остановиться у нас точка старый замок как ты давно знаешь всегда к твоим услугам ждем обнимаем". Рейхель у них не остановился, но пришел к обеду ровно в указанное им время. Был в гораздо лучшем настроении, чем прежде. Сказал, что "более или менее удовлетворен" полученной им должностью и много работает. -- Лаборатория очень недурна, у меня есть отдельная комната, и я теперь совершенно независим. Могу даже заказывать на казенный счет любые приборы. -- Как я рад! Ты прославишь эту лабораторию! -- с жаром сказал Ласточкин. -- Мне говорили о важности твоих работ. Он не любил преувеличивать, но на этот раз покривил душой. Недавно из Петербурга в Москву приезжал знаменитый бактериолог. Встретившись с ним в редакции "Русских Ведомостей", Ласточкин спросил его о Рейхеле. -- "Ведь он, кажется, на пути к славе?" -- Профессор, не знавший об их родстве, пожал плечами. -- "Рейхель прекрасный, добросовестный, трудолюбивейший работник, но не очень талантливый человек". -- <">Неужели? А я думал, что из него выйдет новый Пастер!" -- сказал огорченно Дмитрий Анатольевич. -- "Нет, Пастер никак не выйдет. Разумеется, мы его ценим. Хотя ему немного вредит то, что он так нервен, раздражителен и, грешным делом, в науке немного завистлив. Большие ученые такими не бывают... Впрочем, бывают и большие", -- прибавил профессор, засмеявшись. Татьяна Михайловна, не выносившая неправды, укоризненно взглянула на мужа и перевела разговор: -- Друзья мои, обед будет минут через десять. Я пришлю вам сюда "аперитивы", так, кажется, это называется у французов? Что вы предпочитаете, Аркадий? Богдыхан в последнее время пьет вермут. 269 -- Я и в Париже аперитивов не пил, а к их знаменитому абсенту и прикоснуться не мог. За столом, если позволите, выпью рюмку водки. -- Позволяю. Закуски мы за обедом не едим, начнем прямо с рассольника. Я ведь помню, что вы, Аркаша, любите рассольник с пирожками. Но я всё-таки скажу, чтобы под водку подали икры, -- сказала Татьяна Михайловна. У нее было правилом при гостях давать к столу то же, что подавалось без гостей; отступала от этого правила лишь при "парадных" обедах. -- Тогда, Танечка, не присылай мне вермута. И я выпью водки и не одну рюмку, а три в честь Аркаши. Ты прежде тоже пил три, -- сказал Ласточкин и смутился: "прежде" могло быть Аркадием, при его подозрительности, понято, как "в пору Люды". Так именно Рейхель и понял. -- Теперь у меня нервы в полном порядке и взвинчивать себя водкой незачем, -- равнодушно сказал он. -- Это отлично, а то ты человек минорной гаммы. -- А ты бравурно-мажорной. -- И слава Богу. Я рад, что у меня счастливый характер. -- Ну, не слишком уж счастливый, ты еще недавно был в меланхолии, -- сказала Татьяна Михайловна и вышла из гостиной. Рейхель вынул из кармана конверт и протянул его двоюродному брату. -- Это половина моего долга тебе, Митя. -- Какого долга? -- Ты знаешь, какого. Ты долго поддерживал меня и в Париже, и здесь. Пожалуйства, сочти. Другую половину надеюсь отдать через год. -- Да помилуй... -- Ничего не "помилуй"! -- Но ведь тебе трудно, и потом... -- Мне нисколько не трудно. Я теперь очень порядочно зарабатываю, а проживаю вдвое меньше. И еще раз от души тебя благодарю. -- Ох, эта твоя щепетильность! Твое джентльменство иногда переходит в донкихотство, -- сказал Дмитрий Анатольевич, знавший, что его слова будут приятны 270 Аркадию. "Он всегда гордился своим джентльменством. Но как оно у него сочетается с озлобленностью и с вечным неприятным сарказмом?" -- подумал Ласточкин. -- "Он всегда был в денежном отношении совершенно бескорыстен, как и Люда. Надо всё-таки сказать ему хоть что-нибудь о Люде? Иначе выйдет еще более неловко". -- Спрячь конверт, -- сказал Рейхель, -- и расскажи мне о своих делах. О политике, пожалуйста, не говори, я, как ты давно знаешь, ненавижу ее и презираю. -- О чем же? О культурной работе? Она опять возобновилась и развивается, несмотря на эту несчастную революцию. Все революции скверное дело, но нет ничего хуже подавленной революции, -- сказал Ласточкин и заговорил на свою любимую тему: о сказочном росте России. Говорил так же хорошо и с таким же увлечением, как когда-то в Монте-Карло. Рейхель слушал, подавляя зевоту. -- Очень интересно, -- сказал он. -- О своих собственных заслугах ты не говоришь, но я знаю, какое участие ты принимаешь в этой работе. По моему, ты делаешь настоящее дело. -- Быть может, но не такое всё же, как вы, ученые... И еще новое отрадное явление: рост кооперации. Ты знаешь, кстати, что Люда в ней работает? -- робко спросил Дмитрий Анатольевич. Лицо у Рейхеля чуть дернулось. -- Она в Москве? Вы ее видите? -- Изредка видим. Надеюсь, ты ничего против этого не имеешь? Ты понимаешь, что нам... -- Понимаю и решительно ничего не имею, -- перебил его Аркадий Васильевич. -- Не знаю, известно ли тебе, что она разошлась с этим кавказским революционером? Рейхель взглянул на него с изумлением. Затем злобно-весело рассмеялся. -- Я не знал! Хорошо, очень хорошо! И давно случилось это примечательное событие? -- спросил он. Ласточкин отвел глаза и пожалел, что сказал о Люде. -- Уже довольно давно... Она отошла от революции. 