. Она могла бы мне написать что-нибудь, последнее... Ну, хоть два слова... А вот это... Не написала!.. А вот это - коллекция... Тут жуки здешние, только самые редкие... Это вас не займет, конечно? На что вам жуки?.. Да и мне на что? Так... И это не сам я собирал, не сам, не думайте! Это мне подарил сын здешнего врача, Юрия Григорьича, студент, - не знаю, зачем. А может быть, вам любопытно? Я вам подарю, - живо повернулся Алексей Иваныч. - Нет, пожалуйста!.. Что вы!.. Радость какая, - жуки! Я их боюсь! Подняла руки к самому лицу, как бы для защиты от жуков, и вскрикнула слабо: "Ой... А больно все-таки!", так что и Алексей Иваныч, сразу встревожась, взял ее зачем-то за укушенную руку тихо и сказал наставительно: - Вот видите... И конечно же, будет больно... Вы осторожней... Ну, я подарю это Павлику... вот этому, - на костылях... видели? - Я его знаю даже... Мы с ним познакомились... - Ах, так!.. Как же это вы? Тем лучше. - Почему "тем лучше"? - Ну, просто так... Он какой-то хороший... и несчастный. И должно быть, мало уж ему осталось жить. Так жаль!.. - Пустое, - поправится... Однако хозяйка ваша уж беспокоится... опять прошла мимо двери: должно быть, самовар нужен... Ну, я пойду. - Посидите... Поговорим еще. - Нет, и вы ведь куда-то шли... на работы?.. Я вас задержала. - Работы налажены... Это не важно, - работы... А вот... Я вам хотел что-нибудь подарить на память. - Вы уезжаете? - Куда? Нет... пока нет... На память... ну, просто о сегодняшнем дне на память. - Ах, вот как!.. Что же вы мне подарите? - Не знаю, право... Жуков вы не хотите... - Жуков я окончательно не хочу... А вот что разве... - Одоробло? - Н-нет, эту прелесть я тоже не хочу... А вот (она подошла к стеклянному колпаку) паяц этот, он очень мил... Очень... очень. У меня вообще любовь к игрушкам. Она посмотрела на туман в окнах, потом на Алексея Иваныча, который отвернулся вдруг к столу с бумагами, потом взяла свою теплую кофточку, лежавшую на стуле. - Ну, с моей прокушенной рукой возня теперь... Помогите мне, пожалуйста, а то я... А подарить вы мне после успеете. Но, помогая ей одеваться, Алексей Иваныч опять, незаметно для себя, отыскал глазами скромный, чуть сутуливший ей шею мослачок. Когда же он вышел с нею, направляясь к калитке дачи, он увидел, что около калитки в густом тумане чернеют две конские головы, - извозчик, - и потом голоса какие-то, и застучала калитка, и во двор вошли трое: Гречулевич - тот самый, который упрямо хотел доказать, что треугольник равен кубу, - Макухин - владелец каменоломен - и его брат, Макар. Макухина Алексей Иваныч знал по клубу, а его брата видел впервые, хотя и слышал о нем кое-что от Гречулевича. Было когда-то двое каменотесов Макухиных, - это и не очень давно, - лет десять назад, - Макар и Федька: Макар - работящий, а Федька - шалый, Макар скопил триста рублей, а Федька все прокучивал с бабами. Работали они на одной каменоломне, и с ними вместе было там еще человек двадцать - и русские, и турки, и греки, а хозяин - армянин - запутался в долгах и однажды скрылся куда-то, бросив и рабочих, и каменоломню. Артель должна бы была распасться, но деваться было некуда, время тугое - осень, а Федька как-то узнал в кофейне, что в скорости назначены торги в одном из ближних городов на поставку камня для мостовой и требуется всего-то 600 рублей, чтобы принять в них участие. - Вот и возьмись! - сказали русские рабочие, смеясь, а турки оживленно говорили: - Тот да руб, тот да два, тот да три... туды-суды, - собрал мелочь, хозай будешь! Начали собирать, но собрали всего рублей четыреста. Вот тут-то Федька и пристал к брату за остальными деньгами. Медлить было никак нельзя, а Макар медлил. - Может, я и сам... - говорил Макар, щурясь. - Берись сам, когда так... - Как же "берись"? Это дело рисковое. Не с нашим затылком в новые ворота бить... Но Федька был молодой и смелый, и терять ему все равно нечего было: уговорил все-таки Макара, дал ему вексель на пятьсот (под земельный участок в деревне), забрал триста его, четыреста артельных, уехал на торги, взял подряд и приехал назад (к удивлению земляков, решивших окончательно, что Федька как малый неглупый, с такими деньгами уехавши, назад вернуться не должен), но приехал уж не в синем картузе, а в приличной касторовой кепке. Через месяц, нагрузив два судна камнем, отправил их сам, а вернувшись, рассчитался со всеми турками и греками и брату Макару отдал пятьсот, а арендный договор на каменоломню переписал на свое имя. - Что ты так рисково дело повел? - удивился Макар. А Федька, - перед тем он только что отбыл солдатчину, - был еще малый верткий, ловкий, - только покатывался: работа дураков любит. Потом пошло что-то не совсем понятное: не только Макар - и другие-то мало понимали, в чем тут суть: в деле или в Федьке. Макар ушел из артели, завел в городке кузню да так и остался Макаром, а