Оцените этот текст:


----------------------------------------------------------------------------
     Собрание сочинений в трех томах. Т. 3. М., Терра, 1994.
     OCR Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------



     Был у меня один приятель, человек души уязвленной и ума исступленного.
     Был он весьма талантлив и не так еще  давно  написал  книгу,  вызвавшую
большой и даже необыкновенный шум.  Многие  узрели  в  нем  пророка,  многие
безнравственного мерзавца и только некоторые - человека глубочайшей  иронии.
Вряд ли не я один понял, что книга эта (кстати сказать, характера мрачного и
даже нигилистического в глубочайшем смысле этого слова) была  просто  криком
сердца измученного, души изверившейся, разума, смеющегося над самим собою.
     Я не вполне знаю его биографию. Известно только, что родился он  где-то
в  захолустном  городишке,  в  семье  мелкого  чиновника,   детство   провел
болезненное и заброшенное, ибо матери лишился что-то очень рано и остался на
руках няньки, совершенно простой бабы из солдаток, которая к тому же  любила
выпивать не в меру.
     Каким  образом  у  него  появилось  это  непомерное,   можно   сказать,
трагическое самолюбие и мечты о власти необычайной, сказать трудно, принимая
во внимание наследственность мелкого чиновника,  бедность,  заброшенность  и
воспитание няньки, солдатки и пьяницы.
     Не менее трудно определить, откуда явилась непобедимая пытливость  ума;
склонность к мечтаниям, незаурядная воля и талантливость натуры вообще.
     Надо сознаться, что мы еще очень далеки от  проникновения  в  подлинные
тайны человеческого я.
     Трудность же анализа  даже  для  меня,  человека...  впрочем,  это  все
равно... трудность анализа усугублялась тем, что он не любил и даже не  умел
рассказывать о себе. Как-то так выходило, что во всем его  детстве  не  было
ничего замечательнее любви к дворовым собакам и первой книги, прочитанной им
лет семи от роду, а именно - сочинений Марка Твена.
     Несколько раз, правда, он рассказывал при мне один эпизод,  случившийся
в год смерти матери, когда ему было не больше двух лет, и рассказывал даже с
большим удовольствием... Но я никак не  мог  понять,  чем  замечателен  этот
случай и какие выводы на нем можно построить.
     Желая  быть  объективным,  однако,  эпизод  этот  воспроизведу,   хотя,
повторяю, не вижу в нем ничего достопримечательного.
     Дело было так: в яркий солнечный день мальчик этот, двух лет  от  роду,
сидел где-то на дворе и мыл в луже свои собственные штанишки; жил  же  в  их
дворе какой-то отставной и выживший из ума профессор, длинный и сухой немец,
всегда ходивший  в  длиннейшем  черном  сюртуке;  оный  немец  наткнулся  на
мальчика и спросил его:
     - Что ты делаешь? Малшик, маленький малшик?
     На это мальчик весьма рассудительно и солидно  объяснил,  что  моет  он
свои штанишки, так как мамы у него нет, и если он сам о себе  не  заботится,
то так и будет ходить в грязных штанишках.
     Тогда немец  тяжко  вздохнул,  кряхтя  полез  в  задний  карман  своего
бесконечного сюртука, вытащил длинный  фуляровый  красного  цвета  платок  и
приложил к глазам. Потом погладил мальчика по голове, сказал:
     - Бедный малшик!
     И отошел...
     Вот и весь эпизод! И я, ей-Богу, не понимаю, какой  может  быть  в  нем
особый смысл, чтобы рассказывать его с таким многозначительным наслаждением.
     О последующей его жизни знаю уже совсем мало. Знаю только, что гимназии
он не кончил, шалуном и драчуном был отъявленным, с явным стремлением  вечно
быть вождем, чем главным образом и объяснялись все его выходки,  иногда  для
детского возраста даже и совсем нелепые.
     Так, например, будучи в пятом, кажется, классе, идя  однажды  ночью  по
полю, усмотрел он огромную вывеску с  надписью:  место  для  свалки  навоза.
Немедленно отодрал он огромную доску от столба, с величайшим трудом притащил
в город и прибил на воротах городского кладбища... Зачем?.. Неизвестно!..