271 Теперь получила место в одном кооперативном обществе, очень увлечена работой и... -- Она меня совершенно не интересует, -- опять перебил его Рейхель. -- С той поры, как ты вернул ей свободу, она... -- Мне незачем было возвращать ей свободу, мы не были женаты. И извини меня, поговорим о чем-нибудь другом. -- Друзья мои, пожалуйста в столовую, -- сказала в дверях Татьяна Михайловна. За обедом Рейхель был весел. Сообщение о Люде доставило ему большое удовольствие. Очень хотел узнать, кто кого бросил, но спрашивать об этом было неудобно. Говорил любезности, что было ему не свойственно. "Всё-таки он мил, хотя и сухарь", -- думала Татьяна Михайловна, не знавшая об его разговоре с Дмитрием Анатольевичем. -- "Надо бы его женить". У нее мелькнули в памяти некоторые московские невесты. -- "Нет, ни одна за него не пойдет. Он не может иметь успеха у женщин". -- Что же ты скажешь, Аркаша, об этом ужасном деле на Аптекарском острове? -- спросил Ласточкин. -- Ничего не скажу. Надеюсь только, что всех этих бандитов перевешают. -- Дело они сделали действительно ужасное, -- сказала Татьяна Михайловна. -- Перебили множество ни в чем не виноватых людей. Да и виноватых убивать не следует. Но и вешать никого нельзя. И всё-таки нельзя называть бандитами людей, идущих добровольно на верную смерть, как ни как, ради какой-то идеи. -- Хороша идея! Есть храбрые бандиты, это ровно ничего не значит. Картуш, Тропман тоже были бесстрашны. -- Я просто не могу понять, к чему они стремились. Ну, убьют Столыпина, будет Горемыкин или кто-нибудь такой же. -- А я и не интересуюсь, кто будет: все хороши, -- сказал, пожимая плечами, Рейхель. Разговор ненадолго прервался. 272 -- У нас завтра ложа в опере, "Борис" с Шаляпиным. Пойдете с нами, Аркадий? -- Спасибо. Кого вы еще звали? Она поспешно назвала одного поэта, писавшего непонятные статьи об аполлонической музыке. Рейхель кивнул головой удовлетворенно. "Не думал же он, что мы его пригласим с Людой!" -- А четвертое место оставлено специально для вас, Аркаша. -- Охотно пойду, вечером я свободен. Но вы знаете, что я ничего в музыке не смыслю, просто жаль давать мне место. Кажется, "Борис" теперь в большой моде? -- В моде или нет, но я во всей музыкальной литературе не знаю ничего лучше сцены коронования. -- Я слышал от кого-то, что у вас теперь первый музыкальный салон в Москве. -- Надеюсь, вы не вкладываете иронического оттенка в слово "салон"? Да, мы оба всё больше увлекаемся музыкой, -- сказала Татьяна Михайловна и вдруг похолодела: из передней послышался быстрый троекратный звонок, так звонила Люда. "Господи, как не повезло!" Она с ужасом взглянула на мужа, но было уже поздно: входную дверь отворили. Люда вошла своей быстрой энергичной походкой в столовую -- и остановилась на пороге. -- Друзья мои... Аркадий, ты здесь? Здравствуй. Рейхель что-то невнятно пробормотал. "Неужто они это подстроили?" -- с бешенством подумал он. Но по виду хозяев ясно было, что они сами в полном замешательстве. -- Я зашла только на минуту, проведать вас, -- сказала Люда очень смущенно. Татьяна Михайловна сидела ни жива, ни мертва. -- Почему же только на минуту? -- спросил Дмитрий Анатольевич и заговорил об ее работе со скоростью тысячи слов в минуту. Так же быстро говорила Люда, искоса бросая взгляд на Рейхеля и тотчас отводя глаза. -- Вы совершенно правы, Митя. Я повторяю, что не революция, а именно кооперация спасет мир! Вы не можете, Таня, и представить себе, как она растет, 273 особенно этот Рочдейльский тип ее. Она выведет Россию из трясины. Все видят, как выродилось революционное движение. Скоро вся страна покроется сетью потребительных обществ пермского типа, производственных товариществ, земледельческих артелей! Беднейшие слои населения, наконец, получат возможность жить по человечески. А рижский Консум-ферейн! А Нимская школа? -- Это чрезвычайно важно, кооперация, чрезвычайно важно, -- подтверждал Ласточкин, с опаской поглядывая на своего двоюродного брата. Тот про себя отметил "Таню". -- Я тоже думаю, что это важно, -- говорила Татьяна Михайловна, на которую веяло скукой от самого слова "кооперация". Столбняк у нее проходил. Она старательно улыбалась. -- Всё же сознайтесь, Люда, что вы чулки, например, покупаете не в артелях, а на Кузнецком Мосту. -- Чулки, конечно. А чай, кофе, сахар