латы и итога. Опять ему вспомнился Семенов и равнодушие покойного студента к самым заветным мыслям и целям, так глубоко волновавшим его, Юрия, и миллионы ему подобных, вдруг глубоко оттенилось тем наивным и откровенным любованием жизнью, удовольствием, женщинами, луной и соловьиным свистом, которое так поразило и даже неприятно кольнуло его на другой день после скорбного разговора с Семеновым. Тогда ему было непонятно, как мог он, Семенов, придавать значение таким пустякам, как катанье на лодке, и красивым телам девушек, после того, как он сознательно оттолкнул самые глубокие мысли и высокие понятия; но теперь Юрий только понял, что иначе и быть не могло: все эти пустяки были жизнью настоящей, полной захватывающих переживаний и влекущих наслаждений жизнью, а все великие понятия были лишь пустыми, ничего не предрешающими в необъятной тайне жизни и смерти, комбинациями слов и мыслей. Как бы они ни казались важными и окончательными. После них будут и не могут не быть не менее значительные и последние слова и мысли. Этот вывод был так не свойствен Юрию и так неожиданно сплелся из его мыслей о добре и зле, что Юрий растерялся. Перед ним открылась какая-то пустота, и на одну секунду острое ощущение ясности - и свободы, похожее на то чувство, которое во сне подымает человека на воздух, чтобы он летел куда хочет, озарило его мозг. Но Юрий испугался. Страшным напряжением он собрал все распавшиеся привычные мысли и понятия о жизни, и пугающее слишком смелое ощущение исчезло. Стало вновь темно и сложно. Одну минуту Юрий готов был допустить, что смысл настоящей живой жизни в осуществлении своей свободы, что естественно, а следовательно, и хорошо жить только наслаждениями, что даже Рязанцев, со своей точки зрения единицы низшего разбора, цельнее и логичнее его, стремясь к возможно большим половым наслаждениям, как острейшим жизненным ощущениям. Но по этой мысли надо было допустить, что понятие о разврате и чистоте-сухие листья, покрывающие молодую свежую траву, и даже самые поэтические целомудренные девушки, даже Ляля и Карсавина, имеют право свободно окунуться в самый поток чувственных наслаждений. И Юрий испугался своей мысли, счел ее грязной и кощунственной, ужаснулся тому, что она возбуждает его, и вытеснил ее из головы и сердца привычными, тяжелыми и грозными словами. "Ну да, - думал он, в бездонное блестящее небо, запыленное звездами, - жизнь - ощущение, но люди не бессмысленные звери и должны направлять свои желания к добру и не давать им власти над собою..." "Что, если есть Бог над звездами!" - вспомнил Юрий, и жуткое чувство смутного благоговения придавило его к земле. Он не отрываясь смотрел на большую блестящую звезду в хвосте Большой Медведицы и бессознательно вспомнил, что мужик Кузьма, с бахчи, называл эти величавые звезды "возом". Почему-то, тоже бессознательно, это воспоминание показалось неуместным и даже как будто оскорбило его. Он стал смотреть в сад, после звездного неба казавшийся совсем черным, и опять начал думать: "Если лишить мир женской чистоты, так похожей на первые весенние, еще совсем робкие, но такие прекрасные и трогательные цветы, то что же святого останется в человеке?.." Тысячи молодых, прекрасных и чистых, как весенние цветы, девушек в солнечном свете, на весенней траве, под цветущими деревьями представились ему. Невысокие груди, круглые плечи, гибкие руки, стройные бедра, изгибаясь стыдливо и таинственно, мелькнули перед его глазами, и голова его сладко закружилась в сладострастном восторге. Юрий медленно провел рукой по лбу и вдруг опомнился. - У меня нервы расстроились... надо идти спать. Неудовлетворенный, расстроенный и еще томимый мгновенным сладострастным видением, Юрий с беспредметной злобой в душе, порывисто делая все движения, пошел в дом. И уже лежа в постели и тщетно стараясь заснуть, он вспомнил Рязанцева и Лялю. - Почему, собственно, так возмущает, что Рязанцев любит Лялю не одну и не первую... Мысль не дала ему ответа, но перед ним, возбуждая тихую нежность и невыразимо приятно лаская разгоряченный мозг, выплыл образ Зины Карсавиной, и как ни старался он затемнить свое чувство, стало понятно, зачем нужно ему, чтобы она была чистой и нетронутой. "А ведь я люблю ее!" - в первый раз подумал Юрий, и эта мысль вдруг вытеснила все остальные и вызвала на глаза влажность умиления своим новым чувством... Но в следующую минуту Юрий с озлобленной насмешкой уже спрашивал себя: "А почему я сам любил других женщин, прежде нее?.. Правда, я не знал еще о ее существовании, но ведь и Рязанцев не знал о Ляле. И в свое время мы оба думали, что та женщина, которою мы хотим обладать, в настоящий момент и есть "настоящая", самая нужная и подходящая нам. Мы ошибались, но, может быть, ошибаемся и теперь!.. Значит, или хранить вечное целомудрие, или дать полную свободу себе... и