огла его найти, если бы знала, что он теперь уже не Даутов! А в это время из передней доносился до них даже через дверь голос Матийцева, излишне громкий: - Ну вот, ну вот, а мне тут сказали, что вы старичок, седенький, лет за пятьдесят. Леня прислушался и тихо заметил: - Кажется, случилась сегодня еще одна находка. Ты слышишь, Таня, Александр Петрович уже говорит ему свой адрес и номер телефона. Минуты через две Матийцев вышел к ним с яркими глазами на улыбающемся во всю ширь лице. - Вот видите, как все иногда просто бывает в жизни. Оказалось, ваш Худолей и есть тот самый Коля, гимназист, мой крестный отец, и меня хоть и не сразу, все-таки припомнил, и лет ему столько, сколько быть должно - тридцать пять, а поседел он еще во время гражданской войны. Значит, пришлось побывать в переплетах жизни. - И, уже переменив тон, оживленно предложил: - Вот что, друзья мои: завтра - воскресенье, значит, выходной. Придет ко мне в гостиницу он, Николай Иванович, приходите-ка и вы оба, а? У меня и пообедаем все вместе. Идет? Таня поглядела на него пытливо, вспомнит ли он теперь, собираясь уходить от них, о той, кому послал телеграмму, и ей сразу показалось неоспоримо добрым знаком, когда он, точно поняв ее взгляд, добавил: - Кстати, вы мне, Таня, покажете ответную телеграмму вашей мамы. "А если телеграммы никакой не будет", - подумала Таня, но сказала оживленно и радостно, обращаясь к Лене: - Пойдем, а? - Ну что ж, еще раз встретимся с Худолеем, - согласился Леня, и только после этого Таня с большой верой в свои слова сказала Матийцеву: - И телеграмму от мамы непременно вам принесу! Однако после ухода Матийцева ей стало как-то тоскливо, она убрала со стола, помогая няне; испуганно перекладывала потом книги на этажерке, пытаясь отвлечься; возилась с Галей и ее куклой, а какое-то ревнивое чувство рисовало перед ней лицо Матийцева там, на улице, когда она сказала ему, кто она такая, и то же лицо, каким она видела его только что, когда нашелся этот самый Худолей. Как сияло теперь это лицо! Гораздо, гораздо больше было в нем радости, - так решила про себя Таня, и это казалось ей горькой обидой, - не за себя, за мать. Еще утром в этот день они с Леней наметили в семь часов вечера идти в театр на новый спектакль, но не пошли: тревога Тани передалась и Лене. Около одиннадцати они уже укладывались спать, но тут раздался звонок у двери. - Что? - спросила с замиранием сердца Таня. - Телеграмма Слесаревой, - ответили ей за дверью, и Таня поняла, что это ей от матери, - значит, она жива. В телеграмме было всего несколько слов, но каких слов! "Милая Таня, ты сделала меня счастливой, здоровой. Передай мой сердечный привет товарищу Даутову". ГЛАВА ВТОРАЯ 1 Удача, как говорится, окрыляет. Если бы Таня не боялась разбудить свою маленькую дочку, она кружилась бы по комнатам. Долго не могла она уснуть, но встала утром деятельной и веселой. - Вот так день оказался вчера! - говорила она няне. - То шли себе дни один за другим, как им полагается, и ничего особенного не случалось, а то вдруг сразу две находки. - Оторвите вчерашнее число да спрячьте на память, - посоветовала няня, кивнув на стенной календарь. - И правда ведь! Как же это я! - вскрикнула Таня; проворно оторвала листок с числом, прочитала все, что на нем было написано (о происхождении жизни на земле от угольной кислоты), и спрятала в свой письменный стол, который был значительно меньших размеров, чем стол Лени, обычно заваленный книгами так, что на нем и чернильницу трудно было найти. (Впрочем, Леня всегда говорил, что у него на столе строжайший порядок, и очень боялся, чтобы няня с Галей не завели на его столе порядок свой.) Даже и пыль с книг он стирал няниной тряпкой сам. У него был набор слесарных инструментов, и рядом со столом стоял станок, и за починку каждой машины в доме, включая сюда и пишущую, всегда брался он сам, правил сам и свою бритву, не доверяя этого тонкого дела никакому точильщику. Уже в первом часу дня, что показалось Лене чересчур рано, позвонил Матийцев, сказал, что ждет их. А Тане не терпелось показать ему ответную телеграмму, и она сказала тут же: - Ну что ж, пройдем до гостиницы пешочком, да от нас и недалеко, - не стоит лезть в трамвай. И хотя Леня, занятый какими-то подсчетами, ничего не ответил ей, тотчас же начала одеваться. День выдался солнечный, тихий и не очень морозный: большой термометр на стене дома показывал всего шесть градусов. Леня не мог не делать больших шагов, и Таня, как всегда при таких обстоятельствах, удерживала его за рукав и спрашивала: - Куда же ты несешься так? Дай ответ! На что Леня отвечал: - Иду, как, говорят, в начале этого века москвичи ходили, а ты "мчишься"! Возбуждение не покидало Таню, и все на улице, которая вела их к гостинице, - от домов, блестевших на солнце, до лиц всех решительно встречных, - казалось ей радостным. Суетливо, точно в вагон трамвая, входила