Федька к концу года уж выскочил в Федоры Петровичи, - сам не работал, конечно, а только ездил по берегу, по городам и имениям - не надо ли где камня, - брал подряды и для доставки фрахтовал баркасы. Макар все пророчил ему, что он прогорит так же, как армянин, но когда Федор приобрел в другом месте еще каменоломню и собрал новую артель, а в городке купил дом над речкой и даже завел велосипед, - Макар увидел наконец, что дело Федькино прочно - велосипед его окончательно доконал. Когда на новенькой, сверкающей спицами машине Федька прокатился мимо кузни, даже и ногами не работая, - на свободном колесе, как барин, - белый, раздобревший, в господском шершавом зеленом костюме, в подстегнутых брюках, и даже не поглядел на него, как будто нет на свете ни его и никакой кузни, Макар не выдержал и запил от зависти и досады. Пьяный, он плакал навзрыд и, моргая распухшими веками, рассказывал всем, как брат его пошел с его же денег, а потом неправильно поступил: дом купил на свое имя, каменоломню - на свое... велосипед... и кто его знает, - может, ему так повезет, что он и не прогорит и большими тысячами ворочать будет... Почему же это? Где же правда? Кузню он проплакал; потом явился к брату, и тот дал ему комнатенку рядом с кухней, иногда заставлял его работать по хозяйству, но денег не доверял. Макар был повыше и посуше Федьки и как-то особенно глядел тяжело и мрачно, а желваки на левой скуле были у него, как у лошади, и когда он начинал играть ими, в упор глядя на брата, - посторонние про себя покачивали головами; но Федор знал, видно, себя и брата лучше, чем посторонние. Иногда Макару представлялось важным, даже необходимым, носить такую же кепку, как у брата, или костюм такой же, или ботинки по моде с круглыми носками, - и он, играя своими страшными желваками и тяжело глядя в упор, выпрашивал денег у Федора и покупал. Но все, что делало Федора почти приличным на вид, на нем сидело так неуклюже, так не приставало к нему, точно ограбил кого на большой дороге, очень быстро изнашивалось, и тогда он имел совсем нелепый вид. А Федор все богател и как будто даже не особенно хлопотал об этом: само лезло. Дом над речкой продал, взял втрое. Купил еще усадьбу за пятнадцать тысяч, а через год продал за тридцать пять. К последнему времени имел уже шесть каменоломен и везде по приморским городам брал подряды на мостовые. И чем больше белел и добрел Федор, тем больше худел и чернел Макар. Несколько раз предлагал Федор брату помочь устроиться где-нибудь в другом городе, на каком-нибудь своем деле, но, играя желваками, сквозь зубы протискивал Макар: "Иш-шь! Хитер больно!" И никуда не шел. Иногда просто выгонял его Федор; Макар уходил на поденную, что получал - пропивал и жаловался: где же правда? А когда уезжал брат, - опять водворялся в комнатенке при кухне. По дому он был, как это ни странно, честен: он ничего не тащил, не утаивал, напротив, даже берег все гораздо рачительней Федора и из-за какой-нибудь курицы готов был хоть целый день грызться с соседями: "Мы свово не намерены вам одаривать! И намеренья такого нашего нет - ишь, алахари!" И чуть только узнавал о какой-нибудь новой каменоломне брата, он неизменно под тем или иным предлогом добирался туда, ко всему прикидывался хозяйским взглядом, делал даже замечания рабочим, а приезжая, моргал пьяными глазами в рыбацком ресторанчике и говорил скорбно: - Обзаведение наше опять еще уширилось больше... Еще все больше... Ну, хорошо! Давил рюмку рукой и играл желваками. Федор почитывал газеты и за эти десять лет приобрел уже привычку говорить с разными выше себя стоящими людьми, отнюдь не теряя достоинства, и уж довольно правильно говорил (разве что иногда ляпнет вместо "веранда" - веренада, или что-нибудь в этом роде, и тем себя выдаст), суждения же всегда были здравы. Лицо у него было какое-то балованное даже, умеренно раздавшееся, с ленцой в глазах, а отпустив подусники, он достиг как будто чего-то барского, такого, чем щеголяли всю жизнь иные кавалеристы, становые пристава, владельцы мелких шляхетских фольварков и корчмари-латыши в Остзейском крае. Еще издали сквозь туман было заметно, что оба они с Гречулевичем довольно оживлены, и только Макар, по обыкновению, мрачен. Когда же встретились на дорожке в аллее, то Алексей Иваныч остановился и остановил Наталью Львовну, а так как для него всегда было удовольствием знакомить людей, то он ни с того, ни с сего познакомил ее и с Гречулевичем, и с Федором, и даже с Макаром; только покосившись на грязную лапищу Макара, Наталья Львовна никому не подала руки, извинилась укусом; кстати, поговорили немного об укусе: и как это случилось, и о распущенности здешних хозяев, Терехова в особенности. Услышав эту фамилию, Гречулевич шумно возмутился: - Терехов! Ну еще бы, - банный купец!.. В Москве на Самотеке баню держит, - как же ему без дворняги?! - Хотя у вас тоже достаточно всяких псов, - скромно сказал Федор. - У меня гончаки!.. Гончаки, брат, на людей не бросаются, это разница. Когда перешли к делу, то дело оказалось самое пустое и вполне могло бы обойтись без Алексея Иваныча: хотели сегодня купить каменную ломку на земле Гречулевича (а земля эта была как раз на самой почти верхушке той невысокой круглой горы, которой любовался Павлик и которая так и называлась Таш-Бурун, т.