покупала бы в потребительном товариществе, если бы ближайшее не было от меня на расстоянии двух верст. -- Очень характерен этот начавшийся отход от революции, -- сказал Дмитрий Анатольевич. -- Кстати, Танечка, я и забыл тебе сказать. Помнишь тех двух молодых людей, которые были у нас в прошлом году на вечере мелодекламации? У них были странные имена: Таратута и Андриканис. Так вот мне сегодня говорили, будто они женятся на сестрах Шмидт. -- Вот тебе раз? -- Это брак и по любви, и по идейной близости: все четверо принадлежат к большевистской фракции социал-демократов... Впрочем, этого я твердо не знаю. Рейхель посмотрел на часы. -- Таня, вы мне разрешите позвонить по телефону? Иначе я не застану дома этого профессора, -- сказал он и, не дожидаясь ответа, встал. Дмитрий Анатольевич проводил его к аппарату. -- Извини, нам так досадно. Люда приходит к нам редко. Мы не ожидали, -- сказал он сконфуженным шопотом. Рейхель ничего не ответил. Ласточкин затворил за ним дверь и вернулся в столовую. Аркадий Васильевич позвонил к профессору; тот назначил ему 274 свидание как будто без особой радости. "Что же теперь делать?" -- подумал Рейхель. -- "Нельзя же уйти до конца обеда. Может, она уйдет?" -- ...Еще хорошо, что он не наговорил мне грубостей, и на том спасибо, -- говорила в столовой вполголоса Люда. -- Что вы! -- Мне всё равно, и я понимаю, что он имеет право на меня сердиться... Я бегу à l'anglaise. Извините меня, что ворвалась так не во время. -- Что вы, что вы! -- Я в самом деле спешу. У меня сегодня будет один петербургский журналист. Еще раз, пожалуйста, на меня не сердитесь. -- Что вы, что вы! Из Москвы Люда разослала знакомым открытки с указанием своего адреса. Никому из товарищей по партии не написала, -- теперь мысленно уже называла их "бывшими". От ее революционности ничего не оставалось. Дело на Аптекарском острове, уход Джамбула, отношение к ней Ленина, экспроприации смешались в душе Люды. Сказалось и влияние кооператоров, ставших ее друзьями и товарищами по работе. Они в большинстве были люди левые или, по крайней мере, очень либеральные, но относились к экпроприациям и к взрыву Столыпинской дачи с крайним отвращением. В числе людей, которым Люда послала из Москвы открытки, был и Певзнер. Она иногда читала его репортаж в петербургской газете. Он уже подписывался "Дон Педро". Накануне Альфред Исаевич позвонил ей, сообщил, что газета послала его "для обследования положения на Волге" и что он остановился на два дня в Москве. -- Был бы страшно рад повидать вас, Людмила Ивановна. -- Я тоже очень рада, Альфред Исаевич. Приходите завтра вечером чай пить, часов в девять. -- С величайшим удовольствием. Люда пригласила его не без легкого колебания. Общей гостиной в ее номерах не было, а уж очень неказиста 275 была ее комната. "Тонышева сюда не пригласила бы", -- с улыбкой подумала она. По дороге домой купила печенье и полбутылки дешевого вина; за вином ей всегда разговаривать было легче. Заказала чай и велела горничной не стлать на ночь постель, -- "я сама постелю попозже". Впрочем, Певзнера к "мужчинам" не причисляла. Знала, что он обожает свою жену, оставшуюся в провинции впредь до того, как он "станет на ноги"; постоянно о ней говорил, писал ей письма каждый день, посылал регулярно большую часть своего заработка. "Проще было бы пообедать с ним в ресторане, но незачем вводить его в расходы. При своей галантности, он на меня потратился бы". Встретились они радостно. Альфред Исаевич из деликатности только вскользь спросил о Джамбуле, -- "верно, слышал, что мы разошлись". Спрашивал Люду о здоровье, об ее занятиях, о кооперации. С гордостью говорил о своих успехах: -- Могу без ложной скромности сказать, что мои репортажи оценены нашей редакцией, как и вообще и в газетных кругах. И весной я перевожу жену в Петербург! Недавно у нее был. -- Я очень за вас рада, Альфред Исаевич. Что же вы будете "обследовать" на Волге? -- Очень печальные события. Там орудует какая-то шайка разбойников. И говорят, она в сношениях с большевиками! Теперь ведь и не разберешь, кто грабитель, и кто идейный человек. Чего стоил один этот Соколов! Сердце у Люды забилось. -- Какой Соколов? -- Разве вы не знаете? Соколов-Медведь! Тот самый, который организовал взрыв на Аптекарском острове. Ведь вы, конечно, читали мои репортажи об этом деле? -- Я не знала, кто это сделал. -- Он, он! Страшный человек! -- Так он только других посылает на смерть, а сам жив? -- Да нет же! Он был арестован на днях на улице и на следующий же день повешен, в порядке этих новых 276 военно-полевых судов!.. Что с вами, Людмила Ивановна? -- Нет, ничего решительно, -- не сразу выговорила Люда. Вино пролилось на скатерть. -- Повешен? -- Повешен. Вы знаете<,> у