     По выходе из  гимназии  куда-то  отправился  учиться  живописи,  где-то
голодал, едва не сделался шулером, зарабатывал на жизнь,  рисуя  увеличенные
портреты и карикатуры в уличных листках, и вдруг неожиданно всплыл на  верха
литературы и весьма скоро стал известен у нас,  а  после  своей  пресловутой
книги, с идеей которой  я  совершенно  не  согласен,  прогремел  даже  и  за
границей.
     Был он всегда  меланхоличен  и  замкнут,  хотя  и  высказывался  весьма
откровенно. Думаю, однако, что откровенность была только кажущаяся, а  самое
главное, без чего все остается ложью, он всегда таил.
     Когда я с ним познакомился, был он в угаре увлечения женщинами. Был  же
он сладострастен несомненно. Глупые женщины льнули к нему  со  всех  сторон,
прельщенные его известностью и некоторой оригинальностью манер и  внешности,
и брал он их всех без разбора, даже до странности.
     После   нескольких   лет   форменного   распутства   вдруг    объявился
женоненавистником и даже стал  жесток,  хотя  и  не  без  странностей:  явно
презирая женщин, умилялся каждой милой женской  черте,  явно  издеваясь  над
ними, был иногда излишне даже мягок и жалостлив до сентиментальности.
     Впрочем,  в  этой  сентиментальности  было  нечто,  что  наблюдается  у
закоренелых и хладнокровных убийц, которые, вырезав на  своем  веку  десятки
людей, вдруг сюсюкают над  каким-нибудь  слюнявым  младенцем  или  шелудивым
щенком.
     Вот и все, что я могу сказать о нем.
     К тому же времени, от которого хочу начать рассказ  о  его  странном  и
страшном конце, вдруг явилась у него потребность  одиночества,  и,  уехав  в
глухую провинцию, поселился он в уединенной барской усадьбе, в которой  даже
и мебели порядочной не было.
     Туда-то по некоторым обстоятельствам, о которых,  как  о  не  идущих  к
делу, распространяться не буду, приехал к нему и я.



     Усадьба была окружена глухим сосновым лесом, в котором еще  сохранились
следы бывшего когда-то парка и  кое-где  еще  попадались  разбитые  амуры  и
Венеры без носов.
     По  ночам  во  тьме,  когда  начинали  шуметь  сосны  и  казалось,  что
обезображенные Венеры и амуры движутся в темноте, бывало прямо-таки жутко.
     Комнаты были обширны, но обставлены самыми плачевными остатками мебели,
так что в  зале,  например,  стоял  всего-навсего  один  древнейший  зеленый
штофный диван, из которого крысы повытаскивали всю набивку и который  иногда
даже  безо   всякой   видимой   причины   начинал   звенеть   всеми   своими
многочисленными пружинами.
     Спали мы в разных  концах  дома,  перед  сном  же  обычно  сходились  в
столовой, ужинали и спорили о вопросах чисто философских, причем он  заявлял
себя реалистом чистейшей воды, хотя  тайн  и  не  отрицал  и  узок  не  был.
Материалистом я бы его не назвал, ибо материалист ограничен и все  знает,  и
все  объясняет,  а  он  допускал   неограниченность   тайн   и   возможность
невозможнейшего.
     Думаю, что могу прямо перейти к той непонятной ночи, которую  попытаюсь
объяснить только в конце, а пока предоставлю принимать, как угодно.
     Перед этим несколько дней он был очень задумчив и  раздражителен,  а  в
этот вечер мы много спорили и, между прочим, коснулись вопроса об удивлении.
Я утверждал,  что  ничему  удивляться  не  могу,  ибо  и  самое  невозможное
возможно, и что бы я ни узнал и ни увидел, хотя бы и самого черта, приму как
факт,  доселе  мне  не  известный,  но  вытекший  из   законов,   несомненно
существующих.
     Вот тут-то меня поразила его улыбка. Он улыбнулся так, как будто  ловил
меня на слове.
     - Итак, вы ничему не способны удивиться?
     - Конечно!
     - Но в таком случае вы и ужаснуться не можете?
     - Да. Я могу испугаться явной опасности, но не непонятного, как  бы  ни
было оно странно.
