неловко и как-то затерянно. А на ветку иудина дерева даже и смотреть опасался Алексей Иваныч. Сплеталось такое: ходят чьи-то не наши, стерегут жизнь... они-то и старят людей... Гляди на них, как хочешь, или совсем не гляди, - им все равно, - хоть ори и ногами топай: они - глухонемые, и они не уйдут - будут слоняться под окнами, под дверями, ждать своего часу... На один момент Алексей Иваныч представил самого себя точь-в-точь вот таким, как старый полковник, а Валю (на один только момент) слепою, как эта старуха (бог ее знает, отчего она ослепла): сидит Валя вот здесь, с такими вот щеками, неопрятная, губы мокры от пива (кощунство почти, но ведь на один только момент)... И Митя тут же... он вырос, стал студентом - давно уж студент, - сидит на диване рядом вот так же, как Наталья Львовна... Ничего больше, только это. Вот у самого у него порхающие брови, копьевидный кадык и на пальцах глянец, а Валя... толстая, старая, слепая, неопрятная, любит карты, домино, пиво... Митя скучает, злой, нервный, от одного отбился, к другому не пристал, и кто знает, что у него в душе? Может быть, он замышляет самоубийство? Чтобы оттолкнуться, Алексей Иваныч кашлянул, поднялся и опять сел, и сказал, не совсем уверенно впрочем, обращаясь к Гречулевичу: - Сейчас на пароходе познакомился с дивизионным врачом одним... сказал мне фамилию, - не то Чечулевич, не то Гречулевич... У тебя нет такого, дяди, что ли, военного врача? - Давай бог, - сказал, не удивясь, Гречулевич. - Дядя подобный помешать не может. И по глазам его видно было, что всех своих родичей отлично он знал и что никакого военного врача между ними нет. Так же и Макухину сказал что-то насчет выигрышных билетов Алексей Иваныч: - Новый год на носу, Федор Петров. Ох, непременно ты выиграешь двести тысяч! И Гречулевич подхватил живо: - Вот и покупай у меня тогда Таш-Бурун! - На что он мне?.. Зайцев на нем гонять? - отозвался Макухин. - Что ты - зайцев!.. Ты на нем целебный источник какой-нибудь отроешь - ты такой!.. Или руду какую-нибудь очень доходную!.. Миллионами будешь ворочать! - и пошел под слепую с маленькой бубновки, сказавши: - Не с чего, так с бубен! А слепая поставила прямо против него свою неподвижную деревянную маску и возразила: - Господинчик мой! Кто же под вистующего с маленькой ходит?.. да еще и в чужую масть! И заспорили о каких-то ренонсах, правилах, исключениях, как всегда бывает при игре. Алексей Иваныч усиленно задвигал ладонями по коленям, что всегда он делал, когда собирался решительно встать и уйти и когда неясно самому ему было, куда идти. Но в последний раз поглядел все-таки на Наталью Львовну. Может быть, это был очень робкий взгляд, и она поняла его. - Что же нам здесь сидеть? - сказала Наталья Львовна. - Пойдемте-ка в мою комнату, - и поднялась. "Нам!" - отметил невольно Алексей Иваныч, и сконфуженно несколько оглядел всех, и зачем-то откланялся, извиняясь. В комнате Натальи Львовны было так: стоял стол под самым окном (ставни были прикрыты), - обыкновенный женский стол, - не письменный, нет, - с небольшим зеркалом, коробками и флаконами, со смешанным запахом духов, с несколькими пухлыми новыми книжками, пачкой узеньких цветных конвертов, раскинутой веером; тут же чернильница в виде лающей моськи, ручка, чрезвычайно неудобная для письма, и печенье... Успел еще заметить Алексей Иваныч на том же столе вышиванье по канве шелками, но Наталья Львовна скомкала работу и забросила за ширмы. От колпака на лампе, - матерчатого ярко-желтого полушара - все тут было беспокойного оттенка, а ширмы сами по себе были цвета только что опавших от утренника кленовых листьев (когда они лежат рыхлой грудой и ветер их еще не растаскал по дорожкам). К этим тонам был в последнее время очень чувствителен Алексей Иваныч: он даже глаза рукою прикрыл, чтобы к ним теперь привыкнуть. Сказала Наталья Львовна: - Так вот... садитесь... Вы куда-то ездили на пароходе?.. Расскажите-ка. - Какой же он у вас ядовитый! - отозвался Алексей Иваныч о колпаке и потрогал его рукой; потом он посмотрел жмуро, как желтые отсветы ложатся на белесые обои, на чашку и кувшин умывальника, на ее лицо, ставшее здесь несколько кукольным, как фарфор на солнце, и только после этого ответил: - Ездил?.. Да, я действительно ездил... - Подумал: "Не рассказать ли ей" - и поспешно закончил: - Это я по делу, конечно, ездил: насчет места... Я ведь теперь без места, а там выходило. - А-а... выходило... - Мм-да... выходило... - Но не вышло? - Нет, этого нельзя сказать... Я, может быть, еще и соглашусь... Дело осталось неопределенным... То есть оно почти выяснилось, но не совсем... не совсем... - Посмотрел на нее белыми глазами, бегло припоминая прошлую ночь, и еще раз сказал: - Не совсем! - О-о, вы, кажется, очень нерешительны!.. Вы как-то так, - мелко перебрала руками Наталья Львовна, как будто что-то рассыпала на пол (и с