него была любовница или жена, Климова. Красавица! И, представьте, дочь члена Государственного Совета! Отец умер с горя! Подумайте, из такой семьи! Она тоже арестована. -- И казнена? -- Еще нет, предстоит ее процесс. Я знаю все подробности. После ареста она попросила, чтобы ей оставили какой-то шарф, который был на ней в тот день, когда она вышла за него замуж. Это было удовлетворено. Она страстно его любила. Он был не только писаный красавец, но еще магнетизер. -- Откуда вы знаете? -- Мы, репортерская элита, всё знаем. Я могу вам даже сообщить одну поразительную вещь, о которой писать невозможно. Представьте, через несколько дней после взрыва на Аптекарском острове он стал писать страстные письма дочери Столыпина, той, что чудом спаслась!.. -- Письма дочери Столыпина! Зачем? -- Он предлагал встретиться с ним! Этот человек был так уверен в своей магнетизерской силе, что надеялся убедить барышню убить ее отца! -- Не может быть! -- Это неслыханно, но это так. Я знаю из самого верного источника. Пожалуйста, не оглашайте этого. -- Но как же?.. Если он предлагал ей встретиться, то, значит, давал свой адрес? -- Давал адрес конспиративной квартиры! Был, значит, уверен, что она властям не скажет. И самое поразительное, он в этом не ошибся! Она сообщила отцу об этих письмах, но адреса не указала. По взглядам она, разумеется, правая и обожает своего отца, но не хотела выдавать на смерть доверившегося ей человека. И Столыпин признал ее поведение правильным! Странная душа у русских людей! Эх, пролили вы вино. Ничего, это замоют. Белое вино пятен не оставляет. -- Пятен не оставляет, -- сказала Люда. 277 III Тифлисские террористы обычно собирались в одном и том же ресторане Тилипучури. Это было не конспиративно, но они знали, что местная полиция очень плоха, да и не слишком усердно их арестовывает. Ремесло полицейского было в ту пору, особенно на Кавказе, столь же опасно, как ремесло террориста. Кавказский наместник, граф Воронцов-Дашков, был человек либеральных взглядов. Он любил кавказцев, как их всегда любили русские люди с легким оттенком благодушной насмешки, относившейся к кавказскому говору. В молодости он сам три года воевал с горцами, помнил, что тогда в армии ни малейшей враждебности к ним не было и что в русской литературе, от Пушкина и Лермонтова до Толстого, вряд ли есть хоть один антипатичный кавказец. Война давным давно кончилась, всё же наместник смутно, почти бессознательно, рассматривал террористов двадцатого века, как несколько худшее повторение горцев Шамиля. Он с террористами, разумеется, не встречался, но с главарями умеренных социалистов старался кое-как "поддерживать человеческие отношения!" Иногда заключал с ними негласные соглашения, тотчас впрочем становившиеся гласными. Так, в пору столкновений между армянами и татарами передал социал-демократической партии пятьсот винтовок для вооружения поддерживавших порядок рабочих дружин, под честное слово меньшевика Рамишвили, что винтовки будут возвращены властям по миновании надобности. Так, перед ожидавшимся приездом царя на Кавказ, взял с революционеров честное слово в том, что покушений не будет. Не думал, что такое соглашение вполне обеспечивает безопасность императора; но, по его мнению, оно на Кавказе обеспечивало ее лучше, чем полицейские меры. Воронцов-Дашков был противником казней и находил, что всё равно виселицей не запугаешь чеченца или ингуша. Вдобавок он стал почти фаталистом после убийства Александра II: от судьбы не уйдешь. Его любили три царя. Правительство же очень его недолюбливало. Однако древнее имя графа, его огромное богатство, независимость человека, ни в ком для 278 себя не нуждавшегося, даже его барская внешность и манера одинакового обращения с людьми, а всего больше личная близость к царю внушали осторожность правительству; оно по возможности не вмешивалось в его методы управления Кавказом. Взгляды наместника, быть может, немного сказывались и на действиях полиции. Но и по простой осторожности сыщики старались не заглядывать без крайней необходимости в такие места, как ресторан Тилипучури. Холодное оружие было на Кавказе у всех, очень много было револьверов, немало изготовлялось и примитивных бомб. "Положительно каждый ребенок может из коробки из-под сардинок и купленных в аптеке припасов смастерить снаряд, годный для взрыва его няньки", -- писал современник. Вероятно, Департамент полиции уже тогда знал, что руководит издали экспроприациями сам Ленин. Может быть, знал и то, что для этого из партийного Центрального комитета выделен небольшой, еще более центральный, комитет, настолько секретный, что о самом его существовании долго не знали виднейшие социал-демократы. В этот комитет, кроме Ленина, входили только