иги готовы хоть сейчас идти на приступ! На краткий миг в воздухе повисла тишина. Но вот кто-то хихикнул в тени, и вслед за этим громовой хохот потряс пропотевшую юрту. Только что хмурые и настороженные, сотники веселились от души, и только Саин-бахши, умудренный жизнью, сумел сквозь дремоту различить в этом смехе ярость и затаенный страх. Смеялись все: мрачный мэнгу, тучный кара-кырк-кыз, осторожный канглы; беззвучно тряс головой начальник ертоулов, то и дело вытирая кулаком глаза. Только Тохта сидел спокойно, без улыбки, и преданно заглядывал в глаза нояну. И смех сказал то, что было непосильно словам. Ульджай вскинул руку и резко опустил, словно саблей рассекая веселье. - Я вижу, - выкрикнул он, - вы думаете, что Бурундай мог довериться трусу? Вы полагаете, что я брошу вас на стены, оттягивая заслуженное наказание? Внимание и повиновение! Сотники вскочили. - Приказываю: готовить все для костра прощания. Завтра мы с почестями проводим павших богатуров. И пусть чериги готовятся в дорогу. От вас же хочу одного: когда вернемся, пусть каждый из вас подтвердит, что Ульджай исполнил долг и заслужил хорошую смерть! В одно мгновение изменился облик юного нояна, словно тетивные жилы, стягивающие тело и душу, разом лопнули, освобождая воина от смутного ужаса перед неизвестностью. Теперь Ульджай сидел, жестко скривив губы, напружинив упершиеся в колени руки, и было видно, что грудь его дышит по-тигриному свободно, легко и мощно. И хмурый сотник-мэнгу, кивнув, ответил за всех: - Внимание и повиновение, ноян-у-ноян! Когда же сотники вышли, Ульджай повернулся к отцу, и глаза его были сумрачны, но спокойны. - Я выбросил твоего уруса, отец, мертвецу не нужно тепло. У тебя нет сил на забавы, отец... И - не смог говорить о незначительном. - Ты ведь слышал, отец? Пусть будет, как они хотят... а потом ты совершишь нужные обряды. Бурундай не станет запрещать; он справедлив, но милостив. Твердо, но грустно было сказано, и Саин-бахши, встретившись с сыном взглядом, захлебнулся. Словно наяву увиделось: Ульджай, разметав руки, лежит навзничь на грязном снегу, шея туго захлестнута тетивой, а в выкаченных глазах замерзает стылое небо... но это небо было серым, урусским!.. Слишком страшно было видение, этого никак нельзя было допустить, никак; плошка выскользнула из пальцев и, опрокинувшись, упала на войлок. Густая белая струя поползла к жаровне. - Синева не хочет этого! - Старику показалось, что от крика качнулся тяжелый полог, но всего лишь шепот сорвался с сухих губ, и Ульджаю пришлось наклониться ближе, чтобы услышать. - Синева? Возможно... - ответил он так же тихо. - Но город стоит, а урусские копны иссякают, и коней нечем кормить... Щадя отца, умолчал Ульджай о знамениях: о тихой смерти, что незаметно пришла и увела шелкового сэчена, смеясь над всей мудростью его свитков; и о шепотливом ропоте у ночных костров; и об урусах, выгнанных из темноты морозом: вернув хозяевам ненужную свободу, приползли полуживые бородачи, прося тепла и пищи, готовые валить стволы для прощального костра... И разве все это не было ясно выраженной волей Небес? - Мой путь окончен, отец, - отстраненно, будто не о себе говоря, усмехнулся Ульджай. - Но я рад, что ты будешь рядом, когда это случится... "Не оставь меня в пищу воронам", - сказал, не сказав, сын, и никакой отец не смог бы смолчать, услышав такое. - Кто знает цель своего пути? Лишь жестокое усилие заставило губы шевельнуться, но слова, связываясь в пучки, мягкими метелками развеивали обрывки мутной одури, пробуждая в затылке тягучую боль. Боль была другом, она напоминала телу о жизни, едва не оборвавшейся после беспощадного удара. Самого удара не помнил Саин-бахши... С каждым словом боль вырастала, суля стать огромнее степи - и вернуть память о чем-то важном, о том, что было до тьмы; о чем-то очень нужном Ульджаю... - Человеку не дано выбрать себе дорогу. На то есть воля Тэнгри. Ты думаешь, я мечтал встретить старость в урусских снегах? - Старик качнул головой, и дымка в выцветших зрачках истончилась, приоткрыв темные точки зрачков. - Нет, сынок, не мечтал. Я покинул родной улус, ушел к порогу того, чье имя неназываемо, ради мудрости и могущества; я хотел стоять перед Синевой и говорить с нею... Но только Тэнгри знает, чем кончаются тропы судьбы... Это были вовсе не те слова, которые были нужны; слова складывались тяжело и неуклюже, но само покорное звучание голоса помогло боли вытеснить одурь. Пелена забытья, шурша, уползала, и где-то вдали, а потом все ближе и ближе зарокотала смуглая кожа бубна, смешиваясь с тонким перезвоном медных подвесок. И Ульджай осекся, не успев возразить, потому что темные отцовские зрачки, утонувшие в прищуре воспаленных век, внезапно расширились, заполняясь искрами цвета каменных слез северных морей. Чуть промелькнула бледная желтизна и сгустилась, замерцала яростным рыжим огнем, словно угли, оживленные дыханием... ...