она в лифт, чтобы подняться на седьмой этаж. Но искать комнату Матийцева им не пришлось: Александр Петрович ожидал их у полуоткрытой входной двери. - Вот телеграмма мамы. Вам сердечный привет! - сразу сообщила Таня и на слове "сердечный" сделала такое ударение, как будто это было совершенно исключительное по редкости слово, и в то же время как бы прижалась глазами вплотную к лицу Матийцева, стараясь не пропустить ни одной самой малейшей черточки его выражения. - Очень хорошо. Я очень рад, очень, - бормотал вполголоса Матийцев, перечитывая телеграмму. - А болезнь вашей мамы, это, должно быть, была просто усталость, а? И кроме того, ведь она все время одна там, хотя и в Крыму... где теперь и снегу-то никакого нет... И неподдельную теплоту в лице Матийцева и непритворную участливость в его словах увидела и вобрала в себя Таня, и радостно было ей чувствовать его заботу и о ней, когда он снимал с нее шубку и устраивал ее на вешалке. Но гораздо больше этого обрадовало ее то, что он телеграмму не возвратил ей, а спрятал в карман пиджака. Сделал ли он так по забывчивости, машинально, или сознательно, так как это был ответ на его молнию, Таня не думала об этом: она тут же решила, что иначе он бы и сделать не мог: верни ей этот серенький листочек, он обидел бы и ее и маму. Комната, которую занимал Матийцев, была просторная, и светло в ней было от огромного окна, как на улице. - Прекрасная комната, - сказал Леня, оглядывая глазами строителя стены, и потолок, и паркетный пол новой гостиницы. - Тут у вас ведь должна быть и ванная? - Есть, есть, а как же! Вот вам и ванная, и, когда угодно, есть горячая вода, - Матийцев отворил дверь в ванную и добавил: - Конечно, таких удобств мы пока еще не можем предоставить своим шахтерам, но со временем... со временем в квартире каждого шахтера ванная будет непременно! - А в квартирах учителей и учительниц? - спросила Таня. - Ну, а то как же иначе? Конечно, - с полной готовностью ответил Матийцев и добавил вдруг: - Тяжелый труд - учительство, очень тяжелый. - Всегда был тяжелый, - вспомнив своего отца, учителя рисования, сказал Леня. - Мне самому пришлось видеть как-то: показывали в школе в выходной день кинокартину, а меня - я был там проездом - директор школы просил рассказать школьникам о наших достижениях в области добычи угля, выплавки чугуна и стали. Захожу в школу эту я с легким сердцем, - как раз там кончился в это время просмотр первой серии какой-то картины, а в перерыве между первой серией и второй должен был выступить я. Но только что я сказал всего два-три слова, как вдруг очень отчетливо и согласованно все эти школьники и школьницы: "Не на-до!" Я их спрашиваю: "Что такое?" А они еще согласованней: "Не на-до!" Что же с ними прикажете делать, когда у них так здорово получилось это "Не на-до"? Махнул я рукою и ушел. - Трудная вещь педагогика! - согласился с Леней Матийцев. - Но надо признаться, что дети не любят сухости, этакого научного глубокомыслия. Возраст - ничего не поделаешь. Давайте-ка лучше выберем, - вот меню, - что нам заказать на обед. Что-то Худолей наш запаздывает. Старые вкусы я его помню: это черный хлеб из лавочки и копченая колбаса, которая гораздо суше всякой лекции, а вот какие вкусы у него теперь... - Какие вкусы у Худолея теперь, это он сам сейчас скажет! - раздался очень бодрый голос позади их троих, склонившихся спинами к двери над лежавшим на столе меню. И все, обернувшись, увидели неслышно вошедшего в полуоткрытую дверь невысокого человека в теплом пальто, снявшего уже шапку с голубой головы, а за ним еще в дверях виднелась такая же невысокая женщина в меховой шапочке в виде берета, и женщина, как показалось Лене и Тане, очень похожа была на голубоголового Худолея. - Здравствуйте, очень рад вас видеть! - говорил Матийцеву Худолей. - Коля! Вот встреча! Коля! Уже и поседеть успел, - возбужденно вскрикивал Матийцев, обнимая как-то сразу его всего руками, показавшимися очень длинными Тане, тихонько отступившей на шаг и потянувшей к себе Леню, чтоб не мешать. Однако Матийцев не счел удобным слишком долго держать Худолея в своих объятиях. - Вот знакомьтесь, если его не помните, - кивнул он на Леню. - Это он вчера сказал мне, что вы седенький старичок. В это время подошла женщина, пришедшая с Худолеем, и Николай Иванович представил ее: - Это моя сестра Елена Ивановна. Врач. В Москве работает. Психиатр. 