думать не о делах - никто здесь, в бесчисленных толпах на улицах, явно о делах не думал, - а о том, как бы самому уцелеть. Очень упорно и очень отчетливо он думал: "Я не бобыль какой-нибудь, которому все равно... У меня - жена, дети... Раз тут такое что-то заварилось, мне надо дома сидеть..." И когда он выбрался, наконец, к Знаменской площади, он стал спокойнее. Тут было куда свободней. Но что особенно поразило его здесь - это кучка гимназистов-малышей, не старше двенадцати, с хохотом бросавших снежками в памятник Александру III. После этого показалось ему, что и вокзал должен быть закрыт и что поезда должны застыть здесь на рельсах, как где-то в парке застыли вагоны трамвая. И очень удивило его, что дверь вокзала перед ним отворилась, что вокзал, как всегда, был полон пассажиров, что носильщик - бляха Э 168, - к которому обратился он с коротким вокзальным вопросом: "Поезд на Москву?", ответил ему на ходу так же коротко: "В час дня". Тут, стало быть, ничего не изменилось: в час дня поезд отходил ежедневно. Кассир из окошечка подал ему билет, как всегда (он нарочно взял билет второго класса); швейцар в дверях пропустил его на перрон. Тут еще был старый, привычный порядок, и, садясь в свой вагон, Полезнов подумал даже, не слишком ли он поспешил. В уюте мягкого купе очень ярко представлялась ему недавняя девица со слитками червонного золота из-под мерлушки (он иначе никак бы и не мог назвать такие волосы - слитки). Рядом с нею такой невзрачной казалась теперь (именно теперь, в вагоне, когда вот-вот тронется и повезет к ней поезд) его жена, ни к чему располневшая за годы войны. Белесые волосы ее, он знал, были жидкие, и раньше, начиная чесать их, она плакала, так много их оставалось на гребешке, плакала и швыряла гребешок на пол. Теперь на полных плечах облезлая голова ее казалась маленькой и, если не присмотреться, чужой. Впрочем, по праздникам, когда ходила в церковь или в гости, жена пришпиливала к своим косичкам покупную косу... В купе вошел последним старый отставной генерал. Что он был отставной, Полезнов видел и по его погонам, и по светлому драпу его шинели, и по тому, как был он заботливо укутан вытертым башлыком. И, чуть он расположился, к нему, единственному в купе военному, обратился уже не Полезнов, а какой-то оторопелого вида пассажир, высовывая из старого поднятого скунсового воротника синий, или, скорее, лиловый нос: - А каковы события в Петрограде, генерал, а? Генерал несколько раз похлопал слезящимися веками, дрожащими пальцами снял с верхних ресниц по ледяшке, точно не надеясь, что они на нем растают сами собою, и, когда проделал это, отозвался недовольно и строго: - Че-пу-ха!.. Гм... События, события... Че-пу-ха! Поезд тронулся, за окном постепенно становилось все светлее, светлее, наконец стало совсем светло и бело, так что старенький генерал мог смотреть на этого, с лиловым носом, да и на всех других, выражавших беспокойство, как одержавший победу: эти светлые, тихие снежные поля были решительно вне всяких событий, и поезд по ним шел, как всегда. В купе, правда, долго говорили о том, удастся ли, или не удастся правительству решить хлебный вопрос, и можно ли действительно пить чай с сахарной соской, как предписывал министр князь Шаховской; и о том, изменилось ли что-нибудь к лучшему после смерти Распутина; и о том еще, как на Каменноостровском, к дворцу балерины Кшесинской, подошли военные подводы и выгружали солдаты балерине на виду у всех каменный уголь, а в учреждениях нечем топить, и толпа хотела выбить во дворце стекла... и о многом еще. Говорили две дамы и этот, с лиловым носом; генерал молчал. Он только недовольно чмыхал и часто сморкался. Он был явно простужен. Но вдруг красные глаза его усиленно заморгали, он повел спиной и плечами, чтобы чувствовать себя просторнее, и сказал расстановисто и неожиданно громко: - В тысяча восемьсот сорок восьмом году... Бисмарк... в Берлине... пуб-лично... заявил... что все большие города надо снести... да!.. смести с лица земли... да!.. как очаги революции!.. Сказал, оглядел всех победно и добавил: - А Бис-марк... это был вели-чайший ум!.. Так как в руке генерала был в это время платок, то он поднял его на высоту кисточек башлыка и, только продержав его так с четверть минуты, начал сморкаться. Платок у него был большого формата и, как успел разглядеть Полезнов, из голландского полотна. Генерал вытаскивал из него, скомканного, кончики и снова их прятал: это нужно было ему, чтобы молчать презрительно, когда тот, с лиловым носом, длинно начал доказывать ему, что именно за Бисмарка-то немцы вот теперь и платятся очень дорого и, чем дальше, тем дороже обойдется им Бисмарк. - И вы увидите, генерал, немцы о-кон-чательно сойдут на нет! - закончил он горячо и ради этого выставил из черного скунса еще и бородку голубиного цвета. - Нет! - твердо сказал генерал и