женщине, конечно, наслаждаться любовью и страстью... Впрочем, что ж я, - с облегчением перебил себя Юрий, - Рязанцев... не то скверно, что он любил, а то, что он и теперь продолжает пользоваться несколькими женщинами, а я нет..." Эта мысль наполнила Юрия чувством гордости и чистоты, но только на мгновение, а в следующую минуту он опять вспомнил о чувстве, охватившем его при видении тысяч пронизанных солнцем, гибких и чистых девушек, и смутился в полном бессилии овладеть собою и справиться с хаосом чувств и мыслей. Юрий почувствовал что ему неудобно лежать на правом боку и с неловким усилием повернулся "В сущности, - подумал он, - все женщины каких я только знал не могли бы меня удовлетворить на всю жизнь. Значит то что я называл настоящей любовью неосуществимо и мечтать о ней просто глупо!" Юрию стало неловко и на левом боку и, путаясь вспотевшим липким телом в сбившейся горячей простыне, он перевернулся опять. Было жарко и неудобно. Начинала болеть голова. "Целомудрие идеал, но человечество погибло бы при осуществлении этого идеала, - неожиданно пришло ему в голову, - значит это нелепость. A... тогда и вся жизнь - нелепость!" - с такой злобой стискивая зубы, что перед глазами завертелись золотые круги, почти вслух сказал Юрий И до самою утра лежа в тяжелой и неудобной позе, с тупым отчаянием в душе, Юрий ворочал похожие на камни тяжелые и противоречивые мысли Наконец, чтобы выпутаться из них, он стал уверять себя, что он сам дурной, излишне сладострастный и эгоистичный человек, и его сомнения просто скрытая похоть. Но это только еще тяжелее придавило душу, подняло в мозгу сумбур самых разнообразных представлений и мучительное состояние разрушилось наконец вопросом: - Да с какой стати я себя так мучаю, наконец? И с чувством отвращения к самому процессу какого бы то ни было мышления, в тупой нервной усталости Юрий заснул. XV  Ляля до тех пор плакала в своей комнате, уткнувшись лицом в подушку, пока не заснула Утром она встала с больной головой и напухшими глазами Первой ее мыслью было то, что не надо плакать потому что сегодня к обеду приедет Рязанцев, и ему будет неприятно что у нее заплаканное некрасивое лицо. Но сейчас же она вспомнила что все равно все кончено и нельзя больше любить, ощутила острое горе и жгучую любовь и опять заплакала. - Какая гадость, какая мерзость! - прошептала Ляля, чувствуя, что задыхается от горьких, еще не выплаканных слез. - За что? За что? - твердила она и в душе у нее была неисходная грусть о навеки ушедшем невозвратимом счастье. Ей было удивительно и жалко, что Рязанцев мог так легко и постоянно лгать ей. "И не он один, а значит, и все лгали, - с недоумением думала Ляля, - ведь все, решительно все радовались нашей свадьбе и говорили, что он хороший, честный человек! Нет, впрочем, они не лгали, а просто не считали это дурным. Какая гадость!" И Ляле стало противно смотреть на привычною обстановку, напоминавшую людей, теперь противных ей. Она прислонилась лицом к стеклу окна и стала сквозь слезы смотреть в сад. На дворе было пасмурно и шел редкий, но крупный дождь. Капли тяжело постукивали по стеклу и быстро сбегали вниз, а Ляле было трудно различить когда слезы, а когда дождевые капли застилали перед нею сад. В саду было сыро, и повисшие мокрые листья были бледны и печально вздрагивали. Стволы деревьев почернели от воды и мокрая трава забито прилила к грязной земле. И Ляле казалось, что вся ее жизнь несчастна, будущее безнадежно, прошедшее черно. Горничная приходила звать ее пить чай, но Ляля долго не понимала ее слов. Потом, в столовой, ей было стыдно, когда с ней заговаривал отец. Ей казалось, что говорит с нею с особенной жалостью, что уже все знают, что ее грязно и гадко обманул любимый человек. Во всяком слове ей слышалась эта оскорбительная жалость, и Ляля ушла к себе. Она опять села к окну и, глядя в плачущий серый сад, стала думать. "Зачем он лицемерил? Зачем так обидел?! Значит, он не любит меня! Нет, Толя меня любит и я его люблю! Так в чем же дело? Да, он обманул меня он еще раньше любил каких-то других, скверных женщин! И они любили его... Как я? - спросила себя Ляля с наивным и жгучим любопытством. - Вот вздор, какое мне теперь до этого дело! Ведь с ними он обманул меня и теперь все кончено! Какая я бедная, несчастная!.. Ну нет мне есть дело: он меня обманывал! Ну а если бы признался? Все равно! Это гадко... он уже ласкал других, как меня и даже больше... Это ужасно! Какая я несчастная..." "Вот лягушка по дорожке скачет, вытянувши ножки!" - мысленно пропела Ляля, глядя на маленький серый комочек, боязливо прыгавший через мокрую скользкую дорожку. "Да, я несчастна, и все кончено! - опять подумала она, когда лягушка ускакала в траву. - Для меня это было так чудно, так хорошо, а для него старая привычная вещь... Потому-то он всегда избегал говорить о прошлом! Оттого