лицом сделала такое же). - А нужно как же? - удивился Алексей Иваныч. - А нужно так! - быстро сжала руки, пальцы в пальцы, крепко вытянула их, точно вожжами правила, и с лицом что-то сделала такое же. - Вот вы как!.. И думаете вы, что так лучше? Алексей Иваныч быстро поднялся было, но тут же сел. - Нет, иногда не лучше... Бывают случаи, что не лучше... Никогда не лучше! - так решил это, наконец, уверенно, что даже Наталью Львовну удивил. Нашел на столе перламутровый маленький перочинный ножичек, который можно было повертеть в руках, осмотрел его, открыл лезвие, попробовал пальцем, насколько остро, опять закрыл, постучал тихо о краешек стола и, забывши уже, что говорит не о том, продолжал: - С близким человеком так нельзя - решительно... Близкий человек - все равно, что ты сам: всегда бывает ровно столько же доводов за, сколько против, и решить очень трудно... - и тут же вспомнил, что не о том говорит, и поправился: - А если даже с близким нельзя, то с самим собою тем более. - Но ведь место-то нужно же вам? - улыбнулась Наталья Львовна, и по этой улыбке Алексей Иваныч догадался, что она поняла его, однако почему-то не хотелось, чтобы поняла. Из-за двери, хоть и не очень резко, все-таки слышно было, как говорил степенно Макухин: "Ну, пики...", а Гречулевич живо подхватывал: "Опять: "ну"?.. При чем же тут "ну"?.." Желтый шар абажура неприятно действовал на глаза, и эти ширмы беспокойного какого-то цвета, и запах каких-то духов, и то, что у нее были понимающие глаза, участливые человеческие глаза, те самые, о которых он думал, когда шел сюда, - все это странным образом связывалось со вчерашним Ильею и Валей - как будто они тоже были здесь же, - может быть, за ширмами... Конечно, это была только усталость души, при которой то, чего нет, кажется столь же ярким, а может быть, и ярче даже того, что перед глазами. Это чувствовал теперь и сам Алексей Иваныч. - Я, - сказал он робко, - кажется, немного болен: должно быть, продуло на палубе, когда спал... верно, верно: мне что-то не совсем ловко. - Что же вам такое предложить?.. Коньяку выпить подите, - там, у Ундины Карловны. - А? Нет... зачем же?.. Место, вы сказали - место каждому нужно. - Да... И мне, конечно... И вот, этот Макухин... Я, знаете ли, скоро уеду отсюда. - Вот как? - Да-а... Уеду... Вы думаете, что я очень скверная, потому что актриса? Нет, не очень. Не думайте обо мне так. - Я думаю?.. Господь с вами! Что вы! - Алексей Иваныч даже потянулся к ней невольно. - И ведь я уж теперь не актриса... Что вы на меня так смотрите?.. Нет, я не была очень скверной... Я даже и скверной актрисой не была, поверьте. Алексей Иваныч несколько был удивлен: он хотел говорить с ней о себе (в нем теперь так много было неясного), а она с ним о себе говорила; и она была новая, - он ее такою еще не видал, и совсем забылось, что у нее теперь цирковое тело: гибкое, ловкое и напоказ. Говорила она не в полный голос - глуховато; глаза блестели как-то нехорошо, точно и ее тоже продуло на палубе, а руки она как сжала палец за палец, так и держала на коленях забывчиво, не разжимая. - Вас кто-то сейчас обидел? - догадался Алексей Иваныч. - Ну, вот еще! Как меня теперь обидеть? Меня уже нечем и негде обидеть больше... И мне ведь не тяжело сейчас, - нет... Вы, кажется, думаете, что тяжело? Не-ет, - это у вас такое уже сердце... бабье. Конечно, вы были превосходным мужем и очень любили своего мальчика... Отчего это у вас одно плечо выше, даже когда вы сидите?.. правое... А-а, - это, должно быть, от биллиарда!.. Я как-то пробовала на биллиарде, и у меня, - представьте, - выходило... даже сукна не порвала. Вы ведь играете на биллиарде? - Нет, нет, это у меня смолоду так... А как ваша рука? - вспомнил Алексей Иваныч. - Ничего, зажило уж... вот. Сдвинула рукав, и опять увидал Алексей Иваныч неожиданно полную крепкую руку с ямками на локте. Она поднесла ее к самому абажуру, чтобы виднее, и по руке разбежались дразнящие желтые рефлексы. Алексей Иваныч поднялся даже, так это опять взволновало его странно, как и раньше, - у себя на даче. Глядела она на него вбок, а мослачок был весь открыт. Ранки затянулись, - были как две свежих оспинки у Мити. - У меня все заживает быстро, - и совершенно уж ко всему на свете я привыкла... Это я говорю откровенно: ко всему... Иногда по ночам мне бывает очень страшно: я никогда не думала, что буду жить, как теперь... И вот живу, и мне безразлично ведь!.. Господи, до чего уж все безразлично!.. (Посмотревши в ее глаза теперь, Алексей Иваныч отвел свои и подумал определенно: "Она какая-то странная".) - А откуда взял этот Макухин свой театр?.. Это вы обо мне разболтали, что я скрываю?.. Да, я скрываю это, потому... Я очень не люблю, когда мне напоминают разное... Никогда мне не говорите об этом... хорошо?.. Ваша жена покойная часто ходила в театр? - В театре я их первый раз и увидел... вдвоем