вздернул рыжий башлык. - Вы увидите, что в конце концов исчезнут они как великая держава! - Нет! - еще упрямее повторил генерал и отвернулся к окну, а Полезнов подумал о нем: "Явный сам немец!" Генерал на третьей станции вышел, потом скоро вышли и обе дамы, а новые пассажиры говорили все о том же: что начинается в Петрограде что-то серьезное, чего в сущности все давно уже ждали; что воевать с немцами мы не можем, что заключить мир с немцами мы тоже не можем; что таких министров, как Протопопов, терпеть нельзя, что немку-царицу терпеть нельзя, что такого ничтожного царя такая великая страна, как Россия, ни в коем случае терпеть не может. Полезнова удивляло, что говорилось все это здесь, в купе второго класса, что говорили это люди хорошо одетые. Сам он только внимательно слушал и упорно глядел в окно. Бологовский вокзал - огромное здание - был весь в огнях, когда подъехал поезд. Толчея на нем была, как всегда. Носильщики, буфетчики, официанты - все были знакомые и на своих местах. - Тит, - спросил он извозчика, тоже хорошо знакомого, - ну, как тут у нас, спокойно? Оправлявший дерюгу на крашеных розвальнях старый Тит даже не понял Полезнова; он все икал и приговаривал: - Накормила баба груздочками, пропади они пропадом! К даче ехал он не слободою, а прямиком через озеро, так было втрое ближе. Чтобы говорить с ним о чем-нибудь, говорил Иван Ионыч отдаленно: - Зря я, кажется, жену свою побеспокою... На что отзывался Тит, также проявляя работу ума: - Ничего, что ж... Жена, она... всегда она должна перед мужем... Дом уже спал, только вверху, в столовой, было видно из-за штор, как будто светилось, да внизу, на кухне, горел огонь. По тому, как около крыльца снег чернел и дымился, Полезнов догадался, что кухарка Федосья только что выплеснула сюда теплые ополоски. Он даже ворчнул хозяйственно, платя старику почтовыми марками: - Сколько разов говорил дуре бабе, чтобы около парадного не навозила, нет, она, стерва, все свое!.. Сюда ей, видишь ли, на три шага ближе, чем к помойной яме! Потом он отворил дверь, запер ее изнутри, поднялся на второй этаж по лестнице, светя иногда зажигалкой, и, когда вошел в столовую, не сразу сообразил, что такое было перед глазами, потому что племянник его Сенька - малый лет двадцати трех, сильно хромой, почему и не взятый на службу, помогавший ему закупать овес и с год уже живший у него в доме, - в одной красной рубашке распояской (очень жарко была натоплена кафельная печь), кинулся от дивана мимо него в дверь на лестницу, а на диване распласталась его жена, торопливо прятавшая толстую грудь, выбившуюся из расстегнутой голубой блузки. - Тты, хло-чо-ногий! - вне себя заорал Иван Ионыч. Он заорал так на Сеньку, который еще стучал по лестнице, заорал от испуга. Так вскрикивают от удара ножом. Он даже не кинулся за Сенькой - так было непостижимо и неожиданно то, что он увидел. Почему-то дотянулся рукой до шапки и снял ее совершенно машинально, не различая, где бобер, где свои, совсем неживые волосы, стриженные под бобра. Он поверил тому, что увидел, только тогда, когда жена его поднялась с дивана белая и страшная. На столе стоял графинчик с розовой наливкой, - это пришлось сбоку глаз и долго добиралось до сознания, - наливка, должно быть, из малины, два недопитых стакана, и желтая, крупная моченая антоновка на тарелке. Он видел, что жена подняла вровень с лицом руки для защиты от его побоев, а он весь обмяк и ослабел от своего крика, и очень дергалось сердце несообразно. Он даже допятился до стула и сел: в первый раз в жизни случилась с ним такая непонятная слабость. И на жену, чтобы уберечь себя от слабости еще большей, старался не глядеть: глядел на бахромки суровой с красными полосками скатерти на столе, стянутой на один бок. Однако заметил - это все с первого взгляда, - что жена завила свои прямые и редкие беломочальные волосы, теперь очень растрепанные. Голубой блузки она застегнуть не успела. Когда он сел, она опустила руки и проворно окуталась белым вязаным платком, подхватив его с дивана. Так как молчать ей теперь было тяжко, она заговорила вдруг: - Не сломал бы Сенька ног там... в темноте-то... Куда это он шаркнул так?.. Поглядела в незахлопнутую дверь, прислушалась и закрыла ее... Это несколько озадачило Ивана Ионыча: он думал, она кинется вслед за Сенькой. Но она подошла к нему, стала на колени и сказала тихо: - Ударь уж, ударь, чего же ты! И вытянула к нему одутловатое, с пятнами на щеках, несколько по-бабьи пьяное, ненавистное для него теперь лицо. - Мер-зав-ка! - так же тихо сказал Полезнов, не поднимая своих глаз до ее глаз. - Ударь уж, ударь, ну-у! - просила женщина. Тогда он надел шапку, чтобы освободить руку, и, сидя, ударил ее по скуле. Она слабо ойкнула, но не подалась в сторону. Двадцатишестилетние колени ее были прочные, это он знал. Она стояла как влитая. Это рассердило Ивана Ионыча. Он