     Тогда он закивал головой с явным, но совершенно не понятным  мне  в  ту
минуту удовольствием и как-то уж очень скоро распрощался и ушел к себе.
     Я лег на кровать одетый, начал было читать, но незаметно  уснул,  забыв
даже погасить лампу.
     Спал я, должно быть, недолго и проснулся  от  неопределенного  ощущения
какого-то беспокойства.
     Когда я открыл глаза, он стоял в ногах моей кровати и, заметив,  что  я
не сплю, сказал:
     - Я хотел попросить вас встать и пойти со мною.
     Я встал,  несколько  встревожившись:  от  такого  человека  можно  было
ожидать всевозможных неожиданностей. К тому же лицо его меня поразило.
     Было оно чрезвычайно бледно, с синими кругами под глазами, но в  то  же
время  странно  восторженно.  Почему-то  мне  пришло  в  голову,  что  такое
замученное и восторженное лицо должно  быть  у  какого-нибудь  алхимика,  до
смертельной усталости просидевшего всю жизнь над труднейшими  и  опаснейшими
изысканиями, когда вдруг видит он, что вслед за последним усилием уже близко
величайшее и вожделенное открытие.
     Я тотчас же встал и последовал за ним, мгновенно почему-то решив ничего
не спрашивать и приготовиться ко всему.



     Еще из коридора увидел я, что дверь  в  зал,  обычно  темный,  освещена
странным зеленоватым светом.
     - Что это значит? - невольно вырвалось у  меня,  но  он  не  ответил  и
поспешно прошел вперед.
     Я вошел за ним.
     И  вот  тут-то  увидел  я  нечто  весьма  странное  и  даже  совершенно
непонятное.
     Весь этот пустой и унылый зал был  освещен  мутным  зеленым  и  как  бы
студенистым светом от высоких четырех подсвечников, стоящих по всем углам.
     В их свете было нечто противное, мертвое и даже как  бы  разлагающееся.
Взглянув на его лицо, я заметил, что и оно, благодаря освещению, приняло вид
трупа. Помню, что с отвращением необъяснимым подумал,  что,  вероятно,  и  у
меня такое же лицо.
     Однако, почему-то не говоря ни слова, я сел на зеленый диван,  едва  не
чихнув от поднявшейся пыли и невольно вздрогнув от жалобного звона всех  его
проржавевших пружин.
     Какое-то странное  раздражение  охватило  меня.  Мне  вдруг  стало  все
противно, ненужно и совершенно нелепо. Но в то же время не  хотелось  ничего
говорить и спрашивать, и, с величайшим  омерзением  стиснув  зубы,  я  решил
сидеть и молчать, какие бы глупости ни вздумал он выкинуть.
     О  своих  личных  дальнейших   ощущениях   ничего   не   могу   сказать
определенного, ибо и помню все смутно. В последующее время у меня было такое
ощущение, как у человека, который, проснувшись, помнит, что  видел  какой-то
скверный и страшный сон, но совершенно не может вспомнить, что именно.
     Я передам только то,  что  видел,  прибавив,  что  помню  отлично,  как
чувство невыносимого отвращения не оставляло меня все время,  иногда  доходя
даже до положительной тошноты.
     Как только я сел и замолкли застонавшие пружины, он встал посреди  зала
и поднял руку, как бы призывая к вниманию. Жест показался мне театральным  и
противным, как и все остальное, но лицо его я рассмотрел  хорошо:  оно  было
полно восторга неизъяснимого, близкого  к  безумию,  и  глаза  его  блестели
лихорадочно.
     И как только он поднял руку, сейчас же ярче вспыхнул  зеленый  свет,  и
заметил я, что как бы малые зеленые огоньки  пробежали  вдоль  его  поднятой
руки. Мне послышалось, что сосны кругом дома зашумели  усиленно  и  жалобно,
как бы предостерегая.
     И вместе с тем увидел я, что в углу, за каждым  светильником  появилось
нечто... Было это неопределенно, подобно туманным фигурам весьма  высоким  и
тощим, но колебалось, как водоросли в воде, и расплывалось во все стороны.
     И  я  услышал  его   голос,   восторженный,   надорванный   напряжением
неимоверным:
     - Я готов!