с Ильей... - бормотнул Алексей Иваныч. - А-а?.. В театре?.. Ваша жена, помню, - она - так, - и неожиданно Наталья Львовна опять сделала, как тогда у него в комнате; даже руку она быстро поднесла к шее, чтобы расстегнуть крючки, хотя вся длинная шея ее и без того была теперь открыта, как у Вали. - Да, да... - бормотнул Алексей Иваныч, - да, да... - Похоже?.. Я не забыла, значит?.. - И вдруг она пригнулась и спросила тихо, заглянув в него снизу: - Ну что же вы, как?.. Стреляли? - Я?.. Где?.. - удивился Алексей Иваныч. - А там... куда ездили... Я ведь знаю, куда вы ездили... Значит, нет?.. Даром только здесь упражнялись... Эх, вы! - Даром, да... зря... Не в кого было. Совершенно даром. - Вы его не видели? Не встретили, что ли?.. Не застали дома? - Видел... Не-ет, я его отлично видел, - вот как вас вижу... Нельзя было... Не в кого было стрелять... Все-таки не в кого!.. Застал и видел... Мы говорили. - Ничего я не поняла... Скажите просто! - А?.. Просто? - Если бы вы знали, с какой завистью смотрела я на вас, когда вы готовились! Так это было... театрально!.. Я не смеюсь над вами, не думайте: может быть, для меня только то и естественно, что театрально - почем вы знаете? И папа с вами... так это было живописно... "Представь, - говорит, - инженер-то наш, - кого-то на дуэль вызывает... Но-о стреляет по третьему разряду!.." Вы все-таки вызвали его или нет, того... вашего? Или нет? - Нет... То есть, что-то такое сказалось, кажется... Нет. - Бедная же ваша жена... Тихо так все это у нее кончилось... И некому было защитить, и отомстить некому... Знайте, что я на вас с уважением смотрела целых три дня! А у вас так тихо все кончилось... Эх, вы-ы! - Еще не кончилось... нет! - Ну-у-ну!.. Что же вы можете еще?.. Вы? Такой?.. Я очень волновалась, когда вы уехали, - это правда. Я думала, что вы уж не приедете больше... А вы как-то благоразумно все обернули... Я не сумела так... да и не хотела... Нет, я не каюсь. На столе остались от работы два клубка шелковых ниток: ярко-красный и ярко-светло-зеленый (теперь, от абажура, оба почти одного цвета); Наталья Львовна стала подбрасывать их и ловить; у нее это выходило довольно ловко, но Алексей Иваныч даже зажмурился от этого мелькания, так и сидел, потупясь. Он думал в это время, прав ли он? Верно ли он решил за нее вчера?.. Теперь, когда он сидел зажмурясь, очень отчетливо представилось это, как входила Валя к Илье; как будто эта комната была та, и вот она входит в дверь, окрашенную скверно под дуб. И лицо ее тогда, с потемневшими глазами, и сухие губы, и руки - обе вперед, и тяжелая поступь беременной, - это представилось так ярко, что нельзя было не поверить. - Вы слышали, что я сейчас?.. Нет?.. Вы о чем-то задумались... Наталья Львовна положила на стол нитки и сказала, глядя от него в сторону и немного вверх: - Это было, конечно, то, что называется аффектом... на суде... Но меня не судили... Да никто от этого и не пострадал. Одним словом, я сделала однажды то, что вы не решились... Я сделала это, - слышите?.. Я вас не пугаю этим?.. От этого, впрочем, никто не пострадал, - не бойтесь. Я тоже "по третьему разряду"... как и вы. Была разбита только розовая лампадка в номере... (Маленькая странность, - каприз таланта: вчитываться в роль непременно при розовой лампадке... так она и ездила с ним везде)... До полиции дело не дошло, конечно... Сцену я бросила. Приехала к своим, - куда же больше? Вот и все. Она посмотрела на него вбок и добавила: - Вы поняли или нет?.. Или вы мне не верите? Но Алексей Иваныч не расслышал даже ясно, что она сказала. Точнее, вышло так, что слова ее запали в память, но до сознания не дошли: он их только гораздо позже услышал. Память их отложила куда-то в сторону, как совершенно ненужное теперь. Память теперь усиленно работала в нем, - вернее, весь он был только память, но в беспорядочном ворохе своего чужому не нашлось достаточно видного места. Показалось, что она некстати говорит о какой-то розовой лампадке, которая разбилась, и тут же розовая лампадка эта связалась в одно с красной гвоздикой вчерашней, и больше Илье, чем ей, он ответил нерешительно: - Человек человеку - жизнь и человек человеку - смерть... И разграничить это очень трудно... Вот мы сидим теперь с вами двое и - почем вы знаете? - может быть, вы моя смерть или я - ваша. - Да-а... это, конечно... - Она посмотрела на него внимательно, вся выдвинувшись на свет, и продолжала о своем: - Теперь он за границей где-то, а где, - я не знаю. Послала ему десяток писем poste-restante*: в Рим, в Париж, в Берлин, в Ниццу, в Вену... еще куда-то... Может быть, он получил хоть одно... Он, наверно, получил, хоть одно... Может быть, он мне ответит... ______________ * До востребования (франц.). Она помолчала немного, ожидая, что он скажет, и добавила неожиданно резко: - Вам надоело у меня сидеть?.. Вам хочется туда, к