два человека: Красин, он же "Никитич", он же "Винтер", он же -- почему-то "Лошадь", и Богданов, имевший полдюжины псевдонимов. "Максимов", "Вернер", "Рахметов", "Сысойка", "Рейнерт", "Рядовой". Служащие департамента полиции не очень интересовались моральными свойствами революционеров: "все канальи!" (некоторые, быть может, добавляли: "да и мы тоже"), но именно этих двух большевиков заподозрить в терроре было трудно: один занимался не то философией, не то наукой, не то еще чорт знает чем; другой был видный инженер, загребавший деньги в торгово-промышленных предприятиях и никак не "Лошадь", а очень умный и ловкий делец. Люди же, по их поручению руководившие непосредственно террористическими делами на Кавказе, известны: Джугашвили и Камо. О Камо на Кавказе рассказывали и легенды, и анекдоты. О Джугашвили же и революционеры знали не очень много, а говорили еще меньше. Непонятным 279 образом этот человек, так страстно влюбленный в саморекламу, позднее ею занимавшийся тридцать пять лет с небывалым в истории успехом, в молодости почти ничего о себе не сообщал даже близким товарищам: вероятно, всех подозревал в провокации. По еще гораздо более непонятным причинам, о своих кавказских делах почти никогда не рассказывал и впоследствии, когда мог это делать совершенно безопасно. Уже стемнело, когда Джамбул неторопливо подошел к ресторану. Бросил взгляд в отворенное окно. Дружинников не было. "Где же они сегодня?" -- спросил себя он. Понимал, что никто не останется в этот вечер дома в одиночестве, -- "разве Коба? У него вообще нет нервов". Джамбул прошел дальше и, убедившись, что подозрительных людей нет, вернулся. "Пора поесть, с утра ничего не ел", -- подумал он. В этот день он рано поутру, взяв в манеже лучшую лошадь, выехал верхом далеко за город и где-то в глухом месте леса упражнялся в стрельбе из револьвера. Еще лет пять тому назад с пятнадцати шагов попадал в туза. Теперь прикрепил к дереву листок бумаги, раза в три больший, чем игральная карта, и два раза подряд промахнулся. Это очень его раздосадовало, хоть для завтрашнего дела большая меткость была не очень нужна. "Конечно, от бессонницы!" -- сердито подумал он. -- "Да бессонница-то от чего! Кажется, не в первый раз иду на опасное дело, и прежде спал хорошо"... Взял себя в руки, стал стрелять лучше. Перед последним выстрелом загадал: "Если промахнусь, то, значит, дело провалится". Не раз загадывал и дома, пользовался и картами и монетой. Выходило разное, но одно было и без карт ясно: всё равно отказать уже нельзя, это значило бы себя опозорить. Да еще ему иногда казалось, что загадывать собственно следовало бы о другом: нужно ли это дело? Сомнения у него были давно, а с некоторых пор всё усиливались. Иногда он даже себя спрашивал, не объясняются ли они страхом смерти? Друзья говорили, что он совершенно бесстрашен: просто не понимает, что такое страх. Эти слова до него доходили и доставляли 280 ему радость. Всё же он думал, что тут есть преувеличение: людей, никогда не знавших страха, не существует. "Соколов и Камо самые храбрые из всех, кого я видел, но, вероятно, и они страх испытывали". На этот раз он попал в листок, даже в самую его средину, и свои упражнения закончил: взял с собой только одну запасную обойму; да и не годится перед делом стрелять тринадцать раз. "Семь попаданий из двенадцати.. Недурно, но прежде было бы лучше". Прежде, приезжая на Кавказ хотя бы из Парижа, он всегда очень оживлялся и веселел. Теперь этого не было. Обычная шутливость его почти покинула. Он был настроен серьезно и даже несколько торжественно. "Да, вполне возможно, что завтра убьют. Ну, убьют, одним Джамбулом будет меньше, только и всего... Думал, что прошло для меня то время, когда перед опасными делами я подводил какие-то жизненные итоги. Оказывается, не совсем прошло", -- говорил он себе. Думал о престарелом отце: как он об этом узнает! Думал иногда и о Люде. Сохранил о ней приятное воспоминание. Ничего о ней толком не знал. В Петербурге при прощаньи она не попросила его писать (просто забыла), и это его задело. Тем не менее он послал ей из Тифлиса письмо. Чтобы как-нибудь ее не подвести, написал без подписи, измененным почерком, и своего адреса не указал. Ответа, таким образом, быть не могло. "Впрочем она всё равно верно не ответила бы из гордости". Больше не писал. Едва ли не первый раз с четырнадцатилетнего возраста вообще о женщинах думал очень мало. В ресторане было пусто и душно, пахло жареным луком и свеже-размолотым кофе, -- он очень любил оба эти запаха. В глубине комнаты сидел Камо, очевидно только что пришедший. Перед ним на столике не было ни еды, ни напитков. "Ох, и нарядился же, дурак этакий!" -- подумал Джамбул. На головорезе были темнокрасная