все-таки... Жить всякому хочется. И лучше быть живой собачонкой, чем дохлым львом. - Мне кажется, что войны этой он все-таки не переживет, хотя царствовать ему почему-то удалось довольно долго. - Что-то очень много тебе кажется, - буркнул теперь уже Геня, а Саша, продолжая додумывать про себя, что ему показалось, проговорил тоже не вполне отчетливо: - Что дурака в Москве не нашлось, чтобы его истребить, - это только умно, по-моему. Гораздо глупее было бы, если бы нашлось. Тогда на его месте, может быть, уселся кто-нибудь поумнее, что вышло бы в общем гораздо хуже! В это время какой-то тоненький юноша в студенческой фуражке и с совершенно растерянным, чем-то очень убитым, почти плачущим, худым, длинным, бледным лицом, выйдя в переулке им навстречу, остановился и почти пролепетал очень невнятно: - Простите, ведь вы - Невредимовы? - Да. А вы, кажется, Худолей? - спросил Геня, присмотревшись. - Худолей, да... Мы из одной гимназии. Вот ужас, обокрали! - Кого обокрали? - Меня! Сейчас!.. Я только что приехал, и вот! Володя Худолей сунул дрожащую тонкую руку в карман своих еще гимназических, серых, пузырящихся на коленях брюк, как будто надеясь все-таки найти, что у него украли, и, наконец, не выдержал: у него задрожал подбородок, и на глазах показались крупные слезы. - Где же украли? - спросил Саша. - Много украли? - спросил Геня. - Здесь! - ответил он Саше. - Все, что было! - ответил он Гене. - Все? Зачем же вы взяли с собой все? - пусто спросил Геня. - А где же мне было спрятать? В номере?.. Я боялся, что там украдут, а у меня здесь... Здесь! - и он кивнул головой в ту сторону, откуда шли и Геня с Сашей. - Вам не нужно было ходить в толпу, - заметил Саша. - Теперь я тоже знаю, что не нужно было! - выкрикнул Володя. - Задним умом и я крепок!.. Во-от не повезло как! Вот не повезло!.. И надо же было, чтобы так. Чтобы черт его знает зачем царь сюда приехал как раз, когда я приехал!.. - Должно быть, не одного вас обчистили в эти дни, а очень многих, - сказал Геня, сам проверяя в боковом кармане тужурки, цел ли там его тощий кошелек (хозяйство вел он, а не Саша). Кошелек был на месте, и он уже спокойнее слушал, как продолжал исступленно выкрикивать Володя Худолей: - Что же мне теперь делать, скажите? Куда же мне теперь? Ни денег, ни билета!.. Дал отец выигрышный билет, чтобы я его здесь продал, - единственное, что у него было, мне дал, - и вот... украли! - Обратитесь в землячество наше - немного вас подкрепят, - посоветовал Саша. - Заявите, конечно, в полицию, если помните номер билета, - посоветовал Геня. - Не помню! - трагически вскрикнул Володя. - Даже не посмотрел, какой именно номер!.. Эх, я-я! - и он раза три подряд ударил себя кулаком по лбу. - Должно быть, не одни наши московские жулики работали, а целый поезд петербургских явился, - высказал внезапно мелькнувшую догадку свою Геня, юрист. - Это несомненно так и должно было быть, - подтвердил эту догадку Саша, биолог. - Так что же мне делать-то, господа? Что же мне делать? - почти прорыдал Володя. Саша взял его за плечо и сказал: - Пойдемте пока к нам, подумаем, а здесь, на улице, вам уж совершенно нечего делать. ГЛАВА ВОСЬМАЯ БЕСПОКОЙСТВО МЫСЛИ I Приехав в Петербург, Сыромолотов остановился в большом меблированном доме "Пале-Рояль", на Пушкинской улице, выходившей на Невский. Он останавливался в этом доме как-то раньше и не мог, как при свидании с хорошим старым знакомым, не улыбнуться слегка, увидев и теперь на прежнем месте, у самой лестницы в вестибюле, чучело огромного бурого медведя, стоявшего на задних лапах. Так же оскалены были белые клыки, так же напряжены были большие острые черные когти, и только длинная косматая шерсть оказалась гораздо больше, чем прежде, попорчена молью. Он помнил прежнего метрдотеля - высокого длинноусого немца, - теперь был другой, не такой представительный, постарше, более суетливый и с виду русский. Швейцар, в галунах и фуражке с позументом, был тоже другой, какой-то старик с седыми генеральскими баками и чересчур внимательными глазами. Номер ему дали на втором этаже, причем сказали, что он - единственный на этом этаже свободный, чему Сыромолотов поверил, так как знал, что жильцы здесь большей частью месячные. Устроившись тут и выпив чаю, для чего коридорный внес в номер самовар, Сыромолотов почему-то захотел прежде всего найти не художника Левшина, который был ему близок когда-то как товарищ по Академии и тоже жанрист, а Надю Невредимову. Левшин, заезжавший как-то даже к нему в Симферополь и писавший с него этюд для своей исторической картины, не был, конечно, отставлен им на задний план: с ним-то именно и хотелось поговорить ему об искусстве, о том, как оно здесь, в столице России, чувствует себя, когда началась такая небывалая война. Но не столько почему-то от него, от старого товарища и тоже крупного живописца, как от Нади думалось ему получить ответы на свои вопросы. Точнее, ответы эти он хотел найти сам, но навести на них могла бы - так казалось ему - только Надя; все время вертелось у него в мозгу древнее речение: "Утаил от мудрых и открыл младенцам". Наконец, ведь и картина, которой был он занят все последнее время, совсем не могла бы возникнуть, если бы не Надя. Однако он не знал адреса Нади, и первое, куда он направился из "Пале-Рояля", было - адресный стол. Невский проспект неизменно захватывал его и раньше, когда бы он на нем ни появлялся; теперь же, после долгой безвыездной жизни в провинции, он не мог не поразить его своей неизменной строгой красотой. Обилие же на нем офицеров заставило его сказать про себя: "Ого! Здесь даже неудобно быть штатским!.. Точно ты какой-то жулик или иностранец, что в иных случаях похуже, чем жулик". Он заметил, что извозчиков теперь стояло на углах улиц гораздо меньше, чем прежде; одного из них ему пришлось нанять, чтобы доехать до адресного стола. Петербург, конечно, успел в достаточной степени оброднеть Сыромолотову: здесь провел он немало лет. Здесь, а особенно на Невском, по которому он ехал, все было для него до того знакомо, точно уезжал отсюда не больше, как на месяц или и того меньше. Четырех- и пятиэтажные дома, стоявшие так плотно, что казались одним длиннейшим домом, разнообразно окрашенным, и те проплывали перед ним, как подсказывала их появление память. Вагоны трамвая и многочисленные машины шли туда и сюда, в обе стороны этой широкой, прямой, красивейшей улицы, как будто они были те самые, какие шли тогда, в последний день его питерской жизни. В довершение всего и день этот оказался таким же редкостным для Петербурга: солнечным, тихим, даже, пожалуй, жарким (он уезжал когда-то отсюда тоже в августе), точно внезапно помолодел он на несколько лет или видел длинный запутанный сон и вдруг проснулся. Извозчик тоже оказался не южного суетливого склада, а подлинный питерец - деловой, молчаливый, отлично знающий, как надо ехать к адресному столу. Странно, пожалуй, даже было ему сознавать в себе то, что ведь это именно Петербург, с его Академией художеств, воспитал в нем уменье ценить и учитывать время - совершенно неведомое русской провинции уменье, что даже и замкнутость его, быть может, тоже воспитана в нем Петербургом, основанным и устроенным самым деловым из русских царей. Воздух эпохи был - напряженный труд, и Сыромолотов именно здесь, в столице, почувствовал, что дышит воздухом эпохи. II Получив адрес Надежды Васильевны Невредимовой, Алексей Фомич не сразу отправился к ней: было очень много, на что хотелось ему посмотреть, и он до вечера ездил на трамвае и ходил, впиваясь во все глазами, как это было свойственно ему, художнику. Надя и Нюра были дома, когда постучал он к ним в дверь и спросил: "Можно?" Отворила дверь Нюра и ахнула от неожиданности, увидев того, кого никак, конечно, не ожидала увидеть, а Надя растерялась так, что не была в состоянии даже ахнуть. Пришлось заговорить самому Сыромолотову, и он сказал: - Когда началась такая гроза, то... даже и матерые дубы вырывает она с корнем! Здравствуйте, Надя!.. А это, конечно, ваша сестрица младшая! Очень рад вас видеть вместе! Очень рад! - Алексей Фомич?.. Как же вы это? - едва прошелестела Надя, а Нюра догадливо взялась за стул и слегка его подвинула к Сыромолотову: - Садитесь, пожалуйста. Не менее догадливо тот немедленно сел, повесив на вешалке сверх кофточки Нади свою широкополую шляпу. Так произошло его вторжение в комнату сестер Невредимовых, и наступил момент необходимых объяснений, как, почему и зачем он появился в Петербурге. Вечер был еще достаточно светлый - до огней оставалось еще не меньше часа. Обведя глазами всю комнату, Алексей Фомич слегка подмигнул Наде: - Так-то вот бывает на свете! Илья Муромец тоже сиднем сидел тридцать лет, пока его не сковырнули. Ну, а уж когда сковырнули, ничего не поделаешь - совершай подвиги, Илья Муромец! - Вы думаете ехать на войну? - почти восторженно спросила Нюра. Надя же совершенно округлила глаза, удивившись: - Неужели, Алексей Фомич? На войну? - Была у меня такая мысль, - очень серьезно с виду ответил им обеим, глядя то на ту, то на другую, Алексей Фомич. - Однако я на этой мысли не удержался. Отчасти ваш дедушка виноват в этом: он меня разубедил. - Дедушка? Неужели? Вы с ним говорили, значит? Когда? - заговорили сестры, перебивая одна другую. - Заходил к вашему дедушке, да, да, заходил... Познакомился и с вашей мамой и с вашими двумя братьями, милые оказались люди, - очень искренним тоном сказал Алексей Фомич, обращаясь к одной только Наде. - Поговорили кое о чем, письмо вашей сестры старшей там читали... - Получили там письмо? - так и вскочила с места Нюра. - А где же она, автор письма? - спросил Сыромолотов. - Уехала уж в Смоленск, в свою гимназию. - А-а, да, да, - она ведь учительница... А ваши другие братья? Кажется, трое, и все - на фронте? Писали? Надя уловила в тоне Сыромолотова неподдельное участие, и ей стало сразу как-то легко и просто. - Алексей Фомич, - сказала она, - я все никак не могу отделаться от какой-то... Но это чепуха, конечно!.. Я хотела выразиться: от неловкости, - неловкость уже прошла... Вы, конечно, по своим делам приехали, а что касается братьев, то пока ничего такого... Это ведь мы с Нюрой живем в комнате Николая, старшего брата, - он прапорщик, теперь должен быть в Пруссии... И Петя там же, он просто рядовой, - только они не вместе... А Вася, он полковой врач, он теперь в Галиции. - Гм, вот так знай наших! - восхитился Алексей Фомич. - Буквально у вас, значит, целый взвод одних только братьев! Не считая полувзвода сестер... Шутка ли было воспитать такое войско, а? Нет, как хотите, а ваша мамаша - замечательная женщина. Я к ней присматривался с большим любопытством, когда был у нее в доме. - А вы, значит, действительно были там у нас в доме? - спросила Нюра, но тут же добавила: - Я, конечно, верю вам, что были, только... - и покраснела, не договорив. - Только не можете догадаться, зачем именно я заходил, - досказал за нее Сыромолотов. - А, видите ли, штука вся в том, что художник, когда пишет жанровую картину, бывает людоедом... Что? Испугались? То-то!.. Пожирает людей в несметных количествах, и все ему кажется, что не сыт, что еще бы съесть дюжинку... Дело, знаете ли, простое: лицо и фигура, попавшие на картину, так ведь на ней и останутся, пока холст цел. А почему же вот это именно лицо? А почему вот эта фигура? Потому только, что под рукой не было более подходящих? Гм, гм, а вдруг есть они где-нибудь около тебя, а ты, рохля, просто не видел, - не искал, поэтому не видел! А ты поищи-ка! Не будь свистуном, которому все равно кого писать, лишь бы белых мест на холсте не оставалось. Встань-ка из-за мольберта да поищи хорошенько!.. Иванов для своего "Явления Христа народу" в Палестину поехал, а ты хотя бы около себя людей посмотрел, - может быть, нашел бы более подходящих, чем тебе представляются, - так-то! В конце концов это и называется искать, а что же еще? Вот поэтому я и воспользовался предлогом посмотреть еще и еще новых для меня людей - Невредимовых. И все-таки мне посчастливилось увидеть и вашу маму, и вашего дедушку, и двух ваших братьев студентов, и... как бы вам сказать, - кое-кто из вас уже идет у меня на холсте, да, да, - вот что должен я вам доложить, красавица! И он положил тяжелую руку свою на белокурую голову Нюры, и вышло для него это так естественно, как будто иначе никак и ничем не мог бы закончить он своего объяснения. - Вы когда же приехали сюда, Алексей Фомич? - спросила Надя. - Сегодня утром, только целый день курсировал туда-сюда. И вот же мямля я какой - не купил, к вам когда шел, ни шоколада, ни пирожных, а? Что значит отвыкнуть от общества! Впрочем, эта ошибка поправимая, если у вас тут есть какая-нибудь личарда... И Алексей Фомич вытащил из кармана портмоне и достал трехрублевую бумажку. - Не нужно нам, Алексей Фомич, что вы! - сконфузилась Надя, а Нюра только вздохнула слегка, но этот девичий вздох уловил Сыромолотов и расхохотался так раскатисто, что прислуга Ядвиги Петровны, Варя, встревоженно приоткрыла дверь и заглянула в комнату. - Вот это и есть личарда, - представила ее художнику Нюра, и Алексей Фомич тут же протянул ей бумажку и с немалым, как оказалось, знанием дела рассказал, что она должна была купить в кондитерской к чаю. III Когда самовар, булки, пирожные, шоколад были принесены Варей, Сыромолотов сказал: - Ну, друзья мои, начнем бурное чаепитие, поскольку все мы, конечно, проголодались! И вначале оно действительно было довольно бурным: булки, пирожные и стаканы чая исчезали со стола с быстротой весьма завидной для страдающих плохим аппетитом. Но вот Надя заметила, что Сыромолотов упорно начал смотреть на шкаф с книгами, и сказала: - Это книги Николая, он инженер, и тут все больше по его специальности книги. - А на этажерке, должно быть, ваши? - спросил Алексей Фомич, переведя взгляд на очень простую, базарной работы, этажерку, на которой уместилось порядочно книг и тетрадок. - Это уж наша убогость, - подтвердила его догадку Нюра. Алексей Фомич, к удивлению сестер, встал из-за стола и начал перебирать книги на полках этажерки. Он делал это молча, и сестры, наконец, переглянулись, пожали плечами, а Надя спросила шаловливым тоном: - Вам что-то хочется найти у нас? Веселовского или Буслаева? - Нет, я вот вижу у вас тут книжечку с очень заманчивым заглавием "Будущее общество" некоего Августа Бебеля, - сказал Сыромолотов, вытаскивая из кипы книг небольшую книжку без переплета. - Это - самая невинная, - небрежным тоном отозвалась ему Надя, но Сыромолотов не согласился с нею: - Невинная в каком же смысле? Название, напротив, интригующее... "Будущее" - значит, ожидаемое, то, к какому люди должны стремиться... То есть - как это у Пушкина? - "Когда народы, распри позабыв, в великую семью соединятся", а они вот, извольте, распрей позабывать не имеют желания. - Странно, почему это вас заинтересовала книжка Бебеля, - удивилась Надя. - Вот так та-ак! - протянул Сыромолотов. - Это почему же странно? Раз я пишу "Демонстрацию", то должен же я знать, почему это и зачем и во имя чего желательно вам идти непременно с красным флагом, чтобы пристав Дерябин скомандовал по вас залп! - Дерябин, вы сказали? А вы... вы, Алексей Фомич, разве его уже видели здесь? - до того изумилась Надя, что даже из-за стола вышла, а Нюра подхватила ликуя: - Ну вот, Надя, я же ведь тебе говорила, что это - Дерябин, и он был у нас приставом, в Симферополе! - Совершенно верно, - сказал Сыромолотов, - и я его отлично помню. Не о нем ли вы мне писали, Надя? - Конечно, о нем! А что? Разве не подходит вам? - Лучшего мне не надо, - согласился Алексей Фомич. - Если бы такого пристава не было в натуре, я бы должен был или его выдумать, как вольтеровского бога, или объехать весь земной шар, чтобы его все-таки найти!.. Должен признаться вам, Надя, что желаю видеть его воочию и надеюсь, что вы мне его покажете. - Очень хорошо, Алексей Фомич! - просияла Надя. - Я очень рада, что вам хоть этим приставом пригодилась! Я его показывала вот Нюре, и она, представьте, вдруг говорит мне: "Я его помню, это наш, и, кажется, фамилия его Дерябин..." Вот подите же! Она его помнила, а у меня такое отвращение всегда было к этим полицейским, что я на них на всех старалась не обращать никакого внимания, значит и на этого тоже. - А между тем не видеть его в Симферополе вы не могли, - заметил Сыромолотов, - и где-то в темных закоулках памяти у вас он остался, а иначе вы бы на него и здесь не обратили внимания... Но дело вот в чем, Надя: Дерябина вы мне покажете завтра? - Если он будет там, где я его видела, Алексей Фомич. Он не всегда бывает... Он вообще ведь не дежурит, а только проверяет дежурных полицейских около Зимнего дворца. - Он, мне говорили, довольно важная теперь птица, - сказал Сыромолотов и вдруг задумался: - Дерябин... гм... Откуда могла такая фамилия взяться?.. Позвольте-ка, кажется, деряба - это большой серый дрозд. Да, конечно. Есть серый дрозд - певчий, а этот, деряба, только ягоды всякие в лесу жрет летом, а зимой - рябину... А пристав этот, конечно, понимает толк и в рябиновке, как и во всякой другой наливке... Говоря это, Сыромолотов засунул книжечку Бебеля в боковой карман своего пиджака, и Надя видела это и ничего ему не сказала, только переглянулась с Нюрой. После этого Алексей Фомич недолго еще оставался у сестер Невредимовых. Он сказал на прощанье Наде: - Я очень рад, что вас отыскал, и рад еще больше оттого, что у вас прелестная сестра. И подумайте только над этим: ока-за-лось, что для того, чтобы ее увидеть, я должен был приехать из Симферополя, где она жила рядом со мною, вот сюда, в Петербург! А вы еще недоумеваете, как это да по какому случаю я вдруг очутился здесь... Участь художников всегда была загадочной для умных людей разных других полезных профессий... А вы меня когда-нибудь видели, Нюра? - Ну, разумеется! И сколько раз видела на улице! И у нас в гимназии говорили, что вы ходите "мертвым шагом", - выпалила Нюра и сконфузилась под негодующим взглядом Нади, но Алексей Фомич спросил с большим любопытством: - А это что же собственно значит, "мертвый шаг"? - Ну, вообще, значит, медленно очень, - объяснила Надя. - Вот видите, как: мертвым шагом, если очень медленно! Это - прекрасно, послушайте, Нюра! Медленный шаг, конечно, никуда не годится, и вот - война... Алексей Фомич несколько мгновений смотрел на Надю, потом вдруг добавил: - Это значит в общем, что живопись шествует вперед шагом мертвецов, то есть не движется с места со времен, скажем, эпохи Ренессанса, а война?.. Война, конечно, движется семимильными шагами. Летать научились люди для чего же еще, как не для войны? Может быть, за время этой войны изобретет человечество еще очень многое - мысль под пушками работает молниеносно, лихорадочно... Изобретет и... зачем собственно? - В интересах будущей войны, конечно. Так от войны к войне скачками, бросками стремится к чему же человечество? К будущему обществу, когда не будет никаких войн? К "мертвому шагу"? И вот тогда-то именно и можно будет, значит, заниматься живописью на полной свободе? И на все эти вопросы я хотел бы найти ответ! Буду все-таки ежедневно читать эту книжицу на сон грядущий. И, хлопнув рукой по карману, куда спрятал книжку Бебеля, Сыромолотов простился с Надей и Нюрой. На прощанье он сказал номер телефона "Пале-Рояля" и условился насчет свидания на другой день. IV Казалось бы, что в комнате сестер студенток после ухода шумоватого художника должна была воцариться тишина и с этажерки на стол, где только что пили чай, должны были перейти толстые книги Буслаева и Веселовского. Но книги оставались на этажерке и тишина не воцарялась. Приезд художника-затворника в Петербург был непостижим для Нюры и совершенно невероятен для Нади, и в то же время Надя считала необходимым делать один за другим выговоры младшей сестре за то, что она позволяла себе вольничать с известным художником, точно он молодой человек и явился, чтобы пригласить ее в театр. - Да откуда ты взяла, что я вольничала с ним? - защищалась Нюра. - Это ему, напротив, вздумалось вольничать! - Что ты, с ума сошла? Когда же он вольничал? - изумилась сестре Надя. - А зачем он меня по головке вздумал гладить? - Да он вовсе и не думал гладить, что ты, во сне это видела? - Однако же гладил! А ты, может быть, оттого и злишься, что не тебя! - Что у тебя там в голове делается, не понимаю! - И понимать нечего! И ничего не делается! Это у тебя в голове что-то делается, а совсем не у меня! - И почему-то вдруг высунулась с "мертвым шагом"! - Что же тут такого? Ну и с "мертвым", - подумаешь, обида какая! Все так говорили, вот и я сказала!.. Он и действительно так ходил: пять шагов пройдет и станет и на всех смотрит, как сыщик какой... Вообще ты сама не знаешь, к чему бы придраться, а только придираешься ко мне зря! И тут же, мгновенно, глаза Нюры переполнились слезами, и Надя призналась себе, что младшая сестра ее, пожалуй, права по-своему, хотя она сама считала ее в чем-то виноватой, и это ничего не значило, что не удавалось вложить ее вины в какие-то точные слова. Трудно было ей и понять, почему Нюра чувствовала себя с этим большим художником гораздо свободнее, чем она сама, однако она пыталась понять. - Конечно, - говорила она уже более отходчиво, - ты в его мастерской не была, да и вообще к живописи у тебя нет никакого призвания, и для тебя решительно все равно, что Сыромолотов, что какой-нибудь маляр, который вывеску для парикмахерской стряпает... - Не воображай, пожалуйста! - прерывала ее сквозь слезы Нюра. - Не хуже тебя понимаю, а только... - Я, конечно, не млею перед ним, а ты млеешь. - Как это "млеешь"? - Так, очень просто... Я ведь заметила это, не слепая. - Конечно ж, я его уважаю... Я его и должна уважать, а как же еще, когда я перед ним просто девчонка? - Рассказывай! Ты просто остолбенела, когда он вошел, а я что же, тоже должна была бы стоять столбом, как в классе?.. Препирательству этому положила на время конец Варя, пришедшая за самоваром. Надя спросила, почему это она отворила к ним в комнату дверь, когда пришел гость, на что Варя, поднеся по привычке свой фартук к носу и улыбнувшись вполне виновато, ответила: - Да прямо вам сказать - с испугу я это: он это смеялся ишь, а мне-то подумалось бо знать что, барышня! Кто же у нас тут до такой степени когда смеялся? Никогда ведь у нас этого не было... Сыромолотов же, который мог иногда так же оглушительно смеяться, как и чихать, - чем он пугал даже и привыкшую к нему Марью Гавриловну, - выйдя от сестер на улицу, хотел было взять извозчика и отправиться к художнику Левшину, на седьмую линию Васильевского острова, для чего нужно было переехать через Неву, но передумал: ведь можно было не застать его дома и только даром потерять время. Когда он шел по Невскому к себе в "Пале-Рояль", то ни Нюра, ни кто-либо другая из ее подруг по гимназии не могли бы сказать, что он идет мертвым шагом. Напротив, он шел, не уступая никому рядом с собою, именно так, как принято было в то время ходить вообще у петербуржцев, которые всегда были стремительны в полную противоположность крайне медлительным москвичам. Уличная толпа столицы его молодила. Но ведь он и уносил в свой номер то молодое, что просочилось в него от свидания с Надей и ее младшей сестрой. А в кармане пиджака он нес еще более молодое, такое, что не родилось еще, что только еще грезилось мечтателям, - "будущее общество". Война, которая началась и, может быть, шла ради того, чтобы появилось наконец-то будущее общество: теперь вот, под разговор таких повитух, как пушки разных систем, оно рождается. "Прочитаем, прочитаем, что это за общество!" - очень отчетливо говорил про себя Сыромолотов. Он, который на чтение не только газет, но и книг смотрел в последние годы как на явную потерю времени, теперь уже не считался с этим. Не знать того, что знала Надя и, может быть, даже ее сестра, ему казалось как-то неудобным. Но больше всего занимал его, конечно, вопрос о живописи и художниках в будущем обществе, если допустить на один хотя бы час, что это общество не утопия, что оно возможно не только кабинетно, теоретически, что оно придет, - вслед ли за войной, или несколько позже, но придет непременно. Невозможно было представить себе вечером на людном и мирном Невском проспекте войну, как она велась там, на западе; однако нельзя было и представить того, чтобы так бурно вдруг всколыхнувшиеся народы Европы сыграли впустую. Последствия этой войны должны быть чрезвычайными - такой делал вывод из беседы с сестрами Невредимовыми Сыромолотов, хотя о войне они с ним и не говорили. То, чего совсем не затрагивали в разговоре, он договаривал, идя один в толпе. Раньше ему попадались здесь же, на Невском, люди, думающие вслух: идут и бормочут, ни к кому около себя не обращаясь и никого даже не замечая. Теперь он ловил себя на том, не бормочет ли и он сам тоже. На всякий случай время от времени он подносил руку к усам, чтобы себя проверить. V На другой день, сидя у Левшина на балконе (квартира его была на четвертом этаже, и с балкона открывался вид на большую часть Васильевского острова), Сыромолотов говорил: - Ведь вот ты всю свою жизнь работаешь и я тоже, и все вообще художники, если только они талантливы, способны работать, не... не покладая рук. Но, не угодно ли тебе, был со мною такой эпизод... Это после уж того случилось, как я из Петербурга уехал, я тебе этого, кажется, не рассказывал, когда ты у меня был. Да тогда этого и не к чему было вспоминать, а вот теперь, когда я у некоего Бебеля вычитал, что будущее принадлежит пролетариату и женщине... - Кому? Пролетариату и женщинам? - повторил Левшин. - Да, так прямо и сказано: пролетариату и почему-то женщинам. Так что теперь мне вспомнилось и хочется тебе рассказать. Пошел я на натуру, - это под Воронежем было. Нашел мотив для пейзажа, сел... На переднем плане две избы, омет соломы, сарай, - крыши соломенные, - кое-какие деревья... Холст был порядочный, этюд же хотелось сделать законченный. Сижу час или больше, и вот подходит ко мне мужик, из крайней избы вышел. Подошел, "здравствуй" не сказал, а стал около и прямо чертом смотрит. Не то чтобы старик, однако и не молодой. Дело было осенью, поддевка на нем внакидку, картуз с козырьком лаковым, синий, на ногах бахилы... Зашел сзади, смотрит, а я думаю - сижу, черт его знает, что у него в башке: польщен ли он тем, что его избу малюю, или он меня вознамерился шкворнем по голове тяпнуть? Вообще, неприятно мне стало, что он стоит сзади. Оглянулся я на него: "Чего надо?" И вдруг он мне: "Ручищи, смотрю, вон какие, а работать небось не хочешь!"... Мало того, что говорит такое, глядит прямо как стая волков! - Так и сказал: "Работать не хочешь"? - Так и сказал да еще добавил: "Это же чие может быть занятие? Какого убогого, али девчонки горбатой - картинки мазать, а ты, здоровило такой, лодыря гоняешь без дела!" Могу сказать, удивил он меня, однако этюд я в это время заканчивал уж, поэтому вполне отходчиво ему говорю: "Иди-ка ты себе, дядя, домой, проспись, а потом придешь". А он мне на это: "Я-то и так дома, а ты из города пришел сюда за семь верст киселя хлебать... Ты что же это в городе себе работы какой найтить не мог?" - "Как не мог, говорю, вполне есть у меня там работа - дуракам зубы выколачивать! И наколотил же я зубов этих тьму-тьмущую: больно много там дураков развелось!.." После этого я уж, конечно, встал, чтобы оборонительную позу принять, однако он только покосился на меня, этот работяга, и пошел себе... А в девятьсот пятом на меня подобные напали, когда я в одном имении был, где конский завод, - лошадей тогда писал, - напали как следует, с кольями, с криком: "С чиих трудов шляпу себе нажил?" Об этом я тебе когда-то рассказывал, помню... Так вот и эти, значит, нашу с тобой живопись за труд не считали, как же с нами поступят в том будущем обществе, о котором говорит Бебель? Левшин только улыбнулся и махнул рукой. - Не веришь? - спросил Сыромолотов. - Не во что верить. - Думаешь, что пустяки все это? - Полнейшие. - Уверенно очень ты говоришь... А вдруг, а? - Каким же образом "вдруг"? - Да ведь революция - это переворот, а переворот непременно должен произойти вдруг... Подготовляться он может годами, даже десятилетиями, а потом, в один прекрасный день, все может полететь вверх тормашками, а? Левшин был далеко не так массивен, как Сыромолотов, годами же почти его ровесник. Он был почти начисто лыс, имел сухое, без лишнего, лицо, узкий с горбинкой нос, бритый острый подбородок, подстриженные полуседые, с рыжиной усы, нервные худые руки. Глядя на него теперь, Сыромолотов мог думать, что ему-то воронежский мужик, пожалуй, разрешил бы заниматься картинками. - Как же может все вдруг полететь вверх тормашками, когда вся государственная власть, и у нас и в любом государстве, только на том и стоит, чтобы никаких переворотов не допускать? Фантазировать на эти темы никому не воспрещается - пожалуйста, проявляйте деятельность воображения кто во что горазд, а чуть только начнешь кричать об этом на улице, так не угодно ли проехаться в Кайенну или в Восточную Сибирь... Полиция, жандармерия, войско, чиновники, духовенство - зачем все это существует и, между прочим, очень дорого обходится? Только затем, чтобы не лететь кое-кому вверх тормашками ни в одном государстве. - Дд-а, ко-неч-но, - протянул, прищурясь, Сыромолотов, - но предположим все-таки, что вот полетели, и началось то самое - будущее общество допустим, что началось, и кому же тогда будет нужно все вообще наше с тобой искусство: твоя историческая живопись - московские цари и прочее, - и моя жанровая и пейзажная? Почему тот воронежский мужик сказал насчет убогого и горбатой, будто только они одни, так сказать, самой природой предназначены для занятия такой чепуховиной, как живопись? Убогий - это ведь калека, а горбатая девчонка - какая из нее работница в поле? Ее и замуж никто не возьмет, так и быть, значит, черт с ней, пускай хоть картинки малюет рядом с калекой. Чем же им еще заняться, кроме как искусством? Зря чтобы хлеб общественный не жрали, пускай будут художниками: с паршивой овцы хоть шерсти клок. - Дурак какой-то тебе сказал, а ты из этого делаешь широкие выводы, - заметил недовольно Левшин, но Сыромолотов возразил оживленно: - Во-первых, дурак ли, а во-вторых, не общий ли это взгляд? Откуда он взялся - это другой вопрос. Я думаю, что виноваты в этом монастыри, давшие нам первых иконописцев, то есть живописцев. Андрей Рублев, например, - не был ли он какой-нибудь хилый, неспособный к тяжелой работе? Также и в женских монастырях были, конечно, свои богомазы и, может быть, как на подбор, горбатенькие, а? Иначе откуда бы взял мой мужик злобный непременно горбатую? Вот же ведь, если память мне не изменяет, поэтесса, да и вообще писательница Жадовская Юлия была самым настоящим образом горбатенькая... Так что, разумеется, он на меня смотрел с полным недоумением: лодыря гоняю!.. Наконец, возникает у меня еще один вопрос вот какого рода. Перед самой войной пригласил меня один немец-колонист портрет его отца старика писать и в то же время хотел меня порекомендовать другому немцу, еще более богатому. Покупатели твоих картин тоже очень богатые люди, меценаты и прочие... Вот, значит, для кого мы с тобой пишем картины. Это - наши заказчики, наши работодатели, наши хозяева, одним словом. И вдруг, вообрази, переворот! Хозяева наши летят вверх тормашками, и воцаряется пролетариат. "Мир хижинам, война дворцам!" - вон какой лозунг Бебеля... Представим себе, что дворцы побеждены, - а ведь мы в конечном-то итоге для дворцов старались, - началось государство хижин, и... кто нам тогда станет заказывать картины? Кому мы вообще будем тогда нужны? Вот на эти вопросы я хотел бы получить точные ответы, а? И Сыромолотов смотрел на своего старого товарища, все время жившего в столице, с явной надеждой, что он что-то может сказать ему такое, до чего сам он не мог додуматься, живя одиноко там, на юге, в Крыму. Но Левшин только нахмурился почему-то, побарабанил пальцами по перилам балкона, очень слышно посопел узким своим носом, похожим на клюв, и спросил в свою очередь: - А что твой сын, он теперь где? За границей? - Мой сын? А разве я тебе ничего не сказал о нем? Нет, он вернулся. Теперь он взят в ополчение и находится в военной школе... Почему ты о нем вспомнил? - Видишь ли вот, твой сын, Ваня, - я помню, в Академии его все иначе и не звали, как Ваня, - он вышел художник, в отца, - медленно говорил Левшин. - Совсем другое получилось из моего старшего сына. - Да, да, я ведь помню его, бравый такой был, стройный, - помню... Звали его... Тут Сыромолотов запнулся, так как совершенно забыл имя старшего сына своего товарища; но Левшин помог ему, глядя неотрывно на крыши домов и кресты церквей, уходящие в неразборчивую даль: - Звали его, как и теперь зовут, - Павел, только он не в военной школе, как твой Ваня, а на каторге, в Зерентуе. - Что ты говоришь! В Зерентуе?.. Политический? Сыромолотов поднял обе руки и хлопнул ими себя по коленям, когда Левшин утвердительно качнул головой. С полминуты оба сидели молча, потом Сыромолотов сказал, припоминая: - Ведь он, кажется, был у тебя гимназистом? - Да, потом студентом-юристом, но не окончил... Завертелся на этих вопросах, какие ты теперь вот поднимаешь, и... погиб. - Тогда, конечно, да... Я тебя понимаю, - смутился Сыромолотов. - Понимаю, почему тебе не хочется говорить об этом... Да, вот как молодежь... как бы сказать... заражена этими передовыми идеями... ну, в таком случае поговорим о чем-нибудь еще. VI На балконе они ожидали обеда, за обедом же говорили только о деле, так как Левшин по своей натуре был деловым человеком, и это свойство его знал Сыромолотов. Жена Левшина, с седыми уже, но почему-то окрашенными в цвет спелой ржи волосами и болезненными глазами, старалась медленно поводить головой на тонкой жилистой шее и говорить односложными фразами. Она была в золотых браслетах и в серьгах с мелкими жемчужинками, от чего отвык уже Сыромолотов. Она задала ему несколько необходимых, по ее мнению, вопросов, а именно: надолго ли он приехал в Петербург, где он остановился, что его толкнуло (так и сказала "толкнуло") на поездку, с кем он тут успел уже повидаться из своих бывших товарищей по Академии, - и, получив на все это ответы, пошла распоряжаться по хозяйству. За обедом она тоже распоряжалась, причем помогала ей младшая дочь, девица лет двадцати, высокая и тонкая, с волосами тоже ржаного цвета и с очень беспокойными покатыми узкими плечами. Ее Сыромолотов помнил девочкой лет десяти; другая девочка, постарше, теперь, как оказалось, была уже замужем и жила в Павловске. У Левшина был еще сын, студент-филолог, но он как раз накануне уехал погостить на день, на два к сестре в Павловск. Посторонних людей за обедом не было, и никто не мог помешать двум старым товарищам художникам поговорить на вполне насущные темы о том, кто может купить привезенные Сыромолотовым холсты, и нужно ли для того, чтобы продать их, устраивать выставку свою или поместить их на выставку, которая назревает к открытию. Вопрос о выставках отпал сразу, что, впрочем, ожидалось и Сыромолотовым; Левшин сказал: - Какие же теперь выставки? И не сезон - лето, и война - не то у людей на уме. - Это я учитывал, конечно, - отозвался ему Сыромолотов, - и приехал сюда, только имея в виду сих дел мастеров - посредников... Да мне лишь бы немного профинансироваться, как у нас в старину в Академии говорили: слово длинное, но вполне деликатное и даже с претензией на ученость. Левшин назвал нескольких комиссионеров, о которых можно было справиться в магазине художественных принадлежностей Дациаро, Сыромолотов же, глядя то на сережки в ушах его жены, то на нервные плечи его дочери, говорил: - Отлично понимаю, что теперь продавать картины свои совсем не время: и лето, и война, - главным образом война, конечно, но вот вопрос: настанет ли оно, это самое время, или уж не появится больше? Как тут у вас думают? - Я лично так вопроса не ставлю, - подумав все-таки, ответил Левшин, а дочь его посмотрела на Сыромолотова с удивлением в глазах, похожих на глаза матери. - А другие? - допытывался Сыромолотов. - И от других не слыхал... Вообще, мне так кажется, ты очень забегаешь вперед, притом пользуешься каким-то проселком, а не большой дорогой, - сказал Левшин и добавил недовольно в сторону жены, отодвигая свою тарелку: - Жесткое очень мясо - не по моим зубам, а по волчьим! Жена его сказала тоже недовольным тоном: - Мясо как мясо... Сейчас будут котлеты с пюре. И медленно повернула голову в сторону дочери, а та, в свою очередь, повернула свою голову в сторону двери, ведущей на кухню, и крикнула довольно пронзительно: - Лукерья! - Иду, иду-у! - донеслось оттуда, из-за двери, и в столовую вплыла, раскидисто, широко расставив толстенные голые до локтей руки, кухарка с большим блюдом котлет, утопающих в соусе и картофельном пюре. Несокрушимая добротность всего естества Лукерьи особенно бросилась в глаза Сыромолотову, так как до ее появления он наблюдал только двух тощих - жену Левшина и его дочь. Он же помог Лукерье - расчистил место на столе, чтобы установилось на нем обширное блюдо. Все лоснилось и блестело на не менее, чем это блюдо, обширном лице Лукерьи: и нос, и губы, и щеки, и подбородок, только глаза ее не мог разглядеть Сыромолотов. А когда она уходила, попутно захватив со стола тарелки от супа, и он глянул ей вслед, то понял, что только на ней и держалось все хозяйство его давнишнего товарища, что не будь этой Лукерьи, тоже у него давнишней, то, пожалуй, даже и не было бы исторического живописца Левшина. Только такою ширмой, как эта Лукерья, с такими, как у нее, ножищами, в таких тяжких и рыжих башмаках, мог отгородиться от современности Левшин и всецело отдаться седой старине, заполнившей его мастерскую. Картина, для которой он, Сыромолотов, позировал Левшину, была уже им продана, и Сыромолотову не пришлось ее увидеть (впрочем, особого успеха на выставке она не имела); но с того времени он написал еще три, тоже на темы старой Москвы, и та картина, которую заканчивал теперь, имела фоном зубчатую стену московского Кремля времен Василия III. Сыромолотов, ценивший в картинах не то, что изображалось, а то, как это изображалось, увидел, что Левшин привычно повторил самого себя, что он застыл и застыл уже очень давно, что было удобно для художественных критиков, для знатоков из публики, для покупателей картин, но только не для искусства. Можно было сказать, что московские цари сделали его своим придворным художником, помогли ему "найти себя", как некогда писал по поводу одной его картины авторитетный критик. Однако "найдя себя", он вплотную подошел к ремеслу и ушел от искусства, между тем и сам не замечал этого и от знатоков из публики слышал, как высокую похвалу: "Левшин всегда равен самому себе". Сыромолотов не обращал внимания на то, какая мебель в столовой и в гостиной, какие драпировки, какие фикусы и цветы в кадках, но н