раздумался, недели две ходил как помешанный, а потом перестал гордиться своею ложной нравственной победой, а студента тот о при его первой самодовольной насмешке избил до потери сознания. Между мной и Ланде произошел внутренний разрыв. Я стал яснее смотреть на его жизнь и увидел, что она страшно несчастна и бедна! - О, что же вы говорите! - вскричал Соловейчик, вы разве можете себе представить все богатство его переживании! Эти переживания были однообразны: счастье его жизни состояло в том, чтобы безропотно воспринять всякое несчастье, а богатство в том, чтобы все больше и глубже отказываться от всякого богатства жизни! Это был добровольный нищий и фантаст, живущий во имя того, что ему самому не было вовсе известно... Вы не знаете, как вы меня терзаете! вскрикнул Соловейчик, неожиданно заломив руки. Однако, вы какой-то истеричный, Соловейчик! удивленно заметил Санин. Я ничего особенного не говорю! Или этот вопрос очень наболел в вас... - Очень! Я теперь все думаю и думаю, и голова у мине болит... Неужели все это была ошибка!.. Я себе, как в темной комнате... и никто мине не может сказать, что делать!.. Для чего же живет человек? Скажите вы мине! - Для чего? Это никому не известно!.. - А разве нельзя жить для будущего? Чтобы хотя потом был у людей золотой век... - Золотого века никогда не может быть. Если бы жизнь и люди могли улучшиться мгновенно, это было бы золотое счастье, но этого быть не может! Улучшение приходит по незаметным ступеням, и человек видит только предыдущую и последующую ступени... Мы с вами не жили жизнью римских рабов или диких каменного века, а потому и не сознаем счастья своей культуры; так и в этом золотом веке человек не будет сознавать никакой разницы со своим отцом, как отец с дедом, а дед с прадедом... Человек стоит на вечном пути и мостить путь к счастью все равно, что к бесконечному числу присчитывать новые единицы... - Значит, все пустота? Значит, "ничего" нету? Я думаю. Ничего. - Ну, а ваш Ланде! Ведь вот же вы... - Я любил и люблю Ланде, - серьезно сказал Санин, - но не потому, что он был таков, а потому, что он был искренен и на своем пути не останавливался ни перед какими преградами, ни смешными, ни страшными... Для меня Ланде был ценен сам по себе, и с его смертью исчезла и ценность его. - А вы не думаете, что такие люди облагораживают жизнь? А у таких людей являются последователи... А? - Зачем ее облагораживать? Это - раз. А второе то, что следовать этому нельзя... Ланде надо родиться. Христос был прекрасен, христиане - ничтожны. Санин устал говорить и замолчал. Молчал и Соловейчик, молчало и все кругом и только, казалось, мерцающие вверху звезды ведут какой-то нескончаемый безмолвный разговор. Вдруг Соловейчик что-то зашептал, и шепот его был странен и жуток. - Что такое? - вздрогнув, спросил Санин. - Вы скажите мне, - забормотал Соловейчик, - вы мне скажите, что вы думаете... если человек не знает, куда ему идти, и все думает, все думает и все страдает, и все ему страшно и непонятно... может, тому человеку лучше умереть? - Что ж, - нахмурившись в темноте, сказал Санин, ясно и остро понимая то, что невидимо тянулось к нему из темной души еврейчика, - пожалуй, лучше умереть. Нет смысла страдать, а жить вечно все равно никто не будет. Жить надо только тому, кто в самой жизни видит уже приятное. А страдающим - лучше умереть. - Вот и я так себе думал! - с силой вскрикнул Соловейчик и вдруг цепко схватил Санина за руку. Было совсем темно, и в сумраке лицо Соловейчика казалось белым, как у трупа, а глаза смотрели пустыми черными впадинами. - Вы мертвый человек, - с невольной тревогой в душе сказал Санин, вставая, - и, пожалуй, мертвецу самое лучшее и вправду - могила... Прощайте... Соловейчик как будто не слыхал и сидел неподвижно, как черная тень с мертвым белым лицом. Санин помолчал, подождал и тихо пошел. У калитки он остановился и прислушался. Все было тихо, и Соловейчик чуть-чуть чернел на крыльце, сливаясь с мраком. Неприятно томительное предчувствие заползло в сердце Санина. "Все равно! - подумал он, - что так жить, что умереть... Да и не сегодня завтра". Он быстро повернулся и, с визгом отворив калитку, вышел на улицу. На дворе по-прежнему было тихо. Когда Санин дошел до бульвара, вдали послышались тревожные странные звуки. Кто-то, гулко топоча ногами, быстро бежал во мраке ночи, не то причитая, не то плача на бегу. Санин остановился. Черная фигура родилась во мраке и все ближе, ближе бежала на не-то. И почему-то Санину опять стало жутко. - Что такое? - громко спросил он. Бегущий человек на минуту остановился, и Санин близко увидел испуганное глуповатое солдатское лицо. - Что случилось? - тревожно крикнул он. Но солдат что-то пробормотал и побежал дальше, гулко топоча ногами и не то причитывая, не то плача. Ночь и тишина