е. "каменный подбородок"). Гречулевич заезжал на работы, чтобы просто взять Алексея Иваныча к нотариусу, как свидетеля, а потом пообедать вместе в клубе, но, когда не нашел его на работах, заехал сюда. Макар же, оказалось, согласился, наконец, служить у брата именно в этой новой каменоломне, поэтому и очутился тут с ним. Так случилось, что в кипарисовой аллее капитанши Алимовой, в туманный день, по совершенно пустым причинам, столкнулись несколько человек, но, однако, это имело некоторые последствия для всех. Наталью Львовну Алексей Иваныч вместе с остальными проводил на дачу Шмидта, и, уходя, она дружелюбно кивнула всем головой. ГЛАВА СЕДЬМАЯ БУКЕТЫ ХРИЗАНТЕМ На другой день, прожженный насквозь солнцем и просоленный впрок морскими ветрами, цыган-комиссионер Тахтар Чебинцев, поджарый, точно полевой кузнечик, а усы, как у китайца на чайных коробках, подымался из городка на Перевал с большим букетом махровых хризантем: сам черный весь, цветы белые. Он держал их вниз и от себя, попыхивал кривой трубочкой и имел довольно равнодушный вид. Он уж столько ходил по всем здесь дорогам и подымался и опускался, что теперь только смотрел в землю и думал. Попрыскивал дождик, и от моря к горам поднялась пышная четырехцветная радуга, - мост между стихиями, которые суетно разделял теперь Алексей Иваныч, и в один конец радуги попал баркас с чем-то тяжелым, и до того засиял всеми парусами, что вот-вот улетит в небо, а в другой - купа высоких тополей, теперь ставших просто сказочными деревьями. На Перевале Тахтар пришел к даче Шмидта. Все дачи тут строились при нем, а так как он вечно торчал на набережной, то знал даже и помнил, какой материал для них возили, на чьих лошадях, когда именно это было, какой подрядчик строил, сколько ему переплачено зря, во сколько заложена какая дача и какая не заложена еще совсем, - потому что хозяин или ни к чему богат или очень глуп, - какие дачники жили на такой-то даче и в таком-то году, и почему в следующем году перешли они на другую дачу, и много еще всякого; огромное количество этих знаний давно уже поселило в Тахтаре какое-то свое отношение ко всему кругом: была некоторая снисходительная любовь и иногда довольно живой интерес, но совершенно никакого уважения. Наталья Львовна стояла на балконе, смотрела на конец радуги, погруженный в море, видела, как вошел во двор какой-то восточный человек с пучком хризантем, у калитки разговаривал с Иваном (который головой кивал на балкон, а ногами отшвыривал наседавшего Гектора), а потом направился прямо к ней, выпустив назад свою дубовую палку и виляя ею равномерно, как хвостом. Был он в коротенькой дубленой горной куртке, с вытертым бараньим воротником и в старой шапчонке и, пока подходил, сильно выставляя вперед колени, усиленно докуривал трубку - немного уж оставалось, а бросить жалко. "Вот прекрасные цветы какие! Непременно куплю", - подумала Наталья Львовна, но Тахтар, подойдя, кивнул ей головою, чуть сдвинув шапчонку, протянул букет, очень выразительно посмотрел на нее стеклянно-желтыми, древнейшими хитрыми глазами и коротко добавил ко всему этому: - Тибе! - Что это значит? - Цветы Наталья Львовна взяла и спросила: - Сколько хочешь за них? - Не надо деньги... Тибе! - спокойно повторил Тахтар, еще выразительнее поглядев. - Ах, это "букет"!.. Ну, значит, не мне - ты перепутал. Возьми-ка его. - Тибе! - отступил на шаг Тахтар, колыхнув китайский ус улыбкой, все понимающей. - Что ты выдумал еще! Конечно, не мне! Возьми назад! - Зачем не тибе?.. Зачем назад? Тахтар даже пожал узкими плечами, загнул еще круче черный нос и выпятил обе губы, а желтые глаза сделал такими загадочными, что Наталья Львовна спросила наконец: - Да от кого же? Тут проснулось в ней что-то: показалось, что букет этот от того, о ком она думала (потому что она действительно думала), от того, кого, не надеясь дождаться, ждала все-таки (потому что смутно и неуверенно она ждала), - и вот пришло, настало, - и, не в силах сдержать себя, она покраснела радостно, а Тахтар приблизил к ней черное, с проседью на небритом подбородке, узкое лицо и сказал таинственно, точно гадать собрался: - Богат чиловек! - Приезжий?.. Из гостиницы? - Приезжай - как знаем: богат чиловек, бедна чиловек? И опять бросил значительный косвенный взгляд. - Здешний, значит? - Ну да, здешня чиловек. А в это время почти одновременно отворилась дверь из кухни и выглянуло любопытное