мне казалось, что все время у него лицо такое, будто он что-то думает... Он думал: все это я знаю, все знаю и что ты чувствуешь, знаю, и то, что сейчас сделаешь... А я-то!.. Как стыдно, как гадко... Никогда, никогда я уже не буду никого любить!" Ляля заплакала и положила голову щекой на холодный подоконник, сквозь слезы наблюдая, в какую сторону идут тучи. "А ведь Толя сегодня приедет обедать! - с испугом вдруг вспомнила она и вскочила с места. - Что же я ему скажу? Что надо говорить в таких случаях?" Ляля раскрыла рот и уставилась в стену испуганными недоумевающими глазами. "Надо спросить Юрия!" - вспомнила она и успокоилась. "Милый Юрий! Какой он честный и хороший", - с нежными слезами на глазах подумала Ляля и так же стремительно, не откладывая, как всегда делала, пошла к Юрию. Но там сидел Шафров и говорил о каких-то делах. Ляля с недоумением остановилась в дверях. - Здравствуйте, - сказала она задумчиво. - Здравствуйте, - поздоровался Шафров, - идите к нам, Людмила Николаевна, тут такое дело, что ваша помощь необходима. Ляля, все с таким же недоумевающим лицом, покорно села к столу и машинально стала перебирать пальцами зеленые и красные брошюрки, кучами наваленные повсюду. - Видите ли, в чем дело, - поворачиваясь к ней с таким видом, точно ему предстояло объяснить ей что-то страшно запутанное и длинное, заговорил Шафров, - курские товарищи находятся в крайне стесненном положении надо им непременно помочь. Вот я придумал дать концерт... а? При этой знакомой прибавке "а?" Ляля вспомнила, зачем она пришла, и взглянула на Юрия с доверием и надеждой. - Отчего же, это очень хорошо... - машинально ответила она, удивляясь, что Юрий совсем не смотрит на нее. После вчерашних Лялиных слез и собственных ночных дум Юрий чувствовал себя разбитым и не готовым отвечать Ляле. Он ожидал, что сестра придет за советами, и терялся в полном бессилии прийти к какому-нибудь удовлетворительному решению. Как он не мог отказаться от своих слов, разубедить Лялю и толкнуть ее обратно к Рязанцеву, так он не мог и нанести решительный удар ее наивному, птичьему счастью. - Вот мы решили так, - продолжал Шафров, еще больше придвигаясь к Ляле, точно дело все усложнялось и запутывалось, - пригласить петь Санину и Карсавину... сначала они споют соло, потом дуэтом... У одной контральто, у другой сопрано, это будет красиво... Потом я сыграю на скрипке. Потом споет Зарудин, а Танаров будет аккомпанировать... - Разве офицеры будут участвовать в таком концерте? - так же машинально, думая совсем о другом, спросила Ляля. - О, будут! - замахал руками Шафров. - Только бы согласилась Санина, а они от нее не отстанут. Притом Зарудин рад петь где угодно, лишь бы петь. А это привлечет к нам офицеров, и мы сбор сделаем на славу... - Карсавину пригласите, - посоветовала Ляля, с печальным недоумением глядя на брата. "Не может быть, чтобы он забыл, - думала она, - как же он может разговаривать об этом дурацком концерте, когда я..." - Да ведь я же и говорю! - удивился Шафров. - Ах да, - слабо улыбнулась Ляля. - Ну... а Лида Санина... да, впрочем, вы говорили... - Ну да, ну да, - кивал головой Шафров. - Но кого бы еще, а? Не знаю, растерянно сказала Ляля, - у меня голова болит что-то. Юрий быстро оглянулся на нее и со страданием отвернулся к книгам. С бледным личиком и большими потемневшими глазами она показалась ему удивительно слабенькой и печальной. "Ах, зачем, зачем я сказал ей это, - подумал он, - и для меня-то самого это так неясно, и для всех это проклятый вопрос, а для ее маленькой души... Зачем я сказал!" Он чуть не дернул себя за волосы. - Барышня, - позвала из дверей горничная, - Анатолий Павлович приехали... Юрий опять испуганно оглянулся на Лялю и, встретив ее остановившийся страдальческий взгляд, растерянно сказал Шафрову: - Вы читали Чарльза Брэдло?.. - Читал. Мы вместе с Дубовой и Карсавиной читали. Любопытная вещь. - Да... А разве они приехали? - Да. - Когда? - с тайным волнением спросил Юрий. - Еще позавчера. - Разве? - переспросил Юрий, прислушиваясь к тому, что делает Ляля. Ему было мучительно стыдно и страшно, точно он обманул Лялю. Ляля постояла, потрогала что-то на столе и нерешительно пошла к двери. "Что я наделал!" - с искренним чувством, прислушиваясь к ее необычным неровным шагам, подумал Юрий. Ляля прошла в зал, чувствуя, что внутри ее все застыло в напряженно-скорбном недоумении. Было похоже, точно она заблудилась в туманном лесу. По дороге она взглянула в зеркало и увидела там потемневшее больное лицо. "Ну и пусть... пусть видит!" подумала она. Посреди столовой стоял Рязанцев и говорил Николаю Егоровичу своим веселым барски самоуверенным голосом: - Явление это, конечно, странное, но оно совершенно безвредно. При звуках его голоса что-то вздрогнуло и оборвалось в груди Ляли. Увидев ее, Рязанцев круто оборвал