поглотили его, как призрак. "Да ведь это денщик Зарудина! - вспомнил Санин, и вдруг твердая красная мысль отчетливо и как-то кругло вылилась в мозгу: "Зарудин застрелился!.." Легкий холод тронул виски Санина. С минуту он молча глядел в тусклое лицо ночи, и казалось, между тем загадочным и страшным, что было в ней, и им, высоким, сильным человеком, с твердым взглядом, произошла короткая и страшная, молчаливая борьба. Город спал, белели тротуары, чернели деревья, тупо глядели темные окна, храня глухую тишину. Вдруг Санин встряхнул головой, усмехнулся и посмотрел перед собой ясными глазами. - Не я в этом виноват, - громко сказал он... - Одним больше, одним меньше! И пошел вперед, высокою тенью чернея во мраке. ХХХIII  Так скоро, как все узнается в маленьком городке, все узнали, что два человека в один и тот же вечер лишили себя жизни. Юрию Сварожичу об этом сообщил Иванов, придя к нему днем, когда Юрий только что вернулся с урока и сел рисовать портрет Ляли. Она позировала в легкой светлой кофточке, с голой шейкой и просвечивающими розовыми руками. Солнце светило в комнату, золотыми искорками зажигало вокруг головки Ляли пушистые волосы, и она была такой молоденькой, чистенькой и веселой, точно золотая птичка. - Здравствуйте, - сказал Иванов, входя и бросая шляпу на стул. - А... Ну, что нового скажете? - спросил Юрий, приветливо улыбаясь. Он был настроен довольно и радостно, и оттого, что, наконец, нашел урок и чувствовал себя уже не на шее у отца, а на собственных ногах, и от солнца, и от близости счастливой, хорошенькой Ляли. - Много, - сказал Иванов с неопределенным выражением в серых глазах, - один удавился, другой застрелился, а третьего черти взяли, чтоб не волочился! - То есть? - удивился Юрий. - - Третьего я уж от себя, для вящего эффекта, прибавил, а два точно... Сегодня ночью застрелился Зарудин, а сейчас, говорят, Соловейчик повесился... вот! - Да не может быть! - вскрикнула Ляля, вскакивая, вся белая, розовая и золотая, с испуганными, но сияющими от любопытства глазами. Юрий с удивлением и испугом поспешно положил палитру и подошел к Иванову. - Вы не шутите? - Какие уж тут шутки! - махнул рукой Иванов. Как и всегда, он старался придать себе философски-равнодушный вид, но заметно было, что ему и жутко, и неприятно. - Отчего же он застрелился? Оттого, что его Санин ударил? А Санин знает? - наивно цепляясь за Иванова, захлебываясь, спрашивала Ляля. - Очевидно, так... Санин знает еще с вечера, - отвечал Иванов. - Что же он? - невольно спросил Юрий. Иванов пожал плечами. Ему уже не раз приходилось спорить с Юрием о Санине, и он уже заранее раздражался. - Ничего... А ему-то что же? - с грубой досадой возразил он. - Все-таки он причиной! - заметила Ляля, делая значительное лицо. - Ну так что же из того!.. Вольно ж тому дураку было лезть. Санин тут не виноват. Все это очень прискорбно, но всецело должно быть отнесено к глупости самого Зарудина. - Ну, положим, причины тут глубже, - возразил Юрий угрюмо, - Зарудин жил в известной среде... - И то, что он жил в такой дурацкой среде, и то, что подчинился ей, свидетельствует только о том, что он и сам дурак! - пожал плечами Иванов. Юрий помолчал, машинально потирая пальцы. Ему было как-то неприятно говорить так об умершем, хотя он и не знал почему. - Ну хорошо... Зарудин - это понятно, а Соловейчик... вот никогда не думала! - высоко поднимая брови, нерешительно заговорила Ляля. - Почему же он? - А Бог его знает, - сказал Иванов, - он всегда был какой-то блаженный. В это время разом приехал Рязанцев и пришла Карсавина. Они встретились у ворот, и еще на крыльце был слышен высокий, недоумевающе-вопросительный голос Карсавиной и веселый, игриво-шутливый голос Рязанцева, каким он всегда говорил с красивыми молодыми женщинами. - Анатолий Павлович "оттуда", - с выражением тревожного интереса сказали Карсавина, первая входя в комнату. Рязанцев вошел, смеясь, как всегда, и еще на ходу закуривая папиросу. - Ну и дела! - сказал он, наполняя всю комнату голосом, здоровьем и самоуверенным весельем. - Этак у нас в городе скоро и молодежи не останется! Карсавина молча села, и ее красивое лицо было расстроенно и недоуменно. - Ну, повествуйте, - сказал Иванов. - Да что, - подымая брови, как Ляля, и все смеясь, но уже не так весело, заговорил Рязанцев. - Только что вышел вчера из клуба, вдруг бежит солдат... Их высокородие, говорит, застрелились... Я на извозчика и туда... Приезжаю, а там уж чуть не весь полк... лежит на кровати, китель нараспашку... - А куда он стрелял? - любопытно повиснула у него на руке Ляля. - В висок... пуля пробила череп, вот тут... и ударилась в потолок... - Из браунинга? - почему-то спросил Юрий. - Из браунинга... Скверная картина. Мозгом и кровью даже стена забрызгана, а у него еще и лицо все изуродовано... да!.. А