А боль взвизгнула - и сгинула, гулко расхохотавшись напоследок; хохот ударил в затылок молотом, и багровый занавес беспамятства приподнялся, обнажая минувшее. И вспомнилось: распадается надвое войлочная стена юрты, и две стремительные тени влетают в порыве морозного ветра; тяжелая рука взлетает вверх и опускается на лоб, и нет времени уклониться от оглушающего удара; вспыхивает перед взором огненный столб... и сквозь огонь видно: срастается, возрождается изломанный бубен и некто огромный в распахнутой, пахнущей тлением шубе ударяет по ожившей, опять туго натянутой коже... и глаза его полыхают рыжим пламенем, забивающим огненный столб боли... и все шевелится вокруг, источая запахи могилы и цветущего можжевельника... - Отец! - вскинулся Ульджай, но не смог встать с кошмы; мягкие ладони легли незримо на плечи, не позволяя пошевелиться. А Саин-бахши замер, закатив глаза, - и затрясся мелкой дрожью, будто расплываясь, сливаясь с полумраком. Белая пена вскипела на пляшущих губах, судорога побежала по лицу, плечам, вскинутым кистям рук, жила набухла на тонкой шее, и она стала похожей на узловатую ветвь обожженного молнией деревца. Растопыренные пальцы проскребли воздух, пытаясь ухватить что-то невидимое, янтарное сияние залило белки глаз, стало ярче, полыхнуло непредставимым заревом... ...и Кокэчу, воспрянув, вышел из содрогающегося на испятнанном хурутом войлоке сухого старческого тела, а Саин-бахши, обмякнув, откинулся назад и окунулся в безмолвную пустоту, исчерченную быстрыми следами неуловимых снов... И белый конь Борак [в монгольской мифологии волшебный крылатый конь], призывно заржав, ударил копытом о войлок. ...Расправил светлые крылья скакун Борак, оттолкнулся от заснеженной тверди и взмыл ввысь, выстелив в полете вихревую гриву, перепутанную лентами лунного мерцания. И вмиг остался далеко-далеко, в выстуженной тьме угрюмого леса, табор, испятнанный язвами тусклых костров. Расступился перед широкой грудью коня непрочный облачный ворс, вскочил огнеглазый на пушистый ковер Первого Слоя Небес и помчался вдоль туманных наплывов, похожих на застывшую степную поземку, разрывая искристое сияние, озаряющее путь. Отпустив поводья, летел Кокэчу, несомый конем и ветром, и вставали вокруг удивительные видения, схожие с обманчивыми миражами летних степей: округлые холмы выстраивались в дымке тумана, плавно стекали в широкие, дышащие спокойной свежестью лощины, а вдали то и дело возникали темные сгустки туч и заострялись, рассекая сияние клыками зловещих скал, - но тотчас и оседали, рассекаясь бесконечными ворохами белоснежных мехов. А порой вырывался из зыбкого пуха клубящийся комок, выпрыгивал бесшумно из-под острых копыт и уносился прочь, оборачиваясь на бегу то тяжело скачущим куланом, то изящно стелющейся в полете сайгой, а то и рассыпаясь вдруг смутно различимыми стайками диких коз. И нес ветрогривый седока в неведомое, неостановимо стремясь вперед по заоблачным дорогам; изредка же слегка расползался клочковатый ковер, приоткрывая скрытое. Тогда мелькали внизу осколки земных стран, и узнавал их Кокэчу: ...вот изгибается, рассекая кипчакскую степь, синее лезвие реки Итиль [Волга (тюркск.)]; так широка она, что студеному ветру, хлещущему с выстывшего до звона востока, не под силу сковать медленно текущую воду, и лишь густеет она, покрываясь мелкой ознобной дрожью... ...вот взметнулись черные копья гор, вскинув под самые облака ослепительно сверкающие острия; это Кау-Кас, край картлов и кахов, владение Белого Всадника Гурге, змееборца, бесстрашного и все же не сумевшего помочь детям своим, смуглым усачам с длинными кинжалами на поясах; еще вьется дым неостывших пожарищ, и ненавидяще щерятся обгорелые рты башенок на скальных клинках, безмолвно вопия о мести над пробитыми черепами в кольчатых колпаках... ...а вот и застывший, оседающий равнодушной пылью пепел давних костров; покорным желтым пятном раскинулся безропотный Хорезм, серыми струпьями руин встопорщились усмиренные города, а люди в полосатых халатах прильнули к глине, подобно червям, и лишь жилища незримого бога безнадежно грозят Небесам пустыми четырехпалыми ладонями... ...когда же развернулся внизу, весь в соцветиях лисьего лая, шелестящий шелк, исчерченный говорящими знаками, когда лучистыми трелями фарфоровых бубенцов сверкнул встречный ветер, овевая лицо терпкими благовониями страны Чжунго... ...