речь, подошел к ней и так подал ей обе руки, точно хотел обнять, но чтобы это движение было заметно и понятно только ей одной. Ляля снизу взглянула ему в лицо, и губы у нее вздрогнули. Она молча и с усилием высвободила свою руку и, пройдя в зал, отворила стеклянную дверь на балкон. Рязанцев со спокойным удивлением посмотрел ей вслед. - Моя Людмила Николаевна изволят сердиться, - с шутливой нежностью сказал он Николаю Егоровичу. Николай Егорович захохотал. - Ну что ж, идите мириться! - Ничего не поделаешь! - комически вздохнул Рязанцев и вышел за Лялей на балкон. Дождь все шел, и его тонкий водяной звук непрестанно стоял в воздухе. Но тучи, светлея и редея, уже расплывались вверху. Прижавшись щекой к мокрому холодному дереву столба, Ляля выставила голову на дождь, и ее волосы сразу намокли. - Моя принцесса гневается... Лялечка! - сказал Рязанцев и потянул ее к себе, прижимаясь губами к мокрым пахучим волосам. И от этого прикосновения, такою знакомою и счастливого, все растаяло в груди Ляли и, прежде чем она успела сообразить что-нибудь, руки ее, почти против воли, обвились вокруг крепкой шеи Рязанцева и между долгими дурманящими поцелуями Ляля сказала: - Я на тебя страшно сердита... ты гадкий! И ей самой было странно, что ничего нет ни страшного, ни тяжелого, ни непоправимого, в конце концов, какое ей дело! Лишь бы любить и быть любимой этим большим, красивым, с такой широкой грудью человеком. Но за обедом ей было стыдно смотреть на Юрия, с недоумением поглядывавшею на сестру, и, улучив мгновение, Ляля умоляюще прошептала ему: - Я гадкая... Юрий криво улыбнулся. В глубине души он был рад, что все кончилось так благополучно, но старался развить в себе презрение к этой мещанской терпимости и мещанскому счастью. Он ушел к себе в комнату и почти до вечера просидел один, а когда к сумеркам посветлело и прояснилось небо, взял ружье и пошел на охоту, на то же место, где был вчера с Рязанцевым. О том, что произошло, Юрий старался не думать. После дождя все болото ожило. Послышалась масса новых разнообразных звуков, и то там, то тут трава шевелилась, как живая, от скрытой в ней таинственной жизни. Лягушки дружно изо всех сил заливались на все голоса, какая-то птица выводила несложные скрипучие ноты, похожие на тррр... тррр... утки бойко крякали где-то близко, в мокрой осоке, но на выстрел не летели. Юрию и не хотелось стрелять. Он вскинул ружье на плечо и пошел домой, прислушиваясь и приглядываясь к хрустальным звукам и глубоким, то темным, то ярким краскам вечера. "Хорошо, думал он, все хорошо, только человек безобразен". Издали он увидел огонек на бахче и освещенные фигуры Кузьмы и того же Санина, сидевших возле самого огня. "Что он, тут живет, что ли?" - с удивлением и любопытством подумал Юрий. Кузьма что-то говорил и смеялся, размахивая рукой. Смеялся и Санин. Огонек, еще розовый, а не красный, как ночью, горел, как свечка, вверху мирно и мягко вызвездило небо. Пахло свежей землей и обрызнутой влагой травой. Юрий почему-то боялся, чтобы его не заметили, и ему было грустно, что он не может пойти к ним, что между ними и им стоит что-то непонятное, как будто даже несуществующее, пустое, но совершенно неодолимое, как пространство, лишенное воздуха. Он почувствовал себя совершенно одиноким. Мир, с его вечерними красками, огоньками, звездами, людьми и звуками, воздушный и светлый, стал отдельно от Юрия, маленького и темного внутри, как темная комната, в которой что-то томится и плачет. И чувство одинокой тоски так охватило его, что, когда он проходил вдоль бахчи, сотни арбузов, белевших в сумерках, напоминали ему человеческие черепа, разбросанные по полю. XVI  Лето развернулось, переполняясь теплом и светом, и казалось, что между сверкающим голубым небом. И истомленной от зноя зземлей дрожит и струится золотая дымка. В горячем мареве, разомлев от жары и опустив неподвижные листья, сонно стояли деревья и короткие жидкие тени беспомощно лежали в пыльной нагретой траве. Но в комнатах было прохладно. Отсветы сада мягко зеленели на потолках, и, странно живые, когда все застыло в знойном покое, легко колыхались на окнах гардины. Распахнув белый китель. Зарудин медленно расхаживал из угла в угол, и с особой, тщательно им выработанной, ленивой небрежностью, показывая крупные белые зубы, дымил папиросой. А Танаров, весь взмокший от поту, в одной рубахе и рейтузах, лежал на диване и украдкой озабоченно следил за ним маленькими черными глазками. Ему до зарезу нужны были пятьдесят рублей, но он уже два раза просил их у Зарудина и, не решаясь просить в третий раз, тоскливо ждал, когда Зарудин сам вспомнит. Зарудин помнил, но в течение последнего месяца он проиграл семьсот рублей и ему было жаль денег. "За ним уже и так двести пятьдесят, - думал он, не глядя на Танарова и понемногу раздражаясь от жары и обиды, - странно, честное