безбровое, конопатое, красное и потное лицо Ундины Карловны, а из окна показалась голая и тоже красная голова отца, но не поэтому бросила Тахтару обратно букет Наталья Львовна: если б и одну ее встретил где-нибудь на прогулке Тахтар, - так же полетел бы в него букет. Когда подымался сюда Тахтар, он соображал, что вот эта барышня, к которой его послали, даст ему на чай мелочь, но он потом постарается рассказать ей что-нибудь жалостное: "Зима... Приезжий - нет... На скрипке играем, когда свадьба... каждый день разве свадьба? Конце концам, куда пойдем? Дети много... Что будем кушай?.. Три маслинка - десят вилка..." - еще что-нибудь такое скажет, и барышня, - все барышни добрые, потому что все глупые, - прибавит ему мелочь. Но когда полетел в него букет, он растерялся. Он поднял было его, посмотрел на него и на Наталью Львовну, сверкнув белками, ширнул в наседавшего Гектора палкой, еще хотел сказать что-то последнее, но, видя, что барышня ушла уже с балкона в комнаты, запустил в Гектора белыми хризантемами и, выходя с дачи, сильно хлопнул калиткой. Вниз, в городок, пошел он совсем сердитый: и на въедливый дождик, и на скользкую дорогу, и на пышную радугу, и на белые цветы, и на глупую барышню, и больше всего на Федора Макухина, который его послал. А час спустя, когда уж и дождик перестал, и солнце начало садиться прямо на распростертые сучья буков на верхушке Таш-Буруна, и над морем, над самым горизонтом зазолотели уж вечные (бесполезно даже и утверждать, что невечные), спокон веку отдыхающие там облака, - показался снизу еще какой-то, только уж не цыган, а русский, обстоятельный телом, с окладистой рыжей бородой, видимо, дворник или садовник с какой-нибудь дачи на берегу (не из города шел, а с берега, с этой стороны). Подпирался палкой и отдувался, потому что подъем отсюда был крут, и все поглядывал наверх, - много ль еще осталось ходу. Когда стал подходить ближе, с дачи Шмидта увидали, что направляется он к ним и что выражение лица и фигуры его чрезвычайно деловое. В левой руке держал что-то белое, но заключить уверенно, что это тоже букет, нельзя пока было, видно было только что-то, завернутое в белую, не газетную бумагу и легкое на вид. Когда же вошел он в калитку, ища глазами, к кому бы обратиться с расспросами, а потом, увидя Ивана на перекопке персиков, подошел к нему, Наталья Львовна сказала отцу преувеличенно скорбно: - Конечно, еще букет!.. И я уж теперь догадалась, от кого: вчера с какими-то тремя дураками познакомил меня Алексей Иваныч; это, наверно, от них. Когда же человек с окладистой бородой (в лиловом пиджаке и в картузе, как у Мартына, с околышем из Манчестера) направился тоже к балкону, Наталья Львовна толкнула отца: - Папа, гони его вон!.. Я к нему ни за что не выйду! Тот букет швырнула, - и очень рука болит, - а теперь еще... - Ага!.. Хорошо! - угрожающе сказал полковник, надевая фуражку. И, выйдя на балкон к рыжему, он спросил строгим рокотом: - Кого надо, любезный? Тот снял картуз и протянул букет: - Вот прислали тут... барышне... - То есть дочери моей... кто? - Точно так... барин, - помещик Гречулевич. - Гм... помещик? Полковник покосился на окно, кашлянул и спустился с балкона, медленно размышляя. - Дочь моя больна... поэтому... Он совершенно не знал, как поступить с букетом помещика. Он прошел несколько шагов по дорожке, почесал переносье... Рыжий шел за ним. - Гм... помещик... Что же, он здесь на постоянном жительстве? - Да... Они... вот там ихняя дача... за косогорьем, отсюда незаметно... на берегу. - Ага!.. Се-мей-ный? (Еще несколько шагов вперед.) - Никак нет... Человек холостой. - Так... служит где-нибудь? Не чиновник? - Нет, так, по домашности... по хозяйству. - Вот что, любезный... (Это уж, подходя к калитке.) Дочь моя больна, поэтому... - Он вынул кошелек, долго в нем рылся, нашел, наконец, двугривенный. - Вот!.. Что же касается букета и прочее... скажи, братец, что-о... передал! Только не самой барышне лично, так как больна... Понимаешь? Больна!.. Можешь даже тут его где-нибудь положить... Вот так... С богом теперь! Ни из окон дома, ни с балкона не видно было, как беседовал полковник с рыжим садовником; когда же он вернулся, Наталья Львовна спросила с явным любопытством: - Ну, от кого? - Какой-то, видишь ли, Гречулевич, - по-ме-щик! - Ну да, - я так и знала! Это из трех из этих... с хлыстом, в ботфортах... А какие цветы? - Ну уж, не посмотрел... Хотя, если тебе угодно... Букет, конечно, тут брошен - пошли Ивана. Иван принес букет, оказались тоже огромные хризантемы, только розовые. - Какая прелесть! - восхитилась Наталья Львовна и поставила их в вазу на стол. - Сейчас еще принесут, - вот увидите! Это они сговорились! - уверяла она Ундину Карловну. Но суровый Макар Макухин не догадался прислать букета. ГЛАВА ВОСЬМАЯ "ДОГОНЮ, ВОРОЧУ СВОЮ МОЛОДОСТЬ!" В начале декабря на Перевале часто слышны были