ним? Можете. Или вы действительно больны? - А? - очнулся Алексей Иваныч. - Нет, мне хорошо у вас... Нет, вы меня не гоните. Он поднялся, прошелся по комнате (можно было сделать всего четыре шага), забывчиво заглянул за ширмы и только теперь услышал, что она пишет кому-то за границу poste-restante, и спросил: - Это кому, кому вы пишете за границу? Она подняла удивленно брови и ответила медленно: - Ну уж неважно, кому! - и опять начала подбрасывать шелковые мотки, только теперь выходило у нее неудачно, мотки все падали на пол, и Алексей Иваныч подымал их и подносил ей, пока она не забросила их, наконец, за ширмы, к вышиванью, и вдруг сказала: - Я очень завидую вашей жене!.. Меня никто не любил так, представьте... Почему? А? Почему? Ну почему?.. - и лицо у нее стало длинно, по-детски, досадливое. - Нет, вы не смешны, - не думайте, что вы смешны... Вы даже трогательны немного... А почему, кстати, вы носите такую фуражку казенную? Вы были где-нибудь... как это называется?.. городским архитектором, да? - Да... Да, бесспорно, - бормотнул Алексей Иваныч. - Бесспорно?.. Знаете, - бросьте-ка ее: она противная, - и носите шляпу... Право, вам очень пойдет шляпа... серая с прямыми полями... Тем более, - теперь вы без места... Вот галстук ваш - честный художнический бант, только вы его плохо завязали. Дайте-ка, я вам его перевяжу... Боитесь?.. Ах, это, должно быть, ваша покойная жена научила вас так завязывать? - Нет, я сам... - бормотнул Алексей Иваныч и несмело глядел, как она, сказавши: "Ну, если сам, тогда я, значит, могу", - начала что-то делать над его широкой батистовой лентой. Очень близко от его глаз шевелились ее руки, и совершенно нечаянно он сравнил их с руками Вали и отметил: у Натальи Львовны они были моложе... (ничего больше, - только это: моложе). Перевязавши, она поднесла к нему зеркало и сказала: - Ну вот... теперь гораздо лучше... И когда вы поедете к вашему... как его зовут, кстати? - Нет, я не хочу его больше видеть... Не хочу совсем! - твердо перебил Алексей Иваныч. - Зачем он мне теперь?.. Не хочу. - Ка-ак? Не хотите даже? Что это вы?.. (Она улыбнулась.) Не-ет, вас опять потянет, увидите... Вот вы увидите... Уж это я знаю. - Откуда вы можете знать?.. (Алексею Иванычу стало как-то неловко под ее взглядом, теперь насмешливым.) - Нет, мы обо всем уже все сказали... Почти обо всем... почти все... Вне всякого сомнения, теперь я его представляю ясно... довольно ясно... - Можно мне еще одну мелочь вспомнить? (Она дотронулась до его локтя.) Видите ли... Когда разбилась лампадка, тут была, оказывается, в номере пестрая кошка (он очень любил кошек), большая пестрая кошка... и вот, кошка эта тогда - хвост дыбом, уши так (она показала, как), мимо меня в дверь, как буря... как молния! Так это меня испугало тогда, - больше всего на свете. Я ее раньше не видела совсем... Откуда она взялась, - неизвестно. Вдруг - бржжж... мимо ног... Как молния!.. Едва привели меня в чувство через два часа... Она глядела на него, пожалуй, даже с испугом в глазах и ждала, что он скажет теперь, а он думал, что она некстати как-то говорит теперь о пестрой кошке, как раньше о розовой лампадке, и повторил про себя: "Она несколько странная!.." В то же время почему-то все представлялся выстрел в Илью, о котором он столько думал все последние дни. Почему-то теперь с кошкой этой и с разбитой розовой лампадкой упорно связывался выстрел; и ощутительнее всего и заметнее всего был для него теперь маленький револьвер, постоянно лежащий у него в боковом кармане. Показалось, что нужно объяснить ей (или кому-то другому), почему это так мирно обошлось у него с Ильей, так "тихо кончилось", как она сказала раньше, и он заговорил, будто про себя: - Разве я не мог бы?.. Не рассуждая, мог бы... Для себя лично, - конечно, мог бы... и всегда могу... О-о, эта возможность всегда при мне: вот! (Он прижал пальцы к боковому карману.) Если бы ей это нужно было, я бы мог... Однако - однако я ведь этого не почувствовал... а ведь я его долго видел... Нет, это только ничтожество, тупое, сытое ничтожество, и больше ничего! И когда она умирала, она поняла это... наконец поняла. - Ваша жена полюбила тупое ничтожество? - живо спросила Наталья Львовна. - И всякий человек также. Всякий непременно влюбляется в причину своей смерти, - верно, верно... и непременно в какое-нибудь ничтожество... Я так начал думать недавно... Верно, верно... В сущности, всякий человек умирает добровольно... - Даже когда его душат на большой дороге? - Даже когда душат на большой дороге. - Даже во время крушения поезда? - Да, безразлично, когда и как... Даже боится он смерти или не боится, - все равно. - Не понимаю... А Митя ваш? - Митю она взяла. - Ну, хорошо... А если бы она не умерла, ваша жена? - Она была бы теперь со мною... и только. И Митя тоже. Из другой комнаты слышно было: - Ну, вира помалу, - говорил