слово!.. Мы, конечно, в хороших отношениях, но как ему не стыдно все-таки... Хоть бы извинился, что много должен и тому подобное!.. Не дам!" - с жестокой радостью прибавил он мысленно. Вошел денщик, маленький и веснушчатый, вывалянный в пуху. Он криво и вяло остановился во фронт и, не глядя на Зарудина, сказал: - Вашбродь, дозвольте доложить, что как их благородие требовали пива, так пиво все вышедши. Зарудин со вспыхнувшим раздражением невольно взглянул на Танарова. "Ну вот! - подумал он, - черт его знает, это становится наконец невыносимо!.. Знает, что у меня свободного гроша нет, а выдувает еще пиво!.." - Водка опять же кончается, - прибавил солдат. - Да ну, пошел к черту... Там у тебя два рубля остались и купи, что нужно, - с возрастающей досадой отмахнулся Зарудин. - Никак нет. Ничего не осталось. - Как так, что ты врешь! - останавливаясь, возразил Зарудин. - Так что их благородие приказали прачке отдать, так я рубль семь гривен отдал, а тридцать копеек на стол в кабинете положил, вашбродь... - Ах да... - притворно небрежно, краснея и волнуясь, отозвался Танаров, - я вчера сказал... неловко, знаешь... Целую неделю баба ходит... Красные пятна появились на твердо выбритых щеках Зарудина и под их тонкой кожей недобро задвигались скулы. Он молча прошелся по комнате и вдруг остановился против Танарова. - Послушай, - странно задрожавшим, острооскорбительным голосом проговорил он, - я попросил бы тебя не распоряжаться моими деньгами... Танаров весь вспыхнул и пришел в движение. - Гм, странно... такие пустяки... - оскорбленно пробормотал он, пожимая плечами. - Дело не в пустяках, - с жестоким удовольствием, точно мстя ему за что-то, возразил Зарудин, - а в принципе... С какой стати, скажи, пожалуйста! - Я... - начал было Танаров. - Нет, уж я тебя попрошу! - настойчиво, тем же угнетающим тоном перебил Зарудин. - Наконец, ты мог бы мне сказать... А это крайне неудобно! Танаров беспомощно пошевелил губами и потупился, перебирая задрожавшими пальцами перламутровый мундштучок. Зарудин еще немного подождал ответа, потом круто повернулся и, звеня ключом, полез в стол. - На, купи, что нужно... - сердито, но уже спокойнее сказал он солдату, подавая сто рублей. - Слушаю, - ответил солдат и, повернувшись налево кругом, вышел. Зарудин медленно, с чувством щелкнул ключами шкатулки и задвинул ящик. Танаров мельком взглянул на эту шкатулку, где лежали нужные ему пятьдесят рублей, проводил их робкими грустными глазами и, вздохнув, скромно стал закуривать папиросу. Ему было страшно обидно, и в то же время он боялся выразить эту обиду, чтобы Зарудин не рассердился еще больше. "Ну что ему два рубля... - думал он, - ведь знает, как мне нужны деньги..." Зарудин ходил по комнате, и сердце еще дрожало у него от раздражения, но понемногу он стал успокаиваться, а когда денщик принес пиво, Зарудин сам с наслаждением выпил стакан ледяной пенистой влаги и, обсасывая кончики усов, заговорил, как будто ничего не случилось: - А вчера у меня опять Лидка была... интересная, брат, девка!.. Огонь!.. Танаров обиженно молчал. Зарудин, не замечая, медленно прошелся по комнате, и глаза у него оживленно смеялись каким-то воспоминаниям. Здоровое, сильное тело млело от жары, и горячие, возбуждающие мысли подмывали его. Вдруг он громко, точно коротко заржав, засмеялся и остановился. - Ты знаешь... вчера я хотел... - выговорил он специальное, грубое и страшно унизительное для женщины слово, - так она сначала на дыбы встала... знаешь, у нее такой гордый огонек в глазах иногда появляется... Танаров, чувствуя, как быстро и жадно напрягается его тело, невольно распустил лицо в липкую возбужденную улыбку. - А потом так... что меня самого чуть судороги не схватили! - вздрагивая от невыносимо острого воспоминания, докончил Зарудин. - Везет тебе, черт возьми! - завистливо вскрикнул Танаров. - Зарудин, дома? - закричал с улицы громогласный голос Иванова. - Можно к вам? Зарудин вздрогнул от неожиданности и, как всегда, испугался, не слышал ли кто-нибудь его рассказа о Лиде Саниной. Но Иванов кричал через забор из переулка и его даже не было видно. - Дома, дома! - крикнул Зарудин в окно. В передней послышались голоса и смех, точно туда ввалилась целая толпа народу. Пришли Иванов, Новиков, ротмистр Малиновский, еще два офицера и Санин. - Ур-ра! - оглушительно закричал Малиновский, косо переступая порог и блеснув багрово-красным лицом, с вздрагивающими налитыми щеками и пушистыми усами, похожими на два снопа ржи. Здорово, ребята!.. "Эх, черт... опять четвертной выскочит!" - с досадой, от которой у него мигнули глаза, подумал Зарудин. Но он больше всего на свете боялся, как бы кто-нибудь не подумал, что он не самый щедрый, компанейский и богатый человек, и потому, широко улыбаясь, крикнул: - Откуда вы такой компанией? Здорово!.. Эй, Черепанов!.. Тащи водки