встал на дыбы быстрокрылый Борак и, встряхнув гривой, прянул во Второй Слой Небес, покинув облачные пути. И стало черно. Но не густая чернь смолы, и не влажная темень южной ночи, и не мглистый сумрак ночи северной лежали кругом - непостижимостью забытья было это и повисало клочьями на мохнатых бабках скакуна; множество далеких холодных искр мигало издалека, и вся пустота пребывала в непрестанном движении, приподнималась и опускалась, вращалась и возвращалась, дышала и стонала, но не слухом слышал, не зрением видел все Кокэчу, а иным способом, неподвластным пониманью. В центре же бормочущей тьмы-нетьмы блистал, не освещая ничего, столб Золотой Коновязи, наматывая на себя ничто и распуская намотанное; два старца сидели, скрестив ноги, у столба, спокойны и благодушны были круглые лица; тепло-желтое, подобное блину, и морозно-белое, словно затканное серебряной нитью. Не подложив кошмы, не постелив ковра, сидели они и бросали кости, поочередно тряся глиняную плошку. Вот выкатились альчики и покатились сквозь тьму, прочертили желто-серебряный след, окольцевали дорогу, не позволяя Бораку продолжить бег. И прогремело во мгле: - Остановись, путник! Нет тебе дальше пути... Но, не смутившись, ответил Кокэчу: - Привет и поклон вам, дядюшки, - и тебе, Отхан-Галахан, огонь живой, и тебе, Шидургу-Хаган, мертвое пламя; пропустите меня, ибо слышу зов того, кто рожден прежде вас! Услышав, кивнули старцы и отвернулись, вновь встряхивая плошку; а пламенный круг истаял вмиг, открыв дорогу к Третьему Слою Небес... ...и еще выше взлетел могучий конь. Прозрачно и пусто сделалось вокруг; было ничто черным, стало ничто белым, пронизанным неуловимым блистанием сплетенных лучей. Словно бы росой был напоен мир, прилипали капли влаги к распростертым крыльям Борака и стекали по перьям, растворяясь в пляшущей завесе, скрывающей пустоту и бывшую пустотой. А навстречу мчалась дивная колесница, запряженная конем соловым и конем буланым; вились над нею никем не удерживаемые поводья, у бортов же стояли двое: лучник в одеянии цвета гнева, изготовившийся к стрельбе, и копьеносец в одеянии цвета ярости, вскинувший руку для броска. И громыхнуло в прозрачном мерцании: - Стой, проезжий! Нет тебе дальше пути... Но, не отпрянув, откликнулся Кокэчу: - Почтение и привет вам, старшие братцы, - и тебе, Хухедей-мэргэн, метатель стрелы огненной, и тебе, Эрхий-мэргэн, обладатель копья грохочущего; не удерживайте меня, ибо слышу зов того, кем вы рождены! Сами собой натянулись чудесные поводья, заставляя неразличимоногих скакунов освободить всаднику путь; громом окатив, пронеслась мимо колесница, молнии брызнули из-под обитых зарницами колес - и растаяло видение; только отдаленный раскат докатился из светлоблистающего ничто и затухающий сполох мелькнул, разрубив пустоту. Взвихренное грохотом и огнем, смутилось ничто - и раскрылась в призрачном свете дверь: колеблющаяся, неверная, тронутая по краям желто-палевой пляшущей каймой. Хлестнув мохнатыми перьями крыл по влажной пелене, прыгнул в дверь волшебный конь, пронес седока в Четвертый Слой Небес сквозь теплый багрянец сплетенья вечерних и утренних зорь. На первый взгляд ничем не смущал этот мир: опушенные нежно-розовой кисеей, распахнулись вширь рощи и перелески, пологие взгорки и необозримые луга; чем-то неясно сладостным повеял слабый ветерок - может, то донеслось прохладное дыхание реки, неспешно текущей через этот кристальный мир? И тихой истомой замерло в груди дыхание, ставшее внезапно неимоверно глубоким, - ибо Онон это тек, отливая ласковым светом, играя золотыми бликами, прыгающими на глади; река рек, исток вод, отрада степей - Онон-мэнгу, Онон-алтан, неповторимый Онон... [Онон - главная река Монголии; Онон-алтан - золотой Онон] Мелькнула рядом и заступила дорогу необъятная тень; громадная лань глядела сверху вниз на гарцующего всадника, а из продолговатых влажных глаз ее, печальных и нежных, исходил невыразимый покой. - Что ищешь в моем краю? - прозвенел вопрос. И откликнулся Кокэчу: - О мать матерей, о Хо-Марал, Каурая Лань! Вот сижу пред тобою в седле, удивляясь красоте мира твоего; укажи же короткий путь к ставке того, кто зовет меня! Величаво кивнула гордой головой Великая Прародительница, дрогнули тонко очерченные ноздри, розово-золотым теплом наполнились дивные глаза - и легла под копыта Борака широкая чистая тропа, рассыпался в тонком трепете благоуханного ветра мелодичный звон... ...и поплыл, замирая в восторге, вихрехвостый, паря в дурманяще сладком запахе трав. А вдоль дороги стояли беловойлочные юрты, и сидели у светлых костров все матери, жившие в мире со дня появления в степи Эхэ-мэргэна, первого всадника. Из-под приставленных ко лбу ладоней следили старухи за путником и заботливыми руками протягивали чаши, полные свежего кумыса... А одна-единственная, увидев и узнав, ахнула, бросилась поперек тропы, преграждая путь. - Не спеши, побудь со мною, ягненочек мой! Невыразима любовь, смягчившая старческий голос, - но не успел Кокэчу ни ответить, ни вглядеться всласть в родное, уже и вытертое из памяти временем лицо, ни даже рукой махнуть ответно, а маленькая юрта уже затерялась вдали, среди тысяч таких же, и осталась матушка там, среди всхлипов розового мерцания, у теплого очага, где вечно кипит варево в казане, осталась ждать сына, который не придет никогда... Вот сделалась круче тропа, и обвисли могучие крылья Борака. Не сумев взмахнуть ими, прижал перья к бокам конь и двинулся быстрой рысью. А розовый свет угасал понемногу, темнело вокруг, окутали край небосвода хмурые тучи - бородатые, седые с прочернью, опаленные по краям, повисли тучи взлохмаченными шкурами на далеких отрогах, тоскливый вой донесся издалека... ...