прочно Макухин, должно быть забирая взятки; а Гречулевич подхватывал: - Ты опять "ну"?.. И нельзя ли тебе выражаться посухопутней? Вслушиваясь в это и глядя на завитки темных волос Натальи Львовны - от абажура позолотевших, - Алексей Иваныч разъяснил самому себе вслух: - Когда самоубийством кончают, - думают, что это - акт свободный, а это все та же любовь к ничтожному... Небытие! Даже просто взять в чистой идее: что ж такое небытие? Ведь его совсем не существует на свете... Что же это за понятие? Откуда оно?.. Это не только абстракция, - это обман! Подойдет смерть и прикинется небытием. Бытие небытия - какой абсурд! Нет, этому я не поддамся... нет! - Не поддавайтесь! - серьезно сказала она очень тихо, закусив волос. От абажура ли или изнутри это шло, она позолотела вся, - и глаза, и щеки прояснели, - улыбаясь, но это была не снисходительная и не со стороны откуда-то улыбка, а близкая, та самая, которая рождает в душе большую доверчивость, и Алексей Иваныч почувствовал, что ей многое можно сказать именно теперь, что слова его не отскочат, а лягут в нее, как в рыхлую землю посев, и, светло глядя на нее, он проговорил: - Вы теперь очень хороши собой... - А-а! Вот как?.. - точно удивилась она. - Только теперь?.. Ну и то хорошо. - Я что-то не то сказал?.. Простите! - встревожился Алексей Иваныч и сделал рукою свой обратно хватающий жест. - Нет, ничего, - успокоила она, все так же улыбаясь, и вдруг добавила: - А вы знаете, какая тайная мечта у Гречулевича?.. Он мне говорил: попадать в муху из монтекристо на десять шагов!.. "Больше, - говорит, - ни о чем не мечтаю!.." - Он - веселый, - бормотнул Алексей Иваныч. - Скоро его опишут за долги... - Что вы?.. А гора его... Таш-Бурун? - Все, и гору... С него скоро все стащат... - И, заметив крайнее изумление в золотых глазах Натальи Львовны, добавил поспешно: - Впрочем, я ведь этого не знаю толком - мало ли что о ком говорят... - А Ма-ку-хин? - живо спросила она. - Макухин - другое дело... Макухин подберет... Макухин все подберет... Он опять повертел перламутровый ножичек, раскрыл, попробовал пальцем острие и закрыл и совершенно незаметно для себя сунул его в карман. - Так вы его у меня еще и унесете - ищи вас тогда! - спокойно сказала Наталья Львовна, покосившись на его карман. - А?.. Кого унесу?.. - И, догадавшись, Алексей Иваныч не рассмеялся весело над своей растерянностью, не сказал: "простите", не сделал даже своего хватающего жеста, - он только опешил, растерялся и покраснел. - Видите, как я... - бормотнул он, кладя ножичек на стол. - Это Митя... У Мити такой же был - перламутровый тоненький... и тоже английской стали... Карандаши часто ломал, я ему чинил... Ножик у меня находился, а то он часто терял... Смущенный, он постоял немного, потупясь, и, несмело взглянув на нее, продолжал о Мите: - Он очень беспокоился, когда терял... Скажет: "как же это я так мог?.." И руками даже так разведет: "Не понимаю!" - точно большой... Придешь с работ, утомленный, конечно, - на диван приляжешь, а тут Митя: глаза веселые, даже, пожалуй, хитрые немного, - да, именно лукавые: "А ты, - говорит, - что же свою обязанность забыл? А?.. Ты что же это не спросил, как я переписал басню?.." И руки назад, а в руках тетрадка... Басня, что ли, такая есть, или сказка: "Орел и ветер"?.. Приносит мне раз - очень, вижу, красиво написано "Орел", даже с хвостиками везде, где можно... очень много хвостиков... "Ветер" кое-как, а уж "Орел" так и парит по тетрадке... "Что же ты его так, Митя, очень уж старательно разрисовал, этого "Орла"?" - "Ну еще бы, - говорит: - "Орел"!" - "Конечно, - догадываюсь, - орел - царь птиц... Все-таки очень старался ты..." - "Да, - он говорит, - напиши-ка его кое-как, невнимательно, еще заклюет!.." - такое воображение детское, живое... Я понял теперь, почему с ним не простилась Валя (моя жена), когда уезжала... Прежде я не понимал этого... Она нарочно с ним не прощалась: она знала, что он бы ее непременно удержал... Вне сомнения... Она просто боялась... - Ну ничего, что ж. У вас еще может быть другой Митя, - сказала она беспечно. - Каким образом? - Алексей Иваныч даже испугался. - Лепетюк?.. Нет уж, другого не будет!.. Лепетюк, вы думаете?.. Это ведь не мой, - это его. Она отшатнулась на спинку стула, чтобы уйти лицом в тень... - А можно и мне вспомнить одну мелочь? Очень маленькую, - я недолго... Представьте так: едет в вагоне четвертого класса девочка лет восемнадцати - и всех любит - очень еще, очень была наивна, институтка ведь... Одета она, как простая сельская девка: на ногах лапотки, на голове платочек, белый, с желтым горошком. И вот, - напротив баба, при ней трое ребят... и мешки, конечно: без таких вот грязных мешков ни одна баба никуда не поедет, да и нельзя ей без них ехать... Было у ней десять рублей, - красная бумажка: все ее состояние, - билет четвертого класса и десять