и еще там!.. Сбегай в клуб, скажи, чтобы прислали ящик пива... Пива хотите, господа?.. Жарко! Когда появились водка и пиво, шум усилился. Хохотали и гоготали, охваченные буйным весельем, пили и кричали все. Только Новиков был мрачен, и на его всегда мягком и ленивом лице вспыхивало что-то недоброе. Вчера он узнал то, что до сих пор оставалось для него неизвестным, хотя уже весь город говорил об этом, и чувство невыносимой обиды и острого ревнивого унижения в первую минуту ошеломило его. "Не может быть! Вздор, сплетни!" - подумал он сначала, и его мозг отказывался представить себе гордую, недоступно прекрасную Лиду, в которую он был так чисто, с таким благоговением влюблен, в безобразно грязной близости к Зарудину, которого он всегда считал бесконечно ниже и глупее себя. Но потом дикая животная ревность поднялась со дна души и заслонила все. Была минута горького отчаяния, а потом страшной, почти стихийной ненависти и к Лиде, и, главным образом, к Зарудину. Это чувство было так непривычно для его мягкой, вялой души, что оно оказалось непереносимым и требовало исхода. Всю ночь он пробыл на болезненной границе мучительной жалости к себе и темной мысли о самоубийстве, а к утру как-то застыл и странное, зловещее желание увидеть Зарудина одно осталось в нем. Теперь, под выкрики шумных и пьяных голосов, он сидел в стороне, машинально и много пил пиво и каждым атомом своего напряженного существа следил за всяким движением Зарудина, точно зверь, встретившийся в лесу с другим зверем, уже присевший для прыжка, но притворяющийся, что ничего не видит. Все, и улыбка с показыванием белых зубов, и красота, и смех, и голос Зарудина, било острыми толчками во что-то болезненное, что составляло, казалось, все существо Новикова. - Зарудин, - сказал длинный и худой офицер, с непомерно длинными, болтающимися перед корпусом руками, - я тебе книгу принес... И сквозь шум и гвалт Новиков сейчас же услышал имя Зарудина и его голос, точно все молчали, а он один говорил. - Какую? - Толстого "О женщинах", - с гордостью, но, как рапорт, отчетливо ответил длинный офицер, и по его бесцветному длинному лицу было видно, что он рад, что читает Толстого и говорит о нем. - А вы Толстого почитываете? -спросил Иванов, подметив это гордое и наивное выражение. - Фон Дейц - толстовец! - пояснил пьяный Малиновский и захохотал. Зарудин взял тонкую красную брошюрку, перевернул несколько страниц и спросил: - Интересно? - А вот увидишь! - захлебываясь от восторга, ответил фон Дейц, - это, я тебе доложу, голова!.. Кажется, что сам все знаешь... - А зачем... Виктору Сергеевичу читать Толстого, когда его собственные взгляды на женщин вполне определенны... - негромко проговорил Новиков, не подымая глаз от стакана. - Из чего вы это заключаете? - осторожно спросил Зарудин, инстинктивно почувствовав нападение, но еще не догадываясь о нем. Новиков помолчал. Все в нем рвалось закричать, ударить в лицо, в красивое, самодовольное лицо Зарудина, сбить его с ног и топтать в диком порыве жестокой, выпущенной на волю злобы. Но слова не шли у него с языка, и, сам чувствуя, что говорит не то что надо, и еще больше страдая и безумея от этого сознания, Новиков криво усмехнулся и сказал: - Достаточно на вас посмотреть, чтобы заключить! Странный зловещий звук его голоса прорезал общий шум и сразу все стихло, как перед убийством. Иванов догадался в чем дело. - Мне кажется... - слегка изменяясь в лице, но сразу овладевая собой, точно сев на знакомого коня, холодно начал Зарудин. - Ну, господа, господа... Что там еще? - закричал Иванов. - Оставь их, пускай подерутся! - улыбаясь, возразил Санин. - Мне не кажется, а это так и есть... - все не подымая головы от стакана и все тем же тоном, продолжал Новиков. Но живая стена криков, махания руками, неестественно широко смеющихся лиц и уговоров встала между ними. Зарудина оттеснили фон Дейц и Малиновский, Новикова - Иванов и другой офицер. Танаров начал наливать стаканы и что-то кричать, ни к кому не обращаясь. Поднялась фальшивая, притворно веселая суета, и вдруг Новиков почувствовал, что у него уже нет силы продолжать. Он нелепо кривил губы в улыбку, оглядывался на занимающих его разговорами Иванова и офицера и растерянно думал: "Что же это я... надо бить!.. Прямо подойти и ударить!.. Иначе я останусь в глупом положении, все уже догадались, что я искал ссоры... Но вместо того он с притворным интересом уже слушал, что говорили Иванов и фон Дейц. - Во взгляде на женщину я, знаете, с Толстым не совсем согласен... - самодовольно говорил офицер. - Женщина - самка, и это прежде всего! - отвечал Иванов. - Среди мужчин хоть одного на тысячу еще можно найти такого, который заслужил название человека, а женщины... ни одной между ними!.. Голые, розовые, жирные, безволосые обезьяны, вот и все! - Оригинально сказано! - с удовольствием