пошел на поправку. Теперь Ливенцев остро чувствовал пространство; для него было ясно, что так же остро ощущают пространство солдаты его роты и все в полку. Все пространство вокруг, которое мог охватить его глаз, резко делилось для него, а в нем для других тоже: впереди оно было враждебным, сзади - своим. Будто и не австрийцы даже, а просто вон те холмы за речкой приготовились стрелять сюда, а эти холмы, наши, - туда. Так остро чувствует пространство и вне военной обстановки тот, например, кто стремится к врачу, крепко надеясь, что именно этот врач спасет от смерти близкого ему тяжело больного. Больной ждет помощи, почти уже теряя сознание, из последних сил борясь с болезнью, но до врача далеко, - квартал, еще квартал, и еще шесть домов третьего квартала, и каждый из домов этих кварталов враждебен, и чем больше места занимает он по фасаду, тем враждебнее, и особенно враждебны дома в третьем квартале, где живет врач, способный совершить чудо исцеления. В то же время Ливенцев замечал за собою странность: несмотря на то, что вся местность за речкой Пляшевкой была ощутимо враждебна, она казалась ему неповторимо красивой. Он старался как-нибудь объяснить себе это и не мог; однако отчетливо представлял, что в любое время раньше, до войны, проехал бы в вагоне вон по той линии, - из Ровно, через Дубно, в Броды, - без особого любопытства глядя по сторонам в окна; может быть, даже и не всматривался бы ни во что, а только скользнул бы взглядом и отвернулся. Теперь все кругом было для него полно глубочайшего смысла; теперь он думал, что ни один художник не передал еще и в сотой доле того, что таится в самых обычных с виду линиях и красках, но некому было сказать об этом. Около него был неунывающего вида и сангвинического темперамента прапорщик Тригуляев, и, вместо того, о чем он думал, Ливенцев сказал ему, кивая на Пляшевку: - Такая вот речка была и у меня в детстве, в Орловской губернии, - я, бывало, мальчишкой любил у берегов в тине гольцов ловить и кусак. - Каких таких гольцов и кусак? - готовый рассмеяться, как шутке, спросил Тригуляев. - А это рыбешки такие, совсем маленькие и очень узенькие и верткие очень, как вьюны, только вьюны гораздо больше... Кусаки - полосатенькие и с усиками. - И что же вы с ними делали? Ели, что ли? - улыбаясь по-своему, больше глазами, чем губами, снова спросил Тригуляев. - Нет, не ел... Их, кажется, вообще не едят, только на крючки надевают, - на крупного окуня, на щуку, на сомят... - А-а, вот как!.. Скажите, пожалуйста... Думая все о том же - о необычайной глубине и неповторимости тонов и линий, открывшихся ему вот теперь только, на Волыни, Ливенцев продолжал: - А в одном болоте, таком же, как здесь вот, я как-то в детстве искупался и, представьте, весь почему-то опух. - Почему именно опухли? - очень весело спросил Тригуляев. - И сейчас даже не знаю, что за причина была, только стал я сам на себя не похож. Я был совсем не из упитанных тельцов, а тут вдруг начал пухнуть, пухнуть, так что все дома перепугались... И дня три я таким солидным ходил, - потом, конечно, вошел в норму... И перебил себя вдруг: - Представьте себе гигантских размеров бетонный бассейн, - такой, чтобы в нем могли разместиться двадцать-тридцать дивизий с одной стороны и столько же с другой... Как вы полагаете, воевали бы в таком бассейне люди, и если бы воевали, то долго ли? - Гм... В бетонном бассейне? - несколько удивился Тригуляев, но тут же добавил: - Непременно бы воевали по всем правилам, а так как отступать в таком вместилище некуда, то переколотили бы одни других без остатка. - Нет, позвольте, вы не представляете ясно, в чем суть! Гигантский сухой бассейн, - подчеркнул Ливенцев и даже провел вокруг себя рукою, насколько захватила рука, - и в нем ничего совершенно, кроме электрических матовых шаров вверху, чтобы было светло, как бывает перед самым восходом солнца или после захода, и гремят несколько часов подряд пушки, и трещат пулеметы, и плюются огнем огнеметы, и вообще весь антураж... Народу все-таки много, истребить его в короткий срок нельзя, - канитель эта должна тянуться несколько дней, а люди ведь остаются людьми, - и попить, и поесть, и поспать надо, хотя ночей в этом бассейне нет... - А во имя чего же они должны воевать? - перебил Тригуляев. - То-то и дело, что во имя чего! - оживленно отозвался Ливенцев. - Ни красоты в этом бассейне, ни смысла, и никаких решительно надежд на что-нибудь ни в близком будущем, ни в отдаленном, - никогда! Ему казалось, что он нащупал что-то такое, что может ему самому хоть чуть-чуть объяснить работу своих солдат над недавно еще чужими окопами, но Тригуляев разбил его мысли трезвой фразой: - Раз этого вообще не может быть, то на черта мне над этим думать! Ливенцев не умел так счастливо не думать над несбыточным, как его товарищ, и, когда от безнадежного серого мертвого бассейна гигантских размеров переходил