короткие револьверные выстрелы: это Алексей Иваныч занимался стрельбою в цель. Он ставил вершковую доску-обрезок в два с половиной аршина то на двадцать пять шагов, то на тридцать и выпаливал в него пачки патронов. Обрезок он расчертил и разметил, завел было сложную ведомость, куда заносил тщательно каждую пулю: такая-то в голову, такая-то в грудь, в бедро, в живот, в ногу, - но ведомость эту скоро бросил. Собаки сначала встревоженно лаяли, потом привыкли (только прибегал на время стрельбы чей-то гончак с нижних дач, должно быть Гречулевича, и все скакал около). Потом увлекся этим старый полковник: он тоже укрепил рядом подобный же обрезок, становился перед ним по всем правилам стрелкового устава и палил. - Человек должен всегда уметь защищать себя от оскорбления, - не так ли? - говорил Алексей Иваныч. - Дорогой мой, это - сущая правда, - соглашался Добычин. От старости у него сильно тряслись руки, но стрелял он все-таки лучше Алексея Иваныча и после особенно удачного выстрела говорил: - По-нашему, по-армейски, - вот как... а как по-вашему? - Кажется, есть особые какие-то дуэльные револьверы... есть? - спрашивал его Алексей Иваныч. - Конечно, непременно есть, мой дорогой: пистолеты... на один заряд. - И как их... в каждом городе достать можно? Конечно, где есть магазин оружейный... - Ну, само собою разумеется, наверное... Хоть две-три пары да есть: на любителей. Потом, к случаю, он вспоминал, какие были стрелки в его батальоне: - В этом отношении у меня знамя высоко держали - о-о!.. На офицерской стрельбе даже, - у кого пять пуль в мишени или четыре, - я всех обхожу по фронту. "Спасибо, капитан. Спасибо, поручик..." Но три пули - это уж нет, - позор и стыд... У меня в третьей роте чудеса делали: из старых солдат без значка ни од-но-го!.. По шестидесяти пуль в колонну залпом на тысячу пятьсот... - Да, это хорошо, - рассеянно поддерживал Алексей Иваныч. Вскоре Алексей Иваныч исчез: и агент пароходства, и пристав, сам всегда провожавший на пароход лодки, озабоченный жуликами, и Павлик даже, и Добычин - знали, куда он поехал ночью. Но собрался он как-то неожиданно, еще за час до отъезда не думая, поедет сегодня или нет. Наскоро захватил маленький чемодан, бурку и вдруг пошел своим суетливым шагом через Перевал, когда уже сияли перед самой пристанью цветные огни: на мачте - зеленый, на левом борту - красный, на правом - голубой. Думал было уехать незаметно и не мог, конечно. Ночь была тихая, спать не хотелось, да и очень беспорядочно было на душе. Бродил по палубе, по привычке во все вглядываясь: в бочки с маслом, в ящики с поздними фруктами, в рогожные тюки с размашистыми надписями и скверным запахом. На палубе, в теплой близости трубы, спало несколько человек простонародья и грузин, и когда Алексей Иваныч остановился около них, всматриваясь и обдумывая каждого, поднялась какая-то лохматая старая голова и проговорила не спеша: - Как благий, той ночью спить, того, как ночь, у сон клонить... а злодий, - вин встае и ходе. - Что-что? - удивился Алексей Иваныч. - Злодий, кажу, - злодий... вин ночью встае и ходе. Алексей Иваныч даже пощупал рукой фуражку, - есть ли на ней инженерский значок и кокарда, и повернулся к фонарю так, чтобы старику их было отчетливо видно. Потом вздохнул и проговорил кротко: - Спи, дурак. Потом он подумал, что едет он только затем, чтобы отомстить Илье. Может быть, старик это самое и угадал (кто их знает, этих стариков, что у них за чутье?), угадал, потому и сказал о нем: злодий... Ночь была светлая, и берег прозрачно чернел, и дрожало над черно-серебряным морем такое множество звезд, что было страшно. На грязном дворе палубы, на носу, стояли быки - при тусклых, закопченных фонарях что-то многорогое, безумно странное, а около камбуза широкий кок и узкий буфетчик спорили, один круглым голосом, с рокотком, другой колючим: - Осип Адамыч, вы ведь этого не знаете, а говорите: быть не может. Я же больше вашего плавал, значит, я больше видал. Если говорю я, что в Бейруте есть русское училище, - значит, я это точно знаю, что говорю. - Быть не может. - Опять начинай сначала: быть не может... Вы говорите: быть не может, а я вам говорю, что даже учат там по-русскому, если хотите знать. Оттого, что где-то в Бейруте действительно, может быть, есть русское училище, Алексею Иванычу стало так тоскливо: зачем? Даже плечами пожал и прикачнул головою. Глядел на мачты возносящиеся, на шипучую воду, - могучий стук машины слушал, все было ненужное, чужое. Таким же чужим и странным показалось все, когда проснулся на другой день в каюте: не сразу вспомнил, куда и зачем едет. Когда же, умываясь, ощупал он свой револьвер, почему-то вспомнился стишок: "Злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал..." Каждое слово тут было такое шипящее и звенящее, как косы на сенокосе. Так и звенел по-комариному, надоедливо, этот стишок весь день: вдруг возникнет откуда-то и зазвенит. Все время отчетливо представлялся Илья: лицо выпуклое, бритое, волосы длинные, черные, пенсне, галстук пестрый, на часовой цепочке штук двенадцать брелоков (теперь, должно быть, еще больше), - большая уверенность в себе и во всем, что делает. Это к нему теперь он. Стук парохода, почти бессонная ночь, потом еще такие же ночи, все дорожные дрязги, неудобства, гостиница - все для него. Хотелось долго, до устали ходить по палубе; пелось про себя и вполголоса: "Ползет на берег, точит свой кинжал!" Была какая-то неловкость в кисти правой руки, в плечах, в левой стороне шеи. И что-то похожее на Илью было в полном бритом лице актера, который ехал в одной с ним каюте. С этим актером он обедал, пил чай, ему говорил о своем близком знакомом, лесничем, который убил любовника своей жены. - Он всадил в него четыре пули: раз, два, три - таким образом - и сюда четвертую: в грудь, - две безусловно смертельные, в плечо - легкая рана, и в голову - навылет... - Пус-стяк! - радушно отозвался актер. - Предупредил его честно: все, что было раньше, - прощаю, но-о... если придешь еще раз, и я застану, то, любезный, - вот! Это всегда при мне, видишь - вот! И Алексей Иваныч зачем-то с силой выхватил и показал актеру свой револьвер. Тот взял его, повертел в руках, осторожно спросил: "Заряжен?" - и поспешно отдал его назад. - Он предупредил его честно, - продолжал Алексей Иваныч, - и если тот - вне всякого сомнения, негодяй - не подумал даже так же честно уйти, навсегда оставить в покое, то он полнейшее имел право так поступить, как поступил. И никаких разговоров. Иначе не мог и... иначе никак не мог... Да разве это не огромное мужество, скажите, предупредить спокойно?.. Это - огромнейшее мужество, вне всякого сомнения... И как от человека требовать больше? Кто смеет требовать большего? Даже и закон не смеет!.. И вот в результате - четыре пули! - Пус-стяк! - добродушно поддержал актер. - Я понимаю, - взяв его за борт пиджака, продолжал горячо Алексей Иваныч, - что он не разглядел, он не догадался, не подумал даже, что посягнул на святое, на святыню - да еще на какую святыню, негодяй! Иззуй обувь с ног твоих, - вот на какую!.. Но раз ты посягнул, - закон возмездия, ты - труп. - Пустяк! - весело улыбнулся актер; должно быть, это было его любимое слово. Алексей Иваныч приехал днем. Обедал в пустом ресторане, где на стене висело чучело сороки, а под ним подпись: "Прошу снимать шляпы". Пес толстый и пестрый стоял около его стола и, как чучело, тоже совершенно спокойно, даже не виляя хвостом, избочив слюнявую морду, ждал подачки. Три музыканта играли на маленькой эстраде: лысый флейтист-дирижер, с лихо закрученными желтыми усами, молодой лунноликий, цветущий скрипач, с платочком на левом плече, и барышня-пианистка, с такими темными, такими глубокими кругами около глаз, что у Алексея Иваныча сжимало сердце. А за стойкой сидела неимоверной толщины старуха, жирно глядела, сложив обрубки-руки на пышном животе, сидела мирно, думала, что ли, о чем? О чем она могла думать? И вся прозрачная, горбатая носатенькая девочка костляво считала на счетах, звенела деньгами, хмурясь, вносила что-то в книгу, часто мокая перо в гулкую чернильницу, и вполголоса выговаривала что-то франтоватому половому, обиженно сердясь. Пахло красным перцем. За окнами шел игольчатый льдистый мелкий снег, очень холодный на вид, потому что кутался от него зябко в башлык чугунный городовой на посту; споро дул ветер со взморья, и качалась, как маятник, скрипучая вывеска: "Номерую книги, лакирую картины". Дом Ильи нашел Алексей Иваныч в тот же вечер: ведь затем и приехал. Дом был простой, устойчивый, двухэтажный, внизу лавка. Он сосчитал окна вверху: восемь, - три темные, в пяти свет. Несколько раз прошелся по другой стороне улицы, - не увидит ли его в окне; никого не увидел; складки белесых штор не поднялись ни разу. Подымаясь по лестнице, был он осторожен и скуп в движениях. Подметил дешевую лампочку в маленькой нише на площадке, несложный узор перил - крестиками, деревянный стук ступеней, затхлый запах снизу из лавки. Вспомнил и представил, как вот по этой же самой лестнице подымалась она так же зимою, год назад здесь наступила ногою или здесь, ближе к перилам?.. За это место перил держалась рукой или за это? Перед дверью его долго стоял, читая на вычищенной ярко дощечке так знакомое имя из кудрявых букв. (Она тоже стояла перед этой дощечкой и читала.) Потом решительно кашлянул и надавил два раза клавиш звонка (звонок был воздушный). Потом расслабленно часто застучало сердце... И пока за дверью слышались чьи-то неспешащие тяжелые шаги и густое откашливанье, все стучало с перебоями сердце, и ноги немели. Первое, что сделал Алексей Иваныч, когда лицом к лицу столкнулся с Ильею, было то, чего он никак не мог себе ни объяснить, ни простить: он улыбнулся... Хотел удержаться и не мог. Криво, больше левой стороной лица, чем правой, но судорожно длинно улыбнулся. После, когда он подъезжал уже к своей гостинице, он вспомнил на улице, что читал однажды о каких-то бразильских обезьянах-хохотунах: большие, ростом футов в шесть, шатались в лесах и, чуть завидев человека, подбегали к нему прыжками, а подбежав, хватали его мертвой хваткой за запястья рук и начинали хохотать сыто. Хохотали минуту, две, фыркая, давясь от хохота, брызжа слюною, потом, успокоившись, выламывали руки, ноги, - увечили и убивали наконец. Но он не так улыбнулся: он как будто заискивал, извинялся, что потревожил, как будто рад был, что так долго хотел все увидеться, поговорить дружески и вот, наконец, увиделся, сейчас пожмет ему крепко руки, разговорится. Илья смотрел на него недовольно и недоверчиво и, пока раздевался он, не сказал ни слова; неловкость была и с той и с другой стороны; и удивило еще Алексея Иваныча то, что это был уже не прежний Илья, которого он знал: этот новый Илья был коротко острижен, с небольшой бородкой и редкими вьющимися усами, плотен, спокоен, шире стал, и только за старое дымчатое пенсне ухватился глазами Алексей Иваныч, только здесь и был старый он, остальное все было незнакомое, и хоть бы цепочка часов на жилете, густо унизанная брелоками, - не было даже жилета, была просторная черная суконная тужурка со шнурами. Чтобы невзначай не подать ему руки, Алексей Иваныч крепко взялся за спинку стула, - подвинул его, громко застучав, и, садясь, спросил тихо и учтиво: - Вы позволите? Комната, - кабинет Ильи, - была большая, мягко освещенная сверху лампой; темные степенные обои, яркая кафельная печь, шкафы с книгами. На столе бросилась в глаза фарфоровая статуэтка - слон с поднятым хоботом, и в хоботе свежая еще красная гвоздика. Алексей Иваныч поспешно пощупал в боковом кармане свой револьвер, вытер пот на переносье, вынул портсигар и, так же учтиво, как прежде, спросил Илью: - Вы позволите? - Пожалуйста! - сказал громко Илья; это было первое его слово. Алексей Иваныч ждал, что и голос будет другой, но голос остался тот же: крепкий, круглый, жирный немного, густой. В комнате было тепло, даже пахло печью. Зажигая, Алексей Иваныч сломал две спички, третья, загоревшись было, потухла тут же, и он суеверно спрятал портсигар. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ИЛЬЯ Когда входил к Илье Алексей Иваныч, он как-то не удивился совсем, что отворил ему дверь сам Илья, не какая-нибудь горничная в белом переднике, и не старушка в мягких туфлях и теплом платке, и не человек для услуг - белобрысый какой-нибудь парень в кубовой рубашке из-под серого пиджака, - а сам Илья: было так даже необходимо как-то, чтобы именно он, а не кто-нибудь другой отворил дверь. Но случилось это совсем неожиданно для Ильи: прислуги как раз не было в это время дома, ушла за мелкими покупками, и Илья думал, что вернулась она, что отворяет он ей, - так разъяснилось это впоследствии. Алексей Иваныч, усевшись на стул в кабинете Ильи, переживал чувство очень сложное и странное. С одной стороны, была успокоенность, как у пловца, переплывшего через очень широкую реку и ступившего уже на тот берег; с другой стороны, - вялое бессилие и стукотня в груди, как у того же пловца, с третьей, - и самое важное было это, - полная потеря ясности, связи с чем-нибудь несомненным, какая-то оторванность от всего, даже от этого вот человека, к которому ехал и который вдруг - неизвестно кто, неизвестно где и неизвестно зачем это - стоит у стола напротив, сбычив голову, раздавшуюся вширь у прижатых маленьких ушей, заложив руки в карманы так, что видны одни только большие пальцы с круглыми ногтями. Круглые ногти с яркими от лампы рубчиками, - это понятно, а потом что? Это бывало с ним раньше, только когда он внезапно просыпался ночью и не сразу находил себя, но так терять себя днем, бодрствуя, как потерял себя вдруг он теперь, - он и не знал, что таилась в нем эта возможность. Как будто стоял какой-то неусыпный часовой на посту в душе, и от него была точность и цель, и вдруг пропал часовой, - и вот никакой связи ни с чем, никакого места в природе, ничего, не он даже, - не Алексей Иваныч, - неизвестно, что, какая-то мыльная пена в тебе, и она тает, и это на том месте, где было так много! - тает, и ничего не остается, а тебя давно уже нет... Это тянулось всего с полминуты, - больше бы и не могла выдержать душа, - и вот как-то внезапно все направилось и нашлось в Алексее Иваныче, когда он глянул не на Илью уже, а на дверь, плотно прикрытую за ним Ильей. Дверь была обыкновенная, раскрашенная под дуб и не очень давно раскрашенная - с год назад - и очень скверно раскрашенная, но, всмотревшись, он узнал ее, и тут же вслед за дверью всю комнату эту узнал, потому, конечно, узнал, что была здесь Валя, совсем недавно ведь - месяцев семь, - и дверь тогда была уже именно вот такою, скверно под дуб, и те же обои темненькие, та же кафельная печь... Только это было весною, в мае, и топкой не пахло, как теперь... И так как лестница, по которой он только что поднялся (по следам Вали), ясно встала дальше за дверью, то Алексей Иваныч, положив ногу на ногу и обе руки закинув за голову, светло глядя на Илью, сказал отчетливо: - Вне сомнения, дом этот вы получили по наследству?.. Советую вам заменить вашу лестницу каменной... или чугунной... Это удобнее в пожарном отношении, - верно, верно... Сказавши это, Алексей Иваныч почувствовал, что окончательно вошел в себя, что теперь ясно ему, что он должен сказать дальше и скажет. Лицо у него все загорелось мелкими иголками, но сам он внутри стал спокоен. Илья ничего не ответил. Рук из карманов тоже не вынул. И глядел на него неясно - как, потому что сквозь пенсне дымчатое, - только по нижней челюсти видно было, что очень внимательно. - Вы, может быть, тоже сядете? - сказал Алексей Иваныч. - А что? - Потому что мне приходится смотреть на вас снизу вверх, а вам на меня сверху вниз. - Ну так что? - Нет-с, я этого не хочу! Тогда и я тоже встану! Алексей Иваныч вскочил и прошелся вдоль по длинному кабинету обычным своим шагом, - мелким, частым, бодрым. И вдруг, остановившись среди комнаты, сказал тихо: - Моя жена... умерла, - это вы знаете? - Д-да, к несчастью... Это мне известно. Илья поправил шнурок пенсне и кашлянул глуховато. - Ах, известно уж!.. Родами, родами умерла, - вам и это известно? - Известно. Алексей Иваныч раза два в сильном волнении прошелся еще, стуча каблуками, смотрел вниз и только на поворотах коротко взглядывал на Илью; оценивал рост, ширину плеч, уверенность, подобранность, прочность и ловкость тела, - только это. Прежде, каким он видел его два раза, Илья был похож на сырого ленивого артиста, из тех, которые плохо учат роли, много пьют и говорят о нутре. Это тот, прежний Илья вошел в его дом, и вот - нет дома, нет жены, нет сына, - тот Илья сделал его таким неприкрытым, обветренным, осенним, - а этого, нового Илью он даже и не узнал сразу. И, подумав об этом, сказал быстро Алексей Иваныч: - Вы себя изменили очень... Зачем это? - Вам так не нравится? - медленно спросил Илья. - Нет!.. И прежде, прежде тоже нет... Всегда нет! Илья подобрал в кулак бородку, поднял ее, полузакрывши рот, и спросил: - А ко мне вы зачем? - О-о, "зачем"!.. Зачем! - живо подхватил Алексей Иваныч. Еще раз прошелся и еще раз сказал: - Зачем! - Я понимаю, что вы хотите объясниться, и я не прочь, только... - Что "только"? - Не здесь, потому что я здесь не один... Здесь дядя мой, сестра. Ведь я в семействе. - Ах, вы в семействе!.. То я был в семействе, а теперь вы в семействе!.. Значит, вы меня куда же, - в ресторан позовете?.. Это где сорока, - а-а, это где собака слюнявая, и потом горбатенькая такая за стойкой?.. И у таперши подглазни вот такие?.. Спасибо!.. Нет, я туда не пойду, - я уж здесь. - M-м... да... Но-о... ко мне сейчас должен прийти клиент... Лучше мы сделаем так... (Илья вынул часы.) - Ах, у вас уже и клиенты!.. По бракоразводным делам?.. Вообще мой визит вам, кажется, неприятен? Что делать! Мне это больше неприятно, чем вам, - да, больше... в тысячу раз, - верно, верно... И мы "как лучше" не сделаем, а сделаем "как хуже". - Хорошо. Илья пожал плечами, сел на стул, кивнул на кресло Алексею Иванычу, сказал густо, как говорил, вероятно, своим немногим клиентам: - Присядьте! - и подвинул к нему спички и большую коробку папирос. Когда много накопилось против кого-нибудь, трудно сразу вынуть из этого запаса то, что нужнее, главнее, - так не мог подойти сразу к своему главному и Алексей Иваныч. Он обшарил глазами весь обширный письменный стол Ильи, ища чего-нибудь ее, Валентины, своей жены, - ничего не нашел: обыкновенные чужие вещи, толстые, скучные книги, чернильница бронзовая, пресс-папье в виде копилки - все, как у всех, а от нее ничего. На стене, над столом, была карточка девочки-гимназистки с толстой косой и самого Ильи, теперешнего, - больше никаких. От этого и на душе стало пустовато, тускло... даже неуверенно немного, холодно... Но совершенно независимо ни от чего, что в нем было, чуть дотронулся Алексей Иваныч до подлокотников кресла, привстал и спросил тихо: - Она тоже в этом кресле сидела? - Кто? Но уж почувствовав сразу, что именно в этом, и потому приподнявшись во весь рост, Алексей Иваныч впился белыми глазами в купеческое лицо Ильи: - Это здесь, в этой вот комнате, вы дали ей двадцать пять рублей на дорогу? - Кому? - Ей, ей, а не "кому"!.. До кого-нибудь мне нет дела! Не "кому", а ей! Об этом написала ему сестра Валентины и уж давно, тогда же, как Валентина приехала к ней, но тогда он не обратил на это внимания, тогда как-то много всего было, тогда не до того было, а теперь э