и черная глыба обрушилась на тропу, заслонив порог Пятого Слоя Небес. Мрачно блеснули зеленые огни в глубоких, заросших мехом глазницах, оскалилась клыкастая пасть, и капля слюны, упавшая к копытам Борака, обожгла траву, обугливая душистые стебли. - Зачем тревожишь мой улус? - пронесся рык. И отозвался безбоязненно Кокэчу: - Эгей, отец отцов, о Бортэ-Чино, Сивый Волк! Вот стою перед взором твоим, пораженный величием силы твоих краев; укажи же мне короткий путь к ставке того, кто сильнее тебя! Ревниво вспыхнули зеленые солнца в глубоких пещерах, но смирил ярость Великий Предок; приподнялись плотно прижатые уши, улеглась вздыбленная шерсть на загривке - и узкая тропка, заросшая колючим чертополохом, раскатилась от ног Борака в пахнущую болотом даль... ...и тронулся с места легконогий, чуя за собою неотрывно следящие зеленые огни, понесся вскачь, подстегнутый лучшей из плеток - беспросветным ужасом, не отрываясь от жухлой травы, ибо здесь не имели силы его крылья. А вокруг лежала степь, однообразная и бескрайняя; высокий серый ковыль что-то шептал, волнуясь, и метелки его, вырвавшись вверх, задевали лицо. И топтали высокие травы, сойдясь в жестокой битве, все отцы, прошедшие по степям со дня, когда познал славный Эхэ-мэргэн лоно супруги своей, струеволосой Оэлун. С хищным клекотом секлись всадники, обливая друг друга снопами искр; падали, пропустив удар, раскидывая руки, - и снова взлетали в седла, горячили коней, направляя в гущу боя, чтобы снова познать счастье гибели и воскрешения. И не глядели на путника отцы... Лишь один из многих, мельком взглянув, замер, зазевался - и слетела с плеч голова, успев на лету промолвить: - Не спеши, помоги мне, щит старости моей! Но не смирил бега торопливый Борак и не дал мгновения поклониться родителю с должным усердием; унесся вдаль Кокэчу и не видел уже, как, поймав голову, приставила ее к обрубку шеи левая рука, свободная от сабли, - и приросла голова, и опять ненадолго пала наземь, ибо слишком задержала прощальный взгляд на пыльном облаке, застлавшем дорогу... А рубеж владений Бортэ-Чино был уже недалек; вспыхнуло все вокруг, осветив Шестой Слой Небес небывалым синим огнем, переливаясь в прихотливых отблесках голубизны, отраженной зеркальными стенами. И спешился Кокэчу. И пошел, ведя в поводу усталого скакуна по выглаженным плитам, устилающим пол, многократно отражаясь на каждом шагу; шагая, бросил взгляд по сторонам - и не сумел сосчитать себя, идущего вперед. Впереди же колыхались складки тяжелого занавеса, скрывающего вход в последний, Седьмой Слой Небес, и гудел ветер - но не было ветра; некто дышал гулко там, впереди, колебля непроницаемый для глаза полог. Один в необъятных, как жизнь, палатах был Кокэчу, но, не обманываясь, знал: сквозь стены, и сквозь плиты, и сверху глядят на него многие тумены глаз - иные со злобой, иные сочувственно, иные равнодушно. И, встав перед завесой, скинул шапку Кокэчу и, смяв, отшвырнул в сторону; выдернув из ножен, бросил кинжал на зазвеневший железным отзвуком пол. Вздохнул полной грудью и, не боясь, расправил плечи. - Вот, пришел я - и стою перед тобой, Синева! ...И вонзились слова, сияя отвагой, в медлительное струение складок завесы, но не сумели пробить путь к непостижимому; звонко ударил крик в зеркала, отброшенный хлесткой силою, царапнул синие отражения самым кончиком отточенного острия и, разбившись, осыпался на блестящий пол тонким дребезжанием искрошенных столбиков льда. И дрогнули стены. Там, далеко, за равнодушной пеленой разносинего войлока Небес, зародился низкий глухой гул, словно некто огромный и могучий зевнул, неохотно пробуждаясь от глубокого сна. - Зачем тревожишь меня, смертный? Протяжный голос тысячекратно отозвался под высокими сводами, мимоходом пригасил мельтешение испуганных сиянии, заглушил и прогнал шевеление струящихся голубоватых наплывов. - По воле и разрешению твоему пришел я, о Тэнгри, - выкрикнул Кокэчу, удерживая за повод рванувшегося Борака. - По праву Великого Шамана пришел я к тебе! - Вот как? - Вкрадчивая насмешка просочилась сквозь завесу. - Не дано тебе никаких прав, и не помню я твоего лица. А Великий Шаман - всего лишь сон твоих снов, Кокэчу... Неведомо откуда приходит знание, как должно ответить. - Не я ли стоял пред тобой, о Хормуста-Хаган, призванный тобою на вершину горы Сумбер, о Хормуста? Не я ли клялся быть Голосом твоим, положив руку на священные ветви дерева Галбурвас? По праву знающего заветное имя твое, Тэнгри-Хормуста, заклинаю тебя! Дрогнула завеса, качнулась внутрь, словно под порывом ветра, но только язвительный смех донесся