он глазами к совершенно невыраженной во всю ее глубину красоте кругом, ему казалось, что он уже близок к пониманию того, что тут происходит вот теперь и неминуемо произойдет завтра. Рассвет был сырой и серый, как жидкая бетонная масса, утопившая все надежды, но пушки уже трезво гремели. Разбуженный ими Ливенцев чувствовал во всем теле холод, как будто он только что выкупался и оделся, хотя наступило 2-е, а по новому стилю 15 июня - лето! Гимнастерка его была влажная на ощупь. Люди его роты копошились около него, неясные, как тени, в белесом тумане, сморкались, откашливались, чесались, скатывали шинели, связывали их ремешками, просовывали в них головы, как в хомуты... "Костюм солдата должен быть таков: встал и готов!" Кто это говорил так, Суворов или Потемкин?" - припоминал, оглядывая их, Ливенцев. Он даже и то должен был припомнить, что он - командир роты, их начальник, - это не появилось в сознании сразу. Ночь состояла из тяжелых нагромождений бессвязного, из кошмаров, не дававших никакого отдыха телу. Ощущалась боль в икрах ног, впрочем, уже знакомая, покалывало в спине. Хозяйственный Кузьма Дьяконов, приладивший на себе и скатку с котелком внизу, и вещевой мешок, и патронные сумки, сидел и усердно жевал хлеб. - Что же ты ни свет ни заря жуешь, Дьяконов? - сказал ему Ливенцев, проходя мимо. - А как же можно, ваше благородие, без пищии? - удивился Кузьма. - Сейчас не поешь, - а там, может, за цельный день не придется, - такое дело. И эти рассудительные слова, и весь вид Дьяконова были такого свойства, что самому Ливенцеву немедленно захотелось есть, хотя он определенно знал, что пройдет еще несколько часов, пока дойдет очередь действовать резерву. Рассвет ширился и рос. Туман поднимался и таял. Артиллерия своя и чужая грохотала все оглушительней. Шли часы за часами. Пошли наконец в атаку полки. Можно было стоять на бруствере и отсюда смотреть, - и Ливенцев стоял и видел, как спешили роты ближайшего 401-го полка к своим бродам. Кое-где, - видно было, - саперы, несмотря на сильный обстрел, заканчивали наводку мостов, но мосты эти предназначались для артиллерии и обоза, и их необходимо было закончить вовремя, чтобы не оставить пехоту без поддержки, когда она уйдет далеко вперед. Там может встретить она свежие силы, подвезенные по железной дороге, - как ей обойтись тогда без своих батарей? А пехота на то и пехота, чтобы уметь и мочь проходить везде, где может пройти один человек. Охватившее Ливенцева накануне ощущение всепоглощающего могущества земли, какова она есть, с ее высотами и равнинами, таинственностью леса и текучей воды, не только не покидало его теперь, но оно выросло даже. И теперь над ним, где-то гораздо выше обычных представлений о жизни и смерти, билась мысль, чтобы выявить какую-то извечную связь человека с землей и в смятение внести ясность. И вместе с тем возникали в памяти фигуры и лица его четырнадцати солдат, бросивших патроны, как совершенно излишнюю тяжесть. Во всяком случае, он сам теперь, перед новым боем, чувствовал себя слабее, чем прежде, при том же числе рядов в роте. За этими четырнадцатью он приказал следить взводным и отделенным, - значит, в самый решительный момент он не мог быть вполне уверен, что вся рота, как один человек, пойдет за ним. Особенно досаден был из этих четырнадцати какой-то Тептерев, которого раньше он не то чтобы не замечал, но не стремился как следует заметить. Бывают такие, мимо которых всякому хочется пройти, только раз и бегло на них взглянув. Они и уродливы, и глаза у них какие-то волчьи, и говорят они с большой натугой, и неизвестно, что у них на уме, но никто от них не ждет ничего хорошего. На вид этот Тептерев был совсем не слаб, а патронов он выбросил больше, чем другие, но к нему подошел Ливенцев после других тринадцати, присмотрелся попристальней, покачал головой и сказал только: - Эх, чадушко!.. - Ничего больше не добавил, - истратил слова на других, а повторяться не хотелось. Тептерев старался держать голову прямо, стоя перед своим ротным командиром, но запавшие глаза его при этом все-таки мерцали по-волчьи. Австрийцы не зря сожгли деревню Тарнавку, в направлении которой шли один за другим два батальона первого полка дивизии: по наступавшим били прямой наводкой их легкие орудия, вели строчку их станковые пулеметы, - вся местность за речкой была открыта, вся пристреляна, и генерал Гильчевский отнюдь не переоценил этого участка австрийского фронта, поставив против него два своих полка, - главный узел обороны был именно тут. Взмахнув в яркую высь, еще трепетало в ней то невыразимо-прекрасное, что отделилось, отсочилось от утренней летней земли, и Ливенцев еще чувствовал это, но с каждым новым моментом бой впереди подавлял, заглушал, заволакивал дымом красоту и земли, и неба. Трудно было разглядеть, что творилось там, на другом берегу Пляшевки, куда переправился 401-й полк, но пальба