это ужас, как он его хватил!.. И опять, засмеявшись, Рязанцев пожал плечами. - Крепкий мужчина! - Ничего, парень здоровый! - почему-то самодовольно кивнул головой Иванов. - Безобразие! - брезгливо сморщился Юрий. Карсавина робко посмотрела на него. - Но ведь он, по-моему, не виноват, - заметила она, не ждать же ему было... - Да... - неопределенно поморщился Рязанцев, - но и так бить!.. Ведь предлагали же ему дуэль... - Удивительно! - возмущенно пожал плечами Иванов. - Нет, что ж... дуэль - глупость, - раздумчиво отозвался Юрий. - Конечно, - быстро поддержала Карсавина. Юрию показалось, что она рада возможности оправдать Санина, и ему стало неприятно. - Но все-таки и так... не зная что, унижающее Санина, придумать, возразил он. - Зверство, как хотите! - подсказал Рязанцев. Юрий подумал, что сам-то Рязанцев недалеко ушел от сытого животного, но промолчал и был даже рад, что Рязанцев стал спорить с Карсавиной, резко осуждая Санина. Карсавина, поймав на лице Юрия неприятное выражение, замолчала, хотя ей в глубине души нравилась сила и решительность Санина и казалось совсем неправильным то, что говорил Рязанцев о культурности. И так же, как Юрий, она подумала, что не Рязанцеву говорить об этом. Но Иванов рассердился и стал спорить. - Подумаешь! Высокая степень культурности: отстрелить человеку нос или засадить в брюхо железную палку! - А лучше кулаком по лицу бить? - Да уж, по-моему, лучше! Кулак что! От кулака какой вред! Выскочит шишка, а опосля и ничего... От кулака человеку никоторого несчастья!.. - Не в том же дело! - А в чем? - презрительно скривил плоские губы Иванов. - По-моему, драться вообще не следует... зачем безобразие чинить! Но уж ежели драться, так по крайности без особого человековредительства!.. Ясное дело!.. - Он ему чуть глаз не выбил! - с иронией вставил Рязанцев. - Хорошо "без членовредительства"! - Глаз, конечно... Ежели глаз выбить, то от этого человеку вред, но все-таки глаз супротив кишки не выстоит никак! Тут хоть без смертоубийства!.. - Однако Зарудин-то погиб! - Ну, так это уж его воля! Юрий нерешительно крутил бородку. - Я, в сущности, прямо скажу, - заговорил он, и ему стало приятно, что он скажет совершенно искренно, - для меня лично это вопрос нерешенный... и я не знаю, как сам поступил бы на месте Санина. Драться на дуэли, конечно, глупо, но и драться кулаками не очень-то красиво! - Но что же делать тому, кого вынудят на это? - спросила Карсавина. Юрий печально пожал плечами. - Нет, кого жаль, так это Соловейчика, - помолчав, заметил Рязанцев, но самодовольно-веселое лицо его не соответствовало словам. И вдруг вспомнили, что даже не спросили о Соловейчике, и почему-то всем стало неловко. - Знаете, где он повесился? Под амбаром, у собачьей будки... Спустил собаку с цепи и повесился... Одновременно и у Карсавиной, и у Юрия в ушах послышался тонкий голос: "Султан, ту-бо!.." - И оставил, понимаете, записку, - продолжал Разянцев, не удерживая веселого блеска в глазах. - Я ее даже списал... человеческий документ ведь, а? Он достал из бокового кармана записную книжку. - "Зачем я буду жить, когда сам не знаю, как надо жить. Такие люди, как я, не могут принести людям счастья", - прочел Рязанцев и совершенно неожиданно неловко замолчал. В комнате стало тихо, точно мимо прошла чья-то бледная и печальная тень. Глаза Карсавиной налились крупными слезами, Ляля плаксиво покраснела, а Юрий, болезненно усмехнувшись, отошел к окну. - Только и всего, - машинально прибавил Рязанцев. - Чего же еще "больше"? - вздрогнувшими губами возразила Карсавина. Иванов встал и, доставая со стола спички, пробормотал: - Глупость большая, это точно! - Как вам не стыдно! - возмущенно вспыхнула Карсавина. Юрий брезгливо посмотрел на его длинные прямые волосы и отвернулся. - Да... Вот вам и Соловейчик, - опять с веселым блеском в глазах развел руками Рязанцев. - Я думал, так - дрянь одна, с позволения сказать, жиденок, и больше ничего! А он на! Прямо не от мира сего оказался... Нет выше любви, как кто душу свою положит за други свои! - Ну, он положил не за други!.. возразил Иванов. "И чего ломается... тоже! А сам - животное!" - подумал он, с ненавистью и презрением покосившись на сытое гладкое лицо Рязанцева и почему-то на его жилетку, обтянувшуюся складочками на плотном животе. - Это все равно... Порыв чувствуется... - Далеко не все равно! - упрямо возразил Иванов, и глаза у него стали злыми. - Слякоть, и больше ничего!.. Какая-то странная ненависть его к Соловейчику неприятно подействовала на всех. Карсавина встала и, прощаясь, интимно, как бы влюбленно доверяясь, шепнула Юрию: - Я уйду... он мне просто противен!.. - Да, - качнул головой Юрий, - жестокость удивительная!.. За Карсавиной ушли Ляля и Рязанцев. Иванов задумался, молча выкурил папиросу, злыми глазами поглядел