рублей. Зачем-то эту бумажку из мешка она вытащила... да, конечно, ребятам хлеба купить на станции, - мелкие уже все вышли... а ребята эти, очень много они хлеба ели... Дала эту бумажку подержать старшенькому, а он, - представьте, - ротозей деревенский, в окно ее упустил на ходу поезда... Что тут было! Денег у бабы уж никаких больше нет... и баба ревет, и ребята ревут... и все кругом ахают... Девочка эта наивная, в лапотках, - у нее тоже было только десять рублей, золотой, на кресте в тряпочке был привязан, - отдала бабе этот золотой... и все. Отдала, а сама осталась совсем без копейки... Одна... представьте! Она пожалела, не правда ли?.. А ее... ее... не пожалели! - Вы что?.. Плачете?.. - удивился Алексей Иваныч. - Разве?.. Вот еще новости! (Она быстро вытерла слезы со щек.) Действительно ведь!.. Только я не плачу, не делайте скорбного лица... Это просто от того разу осталось, - помните? Ну вот, когда вам очень хотелось, чтобы я заплакала. Посмотрела на него долго и добавила: - Расскажите еще что-нибудь о вашей покойной жене... У вас это так хорошо выходит! - Как "хорошо"? - Ну, живо, что ли... трогательно... Я сказала, что ей завидую? Нет, - что же хорошего завидовать человеку после его смерти?.. Мне ее очень жаль... Я на нее ничем не похожа?.. Ни капли? - Нет, конечно... Вы... другая совсем... - Алексей Иваныч дернул плечом, правым, которое было выше левого, оглядел прикрытую дверь и сказал вдруг: - Может быть, уж пойдемте туда, к ним? - А-а... вот как?.. Соскучились?.. Улыбаясь широким несколько ртом, Наталья Львовна быстро встала, и Алексею Иванычу сделалось очень как-то неловко, когда она сказала тихо: - Никогда больше не говорите мне о жене своей покойной, - право! Зачем это мне, а?.. Мне это совсем не нужно!.. И сама отворила дверь. В синеватую от табачного дыма муть этой комнаты Алексей Иваныч вошел с тоскливым желанием сейчас же уйти к себе и уж продвинулся было к полковнику прощаться, когда Наталья Львовна, взявши из рук Гречулевича колоду (он только что приготовился сдавать), бросила ее на диван. - Будет уж вам! - сказала. - Думаете, очень весело на вас глядеть? Нисколько!.. Очень гнусно!.. Да, гнусно и надоело! Противно! Бывают лица, которые очень милы, когда приветливо спокойны, красивы, когда улыбаются весело, невыразительны, когда задумчивы, неприятны даже, пожалуй, когда про себя тоскливы, и положительно прекрасны во время злости: тогда они будто длинные голубые хвостатые искры мечут... Как раз такое лицо было теперь у Натальи Львовны, и Алексей Иваныч видел, что это не только он один отметил, но и другие, кроме слепой, разумеется, которая пока потянулась к своему пиву, сказавши на всякий случай: - Сдача с правой руки... ход мой. Прошу помнить. И не успел еще Алексей Иваныч определить как следует, что это с Натальей Львовной, - как она сказала вдруг, обращаясь сразу ко всем трем гостям - и к Гречулевичу, и к Макухину, и к нему: - Сейчас извольте сказать: зачем это вы сюда притащились? Вы - в карты со старичками моими играть?.. Оч-чень мило и весело! Другого места для этого не нашли? Алексей Иваныч потупился и, взглянув исподлобья, заметил, как криво улыбнулся Гречулевич, а Макухин густо покраснел вдруг и тяжело засопел, что было у него признаком большого волнения. - А если это вы ради меня приволоклись, - продолжала между тем Наталья Львовна, - то не угодно ли не канителить!.. Вы что из себя представляете? Женихи все? Холостой народ? Извольте-ка мне предложение делать вслух и публично, а я посмотрю, как это у вас выйдет... И вы, и вы, Алексей Иваныч! Непременно и вы! Нечего подымать руки: вы тоже жених: вдовец - значит, жених! Кто первый предложение сделает, за того и пойду. Н-ну! У Алексея Иваныча даже не только руки сами собой поднялись для защиты, - он вообще отшатнулся и отступил на шаг, на два: для него не только неожиданно было, - нет, это показалось святотатственно-страшным: у него даже дрожь прошла между лопаток. Гречулевич сидел, так же криво улыбаясь и загадочными, немного прищуренными глазами глядя на Наталью Львовну в упор. Старик, видимо, был поражен выходкой дочери чрезвычайно; высоко вспорхнули его брови, выкатились глаза и открылся чернозубый рот... А слепая бесстрастно прислушивалась, отпила два-три глотка пива и снова прислушалась. - Здорово! - сказал вдруг Макухин, бурно поднявшись с места. - Полагаю я тоже: зачем зря дорогое время терять? Бо-ольшие дела мы с вами вместе делать будем, - верно я говорю! И, как игрок, охваченный азартом, с загоревшимися и нездешними уже глазами, Макухин отставил упругим движением свой стул и подошел к Наталье Львовне. - Вот! - сказал он решительно. - Что "вот"? - безжалостно спросила она. - Это где вы видели, чтобы так предложение кто-нибудь делал?.. "Вот"!.. Макухин покраснел еще больше, оглянулся на Алексея Иваныча, который стоял на прежнем месте, и