2 Обращаясь к сестре потом во время обеда, Худолей называл ее Елей, а она его Колей. И всем троим другим за столом ясно было, что большего сходства между братом и сестрой трудно было найти, особенно похожи были глаза их, хотя у брата они казались живее и ярче, так как часто загоралась в них та или другая мысль, настойчиво требовавшая, чтобы ее тут же вылили в слова. Глаза же его сестры имели способность к долгому и явно оценивавшему взгляду. Таня так и решила про себя, что много людей пришлось видеть этим глазам и они отвыкли уже чему бы то ни было удивляться, от чего бы то ни было приходить в восторг. Сестра казалась моложе брата, но не больше чем года на два. Движения ее рук были вялы, как у тех, кто устал и отдыхает вполне законно. Ее темные волосы были скромно, гладко причесаны на прямой пробор. Тонкими лучиками от глаз к вискам разбегались морщинки; губы были небольшие, полные и какие-то преувеличенно спокойные. Матийцев, пристально изучая Худолея, вдруг сказал, кивая на его седую шевелюру: - Где же это вас так "убелило", дорогой мой Николай Иванович? - Это память о том, как я из когтей смерти вырвался. Давняя история, - ответил Худолей. - Любопытно, однако, - сказал Матийцев. Худолей почувствовал, что от него ждут рассказа, и он начал с неторопливым спокойствием: - Дело это было в Сарепте, - есть такой городок на Нижней Волге, - там меня и еще троих вместе со мной захватили белые на квартире ночью. Городишко этот, знать, горчичный: горчицей там занимались, - вот он и огорчил нас. Огорчил так, что дальше уж некуда: из контрразведки, как говорилось тогда, - прямым сообщением на тот свет. Но так как нас шло туда под конвоем четверо, то пытались мы, конечно, один другого подбадривать. Главное же, надеялись мы вот на что: по нашим сведениям, начальником контрразведки был не кто иной, как родной брат одного из нас, - товарища Скворцова, только наш Скворцов - простой рабочий, еле читать умел, а тот, по его словам, получил образование, не иначе как юнкерское училище закончил или школу прапорщиков во время войны. Идем мы, смертники, и говорим вполголоса друг другу: "Авось обернется как-нибудь это для нас, а?" - "Авось!" С этим "авось" и явились мы пред грозные очи Скворцова-второго. "Очи" эти я забыть не могу до самой смерти: белесые, как из стекла... Губы стиснуты, а на скулах желваки. Зверь! Допрос начался именно со Скворцова. "Как фамилия? Мер-за-вец!" Наш спокойно ему: "Фамилия моя Скворцов, а имя - Степан..." И добавляет: "Аль не узнал, Саша?" А тот, видим мы, действительно его не узнал, давно, значит, не виделись братья. "Как так Степан?" "Так и Степан", - говорит наш. "Как же ты к этой сволочи попал?" - кричит тот. А наш ему вполне спокойно: "Я-то пошел по своей рабочей линии, а вот ты-то действительно к сволочи попал: образование тебя погубило!" Так и сказал. Это я отчетливо помню. А какое уж там у него, этого Саши, образование! А он, надо заметить тут, завтракал, что ли, этот Саша, в капитанских погонах, только на столе у него горит свечка в бутылке, а рядом с таким подсвечником другая бутылка, - в ней не иначе как самогон, и стакан с самогоном не начатый, и жареная рыба на тарелке. Прошелся Скворцов-второй по комнате с низеньким потолком и говорит вдруг: "Ну что же, брат, если угостить надо, садись! Выпей на дорожку. Подзакуси". - Так и сказал: не "закуси", а "подзакуси". Переглянулись мы трое, дескать, не зря на этого Скворцова надежда была. Сел за стол наш Скворцов, взял стакан, понюхал, - все честь честью. Поднял - и брату: "За твое здоровье, Саша!" - и как в себя вылил, выпил, крякнул и за рыбу, за хлеб принялся. И рыбы той был небольшой кусок, да и хлеба, так что управился он с закуской довольно скоро, а другой Скворцов ходит по комнате и в пол все время смотрит; мы ж думаем, соображает, как освободить брата, что именно приказать конвойным, которых было тоже четверо, как и нас. Кончил Степан есть, собрал со стола хлебные крошки и их в рот кинул, - сидит ждет, не нальет ли брат еще стаканчик. А братец как гаркнет вдруг: "Вста-ать!.." Степан вскочил. "К стене шагом марш!" Степан было: "Как это к стене?" А Саша как схватит его за шиворот и к стенке, а Степан Скворцов опять те же слова: "Образование тебя губит!" А уж у того Скворцова браунинг в руке, - и откуда он у него взялся, я не заметил. Вдруг как трахнет выстрел, и кровь фонтаном из нашего Степана так и обрызгала самого этого братоубийцу. - О, хотя бы за обедом вы этого не говорили, - поморщилась Таня. - Да, это страшно слушать, - согласился с ней Матийцев, но сестра Худолея, до этого молчавшая, сказала, как бы желая оправдать брата: - На войне к подобным ужасам люди привыкают. Я была на фронте в Галиции сестрой милосердия. После Февральской революции там солдаты уже вышли из дисциплины, так и в нашем полку то же было. Командир полка наш и все офицеры, кто не был убит, бежали в кавалерийскую часть, - это не так далеко было, и вот оттуда с эскадроном гусар примчался генерал один, его фамилия была Ревашов. С эскадроном, - человек семьдесят всего, - а тут целый все-таки полк, и у всех солдат заряжены винтовки. Может быть, он пьян был, этот Ревашов, только стал он на своем коне перед солдатами и начал: "Негодяи! Предатели родины! Бунтовать вздумали? На фронте - и бунтовать? Немедля выдать зачинщиков". А солдаты как закричат: "Все мы зачинщики!" Да к нему. И что же эскадрон