схватил ее за косу левой рукой, а правой начал ее колотить по плечам, по гулкой спине, все ниже нагибая ей голову. Однако в шубе это тяжело было делать. Он толкнул ее ногой в грудь, и она упала сначала навзничь, потом легла ничком и всхлипывала негромко, закусив зубами руку: должно быть, не хотела будить детей криком. Она лежала на некрашеном чистом полу противной тяжелой грудой. - Ух, свинья супоросая! - прохрипел Иван Ионыч, взял со стола лампу, перешагнул брезгливо через раскинутые толстые и в толстых, домашней вязки чулках ноги жены и пошел в спальню. Там он снял с себя только шубу и ботинки с калошами и лег в постель в пиджаке, точно ехал в вагоне, и, как в вагоне же, не потушил света. Он слышал, как жена выходила из столовой и прошла на лестницу, конечно затем, чтобы убедиться, удалось ли Сеньке бежать, не лежит ли он на лестнице, совсем обезноженный. В спальню она вошла только со следами слез на лице, но с виду спокойная. - К Сеньке! К Сеньке иди! - крикнул он, хотя и не в полный голос, а она ответила, вешая платок: - На кой мне черт Сенька!.. Баловались мы, как родные, а ты и в самом деле подумал... - И ты мне тоже!.. Ты тоже мне на кой черт! - Пригожусь еще, погоди, - отозвалась она спокойно и принялась снимать блузку. Тогда, вскочив яростно, он повалил ее на пол и начал бить кулаками, стараясь выбирать места побольнее. Она извивалась и голосила хитро, по-звериному. Наконец, после особенно тяжелого удара охнула, поднялась быстро, отпихнула его и крикнула: - Ты что же, злодей, на каторгу за меня идти хочешь? Тогда он повернулся, снял пиджак, бросил его на пол и снова лег в постель, с головой укрывшись одеялом. Он лег к стене, как всегда; она, как всегда, легла рядом. Он слышал, как она всхлипывала в подушку и как вздрагивала ее спина. Так тянулось долго, пока он не забылся. Это был не сон: ему казалось, что все он чувствует и сознает, однако когда он открыл глаза, то увидел прежде всего, что за окном уже светлело небо, а жена его с ночником стоит около зеркала и пудрит синий отек под левым глазом. Теплый платок, накинутый косо на плечи, при каждом ее движении волочился по полу одним концом. Когда он кашлянул, она обернулась и сказала злобно: - Как теперь людям показаться! Эх, зверюга! А он закрыл глаза и почему-то представил того льва, который положил ему на плечи лапы и глядел страшно. Не открывая глаз, он сказал ей: - Не изуродовать, а убить тебя надо... Ты Сеньки постарше, и он - дурак и калека... - Убивай! - крикнула она вдруг по-вчерашнему. - Убивай!.. Что я, жить, что ли, хочу така-ая? Доканчивай, зверь! И бросила пудреницу на кровать, но тут же выскочила из спальни, захватив ночничок. Нянька с детьми, он знал, просыпалась рано, но не хотелось слышать голосов детей и никого не хотелось видеть. Теперь они - четверо маленьких, белоголовых - смешались в нем в какую-то липкую неразборчивую кашу, и уж самому казалось странным, как это он хотел их вчера обрадовать, привезти к ним в клетке живого ручного льва! Долго ворочался в неловкости и с тяжестью в голове на широкой кровати и все попадал руками в пудреницу, пока не сбросил ее на пол, а когда рассвело, оделся. Нянька была здешняя, бологовская, пожилая. Она встретилась ему в коридоре с двумя белыми горшками в руках и пропела, шарахнувшись: - С добрым вас утречком!.. С приездом!.. А он смотрел ей через плечо и думал уверенно: "Знает про Сеньку, знает!.. И кухарка небось тоже знает..." Внизу, на кухне, он спросил у Федосьи: - А где Семен?.. - Уехамши, - ответила та поспешно. - Куда уехамши? - Да все по делу, должно, неужели же без дела?.. Он еще ночью уехал... - Та-ак... А ты... ты ничего не слыхала? - Это насчет чего же? И она, старая, подобрала космы волос под платок, черный с белым горошком, и выставила востроносое лицо. - Народ у нас тут как? Не бунтует? - Боже сбави! - а сама впилась в него, он видел, ожидающим взглядом. Тогда он крикнул ей свирепо: - Куда ополоски выливать надо, знаешь?.. Помойная яма на то есть, а не так, чтобы на улицу!.. Весь подъезд загваздала, деревня!.. Однако Федосья не стала оправдываться, как он думал. Она повернулась и пошла от него, а шага через три сама крикнула, обернувшись: - А нехороша стала - рассчитай!.. Ишь ты, загваздала!.. Рассчитай, когда такое дело! Иван Ионыч постоял на крыльце; посмотрел, как ровно и высоко в морозное тихое небо ввинтились повсюду над домами и домишками слободы синие и розовые дымы; разглядел на озере, в стороне от дороги, чистую полоску устроенного здешними ребятами катка; проследил, как летела со слободы на вокзал кормиться на перегрузке зерна голубиная стая; услышал свисток подходящего из Рыбинска поезда и твердо подумал: "Поеду опять в Петроград... Поеду с одиннадцатичасовым". И в то же время он очень старательно затоптал около крыльца все черные и рыжие пятна от помоев. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ В Бологом был у Полезнова подручный по скупке овса - Бесстыжев Кузьма Лукич. Он жил не так далеко, на слободе, и Полезнов был уверен, что именно у него теперь прячется Сенька. Обыкновенно, когда приезжал домой Иван Ионыч, он посылал за Бесстыжевым поговорить о делах, теперь же пошел к нему сам, удивляясь тому, как могут бологовчане жить в таких диких сугробах снега, вышиною чуть не до конька изб... Шел и представлял, как он накроет у Бесстыжева Сеньку, изобьет и отправит на станцию, чтобы ехал домой, в костромскую деревню. Даже лица Сеньки, какое оно было тогда, не мог как следует припомнить Полезнов: помнил только встрепанный хохол, круглые твердые ноздри и очень вздутую верхнюю губу. Верхняя губа у него всегда была шлепанец, теперь же показалась непомерно вздутой. "Кра-савец!" - яростно думал о Сеньке Полезнов, то и дело проваливаясь в сугробы, еще не примятые бологовчанами. Бесстыжева он застал на внутреннем, во дворе, крылечке: только что встал он и умывался из железного корца ледяной водой. Знаменитая на весь Валдайский уезд бурая длиннейшая борода его была засунута за жилетку. По толстой шее и бычьему лысому затылку он похлопывал корявой мокрой рукой и тер уши, отчего они кроваво горели. Полезнов понял, что вчера был он пьян, и, не дав ему приготовиться, спросил с подхода: - Сенька у тебя?.. Мой Сенька у тебя? Бесстыжев выкруглил мокрые глаза. Он был явно изумлен и приходом ранним хозяина и его вопросом. - Сенька?.. Это какой такой Сенька? - бормотал он, и мимо него прошел Иван Ионыч на кухню, оттуда в горницу; Сеньки не было, только перепугалась жена бородача, у которой по странной игре случая к старости тоже начали потихоньку расти на губе и подбородке хотя и редкие, но жесткие уже волосы. Она собралась было ставить самовар, но Иван Ионыч отказался от чая. Тогда Бесстыжев понимающе подмигнул и торжественно поставил на стол по-домашнему запечатанную сургучом бутылку. Выпив одну за другой две серебряных стопочки крепкого самогону и сосредоточенно глядя на горбатый и прижатый внизу странный нос Бесстыжева, рассказывал о себе Иван Ионыч: - Нас было три брата, и все три были мы Ваньки... А как это произойти могло, тоже целая своя история. Первый мальчишка родился у матери, известно уж, должен он быть Ванька... Какое же может быть семейство, ежели оно русское, и чтобы без Ваньки? Никакой крепости в нем не будет... Вот хорошо... Год уж ему был, заболел мальчишка. Призвала мать бабку-знахарку, а сама уж опять на сносях, вот-вот родит... Посмотрела та бабка мальчишку со всех сторон: "Нет, говорит, золотая, должна правду тебе сказать, и не надейся... Этот, говорит, стоять не будет... По его по душке по ангельской на небе тоскуют..." Ну, уж раз на небе затосковали, что поделаешь? Мать, конечно, сама в тоску впала и в тот день родила... Опять мальчишка вышел... Отцу моему, стало быть, приказ: "Окрести, и чтоб беспременно Ваняткой, как первенький не сегодня-завтра помереть должен..." Вот приносят отец с кумой из церкви второго Ваньку. И неделя прошла, и две проходят... Ждут-пождут, когда же первый Ванька помрет, а тот, между прочим, об этом и думать забыл. - Ожил? - хлопнул себя по колену Бесстыжев (а на колене разглаживал он бороду и разбирал ее пальцами). - Разумеется... И вот, стало быть, растут они - двое Ванек... Пока по избе ползали - ничего, а начали на улицу убегать, как их кликать?.. Одного кличет мать, оба бегут, а то ни один не бежит: кто его знает, какого надо... Спасибо, один, старший, - тот пузыри из мыла любил пускать, через соломинку, разумеется... От мыла его, бывало, не оторвешь... Прозвали его за то Мыльник. А другой шилом котенка в скорости исколол. Этому прозвание стало Шильник... А меня уж, как я гораздо их обоих моложе, впоследствии времени Малюткой прозвали... Почему же я имя имею Иван? Опять это целая история... Река у нас в половодье разливается широко: леса кругом... Деревня же наша была не из больших, средняя, а церковь помещик построил, а сам прогорел, застрелился... Значит, Мыльник с Шильником забежали по реке далеко, по льду колдашами шар гоняли, а дело к вечеру было, и вдруг река наша вскрылась... Их, ребят, на льдине обоих и понесло... Даже это уж потом стало известно, что понесло, а сразу и дознаться нельзя было... Видел их кто-то там на речке, на льду, и без вниманья... А тут отца как раз на грех дома не было, а мать опять на сносях. Ходила мать вдоль берега, ходила, орала-орала, пока темно стало, - ни-ко-го!.. Никаких тебе Ваняток!.. С тем и домой пришла: залило их водой... Под утро раньше времени родила, и опять мальчишку: это уж я был. Тут и отец явился... Окрестил опять Иваном, а об тех двух какой же мог быть разговор? Залились, и все... Полая вода сойдет, дескать, может найдутся их бедные косточки... И вот две и даже три недели прошло, грязь