заметил фон Дейц. "И правда!" - горько подумал Новиков. - Э, милый мой! - возразил Иванов, махнув рукой перед самым носом фон Дейца. - Скажите людям так: а я говорю вам, что всякая, которая посмотрит на мужчину с вожделением, уже прелюбодействует с ним в сердце своем... и весьма многие подумают, что слышат очень оригинальную вещь!.. Фон Дейц хрипло засмеялся, точно залаял легавый пес, и с завистью посмотрел на Иванова. Насмешки он не понял, и ему было только завидно, что не он сказал так красиво. Новиков неожиданно протянул ему руку. - Что? - удивленно спросил фон Дейц, с любопытством и ожиданием глядя в протянутую ладонь. Новиков не отвечал. - Куда? - спросил и Санин. Новиков опять промолчал. Он чувствовал, что еще минута и рыдания, стеснявшиеся в груди, хлынут через край. - Знаю я, что с тобой, плюнь! - сказал Санин. Новиков взглянул на него жалкими глазами, губы у него задрожали и, махнув рукой, он ушел не попрощавшись. В нем ныло чувство тягостного бессилия, как у человека, не поднявшего тяжести, и, чтобы успокоить себя, Новиков подумал: "Ну что ж... Что доказал бы я, побив морду этому мерзавцу? Вышла бы только мерзкая драка... Да и не стоило рук марать!" Но чувство неудовлетворенной ревности и противного бессилия не проходило, и в глубокой тоске Новиков пришел домой, лег лицом в подушку и так пролежал почти весь день, мучаясь тем, что ничего другого сделать не может... - Хотите в макао? - спрашивал Малиновский. - Вали! - согласился Иванов. Денщик расставил ломберный столик, и зеленое сукно весело засмеялись в глаза. Сосредоточенное оживление охватило всех, и Малиновский, твердо стукая короткими волосатыми пальцами, стал метать. Пестрые карты ловко, правильными кругами разлетались по зеленому с голику, серебряные рубли со звенящим стуком раскатывались с табло на табло и, как жадные пауки, заходили во все стороны пальцы, подбирающие деньги. Слышались только короткие слова и однообразные восклицания как бы заученной досады и удовольствия. Зарудину не повезло. Он упрямо ставил на круг по пятнадцати рублей и каждый раз били комплект. На его красивом лице выступили зловещие пятна беспредметного раздражения. В течение последнего месяца он проиграл уже семьсот рублей и теперь не хотел даже проверять своего проигрыша. Настроение его сообщилось и другим. Фон Дейц и Малиновский обменялись резкостями. - Я ставил на крылья, - раздраженно, но сдержанно говорил фон Дейц, искренно удивляясь, что пьяный и грубый Малиновский смеет спорить с ним, умным и порядочным фон Дейцем. - Что вы мне толкуете! - грубо крикнул Малиновский. - Кой черт!.. Когда я бью, говорят на крылья, а когда даю... - То есть, позвольте! - дурно выговаривая по-русски, как всегда, когда волновался, закипятился фон Дейц. - Ничего не позволю... Возьмите обратно... Да нет, возьмите!.. - А я вам говорю! - тоненьким голосом закричал фон Дейц. - Господа! Это черт знает что такое! вдруг вспыхнул Зарудин, швыряя карты. Но он сейчас же испугался и своего резкого крика, и пьяных растерзанных людей, и карт, и бутылок всей обстановки грубого армейского кутежа, потому что в дверях увидел новое лицо. Высокий, тонкий господин, в просторном белом костюме и очень высоких тугих воротничках с удивлением остановился на пороге, глазами отыскивая Зарудина. - Ах, Павел Львович!.. Какими судьбами! - весь красный, воскликнул Зарудин, поспешно вставая навстречу. Господин нерешительно вступил в комнату и прежде всего все невольно заметили его совершенно белые ботинки, шагнувшие в болото пивных луж, пробок и растоптанных окурков. И весь он был такой белый, чистенький и надушенный, что среди облаков табачного дыма и пьяных красных людей походил бы на лилию в болоте, если бы не был так беспомощно тонок, издерганно ловок и если бы у него не было маленького, с дурными зубками и тонкими усиками лица. - Откуда вы?.. Давно из Питера? - с излишней суетливостью и пугливо соображая, ничего ли, что он сказал "Питер", говорил Зарудин, крепко пожимая его руку. - Вчера только приехал, - ответил наконец белый господин, и голос у него был самоуверенный, но жидкий, как придушенный петуший крик. - Мои сослуживцы, - представил Зарудин, - фон Дейц, Малиновский, Танаров, Санин, Иванов... Господа, Павел Львович Волошин. Волошин слегка кланялся. - Будем знать, - к ужасу Зарудина, ответил пьяный Иванов. - Сюда, Павел Львович... Хотите вина или, может быть, пива? Волошин осторожно уселся в кресло и томно забелел на его клеенчатой грубой обивке. - Я на одну секунду... не беспокойтесь! - с брезгливым холодком ответил он, оглядывая компанию. - Нет, как же можно... Я велю подать белого... Вы, кажется, любите... Зарудин выскочил в переднюю. "Надо же было этой сволочи именно сегодня притесаться! - с досадой подумал он, приказывая денщику сходить за винцом. - Этот Волошин всем знакомым в Питере такого