этот его? Только его и видели, - пустился с места в карьер, а генерала с лошади стащили и буквально всего искололи штыками. Я его раньше знала, этого Ревашова, когда он еще полковником был, и мне вовсе не было его жалко, сам виноват: усмирять примчался, защитник родины, - закончила она презрительно. Никто ничего не сказал на слова Елены Ивановны, только брат ее заметил, наливая себе белого муската: - Когда я жил в Крыму, я не пил крымского вина, - я был еще слишком молод для этого, но как крепко сидит в нас не то, чтобы чувство Родины, - Родина наша слишком велика, - а чувство родных мест, где прошло наше детство: увижу на бутылке вина "Массандра" - и так меня и тянет к этой бутылке! - А если бы на бутылке стояла "Сарепта"? - лукаво спросил Леня. - Если бы "Сарепта", - улыбнулся ему Худолей, - то пить я ее, положим, не стал бы. Но об этой Сарепте, поскольку я уже начал рассказывать, если разрешите благосклонно, то я так и быть - закончу. Наших имен этот зверь даже и не спросил, а только когда подошел к умывальнику смывать с лица и френча братнину кровь, крикнул конвойным: "Этих вывести и расстрелять!" Нас и вывели... из домишка на улицу, но тут у конвойных возник вопрос, куда именно надо "вывести", чтоб расстрелять. Старший конвойный решил, что вывести надо за последнюю хату. Не на улице же расстреливать сразу трех, - тревогу поднимать. Ведь люди после боя с нами до сна дорвались и спят во все лопатки, а откроют конвойные стрельбу по нас, придется им вскочить и за винтовки хвататься: не красные ли опять наступают, чтобы их выбить? Одним словом, нас повели за город, а утро еще раннее, чуть серенькое. И тут местность была какая-то неровная, притом же кусты, лозняк, что ли, какой, но стенки, увы, сами понимаете, никакой не было, куда нам стать, чтобы по всем правилам варварского искусства; и чуть только старший конвойный нам скомандовал: "Вперед, вон до того кустика, шагом марш!" - мы и пошли себе, да на ходу переглянулись, да и, конечно, бросились со всех своих ног в разные стороны, а по нас конвойные открыли пальбу, как по крупной дичи. Вот тут я и начал, как заяц, петлять по кустам, и не знаю уж, удалось ли уйти двум моим товарищам, не видел уж я их больше, сам же я доплелся до ближайшего поста своих: ведь далеко наши не уходили и действительно в тот же день пошли вновь на эту самую Сарепту и выбили беляков. После того-то, - это уж к вечеру было, - мне и сказали, что я поседел. Вот так-то оно и случилось. 3 - Очень заметно сократилось население России после гражданской войны, - говорил неторопливо и вдумчиво Матийцев. - Ведь гражданская война прошла в сопровождении сыпняка, испанки и закончилась голодом. От голода города опустели. Я не знаю точно, сколько людей из России бежало, но много ведь, очень много. - Не знаю, как у вас, а у меня от гражданской войны осталось такое впечатление: месть! - глядя только на Матийцева и медленно связывая слова, как бы в тон ему, заговорил вновь Худолей. - Месть, дошедшая до помешательства, месть всеобщая. Точно как бы каждый каждому стал кровник, как это принято было на Кавказе у горцев. Только там родовая месть, а во время гражданской войны - классовая, класс против класса шел, а это уж куда больше, чем род. Вот и выходило так, например, у белых: один белый офицер, сын генерала, расстрелянного нашим отрядом, дал клятву расстрелять пятьсот человек наших. Пятьсот, - вы подумайте, я ведь это привожу как факт, взятый из показаний военных преступников, - изверг этот вел своим расстрелянным точный счет. А когда расстрелял пятисотого, то и сам застрелился: исполнил долг, завещанный самому себе! А то еще другой подобный случай помню: тут даже и не офицер, а поп, - обыкновенный сельский поп... У него кто-то и как-то убил семью в его отсутствие, - просто, должно быть, бандиты в целях обыкновенного грабежа, и вот, когда он увидел пять трупов в своем доме, - жены, матери, трех детей, - снял он с себя рясу, остриг свои патлы, обрил бороду, явился в полк к белым: "Зачисляйте прямо в офицеры, поскольку я бывший поп! И даю я обет убить красных не меньше, как двести пятьдесят человек!.." Белые, конечно, его приняли, он и пошел мстить красным. Но в первом же бою ранен был и попал в плен к нашим. И ведь что вы думаете? Раскаялся? Как бы не так! Вот и говори тут о человеческой психологии, что она уже вся и всем известна! Не-ет! В ней еще белых пятен сколько угодно! - Твой поп, Коля, просто-напросто психически больной, - заметила Елена Ивановна. - А разве твоя медицина, Еля, провела уже точную черту между психически здоровыми и психически больными? - очень живо возразил сестре брат. - Я как врач считаю, что алкоголь - одна из причин психических заболеваний, - заговорила Елена Ивановна о своем. - А из этого вывод сам напрашивается, - подхватил воодушевленно Леня, - сократить нам производство спиртных напитков. Если у нас очень