там была непрерывной, ожесточенной. - Кажись, напоролись наши, - сказал, подойдя, полуротный, подпрапорщик Некипелов; сказал серьезным тоном, но иным тоном этот высокий сибиряк с прихотливо вздернутым носом и рыжеватыми усами говорил редко. Свои четыре Георгия - два серебряных и два золотых - он прикрыл приметанным на живую нитку куском материи под цвет своей слинялой гимнастерки: сам хороший стрелок, бывший таежный охотник, он знал, что Георгии - это цель для стрелков противника. - Напоролись? - повторил Ливенцев не столько с явной тревогой в голосе, сколько с недоумением: просто не верилось, что дивизию может постичь неуспех в такое утро. - А что же вы думаете, Николай Иваныч, - ведь подготовка жидкая была, - на ура люди пошли, а только "ура" что-то не кричат. - Может быть, за артиллерией не слышно было, - попробовал возразить Ливенцев, но сибиряк покрутил головою: - Не-ет, солдатские глотки, - они луженые, какую хотите артиллерию перекричат! - В таком случае что же мы-то стоим? - удивился вдруг Ливенцев. - Ведь мы резерв, - должны вызвать. - Когда вызовут, - придется и нам тоже... Слова обоих были скупы, но слух напряжен, и глаза неотрывно прикованы к тому берегу, где чернело пепелище бывшей Тарнавки. Ливенцев не хотел верить себе, когда ему показалось, что ружейная перестрелка стала как будто ближе, а на черных крупных пятнах пожарищ замелькали белесоватые мелкие пятна, но Некипелов сказал вдруг решительно: - Ну да, - напоролись наши! А вслед за этим раздалась вблизи звонкая солдатская передача: - Третьему, четвертому батальонам перейти в наступление!.. В сторону Тарнавки не было моста. Несколько ниже по течению, против деревни Старики, самоотверженно трудились саперы, стараясь восстановить взорванный австрийцами длинный мост, но он так и не был еще доведен до конца, - мешал обстрел. Туда батальоны не шли, - шли к бродам, чем дальше, тем больше ускоряя шаг: видно было, что помощь 401-му полку нужна неотложно, - ряды отступавших густели, пусть даже большая часть из них были раненые с провожатыми. Ближе к речке долина стала кочковатой; из-под придавленных солдатскими сапогами кочек проступала, брызгая, грязь. Шли развернутым фронтом, чтобы меньше нести потерь, держа направление на броды. Вперед выслан был Печерским четвертый батальон, а головной в батальоне шла тринадцатая рота. И обе гаубичные и легкие батареи усилили огонь, прикрывая наступление резерва, но у австрийцев были шестидюймовки, недосягаемые для русских орудий. Три тяжелых снаряда упало впереди тринадцатой роты, однако разорвался только один, и то в болоте, в стороне от брода, до которого было не близко. Черный, жирный, как нефть, прянул вверх широкий столб жидкой грязи, перемешанной с водорослями, и грузно упал. Ливенцев шагал самозабвенно. Ничего уже не осталось в нем от той напряженной мысли, во власти которой находился он накануне и в этот день утром. Теперь была только напряженность тела. Сильно работало сердце, точно барабан, отбивающий шаг ему, как и всей его роте. Как всякий предмет, погруженный в воду, теряет часть своего веса, так легковеснее сделался он, потеряв немалую часть себя в стихии боя. Точнее, большей частью своего "я" он как бы растворился в людях, - и не только в своей роте, но и в своем батальоне, и в тех людях, из 401-го полка за речкой Пляшевкой. И в том именно, что, может быть, наполовину перестал быть самим собою, и таилась эта подмывающая легкость. Сильнее захлюпали под ногами кочки. Попадались и воронки, полные черной воды, - их обходил Ливенцев четкими, спешащими, легкими шагами, их обходили и другие вместе с ним и за ним, шедшие молча, споро и яростно. И вот, наконец, брод, - перейти через болото и речку, - и к своим, а там уже что будет... Там, во всяком случае, видят, что идет подмога, там будут держаться крепко, там, может быть, даже подаются уже вперед... Переход от чавкающей под сапогами жидкой грязи к грязной и неглубокой воде болота был незаметен для Ливенцева. Брод был предуказан, к нему заранее было создано доверие, о нем не думалось. Если брод, - значит, тот же мост, только подводный, а по пояс будет воды или несколько выше, не все ли равно? Нужно было только перестроиться, сделать захождение правым плечом, - брод был неширок, об этом предупредили дежурившие здесь двое, из которых один оказался раненным в мякоть ноги осколком снаряда, хотя оба прятались в камыше. Они же указали и направление, какого надо держаться, чтобы выбраться на тот берег. Стараясь переправить роту как можно скорее, Ливенцев пропустил вперед первый взвод и пошел сам со вторым, когда уже было налажено дело. Вода болота оказалась нестерпимо зловонной. Все, что таилось тут на дне долгое время, теперь было поднято кверху. Этого Ливенцев не предвидел; он шагал, плотно прижав верхнюю губу к носу, боясь, что его стошнит. Водоросли цеплялись за ноги, - из них трудно было вытаскивать ноги, - они были густы... вот нога стала на что-то более твердое, чем грунт дна, и Ливенцев догадался, что это - тело убитого из 401-го полка. Тела убитых попадались и в долине, между кочками, но там их обходили, здесь же по ним шли. Низко над головой, шипяще свистя, пролетел снаряд, и Ливенцев повернул голову, обеспокоенный, не упал бы он как раз в четвертом взводе его роты, но в это время незаметно для себя он сделал шаг или два в сторону и почувствовал, что сначала за правую, потом и за левую ногу как будто кто-то схватил его и потянул вглубь. Он сделал большое усилие и вытянул правую ногу, но пока держал ее, не решаясь поставить, левая ушла еще глубже. - Тону!.. Тону, братцы! - крикнул он в ужасе. Ужас перед тем, что через два-три мгновения он скроется с головой в этой зловонной жиже, был так велик, что он еще раз и уже каким-то чужим, фальцетным голосом закричал: - Тону-у-у! И вдруг увидал вровень со своими глазами волчьи глаза Тептерева и тут же почувствовал, что чужая рука, обхватив в поясе, сильно тянет его к себе, так что он подбородком коснулся чего-то мокрого и колючего, и ноге его стало остро больно, как будто разрывали ее по суставам двое крепкоруких, - этот, Тептерев, и кто-то там внизу другой. Но нога все-таки вырвалась, хотя и с болью, как вырывается из челюсти зуб щипцами дантиста, а Тептерев около бормотал: - Вот сюда становись, ваше благородие, здесь потверже! Ливенцев стал на то, что было потверже, - коряга ли, опутанная толстыми скользкими стеблями кувшинок. Или тело незадолго перед тем убитого, еще не успевшее целиком всосаться тиной. - Спасибо тебе, братец! - сказал он, чувствуя холодный пот на лбу, и дальше они уже пошли рядом. Ноге было больно, как при вывихе, однако с каждым шагом боль затихала, и когда выбрался он наконец на другой берег Пляшевки, мокрый по пояс, грязный, он только прихрамывал слегка, но чувствовал себя бодро, как это требовалось минутой. - Вот свиньи-то стали! - с чувством выкрикнул подошедший сзади Некипелов. - И воняет от всех, как от свиней! Подполковник Шангин предпочел и на этот раз, как это бывало с ним и раньше, идти не впереди, а в хвосте своего батальона, с шестнадцатой ротой; ему же, Ливенцеву, сказал только: - Там вообще вам самим будет видно, как надобно поступить. Действительно, за три версты от фронта трудно было и представить, что может ожидать передовую роту, - вперед ей придется идти или окапываться на берегу. Цепочкой шли мимо раненые с провожатыми, направляясь туда, где саперы доводили почти до этого берега ближайший мост. Сзади, по тому же самому болоту, из которого только что вылезла тринадцатая рота, брела по пояс четырнадцатая; ей в затылок шла пятнадцатая; дальше - шестнадцатая, а за нею - весь третий батальон. Впереди же, шагах в трехстах, пытались удержаться поредевшие роты 401-го полка. Нельзя было медлить ни минуты, и, едва нашли свои места во взводах солдаты, Ливенцев повел роту вперед. Когда при помощи Тептерева высвобождался он из засосавшего было его болота, он вынужден был почти лечь на воду, погрузиться в нее по шею, и за ворот рубахи натекла грязная жижа, от чего все тело стало липким и холодным, точно не его совсем, чужим и зловонным. Двигаясь с возможной скоростью в сторону непрерывного рокота пулеметов и трескотни винтовок, он прежде всего хотел почувствовать себя собою, прежним, привычным для себя самого, о возможной же смерти через минуту или две или в лучшем случае о тяжелом ранении почему-то ему совсем не думалось, точно шел он не в бой, а под душ, возле которого непременно должно было лежать чистое и сухое белье. А так как он, - за последнее время особенно, - не отделял уже себя от своей роты, то не представлял и того, чтобы кто-нибудь в ней чувствовал себя иначе, чем он. И действительно, вся рота шла без отсталых, форсированным маршем; у всех в сапогах хлюпала грязь, всем хотелось согреться. V Захваченный в первый день прорыва - 22 мая старого стиля - в плен венгерский офицер-наблюдатель держался на допросе самоуверенно и даже гордо. Попытка русских прорвать изо дня в день девять месяцев всеми мерами укреплявшийся австро-германский франт казалась ему мальчишеством. Он говорил убежденно: - Наши позиции неприступны, и прорвать их невозможно. А если бы это вам удалось, тогда нам не остается ничего другого, как соорудить грандиозных размеров чугунную доску, водрузить ее на линии наших теперешних позиций и написать: "Эти позиции были взяты русскими. Завещаем всем - никогда и никому с ними не воевать!" Однако те позиции были все-таки взяты русскими войсками, а новые, за речкой Пляшевкой, далеко не были так сильны, как те. Они были бы и еще слабее, если бы 17-й корпус, потерявший много людей в первые дни боев, не позволил их укрепить за неделю своего бездействия и подвезти к ним резервы. Правда, резервы эти были плохи, - между ними были даже рабочие роты, - то есть нестроевщина, и такие во всех отношениях ненадежные люди, как задержанные в тылу беглые солдаты, бросившие не только оружие, но и свои серо-голубые шинели ввиду теплой летней погоды. Бросать все, кроме оружия, чтобы облегчить себе бегство и этим спасти остатки дивизий от полного уничтожения, было, впрочем, приказано самими растерявшимися генералами австро-венгерских армий; питая надежды на свои обильные склады в тылу, они знали, что людские силы монархии Габсбургов почти вычерпаны до дна. Дороги были люди, - вещи дешевы, а в это время в русских армиях насчитывались согни тысяч безоружных и необутых, бесполезно томившихся в ожидании, когда они, оторванные от своих семей и своего труда в тылу, станут наконец солдатами. Если не так много свежих резервов смогли подвезти к австрийским позициям, то было из чего и чем развивать бешеный огонь по наступавшим русским ротам. Начальник штаба третьей армии Суханов не выдумал, что залегли под проволокой двинутые им в наступление части: они не в состоянии были подняться из-за сплошного свинцового ливня. Полковник Татаров, этот крепко сбитый, спокойно-деловой человек, поставивший себе за правило ходить в атаку впереди своего 404-го Камышинского полка и потерявший в коварной Пляшевке целую роту, полагал, что хватит первого порыва, чтобы выбить австрийцев из окопов. Порыв полка был действительно силен, и счастье не изменило Татарову, а вместе с ним и полку: две первые линии окопов были заняты. Однако, хотя и большой ценой заплатили камышинцы за свою удачу, - в третью линию укреплений они не прошли: там скопились резервы и были пущены в контратаку. Ослабленный большими потерями полк Татарова начал было уже пятиться назад, как и 401-й, но в это время на левом берегу Пляшевки появились свежие роты: это генерал Гильчевский направил сюда остальные два батальона 402-го Усть-Медведицкого полка, - весь свой последний резерв. - Ну, теперь пан или пропал, и черт меня пусть возьмет, а иначе нельзя, если такие оказались соседи и слева и справа тоже! - кричал он, волнуясь. Его наблюдательный пункт на холме, на окраине деревни Савчуки, удачно был скрыт деревянным забором, за который навалили мешки с землей. С него не совсем ясно было видно, что делается на левом фланге, зато хорошо просматривался правый, на который он возлагал надежды. Он рассчитывал на то, что чем дальше от станции Рудня, тем слабее должны быть австрийские позиции; именно на это указывала разведка. А главное, Гильчевский надеялся на 105-ю дивизию, что вот-вот она ударит сразу по всему своему фронту, и такого дружного натиска противник не выдержит, а это облегчит дело его полков здесь. Нервно смотрел он на свои часы. Полчаса, час, еще полчаса... Между залпами артиллерии все время слышалась пулеметная и ружейная трескотня, но полки точно увязли там, за речкою, как в трясине: шли только раненые, - пленных не было видно, не было и донесений об успехе. Протазанов снова обращался в штаб 3-й дивизии, но получил тот же ответ: "Части лежат под проволокой; поднять их не можем". Начальник штаба 105-й дивизии три раза отвечал на запросы: "Выступаем немедленно... Сейчас выступаем... Отдаем приказ о наступлении..." Однако никакого движения вперед не было заметно. И только к часу дня, когда на мосту, достроенном наконец саперами на участке между деревнями Малые Жабо-Крики и Середне, показалась первая партия пленных, взятых 403-м Вольским полком, Гильчевский пробормотал облегченно: - Ну, слава богу, кажется... кажется, обернулось колесо фортуны... И тут же добавил громко и радостно: - Ага, вот-вот! Давно бы, давно бы вам надо, губошлепы! Давно пора!.. Это он заметил, как начали двигаться к реке ближайшие полки 105-й дивизии. По долгому опыту он знал, что фронт чуток: от человека к человеку идут невидимые провода, и если фронт дрогнул в одном месте, жди, что волнами пойдет в обе стороны эта дрожь. Гильчевский ждал недолго. Сначала от Татарова, потом от полковника Николаева, из 401-го Карачевского полка, что было еще радостней и желанней, пришли донесения: противник увозит поспешно в тыл тяжелую артиллерию; противник очищает третью линию укреплений; противник бежит беспорядочными толпами к линии железной дороги... - Конницу, конницу надо! - возбужденно кричал Гильчевский Протазанову. - Требуйте сию же минуту от Заамурской дивизии бригаду! - Требовать буду, хотя выйдет ли толк, не знаю, - с сомнением отозвался Протазанов. - Как так "выйдет ли толк"? Не смеют они отказать! - горячился Гильчевский. - Да ведь дивизия эта в подчинении генерала Яковлева, а не у нашего комкора. - Что из того, в чьем она подчинении? Что из того? Неприятель бежит - конницу вдогонку! Правило это или нет? Для парада они здесь или для войны, - для чего они здесь существуют?.. Пусть дадут хотя бы один только полк для начала, а потом сами авось догадаются послать еще бригаду! Требуйте, а не просите! Пусть сейчас же доложат комкору Яковлеву! Протазанов энергично пошел вызывать начальника штаба Заамурской 3-й дивизии, но вернулся ни с чем: заамурцы ответили, что будут ждать приказаний, а без них не могут тронуться с места. VI Ливенцев недолго вел свою роту, скоро пришлось скомандовать ей "ложись!" и самому лечь, - впереди лежали резервы карачевцев. За тринадцатой, - видел Ливенцев, - ложилась успевшая переправиться и подойти четырнадцатая, с прапорщиком Локотковым, и Ливенцев не сомневался в том, что так же удачно, как и Локотков, переберется через болото и Тригуляев со своей пятнадцатой, - наконец, с шестнадцатой появится толстый Закопырин, а вместе с ними и батальонный - Шангин. В это верилось, потому что этого хотелось. Мокрая рубаха липла к телу и холодила его, а нога, облепленная грязью, болела в щиколотке, но это уж не ощущалось как острое неудобство. Это забывалось даже на длинные минуты, когда над головой пролетали наши снаряды, чтобы разорваться у австрийцев, и непрерывно гудели австрийские пули. Это был трудный момент для действовавших здесь батальонов 401-го полка, с которыми не было полковника Николаева, - он руководил боем двух других батальонов левее, ближе к станции Рудня. Только что была отбита контратака австрийцев, она могла повториться снова: в третьей линии своих укреплений австро-германцы обычно накапливали силы для неоднократных контратак. Требовалась неотложная помощь, и вот она пришла, и, выждав время, карачевцы ринулись на штурм. Когда начали проворно сниматься с мест впереди лежавшие карачевцы и, не разгибая еще спин, но уже выставив штыки, бросались ряд за рядом вперед, Ливенцев, опершись на руку, оглянулся назад, ища глазами Шангина или какого-нибудь от него ординарца с бумажкой из полевой книжки в руке - приказом, что ему делать: подымать ли роту, или продолжать оставаться на месте, - быть резервом... Но ведь за четвертым шел третий батальон, - конечно, ему бы и быть резервом, - так думалось. Сердце четко отбивало мгновенья, но ни Шангина, ни ординарца с бумажкой не видел Ливенцев. Зато он увидел, как поднялись вдруг по пояс сразу несколько человек из его роты, между ними и Бударин, широко на него глядевший, и повелительно захватило его стремление вперед, будто он нашел приказ в этот момент именно там, где и думал найти, - сзади себя, и быстро вскочил на ноги. Он не командовал "встать!" - рота проворно поднялась вся, на него глядя, и так же точно, как перед тем карачевцы, побежала за ним на согнутых ногах, выставив штыки. Бежали, однако, не в затылок карачевцам, а уступом вправо. Это вышло как-то само собою, и Ливенцев только на бегу решил, что именно так и надо: проход в проволоке, перед тем пробитой снарядами, он заметил несколькими секундами позже, чем кто-то из роты, - может быть, взводный унтер-офицер Мальчиков, выходец из вятских лесов. Направление было взято верно теми, кто обогнал своего ротного. Австрийцы стреляли. Люди падали. Ливенцев споткнулся, задев за чьи-то ноги, через которые не успел перескочить. Ударился при этом подбородком обо что-то острое, но тут же вскочил и побежал снова в резком, почти воющем крике "а-а-а", навстречу частому хлопанью выстрелов, разжигавших в нем жгучую злобу. Со своим револьвером он будто сросся рукой, а крови, капавшей с подбородка, не чувствовал вовсе, как не чувствовал и боли в правой ноге. Вторично упал он, когда вскочил вслед за другими в окоп, но тут он только слегка ушибся коленом все той же правой ноги о затвор брошенной австрийской винтовки. Поднявшись, подумал почему-то: "Ну вот: где тонко, там и рвется!.." Теперь уж можно было так подумать: окоп был взят. Теперь можно и нужно было руководить ротой. - Не зарываться! - закричал он неожиданно для себя хрипло - перехватывало горло. Он многое вкладывал в эту свою команду: и то, что люди могут нарваться на гранатометчиков в глубине окопа, в лисьих норах, и понесут большие потери; и то, что иные могут зря задержаться, начав обшаривать окопы; и то, что противника, убегавшего в тыл по ходам сообщения, надо преследовать, не давая ему опомниться и вновь укрепиться немного дальше. Только один Бударин, бывший совсем близко от него, услышал, что он что-то скомандовал, и приостановился. А в это время рослый и плотный австриец, - как потом оказалось, хорват, - с искаженным ненавистью горбоносым смуглым немолодым лицом неожиданно оказался вдруг рядом с Ливенцевым. Руки его были в крови. И прежде чем Ливенцев успел понять, что хорват поднялся, раненный штыком, из кучи тел, - тот бросился на него, что-то рыча и вытянув свои кровавые руки к его шее. Ливенцев едва успел отскочить, едва поднял свой револьвер, как Бударин, хекнув, всадил с размаху штык в грудь хорвата. Это произошло гораздо быстрее, чем можно передать в самых скупых словах, но разом подняло в Ливенцеве какой-то скрытый еще запас сил. Появилась вдруг большая подтянутость, а вместе с нею зоркость, и голос вернулся, и тут же заметил он у себя спереди на гимнастерке кровь и подумал, что она брызнула на него с австрийца: ранка на подбородке не давала о себе знать и теперь. Прилипчивы окопы противника, когда они взяты штурмом, - это уже знал Ливенцев и не надеялся так вот сразу собрать свою роту, тем более что следом за нею набегали уже другие. Не больше двадцати человек собралось около Ливенцева, когда он выскочил из окопа. Между ними был, конечно, Бударин, который и не отходил от него, но радостно было Ливенцеву увидеть и Тептерева. - А-а! Жив? - второпях обратился к нему Ливенцев, чуть улыбнувшись. - Так точно, - натужно ответил Тептерев, после чего высморкался на ходу и поспешно вытер широкий несообразно с лицом, похожий на култышку, нос рукавом рубахи. Но Ливенцев не видел, как его догонял вальковато бежавший Кузьма Дьяконов. Этот хозяйственный человек уже успел напихать что-то в свой вещевой мешок, который невероятно разбух и уже не закрывался, и поблескивал плоской банкой консервов, а Дьяконов старался запихнуть ее куда-то в недра своей скатки. Ему спокойнее и удобней было бы остаться в занятом окопе, а потом увязаться сопровождать какого-нибудь тяжело раненного, но раз ротный командир сказал ему накануне, что представил его к медали за храбрость, то стало уж неудобно не быть у него на виду. А Ливенцеву далеко впереди, на взволоке одного из холмов, бросилась в глаза туча бурой пыли. Там, на повороте, он разглядел упряжки и понял, что это поспешно увозилась в тыл австрийская батарея. - Бегут! - закричал он радостно, обращаясь к Бударину. - Сматывают удочки! - столь же радостно отозвался Бударин. "Сматывал удочки" и весь австрийский фронт на этом участке: все бежало, где отстреливаясь, где стреляя вдогонку, где крича, где молчаливо забирая ногами землю, которая только одна и могла спасти от плена или смерти. Это видел Ливенцев направо и налево, насколько хватал глаз, и впереди тоже. Это значило, что и 404-й Камышинский полк и два батальона карачевцев там, ближе к железной дороге, тоже сломили врага. - Что же заградительного огня не открывают? - спросил скорее самого себя, чем кого-либо из своих солдат, Ливенцев, повернувшись назад, в сторону наших холмов за Пляшевкой. - Уйдут ведь, все уйдут, черт их догонит! И вот тут-то он увидел Дьяконова, который сзади кричал что-то и махал призывно руками. - Пушки! - разобрал его крик Бударин. - Как пушки? - не поверил Ливенцев. - Неужто бросили? Как раз в это время то, что ожидал он, - заградительный огонь - открыли русские батареи. Часто и кучно начали рваться снаряды на пути бежавших австрийцев... Нужно было иметь цепкий глаз, чтобы на бегу, в общей сумятице разглядеть хорошо замаскированный орудийный окоп и в нем брошенные орудия. Такой именно глаз и имел Кузьма Дьяконов. Правда, когда подбежал к нему прежде всех Бударин, он сказал ему не об орудиях, какие нашел, а о консервах, которые потерял на бегу: - Вот досада мне какая!.. И как это я их мог?.. Ну, может, опосля найдутся... Ливенцев увидел две легкие пушки, которые были брошены так поспешно, что их не успели даже привести в негодность: замки были на месте, лафеты исправны. Похлопав по гладким стволам, сказал Ливенцев Дьяконову: - Ну, брат, хорошо ты сделал, что не писал вчера своей жинке: сегодня уж я сам о тебе писать буду! Но Дьяконов понял его не так, как ему хотелось, а по-своему. Он расцвел, отвечая: - Вот покорнейше благодарим, ваше благородие, как сами ей напишете об мене! А то же ведь сам я пишу как? Прямо сказать, как кура лапой. Со стороны Камышинского полка, справа донесся в это время сплошной, сотрясающий землю конский топот, и когда Ливенцев поглядел туда, он увидел картину, поразившую его красотою: эскадрон за эскадроном, с шашками наголо, голубым пламенем горевшими на солнце, мчался конный полк догонять беглецов... Звонко отстучав копытами по только что законченному саперами мосту через Пляшевку, парадно-чистые кони трех основных мастей явно для Ливенцева тоже чувствовали терпкую сладость победы, которую вот-вот сейчас должны были довершить их всадники. ГЛАВА ВТОРАЯ ЗАДЕЛАТЬ БРЕШЬ! I Когда армии русского Юго-западного фронта пробили зияющую брешь в многоверстной заставе, которую воздвигли генералы и солдаты, когда вошли они в более тесные отношения с армиями ближайшего союзника Германии, императора Австро-Венгрии, это очень обеспокоило Вильгельма, это явилось совершенно неожиданным для него после удачно отраженных его войсками наступательных действий на Западном русском фронте в марте и в апреле. Каковы были надежды на железобетонные укрепления, это видно было из того, что ими захотели даже пощеголять, отбросив всякую заботу о военной тайне: весною в Вене на особой выставке всем невозбранно показывались снимки с них - смотрите и удивляйтесь, какое у вас правительство, какая