черкеска, белый шелковый бешмет, сафьянные чувяки; ножны шашки и кинжала были густо украшены бирюзой, серебром, слоновой костью. На стуле лежала белая папаха. "Хорошо еще, что не надел в июне бурки и башлыка! Нет ли при нем и бомбы? Впрочем, 281 бомбы пока что у них отобрал Коба. Этот что угодно, но никак не дурак!" Еще раз быстро и почти незаметно оглянувшись по сторонам, он поздоровался с Камо и сел против него за столик. -- Не сиди, слуши, спина к двери. Как будешь драться, если вбегают фараоны? -- спросил Камо. Он говорил по-русски почти так, как в глупых анекдотах изображают кавказцев. Другого общего языка у них не было. Татарским оба владели плохо. -- Не сидеть же мне за маленьким столиком рядом с тобой? Если вбегут фараоны, пожалуйста, сообщи мне. -- Когда сообщи? Фараон быстро бегает. Потеряешь полминуту, пропал. Нельзя потерять полминуту, -- сказал Камо, плохо понимавший шутки. -- Хорошо, буду знать. Сзади есть черный ход. Фараон любит бегать и через черный ход. Не догадался? -- Не догадался, -- удивленно признал Камо. Это прозвище ему дал Джугашвили: получая поручения, тот спрашивал: "Камо отвезти?.." "Камо сказать?" Джамбул, как всегда, смотрел на него с ласковым любопытством. Только с ним теперь и говорил шутливо. Знал его дела, обычно ему удававшиеся, и не понимал, как и почему они удавались. "Он и конспиративного дела не понимает! Очевидно, инстинкт заменяет ему ум, как у львов или тигров". Он знал много террористов. Самым замечательным считал Соколова и немного жалел, что этот казненный человек не был кавказцем. В тифлисском деле участвовали только кавказцы. "Все смельчаки и удальцы и все много умнее его, а главная роль всё-таки будет его, и это, пожалуй, правильно". -- Водку пил? -- Не пил. -- Выпьешь со мной? Может, в последний раз пьем. -- Может, последний раз, -- равнодушно подтвердил Камо. -- Одну рюмку буду пить. Больше перед завтра нельзя. Молоко буду пить. Вино не буду пить. -- Отчего? Коба не велел? Сам Ленин немного пьет. Любит, говорят, итальянское. 282 -- Не любит. Я в Куоккала привез вино. Целый бурдюк с Кавказа привез. Я тогда был флигель-адъютант. Ехал в первом классе. Жаль деньги, а надо. Один стерва генерал удивился. Спрашивает о при дворе. А я знаю о при дворе? Очень заругал кадетов. Генерал доволен, но удивлялся. Хорошо, стерва скоро сошел на станции. Привез Ленину бурдюк. Благодарил. Ленин вино не любит, но Богданов любит. Так был доволен, так был доволен! А Ленин мне бомбы давал. Красин готовил. Я тоже готовил. Он знает химию! Я помогал. Хорошие бомбы. -- Столыпинские? -- Столыпинские, -- подтвердил Камо. Так назывались бомбы новой конструкции, впервые пущенные в ход на Аптекарском острове. -- Так... Есть что будешь? Шашлык любишь? -- Шашлык люблю. Миндальный пирог люблю. Ты платишь свои деньги? Деньги партии не смей. Тогда сыр. -- Свои, свои. У меня партийных никогда не было и не будет. И завтра, если выйдет дело, ничего себе не возьму. -- А я себе возьму? Ты дурак! -- Другие, может, и возьмут, а? -- Слуши, хочешь -- убью! -- Не хочу. Да, наши, знаю, не возьмут, они почти все хорошие люди, а другие еще как брали. К водке что будешь есть? Я угощаю, от отца получил, сегодня денег жалеть нечего. Какую закуску любишь? -- Всю люблю. Мало. Сыр с Тархуном. Джамбул подозвал хозяина и, всё обдумав, заказал обильный ужин ("может, последний в жизни"): балык, икру, шамаю, кобийский сыр с Тархун-травой, Чахокбили, шашлык, миндальный пирог, графин водки, бутылку лучшего кахетинского вина. -- Теперь рассказывай, только не ори, -- сказал он негромко, когда хозяин отошел. -- Видел Пацию? -- Видел Пацию, -- ответил Камо, предпочитавший отвечать, когда было можно, словами вопроса. -- Анету тоже видел. -- Обе следят за кассиром? 283 -- Обе следят за кассиром. -- Кто повезет деньги? -- Повезет деньги два. Кассир и счетчик. -- Молодые? Семейные? -- Не знаю. -- Как их зовут? -- Кассир Курдюмов. Счетчик Головня. -- Много денег? -- Анета Сулахвелидзе говорит: миллион. Пация Галдава говорит: триста тысяч. -- Хороши бабьи сведенья! Едут в фаэтоне? -- Едут в фаэтоне. -- Какая охрана? -- Другой фаэтон. -- Да ведь не сам фаэтон будет охранять. В фаэтоне-то кто? -- Пять стрелки. Галдава говорит: всегда пять стрелки. -- Неужто не будет казачьего конвоя? -- Будет казачьего конвоя. Позади будет. Впереди будет. -- Много казаков? -- Много казаков. Не знаю, сколько много. -- Ох, немало людей перебьем, если нас не укокошат раньше. У них жены, дети... Значит, больше ничего узнать бабы не могли? -- Бабы не могли, и ты и я не могли. -- В плане перемен нет? -- Зачем перемен? Хороший план. -- Что думает твой Коба? -- Коба приказ дает, а что думает, кто знает? -- Это так. Он всегда врет. -- Не смей