много хлеба и некуда его девать, так лучше кормить им свиней, чем делать из него водку. - "Руси есть веселие пити, и не можем без того быти", - вы знаете, кто так сказал? - обратился к Еле Матийцев и сам ответил: - Киевский князь Владимир, который "святой". Магометане предлагали ему свою веру и совсем было соблазнили его гуриями, райскими девами, но как дошло дело до того, что Магомет запретил пить вино, Владимир на попятный подался: и гурию ему теперь же, при жизни, давай и вино от него не прячь... Вот от него-то, от этого самого Владимира Святого, и пошли у нас процветать водочные заводы. - А какое потомство у алкоголиков? - как бы не расслышав шутки Матийцева, продолжала Елена Ивановна. - Был у нас поэт один, - не дурак был выпить, но сам-то он убрался за границу, а нам оставил своего сынка, и теперь сидит этот сынок в Москве, в психиатрической лечебнице, и молчит. Есть такая форма психической болезни - ко всему в жизни полнейшее безучастие и в соответствии с этим нежелание говорить. - Какой, значит, был речистый папаша, - выболтался даже и за сына на всю его жизнь! - смеясь, подхватил Леня. - Не всякому отцу это удается, оригинален оказался поэт, - заметил Худолей. - Да, уже если говорить о поэтах и писателях русских, подверженных недугу пьянства, то поэт ваш далеко не одинок, - сказал Леня. - А ведь было время - прекращали продажу вина. - Ну и что этим достигли - самогон везде появился, - вставил Матийцев. - Вопрос этот сложный, и одним махом его не решишь. - А ваши шахтеры пили раньше? - в упор на него глядя, спросила Елена Ивановна. - Пили... Да. Пили много, - не сразу ответил Матийцев. - И теперь пьют, пьют, но уже значительно меньше. Ведь это вопрос культуры человека. Придет время, и пьянство, как таковое, исчезнет, уйдет в прошлое, как заразные болезни, скажем. - Немного помолчав, он спросил Елену Ивановну: - А вас почему так интересует этот вопрос? - Ведь я врач, психиатр, - ответила Елена Ивановна и украдкой взглянула на брата. - И не только потому, - сверкнув лукаво глазами, заметил Николай Иванович. - У Ели есть друг, хороший друг, профессор математики, бывший учитель мой по Симферопольской гимназии, участник обеих войн - и мировой и гражданской. Коммунист. Фамилия этого профессора Ливенцев, человек он сам по себе интересный, конечно, много видел и много знает. Но вот и он подвержен этому недугу: иногда возьмет да и запьет. С Елей он познакомился еще в начале мировой войны в Севастополе, потом где-то видел ее на фронте в Галиции, когда был ранен в грудь навылет русской револьверной пулей, - его же командир полка в него стрелял, как в политического преступника, вздумал его самолично казнить без суда и следствия, - потом вообще с ним много было всего. - Отчего он и запил, - закончил за него Матийцев. - Да, по-видимому, все в сумме взятое и послужило причиной в какой-то мере. Особенно повлияла на него смерть жены. Все-таки много лет были вместе и на всех фронтах. - Между прочим, в одном госпитале в Галиции, в шестнадцатом году, мы вместе с ней были сестрами милосердия, - вставила Елена Ивановна, - Наталией Сергеевной ее звали. С полгода назад она умерла тут в Москве от рака. А ему уж теперь под шестьдесят, - лет пятьдесят семь - восемь, какая же сопротивляемость может быть в такие годы? Я у них бывала и при жизни Наталии Сергеевны и теперь иногда заезжаю к нему, к Николаю Ивановичу. Его тоже Николаем Ивановичем зовут, как и моего брата, - хотели мы сегодня к нему заехать тоже, да вот... Попали к вам. - А если сочетать бы вам это? - сказал ей Матийцев. - То есть как сочетать? - не поняла она. - То есть поехать к нему вот сейчас и привезти его сюда, а? - Идея! - всплеснула руками Елена Ивановна. - Поеду и привезу! - И она встала и пошла одеваться, но на ходу обернулась к Матийцеву и добавила: - Только пожалуйста, очень вас прошу, вино и стаканчики винные спрячьте подальше, чтоб вообще вином тут у вас и не пахло. Пусть сколько угодно табаком, только ничуть не вином. Он у себя дома под строгим в этом смысле надзором, - имейте это в виду. Ему стоит только начать, тогда он уже остановиться не может. - А когда прикажете вас ждать? - осведомился Матийцев. - Да не долго, - минут... Может быть, двадцать. - Хорошо, через двадцать мы будем готовы вас встретить. И после того, как ушла Елена Ивановна, брат ее тоже не прикоснулся к бутылке с вином, хотя оно и было из подвалов "Массандры". Он стал даже как бы грустен на вид, он говорил: - Если Еля привезет Ливенцева, вы увидите совсем не того человека, каким видел его я мальчишкой-гимназистом. Тогда он был еще молод, и сколько в нем видели мы тогда бури и натиска, как он всем импонировал тогда этой своей стремительностью, резкостью, прямотой. Разумеется, ни на кого другого из всех наших педагогов он не был похож. Даже и сравнивать нечего было!.. То все в большей или меньшей степени человеки в футлярах, а