в угол и тоже ушел. Идя по улице и по привычке размахивая руками, он думал раздраженно и злобно. "Это дурачье воображает, конечно, что я не понимаю того, что они понимают! Удивительно!.. Знаю я, что они чувствуют, лучше их самих! Знаю, что нет больше любви, когда человек жертвует жизнью за ближнего, но повеситься оттого, что не пригодился людям, это уж... ерунда!" И Иванов, припоминая бесконечный ряд прочитанных им книг и Евангелие прежде всего, стал искать в них тот смысл, который объяснял бы ему поступок Соловейчика так, как ему хотелось. И книги, как будто послушно разворачиваясь на тех страницах, которые были ему нужны, мертвым языком говорили то, что ему было надо. Мысль его работала напряженно и так сплелась с книжными мыслями, что он уже сам не замечал, где думает он сам, а где вспоминает читанное. Придя домой, он лег на кровать, вытянул длинные ноги и все думал, пока не заснул. А проснулся только поздно вечером. XXXIV  Когда под звуки трубной музыки хоронили Зарудина, Юрий из окна видел всю эту мрачную и красивую процессию, с траурной лошадью, траурным маршем и офицерской фуражкой, сиротливо положенной на крышку гроба. Было много цветов, задумчиво-грустных женщин и красиво-печальной музыки. А ночью в этот день Юрию стало особенно грустно. Вечером он долго гулял с Карсавиной, видел все те же прекрасные влюбленные глаза и прекрасное тело, тянувшееся к нему, но даже и с ней ему было тяжело. - Как странно и страшно думать, - говорил он, глядя перед собой напряженными темными глазами, - что вот Зарудина уже нет... Был офицер, такой красивый, веселый и беззаботный, и казалось, что он будет всегда... что ужас жизни, с ее муками, сомнениями и смертью, для него не может существовать... что в этом нет никакого смысла. И вот один день и человек смят, уничтожен в прах, пережил какую-то ему одному известную страшную драму, и нет его, и никогда не будет!.. И фуражка эта на крышке гроба... Юрий замолчал и мрачно посмотрел в землю. Карсавина плавно шла рядом, внимательно слушала и тихо перебирала полными красивыми руками кружево белого зонтика. Она не думала о Зарудине, и всем богатым телом своим радовалась близости Юрия, но бессознательно подчиняясь и угождая ему, делала грустное лицо и волновалась. - Да, так было грустно смотреть!.. И музыка эта такая! - Я не обвиняю Санина! - вдруг упрямо прорвался Юрий, - он и не мог иначе поступить, но тут ужасно то, что пути двух людей скрестились так, что или один, или другой должны были уступить... ужасно то, что случайный победитель не видит ужаса своей победы... стер человека с лица земли и прав... - Да, прав... вот и... - не дослышав, оживилась Карсавина так, что даже ее высокая грудь заколыхалась. - Нет... а я говорю, что это ужасно! - перебил Юрий с ненавистью ревности, искоса поглядев на ее грудь и оживленное лицо. - Почему же? - робко спросила Карсавина, страшно смутившись. И как-то сразу глаза ее потухли, а щеки порозовели. - Потому что для другого это было бы тягчайшим страданием... сомнениями, колебаниями... Борьба душевная должна быть, а он как ни в чем не бывало!.. Очень жаль, говорит, но я не виноват!.. Разве дело в одной вине, в прямом праве!.. - А в чем же? - нерешительно и тихо спросила Карсавина, низко опустив голову и, видимо, боясь его рассердить. - Не знаю в чем, но зверем человек не имеет права быть! - жестко и со страданием в голосе резко выкрикнул Юрий. Они долго шли молча. Карсавина страдала оттого, что отдалилась от Юрия и на мгновение утеряла милую, теплую, до глубины души, особенную связь с ним, а Юрий чувствовал, что у него вышло спутанно, неясно, и страдал от тяжелого тумана на сердце и от самолюбия. Он скоро ушел домой, оставя девушку в мучительном состоянии неудовлетворенности, страха и беззащитной обиды. Юрий видел ее растерянность, но почему-то это доставляло ему болезненное наслаждение, точно он вымещал на любимой женщине чью-то тяжкую обиду. А дома стало невыносимо скверно. За ужином Ляля рассказала, что Рязанцев говорил, будто мальчишки на мельнице, поглядывая, как вынимали из петли Соловейчика, кричали через забор: - Жид удавился!.. Жид удавился!.. Николай Егорович кругло хохотал и заставлял Ляльку повторять. - Так - "жид удавился"!.. Юрий ушел к себе, сел поправлять тетрадку своего ученика и подумал с невыразимой ненавистью: "Сколько зверства еще в людях!.. Можно ли страдать и жертвовать собой за это тупое, глупое зверье!.." Но тут он вспомнил, что это нехорошо, и устыдился своей злобы. "Они не виноваты... они "не ведают, что творят"!.." "Но ведают или не ведают, а ведь звери же, сейчас-то - звери же!" - подумал он, но постарался не заметить этого и стал вспоминать Соловейчика. "Как одинок все-таки человек: вот жил этот несчастный Соловейчик и носил в себе страдающее за весь мир, готовое на