говорить: Коба врет! -- Да он в жизни не сказал ни слова правды: просто не умеет. -- Слуши. Хочешь, убью! -- сказал Камо, и лицо у него стало наливаться кровью. -- Ленин вот! -- Он поднял руку высоко над головой. -- Потом Никитич. -- Он понизил руку. -- Потом Коба. -- Его рука еще немного понизилась. -- А потом ты, я, все. -- Положил руку на стол. 284 -- Спасибо. А ведь твой Коба раньше был меньшевиком, хотя тщательно это скрывает. -- Нет большевики, меньшевики. В Стокгольме Ленин объединился. -- Скоро разъединился. -- Не разъединился. А Коба никогда не был меньшевик. Всегда большевик. -- Был, был меньшевиком. У нас на Кавказе все были, -- возразил Джамбул, любивший его дразнить. -- Ты врешь! Убью! -- Нет, пожалуйста, не убивай меня. Убей лучше кого-нибудь другого. Кстати, Маузер всегда при себе носишь? -- Всегда. Без нельзя. -- Ну, и дурак, -- сказал Джамбул, впрочем тоже не расстававшийся с револьвером. -- О чем еще с Лениным говорил? -- Провокаторы говорил. Ленин думает провокаторы. Красин тоже думает. Я предлагал план. Пойду ко всем товарищам. Три человека возьму, хорошие. Возьму с собой кол. Крепкий. Спрошу: ты провокатор? Если провокатор, сейчас посадим на кол. Если испугается, значит тоже провокатор. Хороший большевик ничего не испугается. Ленин не хотел. Красин тоже не хотел. Ругался. Очень ругался. "Ты, говорит, дикарь и болван!" Ленин смеется. Значит, правда. Я знаю, что я некультурный... Я по-русски хорошо говорю? -- Превосходно. -- Грамматику не знаю. Ничего не знаю. Писать не умею. По-грузински, по-армянски умею. Плохо. Арифметику совсем не умею, -- сказал Камо со вздохом. -- Некультурный. Дикарь. Дед был ученый. Священник. -- Неужели священник? -- Хороший, ученый. Я сам был верующий, ах, какой верующий! Много молился. Потом перестал, научили товарищи. Меня Коба учил. Всему учил. Спасибо. А учился плохо. Отец был пьяница. Он жив, но давно меня выгнал. От него я и некультурный... Ну, говорим дело. -- Рассказывай. 285 Они заговорили о завтрашних действиях. В плане перемен действительно не было. -- ...Начнем на доме Сумбатова. -- Кто же, наконец, сбросит с крыши первую бомбу? Это единственное, что еще не было решено. -- Не твое дело, кто бросит. Коба знает, кто бросит. Не ты. -- Он мне сегодня же скажет. Это "мое дело", такое же, как его, -- раздраженно сказал Джамбул. -- Я рискую больше, чем он. -- Не больше, чем он. И ты не нужен, Коба нужен. -- Я другого мнения... А что, это правда, будто тебя уже раз вешали? -- Вешали. Стервы поймали, сразу вешали. Я всунул. -- Он прикоснулся к подбородку. -- Что это называется? -- Подбородок? -- Подбородок веревку всунул. Не заметили. Пьяные. Противно было. Ушли стервы. Я развязался. Удрал. Не вешали. Подбородок месяц болел. -- Приготовил на завтра чистокровного рысака? -- Не скажи чистокровного. Скажи чистопородного. Штатский говорит чистокровного, кавалерист говорит чистопородного. Мне русский офицер сказал. Здешний. Драгун. Скажешь чистокровного, сейчас увидят: не русский офицер, -- с удовлетворением пояснил Камо. -- Неужели увидят? А то ты как две капли воды москвич... Ну, что-ж, постарайся на твоем рысаке не попасться под бомбу. Лошадь жалко. Значит, ты и завтра будешь в мундире? -- В мундире. -- Ну, и опять дурак. Ох, боюсь, напутаешь. Лучше уступил бы твою роль мне. -- Не уступил. Это ты дурак. -- А какой ты это орден нацепил? Купил на Армянском базаре? -- Купил на Армянском базаре. -- Купил бы Андрея Первозванного, -- посоветовал Джамбул и спохватился: "Еще купит!" -- Не Андрея Первозванного. Коба сказал: Станислав третьей степени с мечами и бантом. Если кто был 286 на японской войне два сражения, тот Станислав третьей степени с мечами и бантом. Ты не знаешь. Коба знает. -- Коба всё знает. А что он сам будет завтра делать? Тоже будет палить с площади? -- Не будет палить с площади. Его убьют, кто останется? -- Конечно, конечно. Он волнуется? -- Не волнуется. -- Злой как чорт? -- Злой, -- согласился Камо, подумав. -- Но не как чорт. Жена помер. -- Я знаю. Правда, что она была верующая и терпеть не могла социалистов? Он любил ее? -- Так любил, так любил! -- А я, правда, не думал, что он может кого-нибудь любить. Иремашвили говорил мне, что был на кладбище. Он сам -- Сосо, и Кобу, по старой памяти, называет Сосо. Были друзьями. Так вот Джугашвили ему сказал, приложив руку к груди: "Только она смягчала мое каменное сердце. Теперь ненавижу всех! Так пусто, так несказанно пусто!" Я переспрашивал. Клянется, что так, дословно... Значит, Кобе нельзя палить с площади? Его жалко? -- Тебя не жалко. Меня не жалко. Коба жалко. -- Правильно, -- сказал Джамбул. "На него и сердиться нельзя", -- подумал он, смотря на собеседника в упор. Глаза у Камо были непонятным