на Гречулевича, по-прежнему сидевшего за столом, и проговорил глухо: - Много чего я не знаю... и не привык... и думаю даже, что лишнее... а хуже людей не буду. - А Таш-Бурун у него купите? - сказала вдруг Наталья Львовна, показав пальцем на Гречулевича. - Конечно, куплю, - просто ответил Макухин. Наталья Львовна хлопнула в ладоши и протянула ему руку, сказавши: - Так как вы, конечно, не знаете, что с этой моей рукой делать, то я вам подскажу... Но Макухин вдруг крепко поцеловал ее руку, обхватил ее плотно своей широкой лапой и, повернувшись к старику, сказал проникновенно: - Благословите, папаша! - Благословите, папаша! - деревенским говорком повторила Наталья Львовна, несколько церемонно и нараспев. Все еще не понимая, что это происходит перед ним, полковник поднялся и переводил глаза с дочери на Макухина. - Да благословляй же!.. Долго мы стоять будем! - крикнула Наталья Львовна. Только теперь старик понял, что это уж не игра, а что-то серьезное, и торжественно и медленно перекрестил обоих, а Наталья Львовна поцеловала Макухина в потный лоб. Что было потом, Алексей Иваныч не видел, он задом продвинулся к двери и ушел незаметно и бесшумно, унося с собою острое чувство какой-то большой щемящей тоски. Точно подломилась ступенька лестницы, на которой он стоял, и покатился он куда-то вниз, а внизу темно, тесно, скользко... и, может быть, даже бездонно. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ПОЗДНИЙ ВЕЧЕР Ночь Алексей Иваныч провел плохо: болело сердце, были частые перебои, приходилось мочить в холодной воде платок и класть на грудь. Все представлялась Наталья Львовна, как она стояла положительно прекрасная в своей неожиданной и странной злости... И в возможность брака ее с Макухиным почему-то не хотелось верить. И обидным даже это казалось, - вот что было совсем уже странно: обидным казалось, что Наталья Львовна вдруг с Макухиным. Зачем? И какие-такие "большие дела" с нею вместе думает делать Макухин? Набрать труппу, устроить театр и давать Наталье Львовне главные роли? И почему это вырвалось у Натальи Львовны, что он, Алексей Иваныч, "тоже жених"? "Вдовец - значит, жених!.." На половине Алимовой, разбуженной поздним приходом Алексея Иваныча, слышна была какая-то воркотня: упрекала ли она в чем-нибудь своего невозмутимого Сеид-Мемета или ворчала на беспокойного жильца, но доносились через тонкие, в полкамня, стены рокочущие звуки ее низкого голоса, и это тоже мешало успокоиться наконец и заснуть, хотя и была сильная усталость во всем теле. Снова и снова вспоминалось, как они говорили с Натальей Львовной в ее комнате, где был этот оранжевый колпак, говорили каждый о своем, но как будто об общем, и если он не пытался понять ее, то она как будто понимала его... Хотела понять. Только с нею и можно было говорить, больше не с кем, и вот теперь она уходит. От себя самой уходит, от того, над чем плакала вчера, - от своего прошлого... от того, от чего никак не может (да и не хочет даже) уйти он. Она за помощью обратилась к ним трем: не поможет ли ей кто-нибудь уйти от самой себя? И вызвался Макухин, и сказал: "Вот!.." И он уведет ее... И от одной только возможности, что Макухин уведет куда-то ее, Алексею Иванычу становилось страшно и нестерпимо больно. Ясным казалось только одно: надо кончить. Надо было так как-то направить свое тело, чтобы оно докатилось до полного и последнего ответа на все. Свою раздвоенность, косность своего тела, его сопротивляемость летучей и беспокойной мысли - именно теперь, когда болело сердце и нужно, но нельзя было заснуть, ясно почувствовал Алексей Иваныч. Покоя хотело тело, - полной ясности хотела мысль, и тоска его была совсем не по покою, а по ясности, по концу. Где конец - там ясность. Пусть даже это был бы конец самой жизни. Кто объяснит, почему бывают ясны лица у мертвецов? Не потому ли, что только конец проясняет жизнь? Это была мучительная ночь. Алексей Иваныч не забылся ни разу. Напротив, он часто вставал с постели и кружил своей летучей походкой по комнате. Лампы он так и не тушил. С яркостью резкой, подавляющей представлялся Илья и даже как будто предлагал ему своим уверенным жирным голосом: "Надо кончить". А Наталья Львовна все представлялась под руку с Макухиным, и, в то время, как он шел вперед, блестя своим золотым упрямым затылком, она все оборачивалась к нему, Алексею Иванычу, и смотрела на него сочувствующим, призывающим, ободряющим даже, каким-то очень сложным и глубоким взглядом. - Валя! - вполголоса, но упорно несколько раз призывал Алексей Иваныч, и даже прикручивал лампу до полной почти темноты, и ждал, - но Вали не было. На другой день, обойдя работы и потолковав с Иваном Гаврилычем, Алексей Иваныч уехал на станцию железной дороги. Ехать было не близко: сорок верст через горы. День стоял сыроватый, сероватый, но до чего же спокойный. А в горах в такие дни все звуки