этот был боевой. И с кем бы ни говорил из начальства, за словом в карман не лез. 4 - Все-таки, Николай Иванович, - обратился к Худолею Матийцев, - я так и не успел вас спросить, на какой работе вы здесь, в Москве, и как это случилось, что я вас нашел. - А вы разве меня искали? - удивился Худолей. - Это правда, - не сразу ответил Матийцев. - Мне как-то даже и не пришло в голову ни разу поискать вас в Москве, хотя приходилось сюда мне приезжать и раньше. Да, признаться сказать, я и не думал, чтобы вы при своей молодой пылкости могли уцелеть. - А я, рассудку вопреки, как видите, не только уцелел, но еще и послан был после гражданской войны заканчивать образование в Ленинград, в горный институт, так что воспитался в стенах того же вуза, как и вы, Александр Петрович! - Вот видите, вот видите как! - вполне искренне восхитился Матийцев. - Представьте вы себе, - обратился он к Тане, - такого юнца, который шел однажды по большаку там, в Донбассе, прямиком на Ростов и затем, кажется, нацелился на Кавказ революцию делать, а у самого только линючий синий картуз, да рубашка, да заплатанные на коленях серые гимназические брюки, а на ногах-то вообще непостижимые какие-то постолы из моржовой шкуры, и вот он теперь, лет через семнадцать, горный инженер и работает в Москве, а вот в какой должности, я все-таки не знаю. - Ведаю отделом кадров, должность скромная, - ответил Худолей. - Скромная, - подхватил Леня, улыбнувшись, и полузакрыл глаза. - А когда я вот вошел в его кабинет, то знаете, что я от него прежде всего услышал? - обратился он к Матийцеву. - Что-нибудь очень грозное? - попытался догадаться Матийцев. - Именно! "Вас, говорит, я вовсе не знаю". Худолей рассмеялся добродушно. - А вы, значит, обиделись? Это мне часто приходится говорить, - кадры дело такое, тут нужна известная осторожность. Назначишь, бывало, а с места потом бумажки летят: "Кого это вы к нам прислали? Он - самозванец и проходимец". Кадры дело ответственное, - тут большой опыт нужен, а прохвостов попадается у нас еще очень и очень довольно. А вот Александр Петрович выступал однажды в суде, в Донбассе, тогда я его увидел в первый раз. И выступил, мне помнится, для тех времен очень резко, так что я был убежден тогда, что его непременно арестуют и в тюрьме сгноят! - Меня и арестовали через несколько дней и сослали. - Ну вот, ну вот! Все значит вышло по-писаному! - как бы даже обрадованно перебил Худолей. - Разве мог вас выпустить из когтей прокурор, раз вы сами тогда шли к нему в лапы? Теперь-то вы, разумеется, приобрели известную, как бы это выразиться, степенность, солидность, ну, в этом роде, а ведь тогда я вас видел в молодом подъеме, бурлящим, как кипяток. И знаете ли что? Вот к месту пришлось, и напомнили вы мне тогда именно этого самого моего учителя по гимназии Ливенцева, которого, может быть, сейчас увидите. Ведь школьники - народ наблюдательный, мы своего учителя математики часто видели именно в таких положениях взрыва, - другого слова и не найдешь. Вдруг в нем что-то уже произошло, и нате вам - взрыв! И не только в классе: часто из учительской комнаты слышен был нам его голос громовой. Учителя же в те времена были тихий народ, затурканный. А этот нет. Этот - весь темперамент. Вроде вот Леонида Михайловича, - кивнул он, улыбаясь, на Слесарева. - Ему иначе и нельзя, - выступила на защиту мужа Таня. - Трудно оказалось объяснить, что такое пластометрический метод и на чем он основан. Может быть, вы не поверите, но мы вдвоем, - один сменял другого, потому что ведь уставали, - восемь часов подряд объясняли одному профессору горного дела теорию и практику наших опытов, и все-таки... - Все-таки он ничего не понял, хотите вы сказать, - закончил за нее Матийцев. - Да это можно представить. Но вот не время ли нам прятать бутылочки. Нам это было приказано вашей сестрой, Николай Иванович. И было кстати убрать бутылки и стаканы и открыть форточки, чтобы проветрить комнату. Едва успели они это сделать, как отворилась дверь и вошла первой Еля, а за нею в осеннем пальто, хотя и заботливо окутанный темно-синим шерстяным шарфом, в легкой мерлушковой шапке показался тот, кого ожидали, - профессор математики Ливенцев. Лицо его показалось обоим Слесаревым и Матийцеву гораздо свежее, чем предполагали, что объяснили они действием легкого мороза. Он оказался выше среднего роста и довольно еще гибок телом. Мешков под глазами, как это бывает у пьяниц, у него не было. Глаза его, карие и острые, пробежались по всем трем новым для него лицам, и первое, что сказал этот немолодой и неторопливый по виду человек, хотя и с поседевшими висками и с морщинами на открытом угловатом лбу, было: - Вы, товарищи, предупредительно убрали от меня бутылочки с вином, о чем мне сообщила по дороге Елена Ивановна. Но я уже давно ничего не пью, и все равно вы бы меня не соблазнили. Так что можете поставить их опять и продолжать в том же духе. - Нет, нет! Что вы, - вступилась Елена Ивановна, - и откуда вы взяли, Николай Иванович, что я вам будто бы говорила? Откуда вы взяли, хотела бы я знать? - А разве так трудно было догадаться об этом по вашему тону? Эх вы, а еще психиатр, - и Ливенцев добродушно засмеялся. - По описаниям Елены Ивановны, - непринужденно заговорил он, обращаясь к Матийцеву и присаживаясь к столу, - вы - хозяин этого пиршества, к моему крайнему сожалению пришедшего уже к концу. Но я все же надеюсь, что вы угостите меня обедом, хотя и без вина! - Непременно, непременно! Я сейчас позвоню официанту, - и Матийцев поднялся вызывать официанта, а Ливенцев обратился уже к Лене: - А вы, как я осведомлен по дороге сюда, работаете при Академии наук? - Да-а, - неопределенно протянул Леня, с большим интересом оглядывая энергичное и в фас и в профиль лицо этого нового для него человека. - Мы работаем там по углям и коксам вдвоем, вот с моею женою. - Вот как! И ваша жена тоже ученая? Как хорошо это! Значит, у вас тоже большие математические способности, большая редкость это - встретить женщину-математика! - Да ведь мы больше естествоиспытатели, чем математики, - покраснев сама не зная почему, отозвалась на это Таня. - Мы делаем опыты, опыты и опыты, ведем записи, записи и записи, приходится и вычислять, конечно, кое-что, но при чем тут высшая математика. - Но ведь высшую математику вы проходили в своем горном институте, как и вы тоже, мой дубльтезка? - обратился он к Худолею. - Постольку, поскольку она была нужна нам, горнякам, - ответил за всех троих Худолей. - Это я почему вдруг заговорил с вами о высшей математике? - продолжал, кивнув ему головой, Ливенцев. - Прочитал недавно в старом историческом журнале о том, как приезжал Дидро, - энциклопедист Дидро, - в Россию при Екатерине. Между прочим, он запродал тогда и свою библиотеку России, но с тем, чтобы ее вывезли из Франции только после его смерти. И вот, представьте себе такую картину, как истый галантный француз, хотя и Дидро, сидит он в кабинете Екатерины Второй, говорит с ней о высоких материях по части управления обширнейшим русским государством, а сам гладит руками колени северной Семирамиды или Мессалины, как вам будет угодно. Но вот аудиенция окончена, - он уже достаточно утомил августейшую слушательницу своей беседой, раскланялся и вышел из кабинета, но тут, в приемной, встречает его, материалиста, ученый немец на русской службе, член российской Академии - знаменитый математик и набожный человек Леонард Эйлер, - старик в белом парике, в расшитом, как ему подобает, камзоле, со звездой, если не с двумя, и протягивает безбожнику Дидро листок с формулой: "Вот вам доказательство бытия божия!" Дидро посмотрел на эту формулу, улыбнулся, отдал бумажку старику обратно и ушел. Если вам угодно, я могу изобразить эту формулу, - вот она. - И, очень быстро вынув из бокового кармана записную книжку с карандашом, он написал: (a - 1 - b^m) / Z = X и спросил Матийцева: - Как вы отнесетесь к такому доказательству бытия божия? - Начну с того, что ничего в этой формуле не понимаю, - добросовестно подумав, сказал Матийцев. - Присоединяюсь к вам, - весело взглянул Худолей еле скользящим взглядом по загадочной формуле. Зато долго рассматривала эту бумагу, исписанную черточками, Таня, и Ливенцев начал было, судя по его взлетевшим бровям, надеяться, что вот она скажет что-то, однако она только вздохнула и протянула ему книжечку обратно совершенно безмолвно. 5 - Так же точно как Эйлер, другой ученый любил повторять, что большой палец на его руке не устает говорить ему о бытии божьем, и вообще, что ни барон, то свежая у него фантазия, - говорил, пряча книжечку, Ливенцев. - А Гальтон, - англичанин, - едва ли вы слышали о нем, - занялся, чем бы вы думали? Исчислением, сколько на миллион англичан приходится людей посредственных, даровитых, талантливых, очень талантливых и, наконец, гениальных, а также в нисходящем порядке: пониженных умственных способностей, слабых, очень слабых и, наконец, идиотов. Это было еще до мировой войны, Англия процветала, жила в достатке, сосала молочко своих колоний на всех континентах и океанах и занималась боксом. Все там было независимо, устойчиво, и никаких катаклизмов не предполагалось, и Гальтон действовал на основании точной статистики. - Что же у него получилось? - полюбопытствовал Матийцев, договорившись с официантом насчет обеда Ливенцеву. - Получилось, прежде всего, с большой катастрофичностью: на миллион англичан - один круглый идиот и один гений! Об идиоте спорить не будем, но... не много ли все-таки - один гений на миллион? - спрашивающими глазами обвел всех Ливенцев. - Сорок, например, миллионов населения - и среди них сорок гениев! Не много ли? - А вот же у французов на сорок миллионов сорок бессмертных в их Академии наук, - сказал Леня. - Но далеко не все сорок гении! - подхватил Ливенцев. - Разумеется, теория Гальтона явная чепуха, но статистика вообще великое дело. Число! Самая трагическая фраза, какую я знаю в нашей классической литературе, - у Гоголя в "Записках сумасшедшего" - месяца не было, числа тоже не было. День был без числа. Без числа, значит все кончено, - хаос и затмение ума... Совершенно уж неизлечимое, Еля, затмение ума, - и даже вы, волшебница в области психиатрии, излечившая меня от пристрастия к спиртному, не в состоянии ничего сделать с теми, кто потерял число. Вот, например, кружок лимона на столе, - сосчитайте-ка, на сколько долей делится его мякоть! - На восемь, - тут же ответила Таня. - Совершенно верно, на восемь, и вот, видите, в середине кружка белое уплотнение, а весь рисунок в общем похож на белого паука с восемью, как и у всякого паука, ногами. А возьмите кристалл горного хрусталя, у него шесть сторон, а сам кристаллизуется кубами, а пчела безошибочно делает свои шестиугольные ячейки в сотах, и это - самая лучшая форма для ее постройки. И Пифагор, когда нашел, что квадрат катета прямоугольного треугольника равен квадрату гипотенузы, как отпраздновал это свое открытие? На празднике у него по этому поводу съели сто быков. - Богатый был человек! - заметил Леня. - А известно ли вам, что Александр Гумбольдт истратил в молодости на издание своих сочинений триста тысяч талеров? - продолжал Ливенцев. - Ка-кой был богач! - простодушно удивилась Таня. - Да, богач, но были другие богачи в его время, однако не были такими разносторонними, как он. В университете он записался было на юридический факультет, но вскоре перешел на изучение технологии, естественных наук, физики, греческого языка. Написал диссертацию о ткацком деле у древних греков, и это до девятнадцати лет, а на двадцатом году он увлекается уже геологией, минералогией, слушает лекции в горном фрейбургском училище, и в то же время исследует мхи и пишет о них солидный труд. Потом в Вене изучает вообще ботанику, а в Иене анатомию и пишет о животном электричестве. В тридцать лет начинает путешествовать за пределами Германии, изучает морские течения, земной магнетизм, кстати, занимается восточными языками и прочее, и прочее, и прочее. В шестьдесят лет начал заниматься астрономией. В семьдесят пять начал издавать свой "Космос". Даже поэзией занимался, даже в России побывал и нашел на Урале алмазы. Даже с поэтессой Каролиной Павловой у нас в Петербурге успел познакомиться и любезно пригласил ее к себе в Берлин, кажется. И через пятнадцать лет, когда было уже ему девяносто лет, увидел у себя эту самую Каролину Павлову и сказал: "Согласитесь, сударыня, что трудно найти вам еще одного такого же галантного кавалера, который дожил бы до девяноста лет только затем, чтобы дождаться вашего ответного визита!" - Счастливая организация была у этого Гумбольдта! - сказал Матийцев. - И возможной она казалась на почве личного богатства. И один гений на миллион человек в Англии времен Гальтона выходил не из простых шахтеров, а из среды владельцев шахт, фабрик, заводов, целой флотилии кораблей торгового флота, особняков и тому подобное, - и в этом-то весь вопрос. Опыт разложения воды стоил Лавуазье шестьдесят тысяч франков, значит, не имей он этих денег, не проявил бы он и своей гениальности. Давно известно, что наука требует жертв и очень больших денег. - Вот! Вот именно! Вы подливаете масла в мой огонь, - воодушевился Ливенцев. - Не один гений на миллион человек должен быть в Советской республике нашей, а два-три и более, потому что опыты мы делать можем теперь какие угодно дорогие и за счет государства, а государство наше архимиллиардер, до которого далеко любому Гумбольдту и Лавуазье! И вот первое, и главное, и самое доходное при этом предприятие для наших миллиардов: всеобщее образование! Вот точка приложения сил, - пафос нашей Октябрьской революции, - всеобщее образование! Я говорю это не только как бывший учитель средней школы, а нынешний профессор, - я имею возможность смотреть гораздо шире; но наблюдаю я и своих студентов теперь и сравниваю их со студентами своей молодости, с гимназистами, с моими бывшими учениками. Вот, кстати, один из них, - кивнул он на Худолея, - и мой вывод таков: нечего и говорить, что прежние студенты были развитее, начитанней теперешних, которым пока еще некогда было так много читать, которые гораздо позже прежних увидели первую печатную книгу, но у них, у современных студентов, я нахожу гораздо больше здравого смысла и знания жизни, а главное, их несравненно больше во всех аудиториях, чем было в мое молодое время. Их положительно тысячи там, где в мое время были десятки! Вот эту общедоступность высшего образования я считаю величайшим завоеванием революции. Сосчитано, что математику как науку создали начиная с достоверных исторических времен всего-навсего несколько сот человек в разных странах. Эта отвлеченная из наук была наукой для избр