образом добрые, мягкие, печальные. -- Ну, хорошо, а когда схватишь на площади мешок, кому отдашь? -- Кобе отдам, Ленину отдам. Красину отдам. -- Этим можно. Джугашвили денег не любит, это правда. Но где их будут хранить пока что? Ведь заграницу переправить не так просто. -- Не твое дело. -- У Кобы была хорошая мысль. Он говорил мне. Хочет спрятать в Тифлисской обсерватории. Он там служил, кажется, лакеем, что ли? Знает там каждый угол. Хочет положить в диван директора. Умно! -- Спроси Коба. 287 -- Это умно, -- повторил Джамбул. Мысль ему нравилась преимущественно своей оригинальностью: обсерватория! С усмешкой подумал, что Коба не доверит денег одному человеку: "Либо сам отвезет, либо пошлет несколько человек, так украсть труднее". -- Я еще хотел бы его повидать перед делом. Поедешь со мной? -- Не поеду. И адрес не дам. -- Адрес я знаю и без тебя, -- сказал Джамбул. Простившись с Камо, Джамбул вышел из ресторана и опять осмотрелся. Возвращаться домой ему не хотелось. Идти к Кобе было в самом деле поздно, да собственно и незачем. "Не надо было бы нынче ночевать дома. Да от судьбы не уйдешь. Во всяком случае живым не дамся... На что Ленин потратит деньги? Неужто хоть часть пойдет на журнальчики? Тогда очень нужно было идти на такое дело!.. Очень может быть, что завтра погибну. Стоило ли?" Он вдруг вспомнил о взрыве на Аптекарском острове. Читал газетные отчеты с еще более жадным любопытством, чем Люда, чем все; с первой же минуты понял, чьих рук это было дело, и знал всех его участников. Теперь, не в первый раз, представил себе, как эти безвестные, бессловесные молодые люди, почти столь же преданные Каину, как Климова, -- как они едут в ландо на Аптекарский с Морской, как мысленно отмечают повороты -- осталось еще два? нет, три! -- как всматриваются в названия улиц, в номера домов, как считают минуты остающейся жизни, как перед дачей в последний раз смотрят на землю, на небо, на людей, на извозчика, ими тоже обреченного на смерть. "Нет, на это я пойти не мог бы!" -- вздрогнув, подумал Джамбул. -- "Велика разница между возможной смертью и смертью верной, без малейшей, без самой ничтожной надежды на спасение!" Подумал об аресте и о казни Каина. "Как мог он в последнюю минуту не покончить с собой? Не успел, этот Геркулес! Что, если не успею и я!.. Всё же есть надежда, есть и смысл. Добудем миллион, будет восстание, и Кавказ освободится. Только это одно отделяет наше дело от обыкновенного уголовного грабежа, но этого одного достаточно... 288 Да, если погибну, жизнь пойдет дальше точно так же, так, как шла всегда, только я о ней ровно ничего не буду знать, ни о чем. И люди даже не вспомнят, ни в какую историю не попадешь. Разве кто-нибудь когда-нибудь еще вспомнит о Соколове, а он, при всем своем бездумии, при всем своем бездушии, был сверхгерой, не чета Лениным и Плехановым?" Эриванская площадь была безлюдна в этот поздний час. Он смотрел на дом, с крыши которого неизвестный ему человек должен был завтра бросить первую бомбу. В верхнем этаже жили три княжны, известные в Тифлисском обществе; о них ходили благодушные анекдоты. "Может быть, он уже на крыше? Это было бы благоразумнее, чем подниматься при утреннем свете". Догадывался, что этот человек поднимется со двора по лестнице или по трубам. Подошел к воротам и попробовал. Они не были затворены. Джамбул осмотрелся и заглянул в слабо освещенный двор. К нему спиной, глядя на крышу, стояли два человека. Один был в косоворотке и в сапогах. Джамбулу показалось, что это Коба. "Как всё-таки я могу работать с этим человеком!" -- подумал он. Точно вид Кобы мгновенно химически проявил те сомнения, которые у него назревали не первый день и не первый месяц. IV Тифлис был на военном положении. Казаки разъезжали беспрестанно по улицам города, городовые были вооружены винтовками, на перекрестках стояли караулы. В подготовке и выполнении экспроприации принимали участие десятки людей, и, как нередко бывает в подобных случаях, смутные слухи о предстоящем деле дошли до властей. Позднее тифлисский прокурор обвинял в легкомыслии полицеймейстера, а полицеймейстер, оправдываясь, нелестно отзывался о соображениях прокурора. "Теоретики" экспроприации предпочитали называть их "боями гражданской войны"; любили военную словесность. Быть может, некоторые из них помнили, по "Войне и Миру" или по бесчисленным газетным 289 цитатам с "Die erste Kolonne marschiert", о диспозиции Вейротера перед Аустерлицем. Но, возможно, думали, что, вопреки Толстому, бои происходят именно по диспозициям. Во всяком случае они тщательно выработали подробный план дела на Эриванской площади: Чиабришвилли, Элбакидзе, Шишманов, Каландадзе, Чичиашвили и Эбралидзе нападут на окруженные конвоем фаэтоны