особенно глухи: они в тишину врываются насильно, - тишина их не хочет, - они рвут ее на части, части эти долго колышутся, и их осязает все целиком тело: они - как долгий понятный трепет. Пара - тощая, каурая, похожая на жирафов, - подымалась по липкому шоссе очень медленно, извозчик попался сосредоточенный малый, а может, и сонный: очень шло ко всему здесь кругом то, что у него волосы еще черные, а шея уж седая, и то еще, что он ни разу не обернулся назад. Верхушки гор были в сизых ровных тучах, и можно было воображать их высоты необычайной, - например, в двести верст, - все равно от этого ничего не менялось. Крепко преющим зимним дубовым листом пахло, размокшими пнями, мокрыми лошадьми... кроме того, в горах зимою есть еще какие-то свои запахи, равнинам незнакомые совсем. Ехал Алексей Иваныч к Илье, снова к Илье, и уж на этот раз - один. Он совершенно не ощущал теперь почему-то, как это было прежде, что везет Валю. Валя оставалась, как всегда, в нем, только теперь глубже его (это оказалось вполне возможным: и в нем и в то же время глубже его), а на поверхности в нем был теперь только он сам. Он же сам теперь был против обыкновения спокоен и даже с извозчиком не пытался заговорить о разных разностях, - до того был сосредоточенно молчалив. Про себя он очень живо и образно представлял, как он говорит с Ильей и о чем: не о многом, - только о себе самом - и немного: незачем было говорить много. Только вот что странным образом примешивалось сюда к ним двоим: разбитая вдребезги чья-то розовая лампадка и в испуге метнувшаяся мимо кошка с задранным хвостом. Он не понимал, зачем это еще ему - лампадка, кошка, а когда вспоминал вчерашнюю Наталью Львовну, болезненно морщился и поводил головой. Покормить лошадей остановились на постоялом дворе, в лесу. Тут и еще стояла тройка, только ехала в обратную сторону, к морю, и забыто прислонилась к перилам веранды вся разляпанная высохшей уже белой шоссейной грязью мотоциклетка; на веранде сидел за столиком такой же заляпанный чиновничек в форме, совершенно пьяный: давно уж, должно быть, он здесь застрял. Краснолицый, маленький, топырил кошачьи усики, курил и поминутно закрывал глаза и сколько ни насаживал на зубы папиросу, все вываливалась она у него от дремы на кирпичный пол, а он ее через силу затаптывал ногой и медлительно закуривал новую, которую опять ронял. На Алексея Иваныча глядел он прищуренно и презрительно почему-то, а может быть, он уж на все так глядел. В чистой комнате постоялого, - видно было через открытое окно, - дама с белокурой девочкой и с горничной в синей жакетке пили чай и ели яйца всмятку, - это они, конечно, и ехали на тройке к морю. В стороне, под деревьями, около ручья с зеленой от тины колодой, торчала телега, а на ней связанный пегий теленок, которого у молодого парня торговал, видимо, сам хозяин постоялого, долговязый, в жилетке и без шапки, желтобровый человек: тыкал в него пальцем и один глаз совсем закрывал, а другой выпячивал кругло, как дуло пистолета, и все повторял: - Я зря гавкать не буду... Я с тобой гавкать не буду: семь! Парень, поминутно оправляя свой красный очкур, отмахивался и пятился, а тот его настигал. Так они и вошли на веранду, а потом внутрь. Белокурая же девочка, очень милая лицом, разглядев в окно теленка, кричала матери: - Мама, смотри: теленок!.. Какой хороший теленок!.. И знаешь, - его везут, чтобы убить!.. Потом вошел стражник, шинель внакидку, - молодой и глупый по виду парень. Чиновник поглядел на него, сбочив глаза, и закивал пальцем: - А... Василий! С'да, В'силь! - И вовсе я не Василь, - я Наум, - сказал стражник серьезно. - К-как Наум?.. П'чему ж ты не Василий? (Чиновник был искренне удивлен.) - Василий - это утром был... Поняли?.. Василий уж сменился... А я - Наум. - П'чему ж ты Наум?.. - Потом спросил: - А ты водку можешь? - Водку, ее всякий может, - ответил Наум, поглядевши кругом серьезно. - Ты что б Василь, а?.. На какой черт Наум, а... Правда? - Да, а то неправда? - ввернул вдруг извозчик с надворья. - Привыкай тут ко всякому: тот Наум, тот Василь! - И даже голову просунул сквозь зеленый плющ веранды, чтобы посмотреть на своего Алексея Иваныча и на чужого чиновника (голову черную на седой шее) - и подмигнуть. А Наум уж усаживался на придвинутый ногой к пьяному столику табурет, складывал шинель на другой табурет и присматривался к разной на столе посуде и снеди. Двое музыкантов вышли изнутри, должно быть муж и жена, - он с гитарой, она с мандолиной, он - старый, с опухшими щеками, сутулый и седой, она помоложе и наглая, - вытерли рты, сели около перил и заиграли, - баба так себе, без одушевления, а старик очень старательно, даже ртом шамкал, наклоняясь, точно треньканье свое живьем глотал. Когда он подошел, сутулый, с гитарой своей к Алексею Иванычу просить на струны, жена принялась срезать ножницами мозоль на желтой грязной пят