     В ту же  минуту  заметил  я,  что  на  подоконнике  огромного,  наглухо
запертого венецианского окна что-то появилось.
     Сосны зашумели еще протяжнее и жалобнее.
     На окне сидело нечто  чрезвычайно  неопределенное...  Как  бы  огромное
студенистое и зеленоватое брюхо, с весьма отчетливо видимым пупком. Ясно был
виден этот пупок и жирные складки, свисавшие с  подоконника.  Но  выше  едва
намечалось, то выступая, то совсем выпадая, некое лицо. Черт его  я  не  мог
разобрать, несмотря на все усилия. К тому  же  тошнота  поднялась  к  самому
горлу и, помню, я с большим спокойствием подумал:
     "Надо бы касторки принять!"
     Между тем зеленый свет то разгорался, то погасал; зеленые тени по углам
за светильниками колебались, растягивались, выступали и пропадали; то  ярче,
то призрачнее намечалось огромное  надутое  чрево  на  окне.  Временами  оно
блестело от жира и было мясисто,  временами  делалось  как  бы  прозрачно  и
сквозь него ясно были видны переплеты окна. Сосны шумели, и слышно было, как
старая ель под самым окном мучительно скрипела.
     Я ровно ничего не понимал. Тишина стояла в пустом зале мертвая. Но в то
же время каким-то внутренним слухом в глубоком молчании воспринимал я как бы
разговор двух голосов.
     И вдруг понял, что присутствую при церемонии продажи души черту  и  что
отвратительное брюхо на окне и есть черт.
     Помню, что я не удивился, не испугался, принял  это,  как  нечто  самое
естественное и возможное. Но  сознание  какой-то  страшной  роковой  ошибки,
полной ненужности и отвращения стало даже как бы нестерпимой грустью.
     - Ты хочешь знать? - спрашивал некто, как бы из всех углов. Но  великое
знание умножает скорбь, и печаль - удел мудрого!
     - Знаю... хочу! - отвечал человеческий голос, восторженный и отчаянный.
     Светильники вспыхнули ярче, брюхо на окне выступило отчетливо,  голо  и
нагло, лоснясь от жира.
     - Ты не вынесешь всезнания, ты - человек! - повторил голос.
     -  Знаю,  хочу!  -  ответил  другой   среди   полного   безмолвия   еще
исступленнее.
     Сосны зашумели как бы с воплем и стенанием.
     - Ты погибнешь! - сказала тишина.
     - Знаю... хочу! - в третий раз услышал я голос, и это был  уже  не  тот
голос: это был мертвенный, как  бы  смертельно  усталый  шепот.  Глубочайшее
равнодушие звучало в нем.
     Ярко вспыхнули светильники;  над  тенями  в  углах  выглянули  какие-то
отвратительные  ужасные  лица;  голо  и  страшно  выступило  на  подоконнике
массивное  чрево,  сотрясшееся  от  смеха.  И  над  ним  на  одно  мгновение
показалось лицо красоты поразительной, блеска нестерпимого. Мне  почудилось,
что было это лицо прекраснейшей  из  женщин  в  соблазнительной  и  страшной
красоте...
     Я вскочил, сам не зная почему... Мне  еще  показалось,  что  прекрасное
сладострастное лицо женщины  выразило  скорбь  неутолимую  и  жалость  почти
любовную.
     Но вдруг мрак и тишина охватили меня.
     Молча, с душой потрясенной, я ощупью выбрался из зала. Ужас  бессмыслия
стоял за моей спиной.
     В комнате моей по-прежнему  горела  лампа.  Подушка  была  измята  моей
головой, книга лежала поверх одеяла. Все было так просто, обычно и  мило.  Я
бросился лицом вниз на кровать и почувствовал, что тоска  рвет  мое  сердце.
Мгновенно лицо мое стало мокро. Я плакал, рвал на себе волосы, бился лицом о
подушку... Я чувствовал, что Нечто  великое  умерло  сейчас,  и  я  не  могу
никогда, никогда поправить какой-то ужасной ошибки...



     Я проснулся поздно и не мог понять, что со мной.  Проснулся  одетый,  с
сознанием чего-то ужасного, но не мог осознать, сон или явь было то,  что  я
видел ночью.