везде стоит, топь, - куда искать кинуться?.. Однако кому не пропасть, тот, должно, и на германском фронте не пропадает... В конце месяца привозит их обоих на лодке лесник. За тринадцать их верст унесло и как раз, почитай, к лесникову амбару прибило. Так они, Шильник с Мыльником, и пробарствовали у лесника того, почитай, месяц... Таким образом стало нас три Ивана Полезнова... А Шильник - это был хлопоногого Сеньки отец, который теперь уже умер от муравьища... Ревматизм у него был, - по нашим сырым местам у редкого не бывает, - приготовили ему бабы муравьище... Это же - ты, конечно, знать должен - сгребут бабы муравьиную кучу в лукошко, приволокут домой безбоязненно, да в кипяток. Получается тогда муравьиный спирт, каким ноги лечат. Может быть, кому польза бывает, а тут получилась смерть... В большую кадку ведер на тридцать, в которой капусту квасили, высыпали бабы муравьище да корчагу целую кипятку туда... Садись, старик, принимай ванну ножную! А сами, разумеется, из избы ушли. Старик разделся, на табуретку стал около кадушки и голову туда свесил, смотрит, чтобы вода поостыла, а спирт муравьиный ему в голову вдарил, он, значит, как нагнувшись стоял, так и бултых в кадку вниз головой. В одну минуту в кипятке сварился... Так уж бабы после сами себе объяснили, как дело вышло, а в то время ни одна стерва и в окно не глянула, что там старик делает... Разошлись себе по хозяйству... Спустя время являются, а над кадушкой только ноги торчат... Вот она, темнота-то... Так и пропал человек... Вот почему я к себе его Сеньку взял... Из жалости его, мерзавца, взял!.. Известно, стоит тебе к старости состояние приобресть, хоть бы об себе ты целый век знал, что бобыль ты чистый, - вре-ешь! Племяннички у тебя разыщутся и тебя найдут! - Деньги, что ли, украл? - спросил лупоглазый Бесстыжев. - Кто?.. Сенька? - Да Сенька же, а то кто же?.. О Сеньке же ты говоришь? Полезнов внимательно поглядел ему в глаза, побродил взглядом по крутому лысоватому лбу, увидел, что он ничего еще пока про жену его не знает, и протянул неопределенно: - Дда-а... вообще мерзавец... И, в частности, тоже подлец... А чтобы покруче свернуть с этого вопроса в сторону, добавил: - Сердит очень против царя народ, - я про Питер, конечно, говорю... Очень языки у всех поразвязались... - Ну? - как будто удивился Бесстыжев, пришлепнув бороду на колене. Заметив это, Полезнов стукнул кулаком об стол, сделал страшные глаза и заговорил вдруг громко и обиженно: - А в самом деле, ежели разобрать по частям, от кого мы все терпим?.. От него одного мы все терпим!.. Сколько мильонов народу от олуха от одного!.. Ты в японскую войну не служил?.. Нет?.. Признаться, и мне не пришлось, а другие пошли... Кто не вернулся, а кто калекой пришел... "Голые, говорят, мы против японцев вышли!.." Не тот же ли черт теперь выходит?.. Раз ты не можешь управлять царством - уйди к черту! Вот!.. Уйди, - мы без тебя, дурака убогого, обойдемся!.. Уйди!.. И еще раз ударил он по столу, а Бесстыжев, как будто от испуга, поспешно убрал свою бороду за борт пиджака и спросил тихо: - Это ты, Иван Ионыч, про кого же так? - Про кого?.. Все про него же... Я уж наслушался и в Питере и в вагоне, что про него говорят... Это ты здесь сидишь, не слышишь... С полминуты они глядели друг на друга неотрывно: один зло, другой испуганно, наконец спросил Полезнов: - Сколько овса к первому ссыпем? - Овса-то? - не сразу отозвался Бесстыжев. Он положил одну ногу на другую, погладил колено, снял его, переменил ногу, погладил другое колено, снял... Жены его не было в горнице, - они сидели за столом только вдвоем с Полезновым. - Я у тебя про овес спрашиваю! - напомнил Полезнов. - Про овес-то? Бесстыжев наклонил голову и задумался, точно подсчитывая в уме мешки и пуды. Это тянулось так долго, что Иван Ионыч прикрикнул, наконец: - Дурака ты, что ли, из себя корчишь, или что?.. Ты получил на овес деньги? - На овес-то? И Бесстыжев спокойно повернул к нему голову, поднял ее, напыжился и ответил расстановисто: - Да раз если ты об царе нашем такие слова смеешь говорить, какой же тебе тогда овес? Тебе тогда острог, а не овес!.. - Что-о? - Тебе тогда отседа бежать надо, покамест полиция не схватила! Бесстыжев поднялся и стал, прочно поставив ноги в подбитых толстых валенках. - По-ли-ци-я! - пренебрежительно вытянул Полезнов, но, покачав головой, добавил: - А хотя бы полиция, кто же ей на меня донесет, полиции? - Как это "кто донесет"?.. Вот мне же ты говорил это, я, стало быть, должен и донести уряднику - вот какое дело!.. О-очень это серьезное дело, а не то чтобы шутки! Бесстыжев и говорил это серьезно. Он еще глубже запрятал свою бороду и застегнул над нею верхнюю пуговицу пиджака. - Т-ты... с урядником?! - запальчиво крикнул Полезнов, поднимаясь. - Угрожать вздумал?.. Ты мне... не насчет урядника, а насчет овса говори, понял? - На-счет