наговорит, что в порядочный дом не пустят потом! Между тем Волошин, не скрываясь, точно он чувствовал себя слишком неизмеримо выше всех, продолжал рассматривать компанию. Взгляд его стеклянно-серых глазок был откровенно любопытен, как будто ему показывали каких-то странных зверьков. Рост, явная сила костистых плеч и костюм Санина привлекли его внимание. "Интересный тип... сила, должно быть!" - с искренним расположением, которое все маленькие и слабые люди испытывают к большим и сильным, подумал он и хотел заговорить. Но Санин, опершись грудью на подоконник, смотрел в сад. Волошин поперхнулся начатым словом и жидкий оборванный звук собственного голоса оскорбил его. "Хулиганы какие-то!" - подумал он. В это время вернулся Зарудин. Он уселся рядом с Волошиным и стал расспрашивать его о Петербурге и заводе Волошина, чтобы дать понять окружающим, какой богатый и значительный человек этот гость. И на его красивом лице большого сильного животного отразилось выражение маленького странного самодовольства. - Все по-прежнему, как видите, - небрежно говорил Волошин. - А вы как?.. - Что ж я!.. Прозябаю! - сказал Зарудин и грустно вздохнул. Волошин молчал и презрительно смотрел на потолок, по которому неслышно ходили зеленые отсветы сада. - У нас тут одно развлечение всегда! - продолжал Зарудин, широким жестом ловко захватывая в одно и бутылки, и карты, и своих гостей. - Да-а... - неопределенно протянул Волошин, и в его тоне Зарудину послышалось: "Сам-то ты что!" - Ну, однако, мне пора... Я остановился здесь в гостинице на бульваре. Мы, конечно, еще увидимся? - заговорил Волошин, меняя тон и вставая. Как раз в эту минуту вошел денщик, вяло установился во фронт и сказал: - Вашбродь, барышня пришли... - Что? - вздрогнув, переспросил Зарудин. - Так точно. - Ах да... я знаю... - быстро и неловко бегая глазами, заговорил Зарудин, чувствуя, как мгновенное предчувствие чего-то дурного кольнуло его в сердце. "Неужели Лидка?" с изумлением подумал он. Глаза Волошина вспыхнули жадным и любопытным огоньком, и его тщедушное тело все задвигалось под белым просторным костюмом. - Да... Ну, до свиданья! - осклабляя рот, выразительно заговорил он. - А вы все тот же!.. Зарудин криво и самодовольно, и озабоченно улыбнулся. Провожаемый Зарудиным, Волошин быстро вышел вон, мелкая белыми ботинками и острым оком выглядывая вокруг. Зарудин вернулся. - Ну, господа... Как же карты?.. Танаров, закладывай за меня, а я сейчас... - торопливо и все мелькая глазами, заговорил он. - Вре!.. - отозвался уже совершенно пьяный, быкообразный Малиновский. - - Мы еще поглядим, какая там барышня! Но Танаров взял его за плечи и силой посадил за стол. Остальные поспешно рассаживались, почему-то стараясь не смотреть на Зарудина. Санин тоже сел, серьезно посмеиваясь. Он догадался, что к Зарудину пришла Лида, и смутное чувство ревнивой жалости к красивой и теперь уже, очевидно, несчастной сестре возникло в нем. XVII  На кровати Зарудина как-то боком сидела Лида Санина и растерянно дергала и мяла платок. Даже Зарудина поразила происшедшая в ней перемена: от гордой, изящной и сильной девушки не осталось и следа, перед ним сидела сутулая, растерянная и болезненно слабая женщина. Лицо ее осунулось, побледнело, и темные глаза тревожно бегали по сторонам. Когда вошел Зарудин, темные глаза быстро поднялись на него и опустились, и инстинктивно Зарудин почувствовал, что она боится его. Совершенно неожиданно злоба и раздражение до судорог поднялись в нем. Он крепко запер дверь и совсем не так, как прежде, грубо и прямо подошел к ней. - Ты удивительная особа, - едва владея собой и почему-то чувствуя жгучее желание ее ударить, заговорил он, - у меня полные комнаты народу... брат твой тут... Точно нельзя было выбрать другого времени... Это черт... Темные глаза поднялись со странным вспыхнувшим выражением, и, как всегда, Зарудин испугался своей резкости, угодливо показал белые зубы и, взяв Лиду за руку, сел рядом. - Ну да, впрочем, все равно, я ведь за тебя боюсь... я рад, я соскучился за тобой... Зарудин поднял и выше перчатки поцеловал ее слегка влажную и горячую руку с тонким и изящным заопахом. - Это правда? - с непонятным ему выражением произнесла Лида и опять подняла на него глаза, говорившие: правда ли, что ты любишь меня? Ты видишь, какая я теперь бедная, несчастная... совсем не такая, как прежде... я боюсь тебя и угадываю весь ужас своего унижения, но больше мне не на кого опереться... - А ты сомневаешься? - неуверенно возразил Зарудин, и легкая струйка холода, тяжелая для него самого, потянула от этих слов. Он опять поднял ее руку и поцеловал. Странная и сложная путаница чувств и мыслей была в нем. Еще два дня тому назад, на этой самой белой подушке были разметаны темные волосы Лиды, извивалось в припадке страсти ее гибкое, горячее и упругое тело, горели губы и