всякую жертву, великое сердце... И никто... даже я... - с неприятным уколом мелькнуло у него в голове, - не замечали его, не ценили, а напротив, почти презирали его! А почему? Потому только, что он не умел или не мог высказаться, потому что был суетлив и немного надоедлив. А в этой суетливости и в надоедливости и сказывалось его горячее желание ко всему приблизиться, всем помочь и угодить... Он был святой, а мы считали его дураком!.." Чувство вины так болезненно томило душу Юрия, что он бросил работу и долго ходил по комнате, весь во власти смутных, неразрешимых и больных дум. Потом он сел за стол, взял Библию и, раскрыв ее наугад, прочел то место, которое читал чаще других и на котором смял и растрепал листы. "Случайно мы рождены и после будем, как не бывшие; дыхание в ноздрях наших - пар, а слово - искра в движениях нашего сердца. Когда она угаснет, тело обратится в прах и дух рассеется, как жидкий воздух. И имя наше забудется со временем, и никто не вспомнит о делах наших; и жизнь наша пройдет, как след облака, и рассеется, как туман, разогнанный лучами солнца и отягченный теплотою его. Ибо жизнь наша - прохождение тени, и нет нам возврата от смерти, ибо положена печать и никто не возвращается". Юрий не стал дальше читать, потому что там говорилось о том, что нет смысла думать о смерти, а надо наслаждаться жизнью, как юностью, а этого он не мог понять, и это не отвечало его больным мыслям. "Как это верно, ужасно и неизбежно!" - думал он о прочитанном, стараясь представить себе, как дух его рассеется после смерти. И не мог. "Это ужасно! Вот я сижу здесь, живой, жаждущий жизни и счастья, и читаю свой неотвержимый смертный приговор... Читаю и не могу даже протестовать!" Мысль эту и в этих самых словах Юрий много раз продумывал и читал в книгах. И утомительная своею, сознаваемой им, однообразной слабостью, она еще больше расстроила и измучила его. Юрий взял себя за волосы и с отчаянием в душе закачался из стороны в сторону, точно зверь в клетке. С закрытыми глазами и бесконечной усталостью в сердце он обратился к кому-то. Обратился со злобой, но без силы, с ненавистью, но тупой, с мольбой, но не признаваемой им самим. "Что сделал тебе человек, что ты так издеваешься над ним? Почему ты, если есть, скрылся от него? Зачем ты сделал так, что если бы я и поверил бы в тебя, то не поверил бы в свою веру? Если бы ты ответил, я не поверил бы, что это ты, а не я сам!.. Если я прав в своем желании жить, то зачем ты отнимаешь у меня право, которое сам дал!.. Если тебе нужны страдания, - пусть!.. Ведь мы принесли бы их из любви к тебе! Но мы даже не знаем, что нужнее - дерево или мы... Для дерева даже есть надежда!.. Оно и срубленное может пустить корни, ростки и ожить! А человек умрет и исчезнет!.. Лягу и не встану, и никогда никто не узнает, что со мной случилось... Может быть, я опять буду жить, но ведь я этого не знаю... Если б я знал, что хоть через милльярды, через милльярды милльярдов лет я буду опять жить, я бы во все века этого времени терпеливо и безропотно ждал бы в вечной тьме..." Он опять стал читать. "Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем. Род приходит и род уходит, а земля пребывает вовеки. Всходит солнце и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит. Идет ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем и возвращается ветер на круги свои. Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, - и нет ничего нового под солнцем. Нет памяти о прежнем; и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после. Я, Екклесиаст, был царем над Израилем..." - Я, Екклесиаст, был царем!.. - громко и даже грозно повторил Юрий с непонятной ему самому тоской. Но испугался своего голоса и оглянулся. Не слышал ли кто? Потом взял лист бумаги и полумашинально, как бы поддаваясь несознаваемой потребности, стал писать, думая о том, что все чаще и чаще приходило ему в голову: "Я начинаю эту записку, которая должна окончиться с моей смертью..." - Фу, какая пошлость! - с отвращением сказал он и так оттолкнул бумагу, что она слетела со стола и, легко кружась, упала на пол. - А вот Соловейчик, маленький жалкий Соловейчик, не сказал себе, что это пошлость, когда убедился, что не может понять жизни... Юрий не заметил, что он ставит себе в пример того человека, которого сам называет маленьким и жалким. - Ну что ж... И я чувствую, что рано или поздно кончу тем же... Потому что нет другого исхода... Почему нет? Потому ли... Юрий остановился, он прекрасно, как ему казалось, знал, что, и только что думал об этом, но теперь вовсе не находил слов, чтобы ответить себе. В душе его точно что-то сразу ослабло. Мысль упала и потерялась. - Чушь, все чушь! - со злобой громко сказал Юрий. Лампа почти вся уже выгорела и догорала тусклым неприятным светом, слабо выделяя