     Кое-как умывшись, я вышел на террасу.
     День был бледный и пасмурный. Небо было бело и  неприветливо.  Холодный
ветер гнал между соснами мелкую сухую пыль и кружил прошлогодними  листьями.
Странная пустота и тишина были вокруг.
     Страшное сознание полного одиночества в мертвом  пустом  лесу  охватило
меня. Я крикнул его имя и испугался собственного голоса. Он прозвучал слабо,
и никто не ответил ему. Впервые я почувствовал  так  ясно,  что  громаден  и
безграничен мир, и я один - пылинка,  которую  ветер  кружит  среди  мертвых
сосен.
     В страшной тоске я сбежал с крыльца и  бросился  искать.  Я  стучал  по
соснам, кричал, звал, ругался, просил... Я готов был плакать,  чтобы  только
показалось живое лицо.
     И вдруг увидел его.
     Он шел среди сосен и смотрел прямо на меня, Я как-то не заметил, был ли
он одет иди наг, я видел только как бы идущее по воздуху отделенное от всего
мира его лицо.
     Я бросился к нему и стал в ужасе.
     Мертвое, совершенно остекленевшее лицо бледно и медленно проплыло  мимо
меня. Еще увидел я его глаза: в них было мертвое равнодушие... Ни тоски,  ни
страха, ни боли, ни отчаяния, ни одного человеческого чувства не было  в  их
прозрачной, как бы всевидящей и ничего не отражающей глубине. Они показались
мне совершенно пустыми, эти человеческие глаза!
     Он прошел мимо и скрылся среди сосен. Я остался  на  месте  в  тупом  и
бледном забытьи. Сосны высоко стояли кругом, ветер крутил мелкую сухую  пыль
и листочки прошлогодней травы. Белое небо слепо и равнодушно  стояло  высоко
вверху, недосягаемое и пустое.
     И вдруг страшное бешенство охватило меня. Я весь затрясся.
     "Он знает все!" - вдруг нелепо пронеслось у меня в голове, и ужас этого
всезнания оледенил меня. Я почувствовал, что должен бежать, должен во что бы
то ни стало найти его, убить, уничтожить, растоптать  ногами,  как  ядовитую
гадину.
     В ярости и дрожи ужаса я сорвался с места  и  побежал.  Я  бегал  среди
сосен, за домом, в поле, пробежал все комнаты, через зал, где унылым  звоном
откликнулись на мой иступленный бег все пружины старого дивана... Я  рыскал,
как зверь, как сумасшедший, и думал в бешенстве только о том, что я не найду
его, и он останется жить... Он, с этими пустыми глазами!
     Помню, что  пробегая  через  свою  комнату,  я  бессознательно  схватил
тяжелый стальной штатив от своего фотографического аппарата.
     И я нашел его....
     За сарайчиком для дров было у нас отхожее место...
     Простая,  неглубокая  зловонная  яма,  через  которую  была  перекинута
доска...
     Он был там: он стал на колени, прилег грудью на  край  ямы  и  погрузил
голову в зловонные нечистоты...
     Он был совершенно мертв!



     Конечно... Все это был сон!.. Но он действительно покончил жизнь  таким
странным и непристойным образом. Он даже  и  здесь,  очевидно,  стремился  к
своеобразной оригинальности!
     Теперь вспоминая его, я вижу ясно, что это был деспот, свою  прекрасную
душу и громадный ум отдавший  в  жертву  неутолимому  стремлению  к  мировой
власти!
     И к тому же, как все деспоты, он был позер, гнавшийся даже в  последнюю
минуту за исключительной оригинальностью!
     Все же ночное я видел во сне. Его навеял мне наш последний  разговор  и
та инстинктивная тоска, которую чувствует все живое при приближении  смерти,
которая заставляет собак выть перед покойником.
     Несомненно, что  в  эту  ночь  он  обдумывал  свое  самоубийство,  а  я
чувствовал это.
     Чем  была  вызвана  его  позорная,  малодушная  смерть?..  Не   знаю...
Возможно, в конце концов, что он был просто ненормален.
     Странности в нем всегда замечались.

Last-modified: Sat, 05 May 2001 20:46:24 GMT
Оцените этот текст: