ой, хозяйственной. Он как полный хозяин держался в приемной, что было, конечно, естественно: он ведал всей больницей. Алексей Фомич очень не любил, когда незнакомые ему люди заговаривали с ним о живописи, но когда, пожав ему руку, Готовцев спросил его с большой любезностью: - Над какой картиной сейчас работаете? - и добавил: - Я, должен вам сказать, кое-что понимаю в живописи и большой старинный ваш поклонник! - Алексей Фомич ответил ему на это с любезностью еще большей, что пока еще не положил кисти и "дряпает кое-что и кочевряжит" в меру своих слабых сил понемножку. Готовцев обещал уже Наде к операции приступить теперь же, не откладывая ни на час, так как откладывать было бы опасно, и сказал Алексею Фомичу: - Супругу вашу мы уж, не посетуйте, возьмем с собою, раз таково ее желанье, и дадим ей, как у нас полагается, белый халатик, - радикальное средство от всех микробов, а для такого широкого человека, как вы, у нас, простите, и халата не найдется! - Да мне, собственно, зачем же углубляться в недра вашего заведения? - сказал Алексей Фомич. - Именно, незачем! - подхватил Готовцев. - Да и здесь, в приемной, вам тоже незачем быть... Погуляйте по нашему садику, - есть у нас такой, - или вообще побудьте на свежем воздухе, а когда мы окончим, то ведь мы вас тогда найдем! Алексею Фомичу оставалось только поклониться и напутствовать Нюру, чтобы она не робела. Потом они трое пошли из приемной туда, куда было нужно Готовцеву, он же вышел сначала в садик, где было всего с десяток деревьев, наполовину уже очистившихся от листьев, и две или три цветочных клумбы с неутомимо цветущей розовой петуньей и невысокими кустами лиловых и желтых георгин. Так как садик окружен был высокими белыми стенами с большим количеством окон в них, а это явилось стеснительным для Алексея Фомича, то он вышел пройтись по тротуару около больницы. Он желал остаться наедине, для чего видел впереди довольно времени, а подумать ему было о чем. От множества тяжелых впечатлений в это утро Севастополь казался ему неустойчивым, катастрофичным, клокочущим, как кипящая вода в огромном котле. Какими размеренно живущими представлялись ему отсюда улицы его привычного Симферополя! Даже демонстрации, хотя бы и незначительной, там ему никогда не приходилось видеть, пусть именно там задумал он писать картину "Демонстрация", там писал первый этюд к ней: Надю, тогда еще девицу Невредимову, с красным флагом, который сам же ей соорудил и вложил в руки... Там ему нужно было самому компоновать взрыв терпения народа, - здесь он уже как будто показался ему, только какой-то совершенно непредвиденный и страшный. Вся суть его, как художника, в том именно и заключалась, чтобы самому создавать бури из отдельных кусков тишины, приводя их в стремительное движение по своей воле. В его картинах всегда была та или иная неожиданность для зрителя, которая не укладывалась и в слово "экспрессия": он ведь никогда не писал "мертвой натуры", хотя и ходил по улицам "мертвым шагом". И вот в это утро перед ним встала гигантская картина, писанная не им, а многими, массой... Что там случилось с "Марией"?.. И почему именно с этим линкором, а не с другим, - этого он не знал, но ведь его свояк Калугин только вчера говорил не о каком-либо другом, а именно о "Марии", что там роптали против действий под Варной адмирала Колчака матросы, роптали во всеуслышанье... Даже и выйдя из больницы, Алексей Фомич почти не замечал построек вдоль улицы с той или другой стороны. Его воображение, предоставленное здесь самому себе, бушевало теперь, как пламя на "Марии", поднимавшееся столбами кверху, как пламя на море от разлившейся на волнах горящей нефти... Дома около были точно сотканы из чуть-чуть оплотневшего воздуха, они и не стояли даже, а как бы реяли, и сквозь них проступал длинный, низкобортный линейный корабль с четырьмя башнями, каким он был вчера перед вечером... И вот теперь он пылал, а на нем метались горящие люди... Языки нестерпимо яркого пламени, - желтого, всех оттенков, - бушуют на нем, и накаляются стальные плиты, которые ведь всюду там, на палубе, на бортах, на башнях... Вот валится вниз с башни, которая уже дала крен, что-то огромное... может быть, двенадцатидюймовое орудие, из которого ни разу не пришлось выстрелить по неприятельскому кораблю!.. А фон для этой страшной картины - черная предутренняя ночь... Когда эта картина горящего линкора подходила близко к его глазам, так что можно было различить даже и лица людей, мечущихся по палубе, Алексей Фомич прежде всех других видел мужа Нюры, прапорщика Калугина, Михаила Петровича. Только вчера увиденный им впервые таким уверенным в себе, он представлялся ему с совершенно потерявшим всякий человеческий облик лицом и пылающим, как живой факел... Этого вынести он не мог... Он бормотал: "В воду!.. Бросайтесь в воду!.." Однако тут же представлялась ему вода, которая тоже пылала, и он закрывал от ужаса глаза. Когда же это видение горящего корабля отступало и он овладевал собой, ему вспоминались картины Айвазовского, Боголюбова и других художников-маринистов, изображавших то Синопский, то Наваринский, то другие морские бои... Стоят в линию наши парусные суда, и возле каждого белая круглая вата порохового дыма: это они стреляют по судам противника, стоящим в почтительном отдалении. Для пущего разнообразия в цветовой гамме где-нибудь на том или ином нашем судне два-три желтеньких пятна: это огонь выстрелов... Все чинно и благородно, ни убитых, ни раненых, и все мачты и паруса, весь рангоут и такелаж в образцовом порядке: как смеют враги нанести какой-нибудь ущерб казенному имуществу? Но вот два тральщика, быть может порядочных по величине парохода, два дня назад погибли на минах под Варной, и от них ничего не осталось, и ни один человек из их экипажей не уцелел!.. "Вы представляете, что такое казенное имущество? - почти бормочет Сыромолотов, глядя на зеленую водосточную трубу, но представляя перед собой во всех мелочах только что виденного Готовцева. - Оно потере не подлежит, оно должно быть всегда налицо на случай ревизии! Когда художник Орловский, которого воспел Пушкин в "Руслане и Людмиле", написал большую картину "Переход Суворова через Альпы", она не была принята министром двора, князем Волконским: "На мундирах солдат у Суворова было по семь пуговиц в два ряда, а у вас только по шесть; куда же они дели седьмые? Преступление художника, - государственное преступление!.. Что же в самом деле случилось с этими седьмыми пуговицами на мундирах? Французы Массены их отстрелили, или солдаты потеряли такое казенное добро великой цены?.." Так и не приняли у Орловского картину, над которой он целый год трудился!.. Осерчал Орловский и сам уничтожил свой холст... А кто уничтожил огромный корабль, дредноут?.. Это пока не было известно Сыромолотову, а самому додуматься до чего-нибудь несомненного было совершенно невозможно... Зато неотбойно выросла перед глазами, проступив сквозь какие-то дома и деревья, пылающая громада "Марии", которая вдруг накренилась всеми башнями и трубами вперед, ниже, ниже, и погрузилась в море огня шумно, захлебисто, подняв около себя огненные водовороты... и нет уже ни башен, ни труб, ни палубы, - торчит только длинная, черная, мокрая, как спина какого-то ископаемого левиафана, подводная часть корабля, местами развороченная взрывами... В последний раз мелькнула перед глазами зыбкая, струистая, как пар, фигура того, кто совсем недавно был прапорщиком Калугиным, и исчезла... А жена этого Калугина, - теперь, впрочем, уже вдова, - лежала сейчас здесь на операционном столе в больнице, и ради нее и с нею вместе приехал сюда он, художник Сыромолотов! Все это было, как страшный сон, и Алексей Фомич невольно пощупал себя за локоть: не спит ли он в самом деле?.. Но в это время из дверей больницы, к которой он подошел, откуда-то идя обратно, выскочила женщина, очень по-домашнему, в белом халате... Она ищет кого-то глазами, - вот, видимо, нашла и бежит... к нему, и он не сразу понял, что это Надя, а когда понял, наклонил голову, готовясь к новому удару. Но Надя, добежав до него и бросив руки ему на плечи, радостно, совсем по-детски пролепетала: - Мальчик! Мальчик!.. - Что? Какой мальчик? - и понял и не понял Сыромолотов; и тут же вполголоса: - Мертвый? - Живой! Что ты! Конечно, живой! - крикнула уже теперь Надя. По щекам ее катились слезы, и чтобы спрятать их, она ткнулась к нему в грудь осчастливленным лицом. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Офицерское отделение лазарета "Екатерины" было полно офицеров с "Марии", но спаслись далеко не все. Из тех, которым удалось спастись, многих с забинтованными лицами никак не мог узнать Калугин; но так как и голову и лицо его тоже забинтовали, то другие не узнавали его. Они стали новыми не только друг для друга, но даже и для самих себя. Их ударило в голову, и опомниться не могли они долго. Это чувствовал по себе Калугин. Когда он лег на койку, то укрылся с головой одеялом. Он слишком был потрясен, да и все тело его трясло от озноба. Он не мог никого и ничего видеть. То напряжение всех сил, которое помогло ему спастись, теперь упало, исчезло... Ни себя самого он не ощущал теперь как прапорщика морской службы, младшего офицера экипажа "Императрицы Марии", ни других около себя не воспринимал как офицеров с "Марии", и это было просто, может быть, потому, что ведь не было уже "Марии". Для него как бы совсем даже кончилась и служба во флоте... Какая же теперь еще служба?.. Кому именно и зачем служить?.. И кто будет служить?.. Он?.. Да его почти уже нет, его подменило там, в это утро, и надобно было еще освоиться с тем, кем он стал теперь. Его била крупная дрожь. Фельдшер лазарета положил к его ногам бутылки с горячей водой, но ему казалось, что они только мешали ему согреться. Когда ему, как и всем другим, дали крепкого, почти черного, чаю с коньяком, ему стало лучше, и он забылся. Видимо, забылись, как и он, или пытались забыться и другие, но в лазарете было тихо до полудня, когда матросы-санитары принесли им не то завтрак, не то обед. Здесь был общий стол, за который они уселись, и Калугин не столько ел что-то такое, что ему дали, сколько вглядывался в лица тех, кто сидел с ним рядом, и против него, и дальше. Тяжело обожженных или раненных среди спасшихся не было: такие и не могли бы спастись. Были люди, пережившие общее огромное несчастье и этим несчастьем выбитые из колеи так же, как и он, - так ему казалось. Что-то говорилось не в полный голос, во что вслушаться было ему трудно, и первые слова, которые он расслышал ясно, были слова бывшего командира бывшей "Марии". По-видимому, он отвечал на чей-то вопрос, недослышанный Калугиным. - Ведь кругом была полная темнота, и на корабле потухли все лампочки, - вот и думай в кромешной тьме, что тебе будет угодно!.. Я и сейчас не понимаю, что такое произошло, - отчего вдруг взрывы, - как же мог я давать вполне разумные приказания тогда? В лазарете был полный дневной свет, и Калугин мог хорошо вглядеться в лицо Кузнецова. Голова его почти до бровей была в легкой повязке, отчего он стал похож на корабельного кока. Лицо его за одно это утро сделалось дряблым, рыхлым; обычно живые серые глаза потускнели. Нельзя было не понять Калугину, что вся ответственность за гибель дредноута в собственном порту ложилась на него одного, командира. Кто бы ни пошел под суд в связи с этой гибелью и корабля и многих из экипажа, в первую голову пойдет он. - Самым разумным приказанием моим было бы уже после первого взрыва: "Спасайся кто как может!" - продолжал тем же тусклым голосом Кузнецов. - Но откуда же я мог знать, что будут еще взрывы? - Взрывы должны были произойти от детонации, - сказал кто-то из офицеров, но Кузнецов ответил на это: - Я сам ждал детонации после первого же взрыва, - я говорю о том, когда свет потух, - но-о... прошло ведь порядочно, как вы знаете, времени, пока новый взрыв раздался. Так вот, - детонация ли это?.. Пусть определяют эксперты, а мне это было неясно... Можно ведь было думать и о нападении подлодки... Так ведь и вы думали, Николай Семенович, - обратился он к старшему офицеру. - Теперь эта версия отпала: и сеть при входе на рейд совершенно цела, и водолазы осмотрели весь корпус "Марии" снаружи, - об этом я получил сообщение... Все взрывы произошли внутри корабля, в трюмной части, и от неизвестных пока причин, - вот и все, что и я знаю и вы знаете. Калугину было ясно, что, говоря однотонно и медленно, Кузнецов вместе с тем подбирает слова так, как будто желает оправдаться и перед самим собою и перед своими офицерами прежде, чем начнет он оправдываться устно и письменно перед начальством. Что касалось старшего офицера, который и теперь, после гибели корабля, сидел рядом с Кузнецовым, то он позволил себе возразить: - Матросов вы, значит, совершенно отводите? - Не вижу никаких оснований к тому, чтобы пошли они на массовое самоубийство! - быстрее, чем ожидал от него Калугин, отозвался на это Кузнецов. - Вот составили здесь список спасшихся матросов, сколько же их всего? Около четырехсот, пожалуй, погибло, а? Нет, это абсурд, абсурд! Однако Городысский проявил упрямство. Поведя массивной нижней челюстью влево-вправо (хотя и не жевал в это время), он сказал, пряча, впрочем, глаза от Кузнецова: - Абсурд, конечно, теперь, как говорится, post factum. Но ведь нам надо считаться с тем, как представляли себе последствия своего преступления эти... эти вообще мерзавцы... По дикости своей, они думали, конечно, что покушение их окончится чем же? Так себе, небольшой аварией... Просто хотели вывести "Марию" из строя, скажем, на месяц, а там видно будет, что дальше сделать. По крайней мере, больше уж в октябре никуда в море не пойдут!.. Вот как они могли думать, а как получилось, это мы на себе испытали. - Гальванеры, - вот чьих рук дело! - поддержал кто-то старшего офицера. - Или портовые, - раздался еще чей-то голос. - Стакнулись с матросами. Калугин даже не поглядел в сторону тех, кто это сказал: его внимание сосредоточилось на лице одного только Кузнецова. Ему хотелось уловить по выражению этого лица, что думает бывший командир, угадать, что он может ответить старшему офицеру. Но ответил он как бы не ему, а своим мыслям: - Конструкция корабля оказалась гораздо хуже, чем полагали мы все, - го-раз-до хуже!.. Это должны будут принять во внимание и при приемке "Александра Третьего"... Теперь уж серьезнее должны будут подойти к этому вопросу... Выходит, что легкую победу сильному противнику в открытом бою может предоставить корабль типа "Марии", - вот что! Он побарабанил задумчиво пальцами по столу, как бы ожидая, что кто-нибудь его поддержит, но на его