из темноты небольшой круг возле головы Юрия. - Почему я не умер тогда еще, когда был ребенком и болел воспалением легких? Было бы мне теперь хорошо, спокойно... И в ту же секунду Юрий представил себя умершим тогда и испугался так, что все в нем замерло. - Значит, я не увидел бы и того, что видел?.. Нет, это тоже ужасно... Юрий тряхнул головой и встал. - Так можно с ума сойти... Он подошел к окну и толкнул его, но ставня, прихваченная болтом, не подалась. Юрий взял карандаш и с усилием протолкнул болт. Что-то сильно загремело снаружи, ставня легко и мягко отворилась, и в окно ворвался чистый и прохладный воздух. Юрий тупо посмотрел на небо, на котором была уже заря. Утро было чистое и прозрачное. Уже бледное голубое небо сильно розовело с одного края. Семь звезд Большой Медведицы побледнели и спустились вниз; большая, нежно-голубая и будто хрустальная утренняя звезда тихо сияла ярким влажным блеском над алевшей зарей. Резкий холодноватый ветерок потянул с востока, и белый утренний пар легкими волнистыми струйками поплыл от него над темно-зеленой росистой травой сада, цепляясь за высокие лопухи и белую кашку, над прозрачной, слегка зарябившейся водой реки, над зелеными листами кувшинчика и белых лилий, которых было много у берегов. Прозрачное голубое небо все покрылось грядами воздушных, загорающихся розовым огнем тучек; одинокие и совсем бледные звезды незаметно и бесследно тонули и исчезали в бездонной синеве. От реки все тянул влажный беловатый туман, медленно, полосами плыл над глубокой и холодной водой, переливался между деревьями, в сырую и зеленую глубину сада, где еще царил легкий и прозрачный сумрак. Во влажном воздухе, казалось, стоял какой-то странный серебристый звук. Все было так красиво и тихо, точно влюбленная земля, все обнажившись, готовилась к великому и полному наслаждения таинству - приходу солнца, которого еще не было, но свет которого, легкий и розовый, уже трепетал над нею. Юрий лег спать, но свет беспокоил его, голова болела, и перед глазами что-то болезненно мелко-мелко мигало. XXXV  Рано утром, когда солнце светило низко и ярко, Иванов и Санин вышли из города. Под солнцем роса блестела и искрилась огоньками, а в тени трава казалась седою от нее. По краям дороги, под тощенькими старыми вербами уже плелись в монастырь богомольцы, и их красные и белые платки, лапти, юбки и рубахи пестро мелькали в просветах солнца сквозь щели плетня. В монастыре звонили, и омытый утренней свежестью звон удивительно чисто гудел над окрестною степью, должно быть, долетая до тех, еще тихих лесов, что синели, как марево, на самом краю горизонта. По дороге резко и отрывисто перезванивал колокольчик обратной тройки и слышны были грубые деловитые голоса богомольцев. - Рано вышедши! - заметил Иванов. Санин бодро и весело смотрел вокруг. - Подождем, - сказал он. Они сели под плетнем, прямо на песок, и с наслаждением закурили. Шедшие за возами в город мужики оглядывались на них, бабы и девки, трясшиеся в пустых телегах, чего-то смеялись и показывали на них друг другу насмешливо-веселыми глазами. Иванов не обращал на них никакого внимания, а Санин пересмеивался с ними, и вся дорога ожила звонким женским смехом. Начинало парить. Наконец на крыльцо винной монополии, небольшого белого дома с яркой зеленой крышей, вышел сиделец, высокий человек в жилетке. Зевая и гремя замками, он отпер дверь. Баба в красном платке юркнула за ним. - Путь указан! - провозгласил Иванов, - идем, что ль! Они пошли и купили водки, а у той же бабы в красном платке - свежих зеленых огурцов. - Э, да ты, друг, богатый человек, - заметил Иванов, когда Санин достал кошелек. - Аванс! - засмеялся Санин, - к великому стыду своей маменьки, нанялся письмоводителем к страховому агенту... и капитал, и материнскую обиду приобрел сразу... - Ну, теперь не в пример способнее! - сказал Иванов, когда они опять вышли на дорогу. - Да-а... А что, если еще и сапоги снять? - Вали! Они оба разулись и пошли босиком. Ноги глубоко уходили в теплый мягкий песок и приятно разминались после узких тяжелых сапог. Теплый песок пересыпался между пальцами и не тер, а нежил ногу. - Хорошо, - сказал Санин с наслаждением. Солнце парило все сильнее и сильнее. Они вышли из города и пошли вдоль дороги. Даль курилась и таяла, голубая и прозрачная. На столбах, пересекших дорогу, гудел телеграф, и на тонкой проволоке чинно сидели ласточки. Мимо, по насыпи, промчался, убавляя ход, пассажирский поезд, с синими, желтыми и зелеными вагонами. В окнах и на площадках виднелись заспанные помятые лица. Они смотрели и исчезали. На самой задней площадке стояли две девушки, в светлых шляпках и с молодыми, свежими от утреннего воздуха, задорными лицами. Они упорно и с удивлением проводили глазами веселых босых мужчин. Санин смеялся им и приплясывал по