ов-са?.. Что я тебе насчет овса могу? Ну? Бесстыжев напружинился сразу и стал по-бычьи. - Я тебе двенадцать тысяч дал? - понизил голос Полезнов. - Ког-да это да-ал? - удивленно вытянул Бесстыжев. - Та-ак! - вытянул и Полезнов и тихо присвистнул. - Не свисти у меня в горнице, невежа, - у меня иконы висят! - прикрикнул Бесстыжев и сжал кулаки. Полезнов хотел было кинуться на бородача, чтобы смять его сразу, хотя он знал, что в прошлом Бесстыжев - теперь его однолеток - был не в одном только Бологом известен как кулачный боец и что так же вот, как теперь, прятал он перед боем свою бурую бороду за борт пиджака, и нос ему изуродовали на кулачках, - но его остановил густой, хоть и негромкий, кашель за дверью, косматый кашель какого-нибудь дюжего грузчика, и вместо того чтобы кинуться драться, Полезнов повернулся к висевшей на гвозде своей шубе и начал одеваться, спеша. - Та-ак-с! - закончил он, выходя. - Этак-с! - с издевочкой перекрыл его Бесстыжев, провожая. Когда Иван Ионыч шел по тем же сугробам к своему дому, он оглядывался по сторонам несколько пристукнуто, ошарашенно и даже о самогоне бесстыжевском думал: не отрава ли в нем? Студень тоже стоял где-то совсем близко, около глотки. Встретился дурачок Митя, страдавший виттовой пляской. Обычно он протягивал к нему бесноватую руку: "Куп-пец, да-ай!" Теперь только глянул на него как-то даже и не глазами - их не было заметно, - а черным оскаленным ртом и прошел отвернувшись. Шел он широким, падающим вперед, загребающим снег шагом. Полезнов думал о нем: "Сейчас брякнется!" Но он не падал. Был он из первых солдат, брошенных на фронт в эту войну, и серела-желтела на нем шинель, снизу оборванная собаками. Прошли мимо двое мальчишек с озера, от проруби, где успели уже наловить по кукану окуньков и подлещиков блесною, но ни один не сказал ему: "Купец, купи!", только глянули хмуро. Он все равно не купил бы - на что ему теперь были подлещики? Но все-таки и это обидело. Когда же он подходил к дому, нянька только что вышла гулять с двумя девочками - Катей и Лизой. Девочки были одинаково укутаны в синие вязаные платки, а нянька в серую степенную шаль - его подарок. Почему-то испугавшись вдруг, чтобы дети с визгом, как всегда, не побежали ему навстречу, а может быть, подумав и так, что не побегут они к нему сегодня, - очень туманно было в голове, - Иван Ионыч за поднявшейся поземкой свернул в переулок, а оттуда выбрался на озеро и прямиком, как ехал вчера, пошел к вокзалу. От большой ходьбы стало ему жарко в тяжелой шубе, он ее распахнул, а в толпе встречных ребят-подростков какой-то белоглазый озорно крикнул осклабясь: - Гляди! Купец шубу вывернуть хочет! И тюкнул. И все за ним начали тюкать разноголосо, и даже один захрюкал по-свиному... Пришлось поневоле ускорить шаг, так что на вокзал пришел он в большой испарине. Наткнувшись там на знакомого весовщика Тимофея Акимыча, он сказал ему с первого слова зло и хрипуче: - До чего же сильно испортился народ, страсть! И так при этом смотрел он на весовщика строго и осуждающе, что Тимофей Акимыч почесал ключом за ухом и отозвался прищурясь: - Протух?.. По такой погоде мудреного чуть. - Ты об чем? - зло спросил Полезнов. - Об народе... Как он из мяса состоит, легким манером мог он испортиться... - Однако пятнадцать градусов, - кивнул на красовавшийся тут же градусник Полезнов, но весовщик ответил загадочно: - Зато на фронте вот уж третью зиму жара! Катили тачки носильщики, сморкаясь в фартуки. Прошел огромный старый жандарм, лязгая шпорами по асфальту, и, увидя его, Полезнов, сам не зная почему, начал застегивать шубу. От помощника начальника станции узнал он, что поезд на Петроград идет с опозданием на шесть часов. ГЛАВА ПЯТАЯ У Полезнова было, кроме Бесстыжева, еще двое подручных: один орудовал к московской стороне от Бологого, другой к рыбинской (Бесстыжев же в сторону Валдая). Обычно в каждый свой приезд домой Полезнов налаживал с ними связь. И теперь также, увидев на путях поезд, который минут через десять должен был идти на Рыбинск, он с деловой поспешностью послал носильщика за билетом до станции Максатиха. Нужно было двигаться, чтобы не думать о жене, о Сеньке, о девочках своих, которых он видел сегодня с нянькой, и о двух младших мальчиках, которых не видел и не хотел видеть. Когда по-деловому застучали колеса поезда, он даже чуть усмехнулся про себя, вспоминая Бесстыжева. Ему представилось, как, расчесав знаменитую на весь уезд бороду, придет Бесстыжев к нему в новой синей поддевке просить прощенья и будет сваливать все на самогон... А он не простит. Поезд, на котором он ехал, шел бодро, как нужно, и правильно, по расписанию; это заставляло думать и о Петрограде: вошел в расписание... а не вошел сегодня, так завтра наверно войдет. На всякий случай он спросил своего соседа в чиновничьей фуражке, читавшего как раз "Новое время": - Ну что там пишут насчет Петербурга? - Пе-тер-бур-га больше на свете нет, как известно, а есть Петроград! - наставительно ответил чиновник, хотя был, должно быть, вдвое моложе Полезнова, с черными тонкими усиками, закрученными колечком. Но тут же улыбнулся добродушно и добавил: - Демонстрации как будто были... Ничего, пустяки. Потом присмотрелся к Полезнову очень внимательно, не переставая улыбаться, а закончил совсем неожиданно: - Вы - исконный русский дворянин, да?.. И в гербе у вас какая-нибудь этак медвежья лапа... Так?.. Я угадал? - Гм... - поднял брови Полезнов, удивясь угрюмо. - Что я - посконный мужик, это так, а до дворянина мне еще довольно далеко! - Однако... надежды не теряете?.. Угу... Все-таки... да... большая прочность в лице... Этакое что-то русско-медвежье... Ничего, вы не обижайтесь... - А львиного ничего во мне нет? - угрюмо спросил Иван Ионыч. - Ма-ло-ва-то!.. Да... Сейчас я буду угадывать дальше. - Очень мне это нужно! - сердито крякнул Полезнов. - Я ведь не угадываю, что вы-то за птица! - Однако же неожиданно и вы угадали! - оживился и повеселел еще более чиновник. - Я действительно птица!.. Моя фамилия - Воробьев!.. И при этом для большей учтивости он даже привстал немного, будто рекомендуясь. Он поглядел ожидающе, даже на правой руке отставил большой палец и разогнул ладонь, но Иван Ионыч не сказал ему своей фамилии и круто отвернулся к окну, откуда глядели сиреневые снега. Тогда чиновник приставил палец к носу, как это делают артисты кино, когда изображают человека, близкого к блистательной догадке, и сказал вдруг таинственно: - Я понял!.. Вы - нувориш! - Что та-ко-е? - глянул сердито Полезнов. - Не обижайтесь!.. Это - модное слово... Вы... как бы это сказать нежнее?.. работаете на оборону страны. Так? Я угадал? - Конечно, работаю, - согласился Полезнов. - Я без дела не сижу, я работаю, конечно... все так же должны работать, вот!.. И вы в том числе!.. Вы в Рыбинск едете? - Вот видите!.. Вы тоже угадали! - засиял чиновник насмешливыми, темными, как осколки черного стекла, глазами. - В Рыбинск, да, да, в Рыбинск!.. Так и создаются у нас сведения о жизни: мы должны угадывать, чтобы знать... хотя в то же время должны и что-нибудь все-таки знать, чтобы угадывать, не так ли? На первой же станции он вышел, весело оглядев при этом Ивана Ионыча, и даже взял по-военному под козырек на прощанье. Газету он оставил сознательно или забыл, и Полезнов долго косился на нее с неприязнью, но от скуки все-таки взял и по привычке начал просматривать объявления. И странно, как только среди огромного полотнища объявлений попалось ему хорошо знакомое "Продаются львы", это его как будто поставило на свое прежнее место. Он сказал самому себе: "Раз продаются еще, значит не проданы..." И будто и в самом деле какой-то необыкновенный барыш мог еще он взять на этих двух львах, он потянулся довольно. Мысль о том, что объявление объявлением, а какой-нибудь Чинизелли или цирк "Модерн" мог вчера еще купить и вывезти к себе этих Жана и Жака, он отбросил решительно. И опять по-вчерашнему отчетливо, деловыми словами подумал: "За две красных тысячи купить, за четыре красных тысячи продать..." Когда вылез Полезнов на своей станции, то спросил у истопника, когда пойдет встречный на Псков, чтобы ни в коем случае не опоздать к петроградскому. Оказалось, что складывалось это удачно: через три четверти часа ожидался поезд на Псков. И уж полнейшей удачей показалось Полезнову: тот, к кому он ехал, белобрысый (и ресницы белые, как в муке) рыбинский мещанин Поденкин Егор Петрович как будто нарочно ждал его на станции. Он пил чай с домашними медовыми пряниками вместо сахара. Белые волосы его прилипли к розовому потному лбу, и глаза (серые) казались тоже порозовелыми. Курчавую бородку его можно было принять просто за седую, до того льняной был в ней мягкий волос. Иван Ионыч знал, что ему под пятьдесят, а кто не знал, мог бы дать и двадцать восемь, таким он казался моложавым. И улыбался он вкрадчивой, сладкой улыбочкой и говорил полушепотом и с оглядкой. У него оказалось все хорошо. - Шатиловского достал, крупного и поценно, - шепнул он ласково, угощая чаем. - Подвод только не соберу, чтобы сразу подвезть... Правда ведь, лошади остались калеки, а люди - почитай, бабы одни. - Бабы тебе - чего же лучше, - буркнул Полезнов. - Ты же до баб ласый! - и вспомнил, что уж раза четыре, если не больше, говорил ему это. - Да ведь, Иван Ионыч, - с тихим смешком отозвался, как и раньше, бывало, Поденкин, - очень уж их, баб этих, бесчисленно много, а я все один! - Ты не женись! - убежденно буркнул Полезнов. - На кой черт! - Истинно!.. Я тоже того же мнения... Чиста моя душа, и чист воздух для меня, и никогда еще не было мне в бабах отказу!.. - одушевился Поденкин. - А солдатки, теперь взять, ну что же они, подлые, вытворяют - уму непостижимо!.. Говоришь даже