобно было идти к Леле в такую рань. Я заставил Костю накормить себя -- благо дежурным был он -- и, наевшись, начал задавать ему провокационные вопросы. -- Костя, а где твоя Люба учится? -- спросил я. -- Или она работает? -- Она не моя, не навязывай мне частнособственнических взглядов. Люба учится в институте имени Лесгафта. Точнее -- она еще не учится там, а готовится учиться в будущем году. В этом году она не смогла сдать экзаменов. -- По здоровью? -- коварно спросил я. -- Нет, она вполне здорова, -- терпеливо ответил Костя. -- Ей не повезло с русским языком и политэкономией. -- Ну, для физкультурного института это неважно -- русский язык, политэкономия. Главное там -- уметь прыгать, бегать и кувыркаться. Не огорчайся за нее, она еще сдаст. -- Я огорчаюсь не за нее, а за тебя, -- печально произнес Костя. -- У тебя идиотское представление об этом институте. -- А тебе очень нравится имя Люба? -- Какое твое дело, что мне нравится и что мне не нравится! -- уже сердясь, ответил Костя. -- Если уж на то пошло, то все эти так называемые христианские имена -- предрассудок. В будущем людей будут называть по цветам, по растениям, по предметам заводского оборудованья, по предметам быта. Например: Фиалка Гиацинтовна, или Фреза Суппортовна, или Резец Победитович. Такие имена рациональны, и они быстро привьются. -- На всех цветов и суппортов не хватит, -- возразил я.-- А ты бы назвал своего сына Стулом или дочку Этажеркой? Этажерка Константиновна. А то еще хорошо такое имя-отчество: Унитаз Константинович. -- Когда ты наконец выкатишься отсюда! -- возмутился Костя. -- Ты вчера обещал очистить помещение на день. Будь человеком! -- Сейчас выкатываюсь, -- ответил я. -- Желаю вам приятно провести время в очищенном помещении. Я зашел за Лелей. Она уже ждала меня. Вскоре мы перешли по деревянному Тучкову мосту на Петроградскую сторону и взяли лодку на прокатной станции, что против стадиона Ленина. Леля села на корму, я на весла; и вот из узкой Ждановки я быстро выгреб на широкую Малую Неву. Опять стоял серенький, теплый, безветренный день. Лодка легко шла по течению -- мимо стадиона, мимо Петровского острова с его высокими деревьями. Мы замедлили ход возле темного скопленья старых судов, стоящих на приколе в затоне около верфи. Это были отплававшие корабли, предназначенные на слом. У них не было уже имен, ничего нельзя было прочесть на бортах -- все съела ржавчина. Их очертания были странные, угловато-наивные. От обшарпанных бортов пахло солью и запустением. Вместо стекол иллюминаторов зияли круглые дыры, и за ними была натянута плотная, как черное сукно, темнота. Торопливый буксир, прошедший мимо, всколыхнул воду. Волны, заходя в узкие темные промежутки между бортами, екали, глухо вздыхали. Старые корабли сонно и скрипуче покачивались. Им было уже все бара-бир. Казалось, они сами пришли сюда умирать, в этот тихий затон. Так умные старые звери, чуя смерть, забиваются в самые глухие места. Когда мы выгребали в залив, там шла легкая волна, над отмелями Лахты вились чайки. Яхты стайками торчали у горизонта -- ждали ветра. Вдали, по морскому фарватеру, медленно шел большой океанский пароход. На черном его борту, от самой ватерлинии, белел огромный квадрат, а в квадрате был нарисован красный флаг. Леля удивилась, зачем это. -- Теперь такой порядок для нейтральных стран,-- пояснил я со знающим видом. -- Каждое нейтральное судно должно иметь свой флаг на борту, чтобы его немцы или англичане не потопили по ошибке. С подводных лодок этот флаг очень хорошо виден. Это по-моему, очень умно придумано. -- Ничего не умно,-- сказала Леля.-- Все это плохо... -- Что плохо? -- не понял я. -- Да вся эта война... Я за Колю беспокоюсь. -- Чудачка ты, мы ведь не воюем. -- Все равно все это плохо... Давай повернем назад. Мне что-то холодно. Ты поверни лодку, и я сяду на весла. Мы осторожно поменялись местами. Теперь я сидел на кормовой банке, лицом к городу. Слева виден был огромный бурый земляной кратер -- чаша будущего стадиона, намытая землесосами. Впереди, как большой сложный цветок, всплывший из моря, раскрывался город. Петропавловский шпиль торчал над ним золотой тычинкой. С залива теперь тянуло ветром, он дул нам в корму. Легкая серая облачность, с утра висевшая над землей, кое-где прорвалась, и над Ленинградом плыли широкие солнечные блики. Я смотрел то на город, то на Лелю. У нее было озабоченно-грустное лицо, и мне хотелось сказать ей что-нибудь хорошее и веселое, но что сказать, я не знал. Вскоре мы вошли в устье Ждановки; от "Красной Баварии" вкусно и терпко потянуло солодом. Я снова сел на весла и, когда мы менялись местами, успел обнять Лелю. -- Не смей больше этого делать, -- уже с улыбкой сказала она,-- в лодке обниматься нельзя. Ты читал Кони? -- Нет,-- признался я.