из сокровенных глубин: - Даже самый последний бахши в степи знает главное имя мое, глупец; назови неявные имена или уйди, не поминай всуе дерево Галбурвас... И рассмеялся бесстрашно Кокэчу: - Станет ли лгать свободный мэнгу, о Шагджитуби Несотворенный, о Бурхан-Бахши Непостижимый?.. вот, стоя у твоих ног, заклинаю именами неявными, о Майдари Чистоглазый, о Манджури Печальный!.. и настаиваю на праве своем говорить, о Арья Бало Светлый, Очирвани Многорожденный!.. - Хорошим учеником учителя своего был ты, Кокэчу! - рокочет надменно звучный голос, уже свободный от сонных пут. - Но если ты, и никто иной, стоял на горе Сумбер, то не станет тебе труда повторить сделанное Великим Шаманом! И тотчас грянули из тяжелых складок завесы два зигзага огненных, два сполоха жарких, распороли зыбкий покой палат, потянулись к Кокэчу, стремясь повергнуть и сокрушить... Но, подставив ладони, остановил посланные Синевой стрелы Великий Шаман и, поймав, спрятал в извивах линий судьбы; лишь искры сине-голубого огня затрещали, стираясь в белую пыль о твердые ногти. Дрогнула завеса - и распалась надвое, открыв лик Синевы, и был он несоразмерим ни с чем и не похож ни на что: спокойный и грозный, неразличимый и ясный, начальный и конечный; все сущее было им, и он был всем сущим, и разумом нельзя было постигнуть его суть. И мягко, приветливо промолвила Синева: - Узнал я тебя теперь, Тэб-Тэнгри, Голос мой; отчего давно не являлся на зов?.. зачем в скверной одежде пришел?.. и чего хочешь от силы моей?.. Нежным прозрачно-синим светом овеяло Великого Шамана - и беззвучно, подобно змее, сбрасывающей дряхлую кожу, сбросил он облик Кокэчу; сухой рыбьей чешуей осыпалось внешнее, и, отпустив повод, пал на колени Тэб-Тэнгри, ударившись лбом в лоб своего отражения. - Отмщения хочу, Синева! Нечестивый Тэмуджин преступил волю твою, и отказал в повиновении, и убил меня; лишенный внешней силы, чужой рукой вырастил я орленка, посланного тобой, выкормил продолжателя воли моей и верю: судьба ему, повзрослев, развеять прахом по ветру проклятое семя Тэмуджина! Не позволь же, о Хан-Хормуста, духам холодной земли сломить неокрепшую грудь, поставь злой город ступенькой под ноги его! - Ничто не творится вне воли моей в Срединных Слоях, - спокойно ответила Синева, - и твоя судьба, человек, лишь твоя; да и разве повредила тебе смерть, мой Шаман? Недостойно ради своих обид тревожить мой сон... Яростно тряхнул головой Великий Шаман, грузно топнул ногою о прозрачное лицо плит. - Нет, Тэнгри-Хормуста, не обиду утолить хочу, не себе прошу утоленья! Взгляни: иссякает народ мэнгу, брошенный Тэмуджином по ветру войны горстью песка! Совсем недолго еще - и исчезнет он, и не станет поклоняющихся тебе; хочу вернуть народ мэнгу домой, чтоб не осиротела степь, чтобы Небо не пожелтело над ковылем! Рыжая ярость глаз впилась в сияние Синевы. - Слышишь ли, Хормуста-Хаган? Дороги гудят под копытами, стелются все дальше на закат, и не повернуть людям мэнгу коней, пока длинная воля Тэмуджина гонит потомков его, пока живет кровь, порожденная им, пока сила его сильнее велений твоих, Синева! Густо-синие тени пробежали по неразличимым чертам того, кто восседал за вратами Седьмого Слоя Небес; дрожь тронула сгустки жаркохолодного свечения, и особенно грозен сделался вечнозвучный рокот. - Ты хорошо сказал, Голос мой, но обида живет в тебе, и сам не знаешь, не ее ли словами говоришь. Кто подтвердит твою правоту? - Я! - звонко откликнулась даль. И, прозвенев серебром копыт, вышла из стены, встала по левую руку Великого Шамана Каурая Лань; встряхнув головой, окуталась легкой дымкой и обернулась женщиной, статной и сгорбленной, юной и дряхлой, чернокосой и седовласой; дэли [дэли - праздничный женский халат (монг.)], сияющий шелком, облегал стан, черным мехом подтравных зверьков оторочена была матовая ткань, и живая светлая прозелень стекала, струясь, к нежным ступням... - Я, Этуген, я, Этуген-Земля, мать всего, подтверждаю, что помыслы его чисты, а замыслы угодны степям; исполни просимое им, о супруг мой высокий, о Цаган-Эбуген! Тайное из тайных, заветное из заветных имя назвала Старейшая Мать, и хрупкой завязью вечернего томления подернулся безызъянносиний лик Тэнгри-Хормусты. - Я принимаю поруку твою, возлюбленная моя Этуген-Эме, о царящая над степью, чья слеза порождает травы, чьи соски дают начало истокам рек; я услышал слово твое, о Лань, принимающая ушедших, - но неправильно будет не спросить других. Эй, есть ли тот, кто оспорит сказанное здесь? - Я! - гулко отозвалось под сводами. И, пронзив железным скрежетом туманную роспись, отделилась от стены, взметнулась по правую руку Великого Шамана жуткая тень Бортэ-Чино; вздыбив шерсть на загривке, растаял во мгле Сивый Волк и обернулся воином в пластинчатых доспехах, каменнолицым и льдистоглазым; кольчатая сетка из сплетенных снежных граней покрывала шею и плечи, вился в неощутимом ветре