какой: "Да ведь у тебя муж на фронте, может, смертельной мукой теперь исходит, а ты..." Так она, веришь ли, такое слово об нем скажет, это об муже-то, что только бы в мужской компании, и то по очень уж пьяной лавочке... Вот они какие лахудры! - Пропала Россия! - сурово поглядел на него Полезнов, отложил в сторону медовые пряники, отставил стакан чаю и яростно поднялся. И все время потом, пока он ждал обратного поезда и говорил с Поденкиным о делах, он оглядывал его подозрительным, косым взглядом. Был Егор хорошего роста, статен; волосы из-под новой шапки завивались кольцами, как у кучера; черный романовский полушубок очень к нему шел: от него он казался еще белее лицом. - В Бологом давно был? - спросил его Полезнов, отвернувшись. - Да ведь на прошлой неделе, а что? Полезнов очень хотел спросить: "А ночевал где?", но спросил: - Бесстыжева видел? - Бесстыжев наш, кажись, хочет свою торговлю открывать, - отозвался Поденкин и тоже отвернулся, как будто затем, чтобы посмотреть на подходивший поезд. А Полезнов наблюдал его искоса и думал: "У меня в доме ночевал!" Насчет Бесстыжева и его будущей торговли он не сказал ни слова, а когда подошел поезд, то так заспешил садиться, что сделал вид, будто совсем не заметил протянутой ему на прощанье длинной руки Поденкина. И только из окошка вагона кивнул ему головой, чуть дотронувшись до бобра шапки. - Счастливый путь! - крикнул ему Поденкин, ласково от солнца жмурясь. "У меня в спальне ночевал, подлец!" - растерянно думал, глядя на него, Полезнов. ГЛАВА ШЕСТАЯ В Бологом, на вокзале, узнал Иван Ионыч, что поезд на Петроград опоздал больше чем на шесть часов из-за заносов, а воинский пробился и подходит. Подсев ближе к лампочке и сопя от усилий, он начал было в записной книжке писать карандашом прошение, какое должен был подать на Бесстыжева, припоминая другие его проделки, тоже очень похожие на мошенничество, но решил наконец, что адвокат завтра в Петрограде с его же слов напишет это гораздо лучше и подведет нужную статью законов; записал только, что двенадцать тысяч были даны Бесстыжеву новенькими пятисотрублевками восьмого февраля, и к этому добавил: "Расписка не взята по случаю поспешности". Пришедший воинский поезд наполнил вокзал суетой, беготней, руготней, казарменным запахом... Целый час стучали по плиткам мозаичного пола вокзала гулкие солдатские сапоги, хлопали двери, орали дюжие глотки. Когда поезд, наконец, ушел на Псков, к генералу Рузскому, Полезнов, бродя по перрону, заметил несколько ярко блестевших пачек патронов между рельсами, и даже целый патронный ящик невинно и как будто сконфуженно белел под большим перронным фонарем. - Безобразие какое! - сказал он весовщику Тимофею Акимычу. - Ежели они здесь целые ящики патронов теряют, что же они на фронте делать будут? - Ежели дураки, то головы потеряют, а ежели умные - с головами домой придут, - загадочно ответил Тимофей Акимыч. - Сказать же надо кому, чтоб убрали! - Убе-рем... Пригодятся... - и пошел. После этого разговора сиротливыми показались Полезнову черные шестидюймовки, стоявшие на платформах и покрытые брезентом... Поезд с ними пришел, должно быть, еще утром. На брезентовых покрышках было много снегу. Они тоже казались потерянными, эти орудия. Часов около восьми пришел поезд из Петрограда. В зале первого класса Иван Ионыч цепко присасывался глазами ко всем лицам, но приезжие казались менее встревоженными, чем он, они только наперебой расхватывали в буфете бутерброды. За столом же, где сидело несколько человек, поспешно работая ложками в дымящемся супе или солянке, какой-то молодой, большеголовый, в инженерской фуражке, по виду кавказец, не совсем чистым русским языком говорил громко, как будто никому и всем сразу: - Да ведь нас, инженеров-путейцев, вешать надо! Мы кто?.. Мы - взяточники, это раз!.. Мы - каз-но-крады, это два!.. Мы хапаем де-сят-ки тысяч!.. А если путевой сторож гнилую шпалу у себя в печке спалит, мы его под су-уд, негодяя!.. Мы ему двадцать четыре света покажем!.. Ка-ак смеешь гнилую шпалу в своей печке палить, когда это казенное имущество, па-адлец!.. Ххолодно тибе, а-а?.. Тибе ххолодно?.. Ка-ак это тибе может быть ххолодно, когда ты и всего только сторож?.. Это инженеру может быть холодно, а не тибе, ххам!.. Он широко размахивал тощими руками, одетый в очень легкое, почему-то осеннее пальто с несколько бахромчатыми рукавами. Лицо у него было обветренное, щетинистое; тонкий нос с горбом краснел, как обмороженный; волосы у широких висков мелко курчавились. Наискось от него, на другой стороне стола сидел невзрачный, морщинистый, хоть и нестарый, подполковник с нефронтовыми белыми погонами. Полезнов с первого взгляда принял было его за военного врача, но вот он откинул голову и сказал инженеру очень твердо и внятно, как не говорят врачи: - Прошу прекратить агитацию! - Каку-ю агитацию! - задорно крикн