-- Слыхал про такого, но ничего не читал. А что? -- У него там описано одно судебное дело. В этой Ждановке один человек утопил свою жену. -- Ну, ты мне еще не жена,-- ответил я,-- так что я тебя не утоплю. Но читаешь ты очень много. Больше тебя читает только Костя. -- А как его прозрачная жизнь? -- Продолжается. Сегодня к нему должна прийти некая Л. Я боюсь, не вздумал бы он жениться. Тогда я останусь совсем один. -- Один?-- спросила Леля.-- А я? -- Я говорю не о том. Я говорю о другом. И сейчас-то в комнате только двое. -- Вот и причал, -- сказала Леля. -- Ты меня до дому проводишь, а потом я сяду работать. Мне уже дали на дом кое-что, весь вечер буду чертить. Проводив Лелю, я пошел шляться по городу, чтобы попозже вернуться домой: ведь я же обещал Косте очистить от своего присутствия комнату до вечера. Выйдя на Неву, я постоял у сфинксов, по гранитным ступеням спустился к воде. Внизу, у подводного основания камней, колыхались тонкие темно-зеленые водоросли. Нева текла светло-серая, небо опять задернулось бездождевой сизоватой дымкой. Не спеша пошел я мимо университета к Дворцовому мосту. На набережной было людно, кончалась пора отпусков и каникул. Немало симпатичных девушек попадалось мне навстречу. Но теперь я уже не думал, как прежде, что вот хорошо бы познакомиться с этой, и с этой, и с той, и вот еще с этой, что в берете. Девушки не стали хуже, а я не стал лучше -- но теперь я шагал по городу как бы и один и не один. Где-то рядом невидимо шла Леля. Все теперь стало по-другому. Да и сам город стал немножко другим. Пожалуй, он стал еще красивее. Я теперь видел его не только своими глазами, я теперь видел его сразу за двоих. Еще не так давно он принадлежал всем остальным -- и еще отдельно мне. Теперь он принадлежал всем остальным -- и еще отдельно двоим: Леле и мне. Перейдя мост, я сел у Штаба на трамвай, поехал по Невскому, сошел у Владимирского. У меня были любимые и нелюбимые улицы. Дойдя до Загородного, я медленно, с удовольствием зашагал по нему. Это был очень уютный проспект, на таком проспекте можно жить, не заходя в квартиру. Просто поставь кровать на тротуар -- и спи, и тебе будет тепло, и на душе будет спокойно, и никто тебя на этой улице не обидит. А ведь есть улицы неуютные, как больничные коридоры, их хочется проскочить, не глядя по сторонам. В подвальном буфете, куда я зашел, было малолюдно и тоже уютно и хорошо. А пиво -- холодное и свежее, а вареная колбаса -- вкусная, что надо. Сидел я за крайним столиком возле открытого, но зарешеченного окна, выходящего на задний двор. За окном валялись потемневшие ящики и рассохшиеся бочки. Где-то во дворе, в чьем-то высоком окне, крутилась на патефоне пластинка: "Может, счастье где-то рядом, может быть, искать не надо?.." Я сидел, ел, пил, слушал -- и думал: "Уж очень все хорошо идет в моей жизни. Не слишком ли все хорошо?" x x x Когда я часов в восемь вечера вернулся домой, дверь открыла мне Антонина Васильевна, одна из жиличек нашей квартиры, -- инженерша, женщина серьезная. -- Костя дома? -- первым делом спросил я ее. -- А разве не слышите? -- задала она мне контрвопрос. -- Загулял наш Константин Константинович. Неужели не слышно? Я прислушался. Действительно, хоть на кухне гудели два примуса, издалека по коридору донеслись до меня звуки гитары и невнятное пение. Я понял, что прозрачная жизнь кончилась. Каждый раз, порывая с прошлым, Костя гитару свою прятал в шкаф, он считал ее греховным инструментом. Теперь он, значит, восстановил ее в правах. -- А кто у него там? Не девушка? -- Там у него дядя Личность, -- грустно ответила Антонина Васильевна. -- Хорошего не ждите. Дядя Личность занимал большую комнату, но комната была пустынна. Ни вещей, ни людей. Мебель он давно продал и спал на голом матрасе. Жена и дочь от него ушли. Он сильно пил. Когда-то у него все шло хорошо, работал мастером на "Красном гвоздильщике", выпивал в меру. Потом его брат попал под трамвай. Тогда дядя Личность стал выпивать все чаще и чаще, и его стали понижать в должности все ниже и ниже. Теперь он работал на заводе "по двору", то есть подметалой, а в доме выполнял разные поручения. Это был тихий, добрый пьяница, он никогда не скандалил. Когда напивался, то ходил по квартире, негромко стучался в двери и тихо спрашивал жильцов: "Извиняюс