песку, высоко блестя голыми пятками. Потом потянулся луг, где трава густая и влажная, и по ней тоже было приятно и весело идти босыми ногами. - Благодать! - сказал Иванов. - Умирать не надо, - согласился Санин. Иванов искоса поглядел на него: ему почему-то показалось, что при этом Санин должен вспомнить Зарудина, хотя уже прошло много времени со дня его похорон. Но Санин, очевидно, никого не вспомнил, и это было странно, но нравилось Иванову. За лугом опять пошла дорога, с теми же возами, мужиками и смеющимися бабами. Потом показались деревья, осока и стала видна блестящая под солнцем вода и монастырская гора, на которой золотой звездой блестел крест. На берегу стояли разноцветные лодки и сидели, в жилетках и цветных рубахах, мужики, у которых Санин и Иванов взяли лодку после долгого, веселого и шутливого торга. Иванов сел на весла. Санин взял руль, и лодка быстро и легко поплыла вдоль берега, мелькая в тени и свету и оставляя за собой узенькие и плавные полоски серебристой волны. Иванов греб быстро и хорошо, частыми ровными ударами, от которых лодка вздрагивала и приподнималась, как живая. Иногда весла с шорохом задевали за ветки, и они долго и задумчиво колыхались над темной прибрежной глубиной. Санин, с удовольствием сильно налегая на рулевое весло, так что вода с радостным шумом забурлила и запенилась, круто поворотил лодку в узкий проход между нависшими кустами, где было глубоко, сыро, прохладно и темно. Вода была тут чистая-пречистая, и видны были в ней на сажень желтые камушки и красноперые быстрые рыбки, стайками снующие туда и сюда. - Самое подходящее место, - сказал Иванов, и голос его весело отдался под темными ветками. Лодка с тихим скрипом пристала к густой траве берега, с которого вспорхнула какая-то беззвучная птичка, и Иванов выскочил на берег. - На земле весь род людской!.. - запел он могучим басом, от которого всколыхнулся и загудел воздух. Санин, смеясь, выскочил за ним и быстро, по колено утопая в сочной живой траве, взбежал на высокий берег. - Лучше не найти! - закричал он. - И искать не надо: под солнцем везде хорошо... - ответил Иванов снизу и стал вытаскивать из лодки водку, огурцы, хлеб и узелок с закуской. Все он перенес на мягкий бугорок под стволом большого дерева и разложил на траве. - Лукулл обедает у Лукулла, - сказал он. - И он счастлив, - закончил Санин. - Не совсем, - возразил Иванов с шутливым огорчением, - рюмку забыли. - Тьфу, - весело сказал Санин. - Ну ничего, мы сделаем... И ровно ни о чем не думая, а только наслаждаясь светом, теплом, зеленью и своими быстрыми ловкими движениями, он полез на дерево и, выбрав еще зеленую незакоренелую ветку, стал вырезать ее ножом. Мягкое сочное дерево легко поддавалось усилиям, и маленькие белые пахучие стружки и кусочки сыпались на зеленую траву. Иванов, подняв голову, смотрел на него и от такого положения ему было так легко и славно дышать, что он все время радостно улыбался. Ветка хрустнула и мягко свалилась на траву. Санин спрыгнул с дерева и стал долбить из ветки стаканчик, стараясь не попортить коры. Стаканчик выходил ровный и красивый. - Я, брат, думаю выкупаться опосля, - сказал Иванов, внимательно глядя на его работу. - Дело хорошее, - весело согласился Санин, ковырнул ножом и подбросил готовый стаканчик на воздух. Они сели на траву и стали с аппетитом пить водку и есть зеленые, пахучие и сочные огурцы. Был уже полдень. Солнце стояло высоко и было жарко везде, даже в тени. - Не могу! - сказал Иванов. - Душа просит! Он не умел плавать и, быстро раздевшись, влез в воду на самом мелком и прозрачном месте, где ясно было видно светло-желтое ровное песчаное дно. - Ух, ладно, - -говорил он, подпрыгивая и далеко разбрызгивая блестящие брызги. Санин, не торопясь и глядя на него, разделся и бегом вбежал в воду, подпрыгнул, ухнул и поплыл через реку. - Утонешь, - кричал Иванов... - Не утону, - весело фыркая и смеясь, отозвался Санин... Их веселые голоса далеко и радостно разносились по светлой реке и зеленому лугу. Потом они вылезли и валялись голые в мягкой свежей траве. - Славно!.. - говорил Иванов, поворачивая к солнцу свою широкую спину с блестящими на ней мелкими капельками воды. - Построим здесь две кущи... - А ну их к черту! - весело закричал Санин, - и без кущи славно, кущи-то всякие давно надоели! - Ух, а! Трык-брык! - закричал Иванов, выделывая какие-то дикие и веселые па. Санин, хохоча во все горло, стал против него и принялся выделывать то же самое. Голые тела их блестели на солнце, и мускулы быстро и сильно двигались под натянутой кожей. - Ух! - запыхался Иванов. Санин еще потанцевал один, потом перекувыркнулся через голову. - Иди, а то всю водку выпью, - крикнул ему Иванов. Одевшись, они доели огурцы и допили водку. - Теперь бы пивка холодного... ха-арошо! - мечтательно сказал