у вас армия, какова ваша мощь! Признали, что эта выставка мощи необходима, как дополнение к голодным пайкам, как яркий показатель того, что с русским фронтом покончено после разгрома его в предыдущем году, когда отобраны были и Галиция, и Литва, и Польша. Брусиловский прорыв спутал все карты Вильгельма: похеренные было русские войска оказались и деятельны и сильны! Верховный главнокомандующий всех сухопутных и морских сил Германии - кайзер послал приказ командующему своим Восточным фронтом генералу Гинденбургу: "Заделать брешь!" Как ни спокойно чувствовали себя с виду в Берлине, когда оглядывались весной на Россию, но лучшие генералы германской армии - Гинденбург и его начальник штаба Людендорф, организаторы разгрома русской обороны, - продолжали все-таки оставаться на русском фронте. Гинденбург был упорен в своей мысли, что "дорога к счастливому для Германии миру лежит через поваленный труп России". Что Россия уже "труп", в этом он не сомневался, но он помнил изречение Фридриха II: "Русского солдата мало убить, - надо еще и повалить потом на землю!" Что Россия так неожиданно ожила в июне, поразило его так же, как и Вильгельма, но он оттягивал помощь Австрии, надеясь поставить во главе австрийских войск на русском фронте своего генерала, фельдмаршала Макензена, чему противился начальник австрийского главного штаба Конрад фон Гетцендорф, не желавший остаться совсем не у дел, уронив при этом престиж Австрии, как великой державы. На австрийском фронте и без того была допущена чересполосица: два участка позиций занимали германские войска, - один против одиннадцатой армии, другой против восьмой. И как раз этот последний, которым командовал генерал Линзинген, прикрывал направление на Ковель, избранный Брусиловым как главная цель его наступательных действий. Ковель был обращен немцами в сильную крепость, и значение его действительно было велико. Он являлся ключом ко всему Полесью, на которое, в свою очередь, должен был произвести сильнейший нажим Эверт; это единство усилий Юго-западного и Западного фронтов должно было, по замыслу Брусилова, дать решительные и очень важные результаты. Однако немецкое командование лучше понимало значение Ковеля, чем русская ставка с царем во главе, принимавшая все резоны Эверта к оттяжке дела. Переговоры с австрийским правительством о том, чтобы весь фронт против Брусилова передать прославленному германскому генералу Макензену, еще продолжались, а немецкие дивизии уже шли затыкать "луцкую дыру", заделывать брешь. Ни у кого не возникало сомнения в том, что немцы несравненно скорее смогут подтянуть резервы к любой точке своего фронта, чем русские: в то время как в Европейской России имелось железных дорог только 1 километр на 100 квадратных километров пространства, в Германии на то же пространство приходилось около одиннадцати. Вопрос был только в том, откуда взять резервы. Как раз в эти дни на Западе французы и англичане готовились к переходу в наступление на реке Сомме. Подготовка эта не составляла секрета для немцев. Было хорошо известно, как напряженно долгие месяцы работала военная промышленность обеих стран. То же было там и с живой силой. Даже Англия сумела накопить миллионы хорошо обученных солдат, не говоря о Франции, - так что снимать дивизии с фронта на Сомме значило повторить ошибку, допущенную в начале войны. Тогда благодаря переброске трех дивизий с запада на восток хотя и была одержана победа над армией Самсонова в Пруссии, при Сольдау, зато проиграно решающее сражение на Марне, что совершенно срывало весь старательно обдуманный план молниеносной войны, - войны "только до осеннего листопада", как выразился в одной из своих речей в начале августа сам Вильгельм. Война на два фронта тем и была страшна для немцев, что ставила их армию в положение тришкина кафтана и не только грозила затяжкой борьбы на годы, но и не давала просвета, не вызывала даже самых умеренных надежд на окончательную победу, хотя об этом и запрещалось говорить вслух. Как и ожидали союзники, немцам пришлось ослабить свои войска, долбившие форты Вердена, иначе русские дивизии могли появиться в тылу их позиций к северу от Припяти. Но Людендорф не надеялся все же на то, что поддержка с Запада поможет ему остановить порыв брусиловских войск. Тогда он решил снимать батальон за батальоном с фронта, противостоящего Эверту. Выжидала ставка, когда подготовится как следует Эверт; выжидал Эверт, когда иссякнет наконец долготерпение ставки; но время не ждало. И отчего же было Людендорфу не снимать батальоны с фронта, который решил оставаться неподвижным? Даже из-под Двинска начали прибывать в Ковель целые полки... Усиленно работали паровозы на захваченных почти за год перед тем у русских железных дорогах. Поезд за поездом подвозили генералу Линзингену в Ковель новые и новые части, орудия, снаряды... В то же время и Конрад фон Гетцендорф, талант