замечание о плохой конструкции никто не отозвался. Калугин заметил именно теперь, что отношение к Кузнецову изменилось не только у Городысского, и понял это. С гибелью корабля офицеры "Марии" освободились от подчинения своему бывшему командиру. Безразлично, куда их теперь устроит высшее начальство: на новый ли корабль "Александр III" или куда еще, но служить под начальством Кузнецова они уж больше не будут. Да ведь неизвестно было еще и то, чем может окончиться суд в отношении самого Кузнецова, а суд этот будет судом военного времени. Острее вопроса о том, кто явился причиной такого перелома в их военной карьере, не могло быть для офицеров с "Марии" в лазарете "Екатерины", и их не могло уже сдерживать одно только уважение к Кузнецову. Поэтому не удивился Калугин, когда кто-то поднялся на дальнем конце стола с намерением сказать нечто значительное. Долго вглядывался в него Калугин, чтобы узнать, но больше по голосу, чем по лицу, щедро смазанному вазелином и потому как бы струящемуся, узнал лейтенанта Замыцкого. - Двух мнений тут быть не может, - начал он непререкаемым тоном, - гальванеры или портовые, но свои мерзавцы!.. Не представляли вполне ясно, что произойдет?.. Желали только временно вывести линкор из строя? По-зво-лю себе высказать соображение: они были только орудием кое-кого других, - вот я как думаю!.. Я думаю, что в этом замешан... э-э... посторонний элемент! Что?.. Неправдоподобно, может быть, кто-нибудь думает? Более чем правдоподобно!.. В таком городе, как Севас-то-поль, чтобы не было рево-люционеров, - да кто же в состоянии этому поверить?.. И разве они не могли дать инструкции кое-кому из наших негодяев, как надо действовать? Вполне могли, раз закваска девятьсот пятого года у нас во флоте забродила!.. О чем же еще говорить?.. Свои! Это вне сомнения, что свои, а чьими руками извне, извне, - оттуда (он показал в сторону города) они действовали?.. Дело жандармского отделения их накрыть, эти руки, пока они отсюда не исчезли, вот что! Оцепить надо Севастополь со всех сторон, - и обыски! А матросов наших, какие остались в живых, всех изо-ли-ровать, - вот что я предлагаю сделать. И, видимо, очень довольный собою, Замыцкий обвел всех кругом глазами и медленно уселся. Но Кузнецов, внимательно его слушавший, спросил вдруг, с виду спокойно: - А вы не желаете, значит, даже и отдаленно предположить, что взрывы могли произойти сами по себе, без чьего-либо злого умысла? - Как это "сами по себе"? - тоном изумленного возразил Замыцкий. - Как?.. Вследствие химического разложения пороха, например, - пояснил Кузнецов. - Вам известно, сколько хранилось у нас бездымного пороха? Около двух с половиной тысяч пудов!.. А о случаях самовозгорания каменного угля вы знаете? Что лежит тут в основе? Химические, конечно, процессы. То же самое и с порохом при недостаточно, как бы сказать, осмотрительном его хранении... А порох в зарядах для мин? А заряды для орудий? Ведь мы получаем их в готовом виде. Мы их принимаем и не имеем права их не принять... А вдруг именно вот с ними, с этими готовыми зарядами, мы и приняли при-чи-ну будущей гибели нашего корабля!.. Но при чем же тут, хотел бы я знать, матросы? Калугин слушал его удивленно. Выходило на первый взгляд не только странно, а даже и непонятно, что Кузнецов, бывший командир корабля, готов был самого себя обвинить в том, что плохо заботился о хранении пороха и боевых припасов вообще, только бы никто не вздумал обвинить его матросов в закваске потемкинцев 1905 года, в революционной настроенности их, достигшей большого напряжения. Будто он чувствовал или даже знал вполне точно, что вина его в будущем суде над ним будет признана тягчайшей, если вверенные его попечению матросы умышленно учинили гибель корабля. Он и теперь уже, когда его никто и не думал судить, защищался от этого обвинения ссылками на самовозгорание каменного угля и самовоспламенение пороха, а к моменту суда будет во всеоружии по этой части, и пусть-ка попробуют с ним тогда потягаться эксперты! Но только что успел так подумать Калугин о Кузнецове, как почувствовал на себе чей-то очень внимательный взгляд. Вскинув глаза по направлению этого взгляда, Калугин даже как-то поежился от нахлынувшего на него отвращения: оказалось, что смотрел на него так пристально не кто иной, как барон Краних, о котором, не заметив его утром ни на барже, ни на "Екатерине", Калугин думал как о погибшем. Ни на голове, ни на лице его не было повязки, как у некоторых; только левая рука его была, по-видимому, контужена, потому что висела на ленте из марли, продетой в петлю его лазаретного халата. Калугин думал все-таки, что этим пристальным его взглядом и окончится, но он ошибся. Закурив папиросу, Краних поднялся из-за стола, обошел его вокруг, и Калугин увидел близко около своего лица длинный журавлиный нос и белесый ус барона. - Кажется, если не ошибаюсь, вы - прапорщик Калугин? - Да... вы не ошибаетесь, - ответил Михаил Петрович. - А-га-а! - многозначительно протянул Краних и пошел на свое место далеко уже не так медленно и с раскачкой. Теперь, глядя на него, Калугин ожидал уже какой-нибудь злобной выходки, однако не думал, что она будет громогласной. Между тем Краних, зажимая между пальцами недокуренную папиросу и не садясь на свой стул, начал говорить торжественно-уличающим тоном: - Вот на что, господа, хотел бы я обратить ваше внимание!.. Прапорщик Калугин, оставшийся в живых и сидящий с нами за одним столом, вчера был в отпуску в городе по семейным, как я слышал, обстоятельствам... По семейным или не по се-мейным, но возвратился на корабль он с кучкой пьяных матросов, с которыми был запанибрата!.. Матросы эти привезли некоторый груз для буфета кают-компании, но-о... почему-то вслед за этим последовали взрывы!.. Возникает вполне естественный вопрос: не было ли чего-нибудь этакого... вообще... вы меня понимаете, конечно, господа, - припрятано в одном из кульков, а? Вот что мне хотелось бы знать, господа! Калугин почувствовал, что кровь бросилась ему в лицо и стала стучать в голову. - Что вы сказали?! - крикнул он и вскочил со стула. Но тут же увидел он, что поднялся и Кузнецов. Голова его была начальственно откинута назад, и глаза блеснули. - Я вам за-пре-щаю!.. Вы слышите, барон Краних?.. Я вам не позволю, - вы слышите? - говорить такие гнусности, такие гадости, такие мерзости о моем офицере!.. Из-ви-нитесь!.. Немедленно извинитесь!.. Сейчас же извинитесь!.. - закричал он. Это произвело впечатление на всех. - Извинитесь! - крикнул и старший офицер. - Извинитесь! - повторило сразу несколько офицеров. Краних наклонил вперед голову и пробормотал: - Я... господин каперанг... беру свои слова обратно... Калугин не успел еще сообразить, можно ли счесть это не совсем внятное бормотание извинением перед ним лично, как дверь в лазарет отворилась и вошел командир "Екатерины", тоже капитан первого ранга, несколько старше на вид, чем Кузнецов, ниже его ростом и суровее взглядом, а с ним вместе, несколько позади его, младший врач "Екатерины", который перевязывал Калугина, как и других офицеров, человек еще молодой, из военно-медицинской академии, земляк Калугина, - петербуржец, о чем сказал он ему сам, перекинувшись с ним несколькими словами, когда его перевязывал. Командир "Екатерины" пришел как бы просто проведать потерпевших крушение и, усевшись среди них, сожалеюще кивал головою, вспоминая, что уже слышал раньше, - что не смог почему-то выбраться в темноте наверх и погиб офицер Игнатьев, механик "Марии", которого он знал... Потом он, как бы спохватившись, весело обратился к Кузнецову: - А ведь я вам принес приятную для вас новость, а именно: получена мною бумажка из штаба, чтобы вас и всех ваших офицеров, какие, разумеется, могут ходить, - но, кажется, все тут не забыли этой привычки, - отправить в город, на свои квартиры... Поэтому... что именно надо предпринять поэтому?.. Я думаю так: отправить людей по вашим, господа, квартирам, чтобы ваши вестовые привезли вам необходимую одежду: не в лазаретных же наших халатах вас отправлять, - это было бы неприлично, а как следует, в форменном платье, а? - Да, это было бы очень хорошо, - живо согласился Кузнецов, а старший офицер добавил: - И родные наши обрадуются, а то ведь не знают даже, живы ли мы! - Вот именно, вот именно, - и родных обрадуете, да... А что касается медицинской вам помощи, кто в ней нуждается, - перевязки, например, переменить и прочее, то, - я уж это сам решил, - откомандирую вам для этой цели нашего младшего врача, а вы ему адреса свои дадите, - он вас навещать будет, поможет вашим врачам. Хотя Калугину и показалось, что командир "Екатерины" хочет просто как можно скорее отделаться от неожиданных гостей, заполнивших его лазарет, он все же очень благодарно глядел на этого распорядительного человека, с седеющими висками и горбатым крупным носом. Он заметил, что были довольны и все другие, а младший врач весело и юно улыбался: ведь он на несколько дней кряду списывался на берег. Но спросил Кузнецов: - А как с моими матросами? И сразу изменилось благожелательное лицо командира "Екатерины". - Ну, уж, знаете ли, эти ваши матросы! - ответил он горестно. - Орда! Дикая орда какая-то! - И выкатил глаза, и выпятил толстые и красные губы, и даже за ухом почесал ожесточенно. - Я приказал поместить их в трюм, - подняли крик: "Мы не свиньи!" А куда же мне их девать, четыреста человек почти голых? В кают-компанию, что ли? Они лезут из трюма на палубу, - кричат, что в трюме дышать им нечем, - каковы? Да ведь вы же матросы, а не девицы из института благородных девиц, - почему же это вам в трюме дышать вдруг нечем стало?.. Я приказал выдать им сухое белье, пока их мокрое высохнет, нет, давай им еще и бушлаты, - им холодно! А откуда же я возьму бушлаты на четыреста человек?.. Ведут себя очень дерзко, ругаются даже! - Они пережили такой ужас, - мягко заметил Кузнецов, выслушав все это, - что их надо понять... Это у них психическая травма, а не то чтобы какая-нибудь злостность с их стороны. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Было уже часов десять утра, когда Алексей Фомич и Надя вернулись к себе в гостиницу. Тот же самый коридорный, похожий на скопца, внеся в их номер самовар и поставив стаканы, сказал, обращаясь к Сыромолотову: - Вчерась вам хотелось очень поглядеть на нашу "Марию", да к вечеру дело было, и вроде бы туман... А теперь вот и ясная погода, - день, а не увидите уж ее больше: потонула! И взглянул при этом исподлобья и совсем не так, как полагается глядеть коридорным, а подозрительно и даже, пожалуй, зло. Вчера он был очень услужлив и после каждого почти слова склонял головку, - небольшую и сплошь лысую, - на левый бок, и даже когда ничего не говорил, то причмокивал улыбающимися губами, точно собирался сказать кое-что приятное... Теперь же не только Алексей Фомич, но и Надя заметила, что взглядывает он на них неспроста так наблюдательно. И оба догадались, что в его глазах они что-то не того: только вошли в номер, - а уж просили показать им "Марию"; потом куда-то ушли и вернулись только часа через три; куда же именно они ходили и что делали в течение этих трех часов? Поняв именно так коридорного и переглянувшись с Надей, Сыромолотов сказал ему: - Мы сейчас только из больницы пришли: там операцию серьезную сделали сестре вот моей жены... А муж ее, бедной, моряк был на "Марии", погиб, наверно! - На "Марии"?.. Офицер был? Сухонькое личико коридорного заметно потеплело, и уж не Сыромолотов, а Надя ответила ему вопросом: - Ведь об этом должны уж теперь знать в морском ведомстве: все ли до одного офицеры погибли, или... может быть, кто и спасся? - Кажется, это штаб называется, где можно узнать? - спросил и Алексей Фомич. - Насчет офицеров, конечно, первым делом должны дать знать, - кого не считать в живых, а кто, может, есть налицо... А насчет матросов, действительно, трудно, как было их там очень уж много, - начал раздумывать вслух коридорный. - Что касается офицеров, то как же можно: у всех родня тут, всем знать желается. Немного помолчал и добавил: - Что касаемо штаба флота, то он на "Георгии Победоносце"... В штабе, там, конечно, обязаны знать, это точно... Еще помолчал и добавил: - А может, и в Морском собрании знают? Это тут и вовсе рядом. - В самом деле, Алексей Фомич, - Морское собрание! - обрадованно обратилась Надя к мужу: - Там тебя, я думаю, знают офицеры, - должны знать... Мы ведь видели, мы мимо шли, - вот бы нам зайти да спросить. - Напьемся чаю, - зайдем, - согласился Сыромолотов и опять к коридорному: - Провели мы много времени в больнице, - так и не узнали, не у кого было спросить, - что же говорят люди: отчего это погибла "Мария"? Он ждал, что коридорный непременно сначала разведет руками, а потом обстоятельно передаст слухи, которые ходят. Однако коридорный почему-то ответил отрывисто: - Раз ежели вы не могли узнать, то что же мы тут можем знать, на своем месте сидя? И вдруг повернулся и ушел, хотя ни Алексей Фомич, ни Надя не слышали, чтобы кто-нибудь позвал его оттуда, из-за двери. - Странно он что-то себя ведет, - буркнул Сыромолотов, на что отозвалась Надя, заваривая чай: - Мне в больнице пришлось всех просить, чтобы Нюре ничего не говорили о "Марии", так и то на меня глядели подозрительно... Почему это?.. Всем объясняю, что муж погиб, а мне говорят: "Разве это уже известно?" Оно и действительно выходит так: неизвестно, зачем говоришь? Когда они вышли из гостиницы после чаю, то к Морскому собранию направились, не сговариваясь друг с другом. Когда же подошли к этому красивому большому дому с колоннами, увидали: оттуда вышел пожилой уже, высокий моряк с подстриженной клинышком серой бородой. Он шел им навстречу. На погонах его Надя разглядела две полоски штаб-офицера и, едва поровнявшись с ним, обратилась к нему: - Простите, пожалуйста, не знаете ли, где нам могут сказать об участи одного офицера с "Марии"? Капитан первого ранга скользнул бесцветными глазами в плотных коричневых мешках по ее лицу, потом по лицу Алексея Фомича и ответил почему-то очень начальственным тоном: - Об участи офицеров с корабля "Императрица Мария" пока еще полных сведений не имеется. Сделал движение, чтобы идти дальше, куда шел, но спросил вдруг: - Чин и фамилия? - Фамилия - Калугин, а чин - прапорщик, - так же коротко ответила Надя. - Пра-пор-щик! - почему-то недовольно протянул строгий этот моряк и пошел, даже не кивнув головой. - Гм... Как же можно это понять? - густо сказал Сыромолотов, глядя вслед уходящему, а Надя отозвалась на это нарочно громко: - А говорят еще, что кадровые моряки - воспитанные люди! Дойдя до массивных входных дверей Морского собрания, они остановились, и Алексей Фомич сказал уверенно: - Нет, ничего мы тут не узнаем, и незачем нам сюда заходить! Он припомнил коридорного и закончил: - Нас здесь еще, пожалуй, задержат, - ну их совсем! Очень подозрительный стал народ. - Хорошо, не пойдем туда, а как же все-таки быть? По-твоему, оставаться в неведении? - возмутилась Надя. - Подождем, вот как быть... Давай подождем хотя бы до вечера, а не так тебе вот сразу - вынь да положь!.. Это, должно быть, какое-то большое флотское начальство, с кем ты говорила, хотя и не адмирал: у адмиралов черные орлы на погонах... И ты сама могла видеть, как это начальство озлоблено. На кого же именно озлоблено, вот вопрос!.. Предупреждаю тебя, что нисколько не удивлюсь, если сейчас у нас в номере орудует полиция! - Ну, это ты уж слишком! - и отвернулась и махнула рукой Надя. - Почему же слишком? Нисколько не слишком, а в самый раз!.. Ты подумай только: стоило нам приехать в Севастополь, и вдруг на тебе, - катастрофа! А вдобавок к этому у нас еще на несчастной "Марии" был "пра-пор-щик"! Сыромолотов вытянул это последнее слово так похоже на того высокого важного моряка с двумя просветами на погонах, что Надя сама повернула от Морского собрания в сторону памятника адмиралу Нахимову. Почти бессонная ночь, и это страшное утро, и хлопоты около Нюры утомили их обоих так, что в этот день ходили они мало: больше сидели на Приморском бульваре, где и обедали в ресторане. И оказалось, что именно здесь, в ресторане, никого уже не нужно было расспрашивать: здесь все говорили сами. Странно было видеть Сыромолотову, что хотя торговля спиртными напитками была воспрещена, тем не менее в ресторанном зале говорили громко, глаза у многих возбужденно блестели; кое-где за столиками шли даже споры. Большая часть обедавших здесь были пехотные офицеры, и Сыромолотов вглядывался в каждого из них ненасытными глазами художника: не пригодится ли какое-нибудь из этих лиц для картины "Демонстрация"; Надя же напрягала слух, так как разговор за всеми столиками шел только о таинственной гибели "Марии". Особенно громок был голос и особенно блестели глаза и красно было лицо, с которого не сошел еще летний загар, у какого-то штабс-капитана из ополченской дружины, с широкими скулами и покатым лбом и с седыми подусниками при неестественно черных усах. - Загадочная личность! - тихо сказала о нем Надя Алексею Фомичу. - Усы-то он, конечно, красит, но почему же не красит подусников? - Пестроту любит, - отозвался Алексей Фомич, глядя в свою тарелку. Вот этот-то любитель пестроты и кричал: - Говорят, много все-таки осталось в живых из матросов, - и вот теперь вопрос: что с ними будут делать?.. Но только прежде всего: там что бы с ними ни делали потом, - к расстрелу их или только на каторгу, но прежде всего - вон ко всем чертям из Севастополя эту заразу, - вот что я вам скажу!.. Это - настоящая зараза, эти шмидтовы дети!.. А кто ими вертит как хочет, агитаторы ихние где сидят, а?.. Они, глядишь, в газетчонке здешней да по аптекам, да в студенческих тужурках расхаживают! Этих - на фонари, и решительно никаких разговоров, иначе у нас к весне ни флота не останется, ни гарнизона не будет! Имейте это в виду!.. А с другого столика долетело до слуха Нади именно то, что ей так хотелось узнать еще утром. Говорил совсем еще молодой офицер, явно слабогрудый, даже с подозрительными пятнами румянца на впалых щеках: - Слышал я, что вечером сегодня офицеров с "Марии" высаживать на берег будут... какие, конечно, ходить могут. - Вечером сегодня! - радостно шепнула Надя мужу. Но так как Алексей Фомич не расслышал слов этого офицера, - тот говорил тихо, - то Надя должна была объяснить ему, в чем дело. - Вот видишь! - сразу воспрянул духом Сыромолотов. - Оказалось, вечер утра мудренее, а не наоборот, как нас учили в Академии художеств!.. Есть, значит, и среди офицеров уцелевшие... Как-нибудь спаслись. Должны же их учить, как можно спасаться, в случае ежели... Хорошо, привезут, а куда же именно привезут? - Ну уж, разумеется, к Графской пристани, - решила Надя. - А ты почем знаешь? - Во всяком случае, пойдем туда, а там видно будет. - Сейчас же после обеда и пойдем, - немедленно согласился Алексей Фомич, - так как неизвестно, что тут, в Севастополе, считается "вечером". Только около скромного небольшого памятника Казарскому задержался после обеда Сыромолотов на Приморском бульваре. Разглядывая его с разных сторон, говорил он Наде: - Читал я в "Русской старине", что его отравили в Николаеве... Сначала отравили, а потом, вот видишь, памятник поставили... и к оградке его приткнули, так, чтобы никто и рассмотреть не мог. - Как отравили? Кто отравил Казарского? - спросила Надя. - Известно уж, кто, раз был он после своего подвига сделан флигель-адъютантом и получил приказ Николая Первого обревизовать хозяйство Черноморского флота... Ревизоров ведь в те времена часто так чествовали: всыпали им мышьяку в бокал с шампанским, - вот и избавились от ревизии!.. Тогда министр один посылал ревизором своего племянника в одну черноземную губернию и только одну заповедь ему все твердил: "Ради бога, ничего у этих мерзавцев не ешь и не пей, а то отравят!" А в Черноморском флоте в те времена, - это ведь при адмирале Грейге было, - казнокрадство процветало уму непостижимое!.. И вот, не угодно ли, - новоиспеченный флигель-адъютант своего флота, - всех прохвостов знает и до всего докопаться может!.. Пригласил его, конечно, на ужин какой-то генерал морской службы, который складами ведал, поднесла Казарскому там его дочка бокал шампанского, - выпил за ее здоровье и через день жизнь свою потерял!.. От двух турецких адмиралов на своем маленьком бриге "Меркурий" отбился, а от своего генерала поди-ка отбейся, когда он махровый казнокрад, и смерть твоя ему с рук сойдет при покровительстве Грейга!.. Это только Иван Александрович Хлестаков, благодаря гениальному уму своему, и от напрасной смерти избавился и кое-какой капиталец своим ревизорством нажил. Когда пришли Сыромолотовы к Графской пристани, то увидели, что слабогрудый юный офицер сказал правду: человек не менее двадцати дам, - иные с детьми, - сидели на зеленых скамьях и неотрывно глядели в сторону бухты. Что они не бездельно отдыхают здесь после бездельной прогулки, видно было по их серьезным встревоженным лицам, по их беспокойству. Сесть поближе к лестнице было уж нельзя, и Сыромолотовы едва нашли место на самой дальней скамейке, причем Алексей Фомич рокотал: - Хороши бы мы были, если бы вечера дожидались!.. Вот видишь, даже и полиция явилась! Действительно, щеголеватый околоточный надзиратель, в серой шинели офицерского покроя, но не солдатского, а тонкого сукна, и в белых нитяных перчатках, тоже подошел к самой лестнице. Он даже спустился по ней на несколько ступенек и стал прилежно из-под руки глядеть в сторону судов. А вскоре после его появления почему-то начали останавливаться около Графской пристани многие, едва ли имевшие какое-нибудь отношение к офицерам "Марии", и околоточный, поднявшись с лестницы, пока еще без особого рвения, просил публику "не скопляться". Было около четырех часов, когда по каким-то таинственным признакам люди около Алексея Фомича и Нади угадали, что идет к пристани не катер вообще, который привезет офицеров или матросов, получивших отпуск на несколько часов, а именно тот самый, которого ждали. Теперь Сыромолотовы уже не сидели на скамейке, а были в толпе. Торжественно прозвучавших чьих-то слов: "Отвалили от "Екатерины" - они не поняли, но севастопольцам-то были понятны эти слова, и околоточный не мог уже сдержать их бурного натиска. Когда все ринулись по лестнице вниз, конечно, этот порыв захватил и Алексея Фомича с Надей. У околоточного оказалось двое помощников-городовых. Их усилия теперь были направлены на то, чтобы остался хоть какой-нибудь проход на ступенях лестницы. - Господа! Соблюдайте же порядок! Так нельзя! - кричал околоточный. - Подайтесь к стенке! Городовые же действовали просто руками и очень ревностно. Оглянувшись назад, Сыромолотов увидел еще какого-то полицейского, видом постарше, чем околоточный, и чином явно крупнее. Он решил, что это пристав ближайшего полицейского участка. Рядом с ним стояли двое каких-то чиновников в штатских фуражках, с кокардами на тулье, а повыше их увидел Алексей Фомич того самого капитана первого ранга, которого они с Надей встретили около Морского собрания. Он был не один, а, по-видимому, со своим адъютантом, молодым моряком. - Не знаете ли, кто это? - спросил своего соседа Сыромолотов, кивнув ему на важного каперанга. Сосед, хотя и штатский, имел вид знающего человека, и он, не задумываясь, ответил: - Это - Гистецкий, начальник штаба севастопольского экипажа. - Гистецкий, - повторил, наклоняясь к Наде, Алексей Фомич, - тот самый, какого мы встретили... Но Надя была занята тем, что делалось впереди. Волнение тех, кто стоял на лестнице, ведущей к пристани, возрастало по мере того, как подходил катер, отваливший от "Екатерины". Тремя ступеньками ниже Сыромолотовых, рядом с пожилой дамой в черной осенней шляпке, стоял гимназист лет тринадцати, с биноклем, прижатым к глазам. Он все время глядел на этот катер и вдруг закричал радостно-звонко: - Мама, - вон папа! Папа, - я вижу!.. Ура-а! Дама в шляпке тут же выхватила бинокль из его рук, а он захлопал в ладоши. Должно быть, дама тоже разглядела в бинокль мужа, потому что начала креститься и плакать, а сын снова взял у нее бинокль. - Ах, как жалко, что у нас нет бинокля! - проговорила Надя, на что отозвался Алексей Фомич: - Уж если кого нет, того и в телескоп не увидишь. - Значит, что же, по-твоему, мы напрасно стоим? - Да как тебе сказать... Пожалуй, что так. Катер пристал наконец, и там, внизу, начались такие крики, что Надя сказала: - Вот так давка!.. Хор