Иванов. - Поедем. - Валяй. Они наперегонки сбежали с берега к лодке и быстро поплыли. Парит, - сказал Санин, счастливо жмурясь на солнце и разваливаясь на дне лодки. - Будет дождь, - отозвался Иванов, - правь же... черт!.. - Догребешь и сам, - возразил Санин. Иванов брызнул на него веслом, и светлые прозрачные брызги, насквозь пронизанные солнцем, каскадом разлетелись вокруг. - И за то спасибо, - сказал Санин. Когда они проезжали мимо одного из зеленых островов, послышались веселые взвизги, плеск и звонкий радостный женский смех. День был праздничный, и из города много народа понаехало гулять и купаться. - Девицы купаются, - сказал Иванов. - Пойдем посмотрим, - сказал Санин. - Увидят. - Нет, мы тут пристанем и пойдем по осоке. - А ну их, - слегка покраснев, сказал Иванов. - Пойдем. - Да соромно, - шутливо пожал плечами Иванов. - Чего? - Да... оно ж девицы. Нехорошо... - Дурень ты, - сказал Санин смеясь, - ведь ты б с удовольствием посмотрел. - Да ежели девица и того... то кому же оно... Ну, так и пойдем... - Да оставь... - Тьфу! - сказал Санин, - нет ни одного мужчины, который бы не хотел видеть красивую голую женщину... и даже такого нет, который хоть раз бы в жизни, хоть мельком бы не посмотрел, а... - Оно так, - согласился Иванов, - а все-таки... ты б уж, если так рассуждаешь, и шел бы прямо, а то прячешься! - Так прелести, друг, больше, - весело сказал Санин. - Оно, конечно, весьма это приятственно... А ты сдерживайся... - Ради целомудрия? - А хотя бы... - Да не хотя бы, а больше ведь не для чего! Ну, пусть. - Ну... Да ведь в тебе и во мне этого целомудрия нет... - Если око тебя соблазняет, вырви его, - сказал Иванов. - Не городи глупостей, как Сварожич, - засмеялся Санин, - Бог дал тебе око, зачем же его рвать. Иванов, улыбаясь, пожал плечами. - Так-то, брат, - направляя к берегу лодку, сказал Санин, - вот если бы в тебе при виде голой женщины и желания никакого не появлялось, ну тогда был бы ты целомудренный человек... И я бы первый твоему целомудрию удивлялся бы... хотя бы и не подражал и, весьма возможно, свез бы тебя в больницу.. А если все это внутри у тебя есть и наружу рвется, а ты его только сдерживаешь, как собаку на дворе, так цена твоему целомудрию - грош! - Оно точно, только ежели не сдерживаться... то иной человек может бед натворить!.. - Каких бед? Если сладострастие и ведет иногда к беде, так не оно, само по себе, в этом виновато... - Оно, положим... ты не изъясняй! - Ну, так идем?.. - Да я разве что... - Дурень ты, вот что... Иди тише! - улыбаясь, сказал Санин. Они почти ползком проползли по душистой траве, тихо раздвигая звенящую осоку. - Гляди, брат! - восторженно сказал Иванов. Купались какие-то барышни, судя по цветным кофточкам, юбкам и шляпкам, ярко пестревшим на траве. Одни были в воде, брызгались, плескались и смеялись, и вода мягко обливала их круглые нежные плечи, руки и груди. Одна, высокая, стройная, вся пронизанная солнцем, от которого казалась прозрачной, розовая и нежная, во весь рост стояла на берегу и смеялась, и от смеха весело дрожали ее розовый живот и высокие девичьи крепкие груди. - О, брат! - сказал Санин с серьезным восторгом. Иванов с испугом полез назад. - Чего ты? - Тише... это Карсавина! - Разве? А я даже не узнал... Какая же она прелестная! - громко сказал Санин. - Н-да, - - широко и жадно улыбаясь, сказал Иванов. В это время их услышали и, должно быть, увидели. Раздался крик и смех, и Карсавина, испуганная, стройная и гибкая, бросилась им навстречу и быстро погрузилась в прозрачную воду, над которой осталось только ее розовое, с блестящими глазами лицо. Санин и Иванов, торопясь и путаясь в осоке, счастливые и возбужденные, побежали назад. - А-ах... хорошо жить на свете! - сказал Санин, широко потягиваясь, и громко запел: Из-за острова на стрежень, На простор речной волны... Из-за зеленых деревьев еще долго слышался торопливый, смущенный и радостный смех женщин, которым было стыдно и интересно. - Будет гроза, - сказал Иванов, посмотрев вверх, когда они вернулись к лодке. Деревья уже потемнели, и тень быстро поплыла по зеленому лугу. - Тю-тю, брат... - беги! - Куда? Не убежишь, - весело прокричал Санин. Туча тихо и без ветра подходила ближе и ближе и уже сделалась свинцовой. Все притихло и стало пахучее и темнее. - Вымочит на славу, - сказал Иванов. - Дай закурить с горя. Слабый огонек загорелся, и было что-то странное в его слабом желтом свете под свинцовой мглой, надвигавшейся сверху. Порыв ветра неожиданно рванул, закрутился и зашумел, сорвав огонек. Крупная капля разбилась о лодку, другая шлепнулась на лоб Санину, и вдруг защелкало по листьям и зашумело по воде. Все сразу потемнело, и дождь хлынул как из ведра, покрыв все звуки своим чудным водяным звуком. - И это хорошо, - сказал Санин, поводя плечами, на которых