призрачно-серый лохматый плащ, и трепетал бело-синий султан на гребне крылатого шлема... - Я, Сульдэ, я, Сульдэ-Ураган, ветер отваги, шум битвы, отрицаю правоту помыслов ничтожного, стоящего здесь; недостойно меня спорить с низким, но выслушай и другого просителя, о родитель мой вечный, о Даин-Дархэ! Славнейшее из славных, страшнейшее из страшных имя произнес Изначальный Отец, и ветреным шорохом нарастающего смерча наполнились неразличимо-ужасные очи Тэнгри-Хормусты. - Пусть говорит! Рассмеявшись, распахнул буранный свой плащ Сульдэ, выпустив всадника, и сталью о сталь простучали копыта, когда тронулся чернокрылый конь к вратам Синевы. Негреющий свет звенел вокруг, и в неверном этом сиянии разглядел пришедшего Великий Шаман и узнал: рыжая борода сползала на прикрытую пластинами грудь, угрюмо смотрели пронзительно-зеленые глаза, полускрытые медным козырьком шлема; уверенно и надежно сидел в седле питомец урагана, горбясь, словно беркут на макушке степного идола. - О светлотемная Синева, о Тэнгри, направляющий в пути! - шелестом сабли, покидающей неженное тепло, прошуршала речь. - Я, хан над ханами, поедатель твердынь и унизитель гордынь, я, белокошемный Тэмуджин-Чингис, свидетельствую: от первого вскрика и до последнего всхлипа - ложь все сказанное безумцем! Не отступал я от воли твоей, раздавив заносчивого червя, но исполнил ее и, оторвав от степи, пронес славу твою по дорогам заката, где солнце пьет соленую воду! И не пылью рассыпался народ мэнгу, но цепью сковал Срединные Слои, и юрта твоя синеет везде, где ступило твердое копыто! Прошу: помоги потомкам моим ныне и всегда, поддержи и обереги, чтобы во веки веков укреплялась сила твоя, о Тэнгри, закаляющий мечи! - Две правды слышу я, и каждая сладка... - донеслось в ответ из-за синего полога. - Но один путь у истины, и нет у него развилок... - О мой супруг! - вскричала надрывно Этуген, кормилица стад. - О родитель! - воззвал визгливо Сульдэ, колебатель бунчуков. Но замерли возгласы, погашенные тяжелым током медленной речи: - Доблесть питает славу, а яростью крепнет доблесть; сочные травы гниют на корню, если некому вывести в раздолье табун... А потому пусть битва решит, чья правда более лжива! И, вмиг взлетев на спину Борака, чуть тронул пятками скакуна Великий Шаман, подгоняя ближе к рыжебородому; заглянул в ненавистные глубины зеленых глаз. - Что, Темугэ? - намеренно оскорбляя, хлестнул, как бичом, маленьким именем. - Не кончен еще наш спор? - Я убью тебя, - почти спокойно ответил хан, - убью снова, как уже убивал, потому что ты всего лишь слово, а я сила; поэтому не стоит нам медлить... - Э, Темугэ! - хихикнул Великий Шаман. - Ты был прахом степным, и я слепил этот прах своею слюной; лепешку пыли назвал я Чингисом и убедил степь, что лепешка есть хан... - Защищайся! - теряя лицо, взвизгнул рыжебородый. - И сгинь навсегда! Он поднял коня на дыбы и обрушил на простоволосую голову Тэб-Тэнгри гулкий, из хлестких ветров скованный меч... Но присел на задние ноги Борак, обманув зеленоглазого убийцу, прянул в сторону, вспенив гриву, - и ощутил в руке своей Великий Шаман надежную тяжесть сабли, а воздух пахнул чистым дыханьем огня, распавшись в кривом сполохе. Ветер споткнулся о пламя, и волнами раскатился под сводами первый страшный удар; эхо пугливо улетело прочь и возвратилось, отскакивая от стен, опаленных россыпями зарниц. - О Сульдэ! Взметнулся в вихре струящийся плащ, выпуская в помощь духу Покорителя Вселенной неисчислимые воинства зла. Взмахнул рукою Сульдэ, выбросил веером воронки ревущих смерчей - и на крыльях буранного воя ринулись в битву чотгоры, и эльбины, и тотгоры, и тэрэны, и дзагурады, и харьмяханы - и вся прочая нечисть, о которой рассказывают вполголоса старики. Мертвенно-бледные, многоногие и однорогие, мокрогубые и кровавозубые - неслись они, заунывно рыдая, вытянув когтистые лапы: сбивающие с дороги и отвлекающие с пути, сосущие кровь на закате и выпивающие дыхание на рассвете, предвещающие несчастье и накликающие беду, и вымаривающие скот, и губящие табуны - мчались они, растекаясь лавой, разнообразные и одинаковые, как смерть... - О Этуген! Откликаясь на призыв, взмахнула рукавами дэли мать-Земля; широко всплеснулись языки живого шелка, посылая в поддержку Голосу Неба тех, кто встречает и провожает; в шорохе трав и щебете птиц выстраивались рядами светоносные эрдэны и златовласые, алтаны, сайнбатуры и улаандарханы: звенящие в ручьях и поющие в ковыле, бурлящие в казанах и трещащие в очаге, и отгоняющие волков, и оберегающие отары - в солнечном блеске лат, закаленных в кипении радужных лучей, тронулись с места они по мановению белой руки Матери-Этуген, двинулись наперерез наползающей нечисти... - О Этуген! О Сульдэ! - слилось воедино. Дрогнули зеркальные стены, и покачнулись устои Верхнего Мира. Впервые прервав вечную сечу, замерли отцы в раздольях степей, подвластных Бортэ-Чино; позабыли следить за варевом матери в сочных лугах, владениях Хо-Марал, и накипь, шипя, поползла из казанов; запнулась в беге упряжка Небесных Мэргэнов; а Солнце с Луной, бросив игру, притихли у подножья Золотой Коновязи... В Срединных же Слоях разверзлось зимнее небо, расцвело лепестками сполохов - и рухнул на сугробы тяжелый ливень, хлеща перепуганных смертных свинцовыми плетками замерзших в полете капель. - Сгинн-нь! Сги-ннь! И средь взметающихся клубков, в переплетении зла и добра, взметнулись и скрестились, многократно отразившись в зеркальных сводах, две сабли: кривая молния в деснице зеленоглазого, звеня, ударилась об изогнутый ветер, вскинутый Великим Шаманом... ...и перерубила его... ...только свистящие осколки запрыгали вдоль стен... ...и рухнул с коня Тэб-Тэнгри, раскинувшись на мерзлых плитах! И тихо сделалось в чертоге. Пала на колени Великая Мать, закрыв лицо рукавами, а Сульдэ-Война горделиво расправил плечи; рассмеялся зеленоглазый шакал, приближаясь к поверженному врагу... И закричал последним криком Великий Шаман, словно плевки, посылая проклятия тому, кто за Последним Порогом: - Проклят будь, Тэб-Хормуста! во веки веков проклят будь, лживый бог, слабый бог! проклят будь трижды!.. и пусть, прежде чем умру я, рухнет, иссохнув, дерево Галбурвас! Тихо, совсем тихо прозвучал сорванный голос - но громом грянуло меж зеркальных сводов жуткое проклятие, никем никогда не произносимое, - и там, в глубине чертога, вдруг треснуло нечто, хрустнуло, покачнув стены... ...словно у истоков Мира надломилось дерево Галбурвас... И подернулся лик Синевы сетью мельчайших морщин, и черная паутина затянула тяжкую завесу, с каждым мгновением становясь все гуще. На миг - не более! - отчетливо виден стал Творец Всего - и полон муки был его взгляд. Потянулись нити по зеркалам, коснулись руки зеленоглазого, оплели саблю-молнию и вырвали из ослабевших пальцев... и затрепетал в ужасе хан, но не было у него больше охранителя: по тропам мрачных владений своих мчался Сульдэ, прижав уши к затылку, и скулил от невыносимого ужаса - не волком, волчонком напуганным! - и от взвизгов его замерзали обрывки зари. И молвило нечто укрытое в середине паутины: - Ты сверх меры зол, зеленоглазый. Зол и слаб. Сги-нннь! И не стало Темугэ. Не стало вовсе. Как не было. А из-за полога Владыки Пределов донесся жалобный плач... Нечто же, изгнавшее Сульдэ, напугавшее Синеву, обволокло Великого Шамана, опутало нитями, нежно-нежно, и для него только одного различимо проник в уши вопрос: - Зачем же просить у младших, глупец? Гляди! Плетьми взметнулись полоски тьмы, ударили вхлест - и в ответ взвизгнула обожженная болью Синева: - Пощадите, старшие! Но кто старше Вечного Неба? - ...мы - те, кто ждал и дождался, - шелестит ответ. - Мы - сила... - Сила! - заискивая, поддакнула Синева. - Но... что я, пыль, могу дать? - Веру... - прошелестело негромко. И не стало сомнений. Истинно: нет силы без веры. - Я верю! - внятно произнес Великий Шаман. - И прошу справедливости. Которой нет у слабых... Услышав, обиженно всхлипнула Синева, но не посмела спорить. - Тогда дай руку! - уже не слабый шелест... уже рокот. Бестрепетно протянута ладонь; клочок тьмы коснулся пальцев, потек под рукав, впиваясь в кожу... - Ты не глуп, червяк. Лишь сила судит справедливо. Слушай же: мы научим тебя... - рокочет на много ладов, и не разделить голоса, не разорвать. А больше ничего не услышал Шаман; темная пелена опутала разум, и спустя миг зеркальные плиты разомкнулись под ногами... ...и Саин-бахши обмяк на кошме. Оборвались корчи; худенькое тело освобожденно распрямилось, и радостно вскрикнул Ульджай: - Отец! Но мутен, невидящ взгляд зеленоватых, наполненных старческой слезой глаз, и плавает в слезе слабая черная дымка. - Отееец! - Дай руку, сынок... - пробормотал в беспамятстве Саин-бахши. - ...Я научу тебя... СЛОВО О ТАВЛЕЙНОЙ ДОСКЕ И ВОЛОСЯНОЙ КЛЕТКЕ ...Нет обиды большей, чем смерть. Живешь, бывает, живешь, а вдруг - помер, и нет уже жизни, ни скверной, ни ладной. Никакой нет. Горько... Хотя и то верно, что не на что пенять, ибо никто ямы не избегнет и на все воля Господня... Воистину так, и всякий живот [жизнь (др.-рус.)] во власти Его; и так уж определено Им, что, родившись однажды, встретишь, как ни крути, свой последний час, и нет в том зла, и должно в срок уступить дорогу идущим вслед, и не кончается жизнь с разложением плоти. Иное болит: никому не ведомо время ухода, и не подстелить соломки, и не прозреть заране: в люльке ль тебя, еще младенцем, изведет порча, не дав даже и осмыслить путем, сколь красен мир, попусту поманивший тебя?.. в битве ли, когда чуждая сталь, обманув саблю твою, змеей чиркнет по виску и ослепит негаданной тьмой?.. или выпадет счастливейший жребий - и тихонько войдет косая в опочивальню, где лежишь, усталый и дряхлый, под образами в окружении почтительных отпрысков, старший из коих уже и сам в седине; пристойно и несуетно войдет она - наилучшая, жданная! - и поманит тебя неслышно... Но - так или этак - а не минует. Явится и заберет, не дав и надышаться напоследок, не оставив и мига проститься толком. Одного лишь не сумеет воспретить: встретить себя безбоязненно и отойти по-людски - и в этот-то для каждого страшный миг и проявится с ничем уже неопровержимой ясностью: кем ты был и кто есть, тварь ли животная - или высокое создание Божье?.. ...Ондрей-ключник помирал хорошо. Ясно отходил, некрикливо. Поначалу, как несчастье случилось, едва ль не полный день отлежал в беспамятстве, но ближе к вечеру приоткрыл-таки глаза, огляделся беспомощно, застонал - и вновь впал в забытье. А ночью очнулся от грохота грозового и поразился сначала: отчего ж ночь?.. а потом: откуда гроза средь зимы?.. и наконец: да что ж это со мною?! И тотчас вспомнилось: хрустит, прогибается под ногой обледенелая ступень, каблук соскальзывает, выводя тело вбок, и небо крутится, вставая дыбом, и поздно уже хвататься за воздух руками - не удержаться, никак не устоять... и удар спиною оземь! и свист в ушах! и бело-синий сполох перед глазами... А как кинулась на выручку дворня, как подняли, понесли, уложили - того не вспомнил и вспомнить не мог. Но, придя в себя, не ощутил ног и понял: все! не встать уже... отгулялся. Тут-то бы и время затужить: что ж за напасть? - в осадном-то городе да с крыльца сверзиться... глупей глупого смерть!.. но не было обиды. Даже и жаль себя вроде не было, словно со стороны на чужого глянул, да и боли никакой... одно лишь онемение в теле да непривычный тяжелый комок в хрипящей груди... да еще странная розовая дымка, затуманившая все вокруг. Сквозь кисею поймал взглядом лицо жены, скомканное немым криком, - и удивленно осознал: жалеет!.. и сам вдруг пожалел - ее! Ведь бил же, смертным боем бил, и не думал вовсе никогда, что рука тяжеловата, и не смирял размаха... да и вообще о ней, о жене законной, не думал с той поры, как уразумел: законным деткам не бывать. Бил, как суку последнюю... а она, вишь, плачет; выходит, любила? Попробовал улыбнуться, но только угол рта потянулся книзу, да еще некая искра мелькнула меж веками - и жена, заметив ее, робкую и совсем живую, взвыла в голос, прощая все разом и умоляя не уходить, извиняя и битье, и питье, и тяжкий нрав, и выблядков, сенными девками принесенных (у Ондрюхи-то, вишь, получалось, у самой - никак, после выкидыша, от мужниной ноги приключившегося...). И дворовые, не единожды поротые, к ногтю ключником прижатые, засопели сочувственно, ибо тоже уловили нечто Божье в дивно изменившемся лике отходящего и, уловив, не разумом небогатым, а самим нутром понимая: вот, на глазах, великое чудо вершится, нарождается в человеке человек на самом пороге исхода из суетного мира в лучший. И отец Феодосий зашептал молитву громче, одними лишь глазами указывая окружающим: пора! пришло время для таинств Господних, ибо сейчас отходить станет, - и дворня отшатнулась, пошла за двери, утягивая воющую ключничиху, и только Борис Микулич, кивнув попу (пожди, мол!), пригнулся к ложу. - Ондрюха... Позвал негромко и сам себя тотчас поправил: - Ондрей Саватеич, слышь? Не просто так позвал, а по отчеству, как бы с собой уравнивая. Повеличал; смекай, мол, сам боярин по тебе скорбит... И хотя нет никаких сил говорить, хоть отошло уже все мирское, отстранилось, поплыло в мягком тумане - но на хозяйский зов не может не откликнуться Ондрюха. - Што из... волишь... Бо... рис... улич?.. - А так! - радостно откликается боярин. - Ладно все; лежи себе, может, и встанешь ишшо. Велика ль беда - ушиб? Бог даст, еще в тавлейки [тавлеи - шахматы (др.-рус.)] сыграем... а? - Неее... - натужно размыкаются серые губы. - Помру. Ног не чую... Не голос - клекот птичий. И боярину делается ясно вполне: не жилец перед ним, и страшно становится от пониманья и - одновременно - от лютого несогласия: как так? жил холоп под боком, неотлучен был, привычнее шапки, а больше не будет; отчего так? Обидно! С этой обидою и супругу схоронил, и батюшку, и приятелей без счета, и всякий раз смирялся с потерею не вдруг, но лишь со временем. - Ондрей, а Ондрей! - торопливо, уж и не подбадривая, но спеша хоть чем порадовать напоследок. - А поганые-то скисли, слышь? Уходит татарва, не устояла... Мертвяков ихних видимо-невидимо на снегу! И спотыкается на полуслове, помянув мертвяков. Кому о сем говорит?.. смертнику, туда же вскоре идти обреченному? Ох, негоже! Смолкает виновато боярин. Но Ондрюха и не замечает нелепицы; в мутнеющих глазах его последней живинкой теплятся песья преданность и горестный вопрос: о тебе-то, боярин, кто ж заботиться станет теперь-то? Всхлипнул Борис Микулич - и сам испугался всхлипа. А умирающий, услыхав, невиданным усилием воли заставил-таки себя